Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Книга на все времена - Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (XXX-LXIV)

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Диккенс Чарльз / Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (XXX-LXIV) - Чтение (стр. 16)
Автор: Диккенс Чарльз
Жанр: Зарубежная проза и поэзия
Серия: Книга на все времена

 

 


– Нам ссориться?! – вскричал я.

– О дитя, дитя! – разглаживая складки платья, сказала бабушка. – Как скоро это случится и Цветочек станет из-за меня несчастной, если я вмешаюсь в вашу жизнь, – этого и пророк не может предугадать. Я хочу, чтобы наша девочка любила меня и была веселой, как мотылек. Вспомни вашу домашнюю жизнь, когда твоя мать вторично вышла замуж. И остерегайся, чтобы не вовлечь нас с Дорой в беду.

Я понял, что бабушка права; понял я также и то, как благородно относится она к моей любимой жене.

– Вы только начинаете вашу жизнь, Трот, – продолжала она, – но Рим построен не в один день и даже не в один год. Твой выбор был свободен, – тут, мне показалось, ее лицо на секунду омрачилось, – и ты избрал очаровательное создание с любящим сердцем. Твой долг, да и радость для тебя, я уверена, – я совсем не собираюсь читать лекцию! – ценить ее (ведь ты ее сам выбрал) за качества, которые у нее есть, а не за те, которых у нее нет. Постарайся, если сможешь, развить в ней качества, каких ей не хватает. А если не сможешь, мое дитя, – она потерла нос, – ну что ж, ты должен обходиться и без них. Но помни, мой дорогой, ваше будущее только в руках вас обоих. Никто вам помочь не может, полагайтесь только на себя. Это и есть брак, Трот. И помогай вам бог! Вы – словно дети, заблудившиеся в лесу.

Последние слова бабушка произнесла веселым тоном и свое пожелание скрепила поцелуем.

– А теперь, – сказала она, – зажги мне фонарик и проводи меня по садовой тропинке до моей конурки (таким путем мы сообщались с ее домиком). Когда вернешься, передай Цветочку поцелуй от Бетси Тротвуд. И, что бы ни случилось, Трот, выбрось из головы мысль превратить Бетси в пугало. Мне приходится видеть ее в зеркале, она и так достаточно худа и страшна!

С этими словами бабушка, по своему обыкновению, повязала голову носовым платком, и я проводил ее домой. Пока она стояла у себя в садике и светила мне фонариком, я заметил, что она снова вглядывается в меня с каким-то беспокойством. Но я слишком погружен был в размышления о том, что она говорила, и слишком большое впечатление произвела на меня – по правде сказать, впервые – мысль, что мы с Дорой должны сами строить свое будущее и никто нам помочь не может, а потому я не обратил на ее беспокойство никакого внимания.

Когда я вернулся назад, Дора спустилась вниз в своих крошечных туфельках и заплакала, положив голову мне на плечо, и говорила, что я был бессердечен, а она злюка; кажется, и я говорил то же самое, и все уладилось, и мы обещали друг другу, что эта размолвка будет первой и последней и никогда в жизни у нас не будет ничего подобного, хотя бы мы прожили сто лет.

Вслед за тем наша семейная жизнь подверглась еще одному испытанию – этому испытанию подвергли нас наши слуги. Кузен Мэри-Энн дезертировал и спрятался у нас в чулане для угля, откуда и был вытащен, к нашему изумлению, пикетом его товарищей по оружию и торжественно уведен в наручниках, что покрыло позором наш палисадник. Это придало мне смелости распроститься с Мэри-Энн, которая, получив жалованье, удалилась, к моему удивлению, весьма мирно; удивление мое уступило место другому чувству, когда я узнал о пропаже чайных ложек и о ее привычке брать от моего имени взаймы маленькие суммы у наших поставщиков. После миссис Киджербери – старейшей кентской обитательницы, которая ходила на поденную работу, но по дряхлости была неспособна преуспеть в этом занятии, – мы нашли другое сокровище; это была женщина симпатичнейшая, но она имела обыкновение катиться с подносом вниз по кухонной лестнице и с сервизом нырять в гостиную, словно в ванну. Опустошения, произведенные этой злосчастной особой, вынудили нас рассчитать ее, а за ней последовал (с промежутками, которые заполняла миссис Киджербери) длинный ряд особ, совершенно неподходящих, завершившийся миловидной девицей, которая отправилась на гринвичскую ярмарку в шляпке Доры. А затем я ничего не могу вспомнить, кроме непрерывных наших неудач.

Казалось, каждый, с кем мы имели дело, нас обманывал. Наше посещение лавок было сигналом, по которому немедленно появлялись испорченные продукты. Если мы покупали омара, он был полон воды. Мясо мы ели всегда жилистое, а на булках никогда не было румяной корочки. Чтобы узнать, сколько времени надо жарить мясо и не пережарить его, я сам обратился к поваренной книге, где прочел, что полагается четверть часа на каждый фунт, а сверх того четверть часа на весь кусок. Но по какой-то странной, печальной случайности это правило всегда нас подводило, и ростбиф оказывался то совсем сырым, то превращался в уголь.

Все эти неудачи, я уверен, стоили нам значительно дороже, чем обошелся бы самый блистательный успех. Просматривая наши заборные книжки у лавочников, я пришел к заключению, что мы могли бы вымостить сливочным маслом весь наш подвальный этаж, – так много потребляли мы сего продукта. Не знаю, отмечали ли в то время отчеты акцизного управления повышение спроса на перец, но если наши подвиги и не повлияли на рынок, я уверен, многие семейства все же вынуждены были отказаться от употребления перца. А самое загадочное было то, что у нас в доме никогда ничего не было.

Что касается до прачки, которая закладывала наше белье и в пьяном виде приносила покаяние, мне кажется, что случалось не только у нас; то же следует сказать и о загорании сажи в дымоходе и о вызове приходских пожарных с насосом и о лжесвидетельстве бидла. Но опасаюсь, что нам не повезло больше, чем остальным, когда мы наняли служанку со склонностью к возбуждающим напиткам и наши счета за портер в трактире пестрели такими непонятными примечаниями: «Стакан рома с лимоном (миссис К.)», «Полстакана джина с корицей (миссис К.)», «Стакан рома с мятой (миссис К.)»; после объяснений выяснилось, что скобки всегда имели отношение к Доре, которая якобы поглощала все эти напитки.

Когда мы завели свое хозяйство, одним из наших первых подвигов был обед в честь Трэдлса. Я встретил его в городе и предложил отправиться вместе со мной. Он охотно согласился, а я написал Доре записку, предупреждая, что приведу его к нам. День был прекрасный, и дорогой мы беседовали о моем семейном счастье. Трэдлс был поглощен этой темой и заявил, что, когда он представляет себе такой же домашний очаг и Софи, которая ждет его и о нем заботится, ему больше ничего не нужно для полноты блаженства.

Более красивой маленькой жены, сидящей за столом против меня, я не мог бы пожелать, но, когда мы все уселись, я, несомненно, мог бы пожелать, чтобы нам было не так тесно. Я не знал, чем это объяснить, но нам бывало тесно даже тогда, когда мы оставались вдвоем, и тем не менее места всегда хватало, чтобы все веши где-то терялись. Полагаю, происходило это потому, что каждая из них была не на своем месте, за исключением пагоды Джипа, которая неизменно загораживала свободный проход. На этот раз Трэдлс так был зажат между пагодой, футляром с гитарой, цветами, нарисованными Дорой, и моим письменным столом, что я серьезно сомневался, удастся ли ему орудовать ножом и вилкой. Но он возражал со свойственным ему добродушием:

– Безграничный простор, Копперфилд! Уверяю вас, безграничный!

Было у меня еще одно желание – чтобы Джипа не поощряли к прогулкам по скатерти во время обеда. Я начинал склоняться к мысли, что такие прогулки – и сами по себе непорядок, даже если бы Джип и не обладал привычкой совать лапку в солонку или в растопленное масло. На сей раз он как будто вообразил, что его посадили на стол специально для острастки Трэдлса, и с таким непреклонным упорством тявкал на моего старого друга и кидался к его тарелке, что, можно сказать, разговор шел только о нем.

Но я знал, какое нежное сердечко у моей дорогой Доры и как она чувствительна к малейшей обиде, наносимой ее любимцу, и потому не протестовал. По той же причине я ни слова не сказал о валявшихся на полу ножах и вилках, о неприличном виде судков, стоявших как попало и казавшихся пьяными, и о том, что Трэдлсу уже совсем нельзя было повернуться, когда по столу начали кочевать кувшины и блюда с овощами. Созерцая лежавшую передо мной вареную баранью ногу и собираясь ее разрезать, я невольно задумался, почему покупаемое нами мясо отличается таким необычным видом и не заключил ли наш мясник договора на скупку всех баранов-уродцев, какие только появляются на свет. Но свои размышления я оставил при себе.

– Радость моя, – сказал я Доре, – что это у тебя там на блюде?

Я понять не мог, почему Дора делает потешные гримасы, как будто хочет меня поцеловать.

– Устрицы, дорогой, – робко сказала Дора.

– Это ты сама придумала? – в восторге спросил я.

– Д…да, Доди, – ответила Дора.

– Какая счастливая мысль! – воскликнул я, кладя на стол нож и вилку. – Трэдлс больше всего на свете любит устрицы!

– Да, да, Доди, – сказала Дора, – и вот я купила чудесный бочоночек, а продавец сказал, что они очень свежие. Но я… я боюсь… не случилось ли с ними что-нибудь. Они какие-то странные…

Тут Дора покачала головой, и в глазах у нее засверкали алмазы.

– Они открыты только наполовину, – сказал я. – Сними верхние раковины, любовь моя.

– Но они не снимаются, – горестно сказала Дора, трудясь изо всех сил.

– Знаете ли, Копперфилд, – вмешался Трэдлс, добродушно обозревая устрицы, – мне кажется… устрицы, конечно, превосходны, но, мне кажется… их совсем не открывали.

Да, их совсем не открывали, а у нас не было специальных ножей для устриц, да мы и не знали, как с Этими ножами обращаться. И вот мы посмотрели на устриц и принялись есть баранину. Мы съели ту часть ноги, которая была съедобна, и вознаградили себя каперсами. Если бы я не протестовал, Трэдлс готов был превратиться в дикаря и съесть полную тарелку сырого мяса только ради того, чтобы выразить свое восхищение пиршеством. Но я не мог допустить, чтобы он принес такую жертву на алтарь дружбы, и вместо этого мы удовлетворились беконом, ибо, к счастью, в кладовке был обнаружен холодный бекон.

Моя маленькая жена была, бедняжка, так огорчена, думая, что я рассержусь, и так обрадовалась, когда этого не случилось, что я очень скоро оправился от смущения, и мы чудесно провели вечер. Пока мы с Трэдлсом беседовали за стаканом вина, Дора была тут же, рядом со мной, сидела, положив руку на спинку моего стула, и пользовалась каждым удобным случаем, чтобы шепнуть мне на ухо, что с моей стороны так мило не сердиться и не брюзжать. Затем она приготовила чай, и столь восхитительно было видеть, как она увлечена этим делом, словно перед ней был кукольный сервиз, что я не обратил внимания, хорошо ли заварен чай. Потом мы с Трэдлсом сыграли одну-две партии в криббедж, Дора пела нам песенки, аккомпанируя себе на гитаре, и мне казалось, что наша влюбленность и наш брак – какое-то чудесное сновидение, а вечер, когда я впервые услышал ее голос, все еще длится.

Когда Трэдлс ушел и я, проводив его, вернулся в гостиную, моя жена придвинула свой стул к моему и села рядом со мной.

– Мне так жаль. – сказала она. – Ты попытаешься еще поучить меня, Доди?

– Сперва я должен научиться сам, Дора, – сказал я. – Мы оба еще ничего не знаем, моя дорогая.

– Ах! Но ты научишься. Ты такой умный.

– Какой вздор, моя мышка! – отозвался я.

– Мне хотелось бы поехать на целый год в провинцию и пожить с Агнес, – после долгого молчания сказала моя жена.

Ее ручки сжимали мое плечо, она опустила на них подбородок, и ее голубые глаза спокойно смотрели на меня.

– Зачем? – спросил я.

– Мне кажется, она могла бы меня исправить, а у нее я могла бы научиться, – сказала Дора.

– Все в свое время, любовь моя. Агнес должна была заботиться о своем отце в течение всех этих лет. Когда она была еще совсем ребенком, это была уже та самая Агнес, которую ты знаешь теперь.

– Скажи, ты будешь меня называть так, как я хочу? – не шелохнувшись, спросила Дора.

– Как? – улыбаясь, спросил я.

– Это имя глупое, но… – тряхнув локонами, сказала она. – «Девочка-жена!»

Смеясь, я спросил мою девочку-жену, почему ей пришло в голову, чтобы я так ее называл. Она по-прежнему оставалась неподвижной, но я обнял ее, привлек к себе и глубже заглянул в ее голубые глаза.

– Ах ты глупыш! Я совсем не хочу, чтобы ты называл меня «девочкой-женой», а не Дорой. Я хочу только, чтобы ты думал обо мне так про себя. Когда ты собираешься рассердиться на меня, скажи себе: «Да ведь это только девочка-жена!» Когда я буду несносна, скажи: «Я давно знал, что из нее выйдет только девочка-жена!» Когда ты заметишь, что я не такая, какой хотела бы стать, – а я, пожалуй, такой никогда не стану, – скажи себе: «А все же моя девочка-жена меня любит!» Потому что это правда – я тебя люблю.

Я не принял ее слов всерьез, пока не убедился, что она говорит вполне серьезно. И она так обрадовалась, когда я от всего сердца отозвался на ее просьбу, что лицо ее засияло, прежде чем глазки успели высохнуть. Да, она и в самом деле была моей девочкой-женой. Усевшись на полу около китайского домика, она позванивала по очереди во все колокольчики, чтобы наказать Джипа за плохое поведение, а Джип лежал на пороге домика, голова его высовывалась наружу; он обленился так, что даже раздразнить его было невозможно.

Просьба Доры произвела на меня сильное впечатление. Я гляжу назад, в прошлое, и из туманных его далей вызываю образ невинного существа, которое я страстно любил, и снова Дора обращает ко мне нежное лицо, а в моей памяти постоянно звучит ее просьба. Быть может, я не всегда выполнял ее, – я был молод и неопытен, – но никогда я не оставался глух к этой бесхитростной мольбе.

Вскоре после этого Дора сказала мне, что собирается стать чудесной хозяйкой. Она протерла костяные таблички своей записной книжки, очинила карандаш, купила огромную приходо-расходную книгу, старательно подшила все листы поваренной книги, вырванные Джипом, и сделала отчаянную попытку быть, как она выражалась, «хорошей». Но цифры по-прежнему упрямились – они никак не хотели подчиниться правилам сложения. Только-только ей удавалось с большим трудом подсчитать несколько цифр, как появлялся Джип и, прогуливаясь по странице, размазывал хвостом все написанное. Средний пальчик Доры весь пропитался чернилами, и, мне кажется, только этого она и добилась.

Иногда по вечерам, когда я сидел дома за работой, – теперь я много писал, и мое имя постепенно становилось известным, – я откладывал перо и следил, как моя девочка-жена старается быть «хорошей». Прежде всего она приносила огромную приходо-расходную книгу и с глубоким вздохом клала ее на стол. Потом она открывала ее на той странице, которую Джип накануне вечером сделал неудобочитаемой, и звала его, чтобы он убедился в своем проступке. Это служило поводом позабавиться Джипом, а иной раз, в виде наказания, намазать ему нос чернилами.

Затем она приказывала Джипу, чтобы тот немедленно улегся на столе, «как лев», – это было одним из его фокусов, хотя должен сказать, что сходство отнюдь не являлось потрясающим, – и если он склонен был к уступчивости, то повиновался. Тогда она брала перо, начинала писать и обнаруживала приставший к перу волосок. Она брала другое перо, начинала писать и обнаруживала, что оно делает кляксы. Затем она брала новое перо, начинала писать и шептала: «Ох, это перо скрипит, оно помешает Доди!» Тут она бросала работу как дело нестоящее и уносила приходо-расходную книгу, сделав предварительно вид, будто хочет обрушить ее на льва.

Если же она бывала особенно усидчива и серьезна, она принималась за свою записную книжку и корзиночку со счетами и другими бумажками, напоминавшими скорей всего папильотки, и пыталась добиться какого-нибудь толку. Она сверяла одну бумажку с другой, делала записи в книжке, стирала их, снова и снова подсчитывала по пальцам левой руки, начиная то с мизинца, то с большого пальца, и в конце концов приходила в такое расстройство и отчаяние и казалась такой несчастной, что мне становилось больно смотреть, как омрачалось ее ясное личико. – и все из-за меня! Я потихоньку подходил к ней и спрашивал:

– Что такое, Дора?

Дора беспомощно поднимала на меня глаза и отвечала:

– В них совсем нельзя разобраться. У меня голова разболелась. Я не могу с ними сладить.

Тогда я говорил:

– Попробуем вместе. Я тебе покажу, Дора.

И я приступал к практическим занятиям, а Дора минут пять слушала с глубоким вниманием, после чего ее одолевала страшная усталость и она развлекалась тем, что накручивала мои волосы себе на пальчик или пыталась узнать, будет ли мне к лицу отогнутый ворот сорочки. Когда я молча прекращал эти забавы и продолжал объяснять, она огорчалась, вид у нее был жалкий и испуганный, и с раскаянием я вспоминал о том, что она моя девочка-жена и какая она была веселая, когда я впервые встретился ей на пути. Я откладывал карандаш и просил ее взять гитару.

У меня было много работы и много забот, но те же соображения заставляли меня хранить все про себя. Теперь я не знаю, прав ли я был, но делал я это ради моей девочки-жены. Я исследую свое сердце и стараюсь проникнуть в его тайны, ничего не скрывая в этом повествовании. И я знаю, у меня было такое чувство, словно, к несчастью своему, я что-то утратил или мне чего-то не хватает, но это чувство не вызывало у меня горечи. Бродя в погожий день один по улицам и размышляя о тех летних днях, когда все вокруг было озарено моей юношеской влюбленностью, я чувствовал, что мне чего-то недостает для осуществления моих мечтаний, но я думал, что эти мечтания только смутные прекрасные тени прошлого, откуда им нет пути в настоящее. Иногда, но ненадолго, мне хотелось, чтобы моя жена была мне советчиком с характером сильным и решительным, поддерживала бы меня, направляла и обладала способностью заполнить пустоту, которая, казалось мне, возникала вокруг меня. Но я чувствовал, что это лишь мечты о неземном счастье, которые никогда не могут свершиться и никогда не свершатся.

Я был супругом очень юным. Я познал благотворное влияние только тех испытаний и горестей, о которых писал на этих страницах. Если мне приходилось ошибаться, а это бывало частенько, то лишь потому, что я был ослеплен своей любовью и мне не хватало благоразумия. Я пишу истинную правду. Теперь мне незачем что бы то ни было утаивать.

Итак, я взял на себя тяготы и заботы нашей жизни, и мне не с кем было их делить. Наше беспорядочное хозяйство осталось без изменений, но я к этому привык, и Дора, к моей радости, теперь почти никогда не огорчалась. Как и прежде, она была по-детски весела и беззаботна, горячо любила меня и по-прежнему забавлялась пустяками.

Когда прения в парламенте бывали утомительными, – я имею в виду их продолжительность, а не содержание, ибо в этом отношении они редко бывали иными, – и я возвращался домой поздно, Дора не ложилась спать до моего прихода и, заслышав мои шаги, всегда сбегала вниз мне навстречу. Когда же мои вечера были свободны от работы, подготовка к которой стоила мне в свое время таких трудов, и я писал за своим столом, она тихонько сидела рядом со мной, как бы ни было поздно, не произнося ни слова, так что я частенько подумывал, не заснула ли она. Но, подняв голову, я обычно видел, что ее голубые глаза смотрят на меня с тем пристальным вниманием, о котором я уже упоминал.

– Ох, как мальчик устал! – сказала как-то вечером Дора, когда я, закрывая бюро, встретил ее взгляд.

– Как девочка устала – вот это будет вернее! – отозвался я. – В следующий раз ты должна лечь спать, радость моя. Тебе нельзя сидеть так долго.

– Не отсылай меня спать! – взмолилась Дора, подходя ко мне. – Пожалуйста, не надо!

– Дора!

К моему изумлению, она расплакалась у меня на груди.

– Ты нездорова, несчастлива, дорогая моя?

– Нет. Совсем здорова и очень счастлива! – воскликнула Дора. – Но обещай, что ты позволишь мне смотреть, как ты пишешь.

– Есть на что смотреть до полуночи таким ясным глазкам!

– А они ясные, правда? – смеясь, подхватила Дора. – Я так рада, что они ясные.

– Маленькая кокетка!

Но это было не кокетство, а только невинная радость, вызванная моим восхищением. Я это хорошо знал, прежде чем она объяснила.

– Если ты находишь их красивыми, скажи, что я могу всегда смотреть, как ты пишешь! – заявила Дора. – Ты в самом деле думаешь, что они красивы?

– В самом деле. Очень красивы.

– Тогда позволь мне всегда смотреть, как ты пишешь.

– Боюсь, что от этого глазки не станут яснее, Дора.

– Нет, станут! Потому что тогда, мой умница, ты будешь помнить обо мне, хотя твоя голова полна всяких фантазий. Можно тебя о чем-то попросить? И тебе это не покажется глупым? Глупее прежнего? – спросила Дора, заглядывая мне в лицо.

– Да что ж это может быть?

– Пожалуйста, позволь мне держать перья! – сказала Дора. – Я бы хотела что-нибудь делать в те часы, когда ты так прилежно трудишься. Можно мне подавать тебе перья?

Слезы навертываются у меня на глазах при воспоминании о том, как она обрадовалась, когда я ответил утвердительно. И с той поры всякий раз, как я садился писать, она сидела на прежнем своем месте, а рядом с ней лежал пучок запасных перьев. Она так радовалась, принимая участие в моей работе, приходила в такой восторг, когда мне нужно было новое перо, – а я очень часто притворялся, будто оно нужно, – что мне пришло в голову доставить еще одно удовольствие моей девочке-жене. Время от времени я делал вид, что мне нужно переписать одну-две страницы рукописи. Вот когда для Доры был праздник! Сколько было приготовлений, прежде чем приступить к такому важному делу, какой приносила она из кухни фартук с нагрудником, чтобы не запачкаться чернилами, сколько раз она прерывала работу, чтобы посмеяться с Джипом, словно он все понимал, как глубоко была она убеждена, что труд ее не завершен, если она не подпишет своего имени в конце страницы, с каким видом она подавала мне, словно школьную тетрадь, переписанные ею листы, а потом, когда я хвалил ее, обнимала меня за шею!.. Трогательны для меня эти воспоминания, хотя другим они могут показаться наивными.

Вскоре после этого она завладела ключами и ходила по дому, бренча целой связкой в корзиночке, подвешенной к поясу на ее тоненькой талии. Мне редко случалось видеть, чтобы то, что полагалось запирать, было заперто, а ключи эти нужны были только для забавы Джипа, но Дора была довольна, и доволен был я. Она была уверена, что домашнее хозяйство идет хорошо от этой игры в хозяйство, и радовалась так, словно мы для забавы подметали и готовили обед в кукольном домике.

Так текла наша жизнь. Дора привязалась к бабушке почти так же, как ко мне, и частенько рассказывала ей, что когда-то боялась, не «старая ли она ворчунья». Никогда я не видел, чтобы бабушка была так снисходительна и добра к кому бы то ни было. Она ласкала Джипа, хотя тот не желал идти ей навстречу; ежедневно слушала игру на гитаре, хотя, боюсь, у нее не было никакого влечения к музыке; ни разу не нападала на «никуда не годных» служанок, хотя, конечно, соблазн был велик; шла пешком бог весть куда, чтобы купить какой-нибудь пустячок, о котором Дора, по ее мнению, мечтала, и сделать ей сюрприз. И каждый раз, пройдя по садику и не найдя Доры в комнате, она останавливалась у нижней ступеньки лестницы, и ее веселый голос разносился по всему дому:

– А где же маленький Цветочек?

Глава XLV

Мистер Дик оправдывает надежды бабушки

Прошло уже некоторое время с тех пор, как я перестал работать у доктора. Живя по соседству, я часто встречался с ним, и все мы несколько раз обедали у него и пили чай. Старый Вояка постоянно жил под кровом доктора. Она ничуть не изменилась, и над ее шляпкой по-прежнему порхали бессмертные бабочки.

Подобно кое-каким другим матерям, которых я знавал, миссис Марклхем любила развлечения значительно больше, чем ее дочь. И, следуя своим наклонностям, она развлекалась вовсю, но – хитрый Старый Вояка! – делала вид, будто приносит себя в жертву своей дочери. Желание доктора доставить Анни как можно больше удовольствий пришлось, таким образом, особенно по вкусу ее превосходной мамаше, которая не уставала превозносить его мудрость.

Несомненно, сама того не подозревая, она растравляла рану доктора. Единственно лишь из легкомыслия и эгоизма, свойственных нередко людям почтенного возраста, она восхваляла его желание облегчить жизнь своей молодой жены и тем самым укрепляла его боязнь, что он является для нее обузой и что истинной любви между ними быть не может.

– Вы знаете, душа моя, – обратилась она как-то к нему, в моем присутствии, – нехорошо, если Анни постоянно будет сидеть взаперти.

Доктор доброжелательно кивнул головой.

– Вот когда она достигнет возраста своей матери, тогда дело другое, – продолжала миссис Марклхем, махнув веером. – Я-то могла бы сидеть и в тюрьме и не стала бы даже думать, как оттуда выбраться, будь у меня приятное общество и карты. Но я-то ведь не Анни, а Анни не ее мать!

– Несомненно, несомненно, – подтвердил доктор.

– Вы – лучший из людей! Да, да… прошу прощения, не возражайте! – продолжала она, ибо доктор сделал умоляющий жест. – Я должна вам сказать в глаза то, что говорю за глаза: вы – лучший из людей, но, конечно, вы не можете… у вас… у вас не такие вкусы и стремления, как у Анни.

– Это верно, – грустно согласился доктор.

– Без сомнения это так, – заявил Старый Вояка. – Возьмем, например, ваш словарь. Какая это полезная вещь словарь! Как он всем нужен! Подумать только: какое слово что значит! Без доктора Джонсона [19] или кого-нибудь еще в этом роде мы, пожалуй, бы и теперь называли итальянский утюг кроватью. Но разве мы можем ждать, что Анни заинтересуется словарем, в особенности если он еще не готов? Не правда ли?

Доктор кивнул головой.

– И вот почему я вас так хвалю за вашу мудрость, – продолжала миссис Марклхем, похлопывая доктора по плечу сложенным веером. – Вы не стараетесь, как многие пожилые люди, найти старую голову на молодых плечах.

Вы изучали характер Анни, и вы его знаете. Вот это я и нахожу очаровательным.

Мне показалось, что от таких комплиментов даже на лице терпеливого и спокойного доктора Стронга появились признаки душевного страдания.

– И вы можете мной распоряжаться, дорогой доктор, как вам будет угодно, – продолжал Вояка, похлопывая его дружески по плечу. – Знайте, что я вся к вашим услугам. Я готова ходить вместе с Анни и в оперу, и в концерты, и на выставки, словом, куда угодно, в любое из таких мест. Вы даже и не заметите, что я устаю. Долг прежде всего, дорогой доктор! Он превыше всяких иных соображений!

И она сдержала свое обещание. Она принадлежала к числу тех, кто может развлекаться без конца, и проявляла в этом отношении удивительное постоянство. В газетах она всегда раскапывала что-нибудь такое, что непременно должна была посмотреть Анни, а изучала она газеты ежедневно в течение двух часов, вооружившись лорнетом и расположившись в самом мягком кресле. Тщетно протестовала Анни, ссылаясь на то, что ей все это надоело. Обычно ее мать говаривала так:

– Я всегда считала тебя разумной, дорогая Анни. Должна сказать, милочка, ты не ценишь доброты доктора Стронга.

Это говорилось всегда в присутствии доктора и являлось, мне кажется, основной причиной того, почему Анни большей частью отказывалась от возражений, которые все же иногда делала. Но, в общем, она почти всегда покорялась и шла туда, куда водил ее Старый Вояка.

Теперь мистер Мелдон сопровождал их редко. Иногда приглашали бабушку с Дорой. И они принимали приглашение. Иногда приглашали только Дору. Было время, когда мне не очень хотелось отпускать с ними Дору, но воспоминание о том, что когда-то произошло в кабинете доктора, излечило меня от недоверия. Я уверовал в правоту доктора, и у меня не осталось ни малейших подозрений.

Бабушка, когда ей случалось побыть наедине со мной, иной раз потирала нос и говорила, что ей не все понятно; ей хотелось бы, чтобы они были более счастливы, и, по ее убеждению, наша воинственная приятельница (так она всегда называла Старого Вояку) ничего уладить не может. Она была еще того мнения, что, «если наша воинственная приятельница срежет свои бабочки и подарит их к первому мая трубочистам, это будет первый разумный ее поступок».

Свои надежды она возлагала на Дика. У этого человека, говорила она, несомненно бродит какая-то мысль в голове, и если ему удастся загнать ее в угол, а именно это особенно трудно для него, то он покажет себя с такой стороны, что все ахнут.

Не ведая об этих предсказаниях, мистер Дик занимал по отношению к доктору и миссис Стронг туже позицию, что и раньше. Казалось, он не подвигается вперед, но и не отступает. Подобно дому, он утвердился на своем фундаменте. И надо сознаться, я верил в его успех не больше чем в то, что дом тронется с места.

Но вот однажды вечером, через несколько месяцев после моей свадьбы, мистер Дик заглянул в гостиную, где я работал в одиночестве (Дора вместе с бабушкой ушла к обеим птичкам пить чай), и, многозначительно покашливая, сказал:

– Не помешает ли вам, Тротвуд, если я с вами поговорю?

– Конечно нет, мистер Дик. Входите, – сказал я.

– Тротвуд! – обратился ко мне мистер Дик, прикладывая палец к носу после того, как потряс мне руку. – Прежде чем сесть, я хочу сделать одно замечание. Вы знаете свою бабушку?

– Немного, – ответил я.

– Она – самая замечательная женщина на свете!

После этого сообщения, которое мистер Дик выпалил, словно был им заряжен, он уселся с более важным видом, чем всегда, и посмотрел на меня.

– А теперь, мой мальчик, я задам вам один вопрос.

– Сколько вам будет угодно, – сказал я.

– Кем вы меня считаете, сэр? – спросил мистер Дик, скрещивая руки.

– Добрым старым другом, – ответил я.

– Спасибо, Тротвуд! – обрадовался он и весело потянулся ко мне, чтобы пожать руку. – Но я, мой мальчик, спрашиваю, кем вы меня считаете вот в этом смысле. – Тут он коснулся своего лба и снова стал серьезен.

Я не знал, что сказать, но он пришел ко мне на помощь.

– Слабоват?

– Пожалуй… в некотором роде, – нерешительно отозвался я.

– Вот именно! – воскликнул мистер Дик, которого мой ответ, казалось, привел в восторг. – Видите ли, Тротвуд, когда они вынули заботы из головы… ну, вы знаете, из чьей головы, и вложили их… вы знаете куда, тогда там произошло… – Тут мистер Дик стал быстро вращать одной рукой вокруг другой, затем хлопнул в ладоши и снова стал вертеть руками, чтобы изобразить сумятицу. – Вот что со мной сделали! Верно?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33