Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Люди золота

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дмитрий Могилевцев / Люди золота - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Дмитрий Могилевцев
Жанр: Исторические приключения

 

 


Дмитрий Могилевцев

Люди золота

Плоть богов – золото, и кровь их течёт в венах земли.

Хнумхотеп, номарх, советник Великого, сохраняющий жизнь

Имена золота из «Младшей Эдды»:

Феньи работа,

Фафнира земля,

Гласира иглы,

Грани поклажа,

Драупнира капли,

перина змея,

волосы Сив,

Лед муки лука,

выкуп за выдру,

Мардёлль слезинки,

огонь реки Орун,

речь великана.

Тьяцци речи,

народы без счета,

Рейна руда,

распря Нифлунгов.

Снорри Стурлусон

Кто пожелал, чтобы на любимого его было надето кольцо из адского пламени, пусть наденет ему кольцо из золота.

Кто пожелал, чтобы на любимого было надето ожерелье из пламени, пусть наденет ему ожерелье из золота.

Кто пожелал, чтобы на любимого был надет браслет из пламени, пусть наденет ему браслет из золота.

Слова посланника Аллаха(мир ему и благословение Аллаха),переданные Абу Хурайрой и Ибн Аббасом

В стране Гана золото растет, как морковь, и его собирают на восходе солнца.

Абу Бекр Ахмад ал-Хамадани

Aurum nostrum поп est nim vulgi.

Наше злато – не злато черни (лат.).

Книга 1

Полночь

1. Корни

Мальчишки редко бьют всерьёз, чтобы покалечить, уничтожить, раздавить соперника навсегда. Им важнее утвердить свою победу, приятней услышать: «Сдаюсь! Не бей меня больше», чем смотреть на истекающее кровью тело. Разве только подхватят злобу и вражду отцов.

Но на этот раз Инги били сильно. Поначалу он ещё пытался встать – отталкивался от стены, успевал махнуть кулаком – и снова валился в грязь. Наконец замер, скорчившись, прикрыв голову руками. Его ещё пару раз ткнули босыми пятками, и старший из обидчиков, кряжистый не по годам Гюрята, сын купца с Низовой земли, процедил, харкнув:

– Ползи и сдохни, отродье свейское! В зад засунь свою побрякушку! Лошадь он возьмёт на неё, ну! Ничего она не стоит, и соломину на неё не купишь!

Выждал немного – ответит ли побитый? – и добавил, глянув победно на подельников:

– Что, понял уже? Получил науку? Слово поперёк умным людям теперь заречёшься сказать! Пошли, робяты.

Когда они ушли, Инги всхлипнул. Разжал кулак – и дрожащим пальцем осторожно соскрёб грязь с жёлтого неровного кругляша. По ободку его вились странные извивчатые знаки, а в середине виднелось непонятное – то ли дом большой, то ли лицо чьё-то, стёртое, будто покалеченное. Но всё равно кругляш был красивый и тёплый, будто солнечный зайчик.

Дома старуха служанка, охнув, схватились за бадью с дождевой водой, вынула чистую тряпицу. Но Инги оттолкнул её, буркнув:

– Обойдусь. – И добавил, шмыгнув носом: – К дядьке мне надо.

– Да что ты, молодой господин! Он второй день пьёт, ты ж знаешь. Куда к нему?

– Надо мне, – повторил Инги угрюмо.

– Ой, лютый он теперь. Ты ж знаешь, вторая лодка с товаром за полгода пропала. А может, и хуже чего. Боюсь я к нему.

– Тогда я сам пойду.

– Ой не ходи, соколик мой, не ходи, хоть до вечера подожди!

Но Инги уже вышел, грохнув дверью. Пошёл через двор, шлёпая по грязи. Чертыхнулся, помянув злым словом дворового – совсем ленятся, когда хозяин болеет, – встал у дощатой двери, вслушиваясь. За дверью пели хрипло и невпопад, икая и взрыгивая. Инги подумал, стучать или нет. Затем решил, что без стука оно разумней, и, распахнув дверь, шагнул в полутёмную халупу, провонявшую кислой брагой и блевотиной. Тут же шарахнулся, вывернулся – а над головой тонко зазвенел, дрожа, утихая в дереве, длинный нож.

– Так-то вы, дядька, кровину свою привечаете, – буркнул Инги зло, – на ладонь ниже – и прямо бы в лоб!

Дядька – широченный, в сумраке похожий на сгорбленного медведя – рыкнул довольно:

– А ты молодец. Хотя и дурак. Будем считать, квиты. Зачем пожаловал?

– Поговорить хочу.

– И так срочно? Хм… может, ты и вправду дурак? Хм… давай-ка, гляну на тебя. Лицом-то к свету повернись. Повернись, говорю, раз тебе старшой говорит! Хм… втроём работали?

– Впятером.

– У, как дело идёт. Растёшь. Так, гляди, и отца перегонишь. Но впятером – это уже серьёзно.

– Я не про то. Это моё дело – с ним разбираться.

– Ишь ты, его дело. Моя кровина, моё дело, понял! Другим разом они тебя вообще поломают, и что тогда?

– Они мне ещё заплатят, будьте уверены. Не сейчас. Вы ж сами мне говорили: только раб мстит сразу. Но я не затем пришёл. Помните, о чем был у нас разговор? Про то, что и сколько купить можно за добро отцово, и то, какой мой отец был богатый. И все добро отцово – вот в этом, да? – Жёлтый кругляш брякнул о столешницу. – Ну и что? Выходит-то, неправда это. За этот мусор жёлтый и на денарик серебра не дадут. За этот обрезок я и хлеба не купил.

– Щенок!! – Кружка грохнула в стену, покатилась. – Да как ты смеешь говорить мне, брату твоего отца, что я… что я… – Тут дядька неожиданно замолк.

А затем сказал, уже спокойно и раздумчиво:

– Ведь не дурак ты всё-таки. Не обманул я тебя, будь покоен. Но правда моя запоздала малость. Что ж, теперь не самое худшее время объяснить… Подь сюда, садись. Да кружку мою принеси, будь добр. Она хорошая кружка, дорогая.

Инги поднял кружку, поставил на стол. Сам присел на краешек скамьи, не сводя глаз с дядькиных рук – длинных, широченных, заросших рыжей шерстью.

– Эх, было время! – Дядька утробно, раскатисто рыгнул. – Рагнар и Хрольф, рука об руку, кнорр за кнорром вели. Никто с нами не мог совладать. Мы и дрались рядом, спина к спине, когда всё казалось… ну, совсем дерьмово. И всё у нас получалось. А потом… судьба, бывает, человека предаёт. Некоторые говорят: боги предают. Удачи нет, и что поделать? Хоть головой о камень – всё бесполезно. Твой прадед, Асмунд Колено, сюда из Тронделага пришёл с одним копьём и тремя локтями некрашеного сукна. А через пять лет во всём Альдейгьюборге человека богаче его не было. По триста человек с ним выезжало! Вот тогда было время… а потом не стало пути на юг. Боги отвернулись от нас, а вместо них, вместо всего, что везли мы с юга, пришёл с полдня новый бог. Хозяин лжецов, слабый и коварный. Теперь есть только он. Кровь старых богов иссякла. Её нет здесь, люди забыли о ней. Вот это, – смотри, мальчишка! – и есть кровь старых богов!

Кряжистая, заскорузлая рука старого Хрольфа подняла со стола монету, и под зыбким лучиком, падавшим из-под крыши, та вдруг вспыхнула нестерпимым, изжелта-алым, бесноватым пламенем.

– Это называется золото, Инги. Это застывшая кровь богов, ставшая человеческой силой. Не блёклая белесая немочь, чернеющая от пота и солнца. Не разноцветные побрякушки – но настоящее сокровище людей, не гаснущее, не тускнеющее, всегда свежее и яркое.

Инги смотрел как зачарованный на полыхающий, дрожащий огонёк. Потом прошептал:

– Так почему никто не признаёт его здесь? Дядя Хрольф, почему?

– Потому что у здешних людей его больше нет. Они забыли, что такое золото, и не видят в нём проку. – Дядя невесело рассмеялся. – Здешний люд стал глупым и слабым. Он больше не может пробить дороги на полдень, в земли солнца, туда, где рождается золото. А в здешних краях его нет.

– А вы, почему вы не можете пробить? Вы такой сильный, и дядя Хельги, и Олав, и даже тощий Торир – почему вы не можете?

– Ты перечислил почти всех нас, оставшихся. Даже самый сильный воин не совладает с десятью. А тех, кто перекрыл пути на полдень, много. Они – лютые бойцы. Скачут на конях так, будто родились в седле, и стрелы их – смерть. Но хуже всего то, что нет здесь единой власти. Наша кровь ослабла. В каждом городке засел свой ярл, и все грызутся друг с другом, и все грабят купцов. Если и соберёшь войско, чтоб идти на полдень, воевать начнёшь через неделю пути, и потом до самого моря покою не будет. А ты не соберёшь войска, парень. Ты – чужой здесь. И я чужой.

Хрольф вздохнул и добавил угрюмо:

– Одно тут хорошо – мёд дешёвый. Плесни-ка мне браги, парень.

Инги послушно взялся за кувшин, наполнил кружку. Спросил робко:

– Как же мы чужие? Мы ж родились здесь? Да и вы, дядя, тоже.

– Чтоб стать своими для здешних, нужно забыть, откуда мы. Забыть напрочь наш язык, наших дедов. Забыть, что мы первые построили в этих рабьих землях города. Мы дали им закон. Все они были наши рабы, все! – Дядька грохнул кружкой по столу, выплеснув прокисшее, шипучее пойло. – Мы продавали их, как скотину, возили до самого Серкланда и взамен везли оттуда золото – стылую кровь богов. И жили весело и богато. Потом на своё горе научили рабов воевать и смешали свою кровь с их кровью. Мы как трава, парень. Впитываем всё из земли, на которой прижились. А нас ведь мало.

– Так почему не вернёмся на нашу землю? Там, где говорят на нашем языке, где наш народ? Мы приведём войско оттуда! Мы им расскажем про золото!

Хрольф захохотал, брызжа слюной, и от великаньего его регота задрожали стены.

– Ну, потешил, парень! Да не смотри волком – не над тобой смеюсь. Над собой. Твой дед – а он здесь родился, как и ты, – точно так и сказал. А когда прадед помер, собрал здесь дружину – немного, но крепких вояк подобрал – да двинулся отцову землю забирать. И узнал, почему прадед твой при жизни не захотел возвращаться в Тронделаг. Смотри, – дядька повернулся, и свет из окна лёг на длинный кривой шрам под самыми волосами, надо лбом и по виску, – это мне те, кто по-нашему говорит, оставили. После короля Олафа нет для нас там земли. Там мы хуже чем чужие.

Он одним длинным глотком опорожнил кружку, рыгнул, утёрся рукавом и сказал равнодушно:

– Иди прочь, малый. Устал я языком трясти. А насчет чужих и обидчиков твоих – покажу я тебе, как с ними справиться. И без отцова меча, и без лишней крови. Напомни мне завтра, не пожалеешь.


Но завтра поутру за дядькой пришла галдящая толпа: купцы, их прислуга и холопы, пара корабельщиков и даже княжий дружинник, и дядька отправился вместе с ними, а вечером явился ещё пьянее прежнего. Тогда, глянув в окно, Инги выругался в сердцах, а однорукий Торбьёрн, отложив тростинку, сказал:

– Парень, если я ещё раз услышу от тебя слова раба, я тебе рот песком набью.

– Но он же обещал! – крикнул Инги запальчиво. – Он обещал научить меня драться!

– Обещал он не тебе, парень, а выпивке. Ты ещё не понял? – Торбьёрн хмыкнул. – У него в голове бражка, а не мозги. А мы едва сводим концы с концами. Скорей уж я тебя драться научу, чем он.

Инги презрительно скривился: у Торбьёрна левая рука была отхвачена выше локтя и левую ногу он подволакивал. Бегать вообще не мог, да и ходил едва-едва, на палку опираясь. И хотя сейчас Инги переполняла обида на дядю, оскорблений от калеки он не стерпел.

– Дядя сильный воин, ты с ним не сравнялся бы, даже когда здоровым был. И люди его любят. Он – настоящий вождь, а тебе только мешки с зерном считать, как женщине!

– Дурачок ты, Инги, – Торбьёрн вздохнул. – Одно хорошо, что хоть к учению способен. Удивительно, как ты ещё от калеки знания принимаешь? И на деньги, которые калека считает, живёшь? Ладно, хватит слова тратить попусту. Тебе на сегодня ещё написать тридцать раз: «Я, Инги Рагнарссон, хочу быть умным».

Инги засопел, но промолчал. Послушно взялся за тростинку и принялся царапать по вощёной дощечке. Калека и в самом деле знал и умел многое. В пору молодости он, как рассказывал дядька, плавал до самого Миклагарда, откуда принесли глупого нынешнего бога бывшие рабы. А грамоте учиться важно, ещё важней, чем владению мечом. Инги рано это понял. Не понимать написанное или чужую речь – это почти калекой быть, причем по собственной воле. Понимающий больше – всегда на полшага впереди, а значит, ударит раньше. Инги умел подметить, кто сильнее и кто как набирается силы. В торговые гости неграмотному и не суйся. Чтобы далеко плавать, много наречий и письмен знать нужно. Там, где не помогут меч и копьё, может выручить удачное слово. А настоящему ярлу, хозяину людей и вождю в битве, многое нужно знать, очень многое.

Так что калеку придётся терпеть. Он владеет пятью наречиями и на трех умеет писать. Ещё он умеет резать руны, самые настоящие. Глядит на них, угадывая будущее, красит их кровью. Слуги шепчутся, скрестив пальцы, плюются, – чур меня, дескать! – а старый Хрольф кривится. Бабье дело, стыдное. Ну, калеке позволительно. Полмужчины, что с него взять. А выучить-то тайное ох как хочется!

Но до чего же противно видеть калеку! Тошно смотреть, как он сопит, спеша через двор под дождём, трясясь, нелепо выгибаясь и загребая рукой, будто плывёт сквозь загустевший воздух. Как машет обрубком, тычется в дверь, корчится, стараясь распустить шнур на штанах, как стискивает жёлтые зубы и шипит от боли. А кривой шрам на ноге гниёт, вонючая жижа сочится. Рядом едва усидеть можно, так смердит. Чем дожить до такого, лучше удавиться. Меч рукояткой в землю воткнуть, да и на острие сердцем броситься. А лучше в бою, чтобы враги со всех сторон, и ты один, последний. Вокруг тебя – трупы горами, и ты, победитель, весь в крови, и умираешь, непобедимый. Чтобы все-все говорили и помнили триста лет. Нет, тысячу!

Через неделю калека Торбьёрн спас Инги жизнь.


Лето в том году выдалось тусклое, зряшное. Всю весну лили дожди, и от них даже в липень месяц небо висело над головами застылое, мёртвое – отмытое до бесцветия, холодное, сочащееся влагой. Облака по нему плыли клоками мокрой овечьей шерсти. На лужке не присесть – сразу щиплет ягодицы мокрым холодом. По дворам да тропам – липкая грязюка, за обувку хватает. Одно что – трава пошла в рост, на радость коням да коровам. И свиньи с радостным хрюком плюхались в лужи, а люди, ворча, обходили их, разлёгшихся на проходе.

Дядька Хрольф лето ненавидел. Чем теплее вокруг становилось, тем больше пил. В редкую жару ему дурно делалось от браги, и он, корчась, вымётывал её, перемешанную с желчью, прямо на стол и солому пола. А в лютые морозы хохотал и полуголый барахтался в сугробе – лютый великан, ётун среди хлипких людишек. Зимой Хрольф уезжал на север, но не к своей кровине, а к людям с волосами как солома, с чужими раскосыми глазами, в землю холода и ночи. Возвращался с грудами шкур и прозрачными плоскими камнями, чтобы закрывать ими окна вместо бычьего пузыря. Ещё привозил в кожаных пахучих мешочках цветные камни, яркие, переливчатые, и круглые мерцающие капельки речного жемчуга. А иногда, в тонкие лоскуты завёрнутые, крохотные крупицы настоящего, масляно-жёлтого, яркого золота. Калека всегда ворчал в такие дни – а дядька, отрыкиваясь, заботливо сыпал крупицы в медную коробочку, а коробочку ставил в тяжеленный, железом окованный ларь.

Однажды, когда крупиц набралась полная горсть, дядька проболтался на радостях. Схватил Инги за плечи, взъерошил волосы, да и ляпнул:

– Видать, неспроста у матери твоей волосы были чистое золото. В её горах золото родится, да ещё какое! Нигде его нет в здешних землях, а там – есть!

И тут же замолчал, будто язык прикусивши. Боялся, видно, что Инги снова начнёт расспрашивать про мать. Но мальчишка промолчал. Он уже пробовал. Расспрашивал всех, даже полудурка Бельку, таскавшего навоз. Все охотно болтали о своём, но как только разговор заходил о матери Инги, замолкали сердито и недовольно, отворачивались, глядели с укоризной. Будто не о матери расспрашивал, а о срамоте непотребной. В конце концов Инги решил: в самом деле, стыдное тут прячется, тайное, позорное. Потому и не хотят. Вон, тощий Торир жену вовсе выгнал, излупил чуть не насмерть и выгнал, потому что ходила непотребным заниматься. К родне назад её отправил, а сыновей оставил себе. Торира ещё и журили – чего не убил позорище такое? Родичей её убоялся?

Да и не оставила ничего ему мать. Весь в отца пошел, и статью, и повадкой. Потому его отец так любил – дядька много раз рассказывал, как любил. Весь дом, всё оставил. Вот только в возраст войти, и сразу богаче дядьки станет, корабль сможет снарядить. Сила в руках отцова, все так говорят, кость широкая, волосы чёрные-чёрные, как железный камень, – тоже отцовы. И зиму не любит, а те, северные, по рассказам, только зиме и рады. Правда, дядька зимой просто оживает, совсем другой человек, но это потому, что он жирный очень, а летом от жира скверно и жарко. На свиней глянуть, так они и сунуться под солнце боятся.

Инги любил тепло. Правда, хлюпающую под ногами грязь не выносил, как и дядька Хрольф. Двигаться мешает, скакать по ней мерзко – жижа всего облепит, с ног до головы. Потому, когда наконец Хрольф вспомнил своё обещание, провозились на дворе недолго: с утра до полудня наскакивали друг на друга, шипя и ухая, колотили палками, а после полудня, хлебнув сыворотки да закусив ломтем хлеба с сыром, разошлись, условившись встретиться завтра. Но не встретились, потому что за Хрольфом снова приехали и снова позвали пить. А Инги остался один крутить длинной, узловатой дубовой палкой: удар, поворот, отступить на шаг, потом наскочить снова, тычок, удар, поворот – и снова назад.

Конечно, Инги сызмальства учили и махать мечом, и колоть копьём, и стрелять из лука – какой же он будет конунг, если не научится? Но дядька взялся показать, что палка и сама по себе оружие. Меч посерёдке не перехватишь, и копьём так запросто в землю не упрёшься – воткнётся ведь, не вытащишь вовремя. Палка – как раз против рабов оружие. Не убьёшь, да и покалечить трудно, а вот наказать, даже глаз выбить, если нужно, – самое то. В палке своя сила, в упругости, в тяжести, и мощь удара тоже немалая. Копьём так не сунешь. Копьём удар короткий нужен, а палкой во всю мочь приложиться можно. Дядька говорил: от таких ударов под кольчугой кости ломаются. Палкой здорово под коленки бить и по щиколоткам – самое ведь место болезненное. В доказательство дядька тут же приложил Инги по левой ноге. Тот взвыл и запрыгал, бросил палку. Отвернулся и смотреть не захотел, потому как слёзы хлынули в два ручья. А Хрольф расхохотался и сказал, что слёз стесняться не нужно. Это здешний народ стыдится мужских слёз. Здешний народ много глупостей думает и делает. Настоящее мужество добывают и теряют в бою или с женщиной. Слёзы от него не отнимут ни капли.

Инги сам ещё четыре дня крутил палкой. А на пятый пошёл с ней к берегу Волхова. Корабль должен был отплывать с рухлядью Гюрятиного родителя. Так что Гюрята с прихвостнями на берегу, глазеют. Их там наверняка толпа – может, вся купеческая слобода. Но Инги не боялся – его от пяток до макушки распирала едкая, колкая злоба. Он даже не позвал Лейфа с Торарином-младшим, единственных друзей в этом городе, полном людьми рабской крови. Скоро в старой крепости над Волховом вообще не останется никого из тех, кто её основал. Одни уехали – вернулись домой, перебрались в богатый Новгород или в посады поближе к Низовой земле, другие смешались с рабами, забыли язык, отказались от старых богов и старой славы. Трусы.

Ветер гнал по реке мелкую, крутобокую волну. На севере висели тучи – после полудня точно дождь начнется, и неслабый. Под сапогами чавкала грязь, плескала на голенища. Вон они, столпились у берёзки, глазеют. Вокруг крепости деревья вырубили, одну эту берёзку оставили у причалов, чтоб вешать на ветви тряпицы и резные фигурки. Жрецы нового бога в голос хулили старый обычай, обдирали ленты, ломая ветки, грозились срубить, но корабельщики – народ суеверный, со жрецами соглашались, а дерева так и не тронули.

Инги приостановился перевести дыхание – почти ведь бежал по улице, месил грязь. Вытер ладони о рубаху – вспотели, аж палка выскальзывает, – шагнул вперёд.

Заметили его издалека, смотрели с любопытством и без опаски – сколько раз уже нарывался, а вот снова лезет. Пересмеивались. Когда подошёл ближе, Гюрята – прищуристый, конопатый – харкнул сочно под ноги и процедил:

– Чего припёрся, долговязый? Снова ума набраться? А дреколье пошто принёс? Хочешь, чтоб хребтину поправили?

– Не, – хихикнул прыщавый Станя, сын дружинника, – это он мамкину игрушку принёс, чесало промеж ног, нам показать. А то нам удивительно, отчего он такой долговязый.

Все дружно заржали, затряслись, прыская слюнями.

– Не тронь мёртвых, – сказал Инги, – не тронь, раб.

– Она и померла-то, видно, как засунула чересчур, – выдавил, корчась от хохота, не умевший остановиться Станя.

И согнулся пополам, хакнув утробно, повалился лицом в грязь – медленно, будто придерживал его кто за плечи и осторожно отпускал. А Инги скакнул к Гюряте.

В-вух – палка описала полукружье, и купцов сын опрокинулся навзничь, взмахнув руками и взвизгнув. Палка взлетела ещё и ещё – брызнула кровь, и завыл белобрысый вихрастый парнишка, схватившись за разбитый рот. Остальные отскочили, испуганно переглядываясь. Гюрята застонал, барахтаясь в мокрой траве. Тогда Инги наступил ему на грудь и сказал, оглядевшись:

– Ну, кто ещё хочет науки?

И тут же вскрикнул от боли, отшатнулся – словно огромный шершень с лёту впился пониже колена, и ещё раз. А в руке Гюряты сверкнул короткий широкий нож.

– Робяты! – заорал кто-то хрипло. – Дави его, пока не очухался!

И тут же кинулись. Один напоролся на палку, второй поймал с маху под челюсть, грохнулся, вереща, – но остальные набежали, опрокинули, принялись топтать, лупить пятками, воя и ухая.

Инги старался закрыть руками голову, но его били в живот, в пах, он дёргался, стараясь прикрыться, и его всё равно били в голову. Кровью заливало глаза, боль взорвалась в ушах. Голоса вдруг уплыли далеко-далеко, боль ушла, словно выбили её ногами из тела и покатилась она вниз, в холодную волховскую воду. Инги понял, что умирает. Тогда успокоился, и стало тепло – но сквозь толстую мягкую стену, уже спасительно отгородившую от мира, вдруг послышался знакомый голос, надоевший, нудный. Но теперь в нём звучала дикая сила, когда пена у рта, щит грохочет о щит и врубается в тело сталь:

– Прочь, прочь, трусы! Вон!!

Инги испугался голоса и спрятался за стену, провалился в мягкое забытьё, и не видел уже, и не слышал, как Торбьёрн, рыча, махал мечом, лупил плашмя по головам, уцепив поводья культёй да правя конём коленями. Не видел, как кошкой прыгнул белобрысый с ножом в руке, как хряснул его Торбьёрн попёрёк лба, отшвырнул в лужу. Тот остался лежать, нелепо раскинувшись, с залепленными грязью глазницами. На крик прибежали смерды от пристаней, охая и качая головами, подняли обмякшие тела Инги и белобрысого, понесли в город.

А потом потянулись бесконечные дни сумрака и боли. Дождь стучал по крыше, и, знакомо шебурша, возились за тонкой стеной крысы. В углах сгущались из темноты лютые, насмешливые рожи, кривились, скакали, дразнились: калека, калека! Где ж твой меч, где копьё, горе-вояка? На меч грудью хотел броситься – да где тебе, ты и встать с лавки не можешь, и, чтоб нужду справить, приносит тебе старуха корыто. Инги плакал, стиснув зубы. Целыми днями куска в рот не брал. Старуха качала головой, шептала, всё норовила укрыть потеплее, поправляла вонючую волчью шкуру. Дядька Хрольф заходил редко – смотрел брезгливо, сопел, дыша перегаром, ворчливо спрашивал одно и то же: не нужно ли чего? Инги отвечал, что ничего не нужно, и тогда дядька исчезал, оставляя после себя вонь прокисшей бражки. Торбьёрн заходил чаще. Странно, но теперь Инги чувствовал к нему ещё большее отвращение. Будто впихнули в одну корзину со склизкой, холодной жабой и понудили барахтаться с ней в обнимку. Глаза хотелось закрыть, чтоб не смотреть на него, и слова сказать не хотелось. Однажды привиделось в предутреннем кошмаре, что слиплись они, срослись, двое калек, и стали одним трёхруким двухголовым чудищем, скакали в грязи, размахивая палками. Но Торбьёрн ничего не спрашивал – только рассказывал. И слова его сами по себе завладевали слухом, тянули за собой, открывали странный, огромный мир, наполненный людьми и кораблями, городами, ярким солнцем и славой. Голос Торбьёрна не был голосом калеки. Только закрой глаза – и видишь его, стоящего на носу корабля с драконьей головой, а впереди берег, и мечутся по нему испуганные, мелкие, слабые люди. Оттого приходили сильные, яркие сны. Растворялись в них прокопченные стены и открывалась даль, снег и трава, и горы под белым солнцем. Инги знал: далеко-далеко за ними, за водой и лесом, текут реки, родящие живой ослепительный блеск. В снах Торбьёрн был силён и молод, и на руках его, на щите и шлеме сверкало золото. Инги просил: «Возьми с собой!», но тот не соглашался, качал головой, и оттого становилось не грустно и обидно, а наоборот – бодрость ощущалась и надежда.

В середине холодного, дождливого месяца листопада Инги перестал отхаркивать кровь. С первым снегом стал на ноги и пошёл во двор – неловко, шатко, будто младенец, впервые ощутивший под ногами твердь. Как раз в тот день и принесли Торбьёрна – нелепого, перекорёженного, с залитым кровью лицом. Его подстерегли всего в сотне шагов от дома, на задворках у старого ручья. Он перешёл по мосткам уже подмёрзшую канаву, ступил за угол кузни – и уткнулся животом в заострённый кол. Мальчишки налетели стаей, с палками и ножами, сбили наземь, кинулись топтать, рвать и резать, а потом справили малую нужду на ещё живой, стонущий, корчащийся человечий обрубок.

Торбьёрн умирал три дня в смраде и гное, хрипел, дрожа, шептал непонятные, дикие слова. Инги сидел с ним рядом. А когда наконец калека успокоился, вложил в стынущую руку рукоять меча.

Про калеку поговорили ещё с неделю, потом забыли. Кому нужен он был, кому интересен? Тихая тень на задворках, нахлебник беднеющего купца, без родни и силы. Беглец, изгнанник, взятый на излечение и прижившийся.

Инги хотел, чтобы его похоронили в лодке на холме над озером, но дядька отмахнулся: что за глупости, только добро переводить. Торбьёрна закопали, завернув в некрашеную дерюгу, на старом кладбище, и поставили над ним голый камень с выцарапанным крестом. Инги на похороны не пошёл, но назавтра, опираясь на копьё, приковылял к могиле и, сопя, сбил, соскоблил крест. Поверх кое-как нацарапал руну «зиг» и долго стоял, глядя на камень и поле вокруг. Тогда он возненавидел снег – предательский, то выдающий, то укрывающий всё и вся, обманчиво чистый, рождённый водой, но отбирающий воду и жизнь. Застилающий могилы и память.

Хрольф недолго помнил Торбьёрна. Согласился на малую виру – как за трёх смердов. Еще вычли виру за рану белобрысого, оглохшего на одно ухо от Торбьёрнова удара. Но про виру за белобрысого Инги узнал много позже. А про трёх смердов узнал через неделю после похорон, когда Гюрята, по своей привычке харкнув под ноги, процедил:

– Эй, долговязый, оклемался? Не надолго. За тебя тоже, как за трёх рабов, дадут.

И зареготал, окружённый довольной, гогочущей вместе с ним сворой. Инги тогда смолчал – прошёл мимо, будто не слыша. Только чуть шагнул в сторону, уловив шорох, и пущенный в спину снежок пролетел мимо. Хрольфу ничего не сказал, вообще перестал с ним говорить, и весь день потел во дворе, наскакивал, ухал, сёк. Не палкой – отцовским мечом.

На Йоль, когда люто крутила метель, а люди креста отмечали рождение своего хитрого бога, с отцовским же мечом пошёл в их святилище – красивое, большое строение прямо у посадникова двора, длинный зал, ярлу впору. Там пели богато одетые жрецы и толпились в духоте люди, пришедшие безоружными. Хитрый бог не допускал стали в своё святилище, люди нравились ему слабыми. Но Инги, облепленный снегом, все-таки пронёс меч, спрятав за спиной, так, чтобы лезвие спускалось меж лопаток. Потом понял, что зря: толпа плотная, не размахнуться. Но повезло – подле Гюряты как раз расступились, белобрысый стоял рядом, и шептались они, ухмыляясь.

Когда Инги встал перед ними, усмешки сползли с их лиц. Гюрята осклабился, видно, новую гадость выдумал, а белобрысый оказался догадливее – пригнулся, сунул руку за голенище. Но не успел. Инги двумя руками вытянул меч и рубанул, а с подъёма полоснул Гюряту, ткнул концом клинка в лицо. Жрецы смолкли.

– Дайте выйти! Зарублю! Дайте выйти!! – заорал Инги, размахивая мечом.

Перед ним расступились, и он выбежал в метель. Кинулся по улочкам к валу, взбежал наверх, туда, где просел покосившийся частокол, переметнулся, упал в сугроб, едва не выронив меч. Бежал по глубокому снегу, пока не выбился из сил. Тогда сел, опершись на меч, и задумался: что теперь? Раньше думал – бросятся, убьют, стопчут, разорвут там же, в храме. Но хитрый бог делает людей слабыми. Он лишил их храбрости, и потому Инги теперь в снегу, на краю леса – без шапки и плаща, без еды и огня, но зато живой. Пока метель не утихнет, искать не будут. Потом, конечно, отправятся прочёсывать окрестности. Что ж, пускай. Тогда посмотрим, не сделал ли их хитрый бог трусами навсегда.

Инги плюнул в сторону города и пошёл сквозь метель в лес.


Холод – трус. Он приходит тайком, крадучись. Сперва касается осторожно, потом лезет под рубаху липкими лапами. Щупает обессиленного, подступает, когда схлынула ярость и ушёл жар из крови, а осталась лишь знобкая, тягучая усталость. В лицо летит снег, налипает на волосы, на веки, и тело наливается свинцом, и так хочется присесть, передохнуть на мягкой, тёплой пелене, ласково обнимающей ноги – не хочет отпускать.

Но Инги знал коварство холода. Знал – нельзя садиться, нельзя останавливаться. Иначе не сможешь двинуться, и тебя найдут уже окостенелым. Холод неслышно крадёт жизнь. Нужно идти. Просто забыть о том, что колет кожу, пробирается к костям. Приказать ногам – шаг, и ещё, и ещё. Пока не упадёшь от усталости. Но до того ещё далеко. Нельзя считать шаги. Пусть каждый шаг как первый. Тогда усталость отдаляется. Душа уходит из тела, смотрит сверху, из метели, а тело движется мерно, само по себе, онемелое загнанное животное.

В шорохе ветра и снега слышатся голоса, белесая муть складывается в фигуры, в лица, злые и добрые, безразличные, – морок. Тьфу, тьфу! Инги махал руками, отгоняя призраки. Но перестал – к чему лишние усилия? Они безвредные, эти призраки. Нужно только сказать, что не боишься их. Разомкнуть губы и сказать. Как болят губы… но это ничего. Это живая боль. И по подбородку побежали горячие капли.

– Я не боюсь вас! – прокричал Инги в метель, едва не упав.

Призраки исчезли.

Но вместо них появились новые лица: огромные, будто камни-великаны. И лучился из-под камней призрачный, искристый жёлтый свет, будто текло в неживых жилах искристое жидкое золото. Три лица видел Инги: женское, безразличное и спокойное, как земля, мужское, широкоскулое, крепкое, в кудлатой бороде, отсвечивавшей медью. И самое жуткое: мёртвое, старческое, с одним глазом пустым и холодным, а другим – будто колодец в ночь.

– Он храбрый! – Голос широкоскулого раскатился колокольным гулом, басовитым, слитным. – Он мой!

– Метель возьмёт его, – сказала женщина, чуть двинув каменными губами. – Он мой.

– Он мой! – сказал одноглазый, и голос его походил на карканье ворона. – Он пойдёт за моим словом и кровью.

И скрипуче, хрипло захохотал, закаркал.

– Я не боюсь вас! – выдавил онемелыми губами Инги.

Но карканье не стихало. Он поднял голову – и увидел сквозь метель тёмную стену. Лес! Он добрался до леса!

Ещё через сотню шагов впереди открылась просека, ясно видная сквозь поутихший снегопад, и Инги узнал место, к которому его вывели судьба и метель. Тогда он захохотал, закрутил над головой меч. Теперь холод не убьёт его. Теперь ему страшны только люди. А они пусть только сунутся. Пусть попробуют!


Но ему не пришлось испытывать ничью храбрость. Его нашёл Хрольф. Хотя и тугодум, дядька отнюдь не был глупцом. И, подъезжая к редкому частоколу вокруг избёнки, запел. Лишь тогда Инги, скорчившийся у дверей с мечом в руках, вылез наружу.

– Ну, парень, долго проживёшь, – дядька ухмыльнулся. – А я так и смекнул: куда ему, налегке-то и пешему, как не в ближайший лес? Только на заимку нашу. Если хоть какой умишко в голове остался и нутром выдюжит – доберётся, не замёрзнет. Э-э, стой, голуба, мне навстречу не выскакивай. Снег не порть. Дай-ка я к тебе подойду.

Хрольф, ухнув, соскочил с коня, полез через сугробы.

– Руку-то дай, ну, долговязый. Оп-па.

Перекинул Инги на плечо, будто оленью тушу, потащил. Взгромоздил на коня.

– От так. И я теперь залезу… Вот, плащ возьми, а то околеешь вовсе. Озяб, небось, в землянке-то? Огонь разжигал?

– Р-разжигал. Т-только я н-не деревом, уг-глём. Н-немножко.

– А, углежоги не всё вытащили по осени. И то хорошо, следов вокруг не будет, раз дров не собирал. А чумазый-то, точно тролль! – Дядька хохотнул. – На вот, медку хлебни, согреешься.

Достал из-за пазухи кожаную фляжку, выдернул затычку, протянул. Инги припал к горлышку посинелыми губами. Напиток был пряный, вязкий и сладкий, от него пробежала по телу тёплая дрожь, перестали стучать зубы. Сразу будто поднялся изнутри, из крови, туман, отяжелели веки.

– Ничего, ничего, – подбодрил дядька, – вот сейчас выедем, а тут и наши ждут.

Он пронзительно, взахлест свистнул. С криком шарахнулась с сосны ворона, сыпанула снегом с веток. И тотчас же послышался ответный свист. Инги схватился за меч.

– Сиди! – рявкнул Хрольф. – Свои это, говорю! Что, думаешь, я свою кровь продам?! Это Хельги, и Олав с Ториром, и мои свойственники. И твоя родня, кстати. Очень вовремя.

Всадники приблизились. Инги вздохнул, выпустил рукоять. Да, свои. Только с ними ещё пара непонятных, коренастых и белобрысых.

– Не пугайся, Икогал это с Иголаем, свойственники твои, – буркнул дядька. – Они тебе надёжней меня будут, так что не гляди на них таким волком.

Коренастые посмотрели на Инги, переглянулись, улыбаясь. Красная, обветренная кожа, щёки как наливные яблоки, волосы совсем бесцветные и жидкие, ровно курячье перо, глаза блёкло-голубые. А лица странные: вроде обычные, неброские, но чужие. На торжище такого увидишь – может, и мимо пройдёшь, а потом подумается: с каких земель его сюда занесло?

Ехали долго, пробирались через лес. Инги уж и места перестал узнавать – так далеко и не ходил от города. Сначала дядька вёз Инги на своём коне, а после пересадил на смирного поклажного мерина. А Икогал с Иголаем всю дорогу ехали рядом. Хрольф в голову отряда отправился, а коренастые спереди и сзади, как привязанные, – то ли уважение оказывали, то ли следили, чтоб не свалился, заснувши.

Наконец приехали в странную деревеньку в самой чаще. Место глуше некуда, деревья точно холмы громадные, кряжистые, заскорузлые. Дорогой всё больше сосны да ели, а тут, глядишь, дубы – непомерные, разлапистые, морщинистые. Под такими кажешься карлой, недоростышем, которому только в норках и прятаться. Перед глазами снова встали давешние лица из морозной мглы – древние, нечеловеческие и всё же близкие.

Вокруг огромного дуба торчали потемнелые, укрытые высокими снежными шапками столбы с высеченными лицами – страшными, грубыми, то искажёнными дикой яростью, то презрительно-глумливыми.

– Что уставился? Небось про должок им вспомнил? – опять усмехнулся дядька. – Должок отдавать надо. Затем и приехали.

– Я… – Инги вздрогнул, – я не услышал, как вы подъехали… А как отдавать и зачем?

– Ну, дурачок! Старые это боги. Наши боги. Здесь их по-разному называют, ну так что с того? Вон тот, видишь, бородатый – это Тор. А вон с пузом – Фрейя. К ней баб беременных водят, лёгкого разрешения просить. Только самого одноглазого нет тут. Но если к дубу присмотреться… как раз отсюда надо смотреть, вон он. Глянь-ка!

Инги присмотрелся – и точно, складки коры огромного дуба сливались в чудовищное старческое лицо, перекошенное, лютое.

– Говорят, дуб этот уже был старым, когда первые люди сюда пришли. И что Одноглазый сам полил его кровью и семенем, и потому теперь сюда каждый год водят рабов – и мужчин, и девок. Кровь и семя. Там под снегом – везде кости. Свежие, за последние пару лет. Старых нету – дуб всё ест. У него по весне красный сок в листьях. Ну, ну, не пугайся! Тебе не его благодарить, а Рыжебородого. Тот попроще. Он к нашему брату лицом. А Одноглазый… тьфу. – Дядька сплюнул. – Ладно, поехали. Тут нас приветят. Как расскажем, что ты в церкви учинил, то-то веселья будет. Давай за мной, познакомлю со здешним милым народцем.

Ночью, когда Инги уже познакомился с местными – разомлевшими от браги и мяса, блюющими прямо под лавки длинного, провонявшего тухлятиной дома, где балки нависали над головой так низко, что и встать боязно, – тогда выбрался наружу, ступая меж храпящими пьяными, и пошёл к дубу. Ветер разодрал облака, и над головой висело чёрное, обрюзгшее небо, утыканное гвоздями звёзд. Полная луна светила жёлто-багровым, будто налитый кровью глаз – одинокий, тяжело ворочающийся в натруженной глазнице.

Когда зашёл за столбы с личинами, под ногами захрустело. Но Инги, не обращая внимания, подошёл к самому дубу, стал в шаге и сказал серой морщинистой коре:

– Всеотец, я пришёл благодарить тебя. Я нужен тебе – и клянусь быть верным тебе, пока я нужен. Вот тебе моё приношение!

Выдернул из-за голенища нож, полоснул по ладони. Приложил раненую руку к стволу, и кровь, сбегая струёй, тотчас исчезала среди трещин и извивов древней коры – дуб жадно пил, стараясь не упустить ни капли. Затем вдалеке завыл волк – одиноко, тоскливо. Его жалобу подхватил другой, за ним третий – и вся ночь заполнилась дикой песней голода.


Проснулся Инги от вони. К обычной здешней вони он уже привык – к застоялой затхлости, запаху гнилого мяса и крови, горелого жира, – но теперь в ноздри ударила едкая, тошная вонь вспоротых кишок, вонь кала и желчи.

Вскочил с лавки, моргая и озираясь, и увидел: на столе, за которым пировали вчера, лежит голый, сизый мертвец, и над ним, мерно двигая широким ножом, склонился косматый, в шкуры одетый старик. Инги вскочил, кинулся наружу. Споткнулся – под ногами глухо заворчали, – ткнулся с маху в дверь, вывалился из дому, хватая ртом воздух. И за дверью дрожа выметал из схваченного судорогой желудка вчерашнюю еду. Постоял, стараясь отдышаться. Набрал снегу в рот – смыть вкус блевотины.

Гнусное место. Теперь, под ярким утренним солнцем, низкие, вросшие в землю халупы казались попросту комками грязи, муравьиными кучами рядом с огромным дубом. И обитатели этих куч, измазанные прогорклым салом, были попросту паразитами, сосущими силу исполинского, могучего существа, раскинувшего ветви над ними. Инги пообещал себе: если судьба приведёт его сюда сильным, он очистит это место, освободит от наносной людской грязи. Тут жила сила старых богов – и не к чему было осквернять её человечьей блевотиной.

Хватало тут и крови богов. Золото блестело повсюду – и на притолоках, и на полках перед грубо высеченными харями, и на руках здешних обитателей. Каждый из них, не по-человечьи косматых, укутанных в смердящие шкуры, таскал на себе обручья и кольца, которых не постыдился бы и ярл. И откуда только набралось их, лютых дикарей? Десятка два, не меньше. Но были и вполне обычные поселяне, сермяжные, но в добротных сапогах, причёсанные. Везли в мешках и кадках зерно, тюками вяленое мясо и рыбу, гнали скотину. Наверняка к большому празднику. А праздник у них удался. Ох и перепились же вчера! Никогда такого скотства не видел, и не видеть бы больше. Чтоб с бабами срамное прямо при всех… и те заголились бесстыдно, чуть внутри всё не видно… Уф-ф-ф! Инги плеснул снегом в лицо, растёр. Хорошо – как иголками по щекам. Побрёл по снегу к дубу – место хотел найти, где вчера кровь свою оставил. Раз обошёл вокруг, другой, но так и не нашёл ни единой отметины. У дуба его дядька и застал. И заорал на весь лес:

– Эй, паря, пошто колобродишь? Нельзя там ходить. Сюда ползи, окаянец!

Когда Инги подошёл нехотя, Хрольф буркнул зло:

– Ты что, совсем с ума рехнулся? Хочешь, чтоб и тебе кишки вырезали да на сук намотали?

– Я благодарил, – ответил Инги.

– Кого? Одноглазого? Самочинно? Нет ума, и не было… Тебе бы посмотреть, что с одним зазнайкой вроде тебя тут было полгода тому. Вот наука была бы… Ладно, скоро своим умом жить будешь. Посмотрим, долго ли. Икогал с Иголаем согласились тебя приветить в своих лесах. Посидишь, пока шум не уляжется, да и мне подсобишь, рухлядь-то собирать. Я с тобой кое-какой товарец отправлю. Да смотри только, не задирайся без нужды. Народ там особый.


Отправились в путь после полудня. Икогал с Иголаем суетились, переглядывались испуганно – будто каждый миг ожидали появления недругов. Торопливо притягивали ремнями тюки к саням, костерили коней на своем непонятном языке. То и дело поглядывали на Инги, качали головами.

Дядька обнял Инги на прощанье и, сняв с руки золотое запястье – тяжёлое, узорчатое, – нацепил на руку парню. А потом, прижав к себе, заплакал:

– Ты, паря, береги-то себя. Один ты у меня родной по крови остался. Мы ещё всем им покажем!

Инги кивал. Ему было противно и неловко. Наконец Хрольф отплакался и, утеревшись рукавом, рявкнул:

– Всё, поехали!

Икогал с Иголаем послушно прыгнули в сани.

Отъезжая, Инги не оборачивался. Больше в земной жизни он Хрольфа не видел.

2. Земля зимы

Инги ненавидел зиму. Ненавидел монотонную, цепенящую белизну, мёртвый простор, предательскую, хлипкую гладь, готовую разверзнуться под ногами. А вот тело его слепо и упрямо радовалось холоду, готово было барахтаться в снегу, и хохотать, и с воем кидаться в прорубь после раскалённой бани. Тело жило само по себе, ведомое животным, всплывшим откуда-то из прошлого разумом, памятью крови, и тянуло рассудок за собой. Инги думал, что сойдёт с ума уже в первой поездке, когда равнодушные и неутомимые Икогал с Иголаем всё гнали шерстистых низкорослых коников по глади озерного льда, по редколесью, по замёрзшим рекам – дальше и дальше в зиму. Инги, скорчившийся под медвежьей шкурой, стискивал зубы, чтобы не заплакать. А потом, неожиданно для себя, соскочил с саней, побежал рядом, держась за них, и сразу стало тепло и весело, будто влили бражки в кровь. Икогал с Иголаем переглянулись и дружно захохотали.

Они были родные братья и понимали друг друга с полуслова. А ещё они были троюродными братьями Инги, сыновьями двоюродного брата его матери, и без них Инги не прожил бы и года на земле зимы.

Привезли его на дальний север, к землям кочевого народа лопь, где не росла пшеница и даже овёс родился неохотно. Суровое было там житьё, блёклое: в сырых избёнках, срубленных из тонких, мхом переложенных бревнышек, полувкопанных в землю, чадных и тесных, среди глухого леса, испещрённого россыпью озер, речек и проток. И люди жили там крепкие, лютые. Власти над ними почти не было. Местный валит только в поход водил. Да и то вожаком частенько выбирали самого сильного и смелого, а не родовитого. Брали ещё старика в советчики ему и отправлялись за добычей. Сильные хозяйничали. Кто сильнее, тот и главный. Смог соседа одолеть – бери его добро. Последних пожитков, впрочем, не забирали.

Инги пришлось драться в первый же день. Из саней вывалился полумёртвым от усталости. Передохнув малость в чадной избушке, вышел по малой нужде. Не успел отойти от двери, озираясь, как увидел рядом коренастого, неимоверно широкоплечего парня, лохматого, широкоскулого, рябого, с драным нечистым шрамом на щеке. Парень ухмыльнулся и показал пальцем на запястье Инги, на золотое обручье. А потом схватил и потянул на себя – да с такой силой, что чуть запястье из сустава не выдернул. Инги от усталости и не сообразил толком, что делает. Видя, что противник назад тянет, сам подался к нему, чтоб тот отшатнулся назад и потерял равновесие. А потом, повернувшись, ударил сапогом под колено! Парень шлёпнулся наземь, зарычал от боли. Инги отскочил и вытянул нож.

– Не надо нож, не надо! – закричал Иголай, выскочивший из избы. – Он к тебе голыми руками, не надо нож!

Парень встал – и тут же, охнув, осел на колено. И вдруг, глянув на Инги, захохотал.

Звали парня Леинуй, и в свои пятнадцать лет он был сильнее большинства мужчин деревни. Потом он стал закадычным приятелем Инги и первым из его воинов. Но это потом. А тогда он засмеялся, чтобы скрыть позор, и подумал, что чужак победил его обманом, нечестно и неправильно, и решил отомстить. Он на самом деле был намного сильнее Инги и с годами делался всё сильнее, хоть Инги и вытягивался вверх не по дням, а по часам, так что через год никто из деревенских ему и до плеча достать не мог. Но Инги по-прежнему легко побеждал его, да и пару прочих, решивших попытать счастья с чужаком, одолевал и голыми руками, и с палкой, а однажды – с настоящим копьём. Бороться здешний народ умел, а вот драться по-настоящему – никто. Никто не мог отбивать, нырять под удар, не знал, когда можно замахиваться в полную силу, а когда нет. Со щитом ещё могли прикрыться, а без щита – никак.

Но побеждаемые упорно твердили, что чужак дерётся нечестно, и говорили про то не таясь. Инги всё чаще встречал косые взгляды, и на приветствия его не отвечали. Если б не считался он роднёй Икогалу с Иголаем, людям старшего рода и зажиточным, вовсе не смог бы ужиться. А так – шептались за спиной, но терпели. Вдобавок открылось, что, кроме как драться, ни единого полезного умения у него нет. Охотник из него в сравнении со здешними оказался никудышный, даром что Инги гордился своим умением читать следы и знал окрестный лес лучше всех мальчишек в Альдейгьюборге. Здешние по следам узнавали, здоровый зверь или больной, молодой или старый, умели определить, куда идёт, где спрячется и где его лучше подстеречь. И выносливы были невероятно. По их меркам, взрослый мужчина должен дикого оленя загонять пешком. И рыболов из Инги оказался скверный, а к земле он и не притрагивался – не дело это для воина. Даже торговать у Инги не выходило – не знал даже, как к делу подступиться. Пробовал заговаривать с охотниками – благо язык ему давался легко, – но те переглядывались и шкурки норовили подсунуть старые, а то и вовсе никчемные, облезлые да тронутые паршой. К тому же летом, когда самая рыбалка и добыча, Инги предпочитал сидеть в избе. Когда скудное летнее солнце прогрело землю, из неё полезли тучи мелкого, поедом жрущего гнуса, стада комаров, жалящих незаметно и проворно, и разномастные стаи оводов и слепней. Местные, не мытые месяцами, прокопченные насквозь, только отмахивались веточкой, а Инги никак не мог привыкнуть к жужжащему, жалящему облаку вокруг, беспрерывно чесался и скрёбся. Когда окунался в озеро, от холодной чистой воды становилось легче телу – но гнус набрасывался на чистую кожу с новой силой. Только и оставалось, что прятаться в продымленный сумрак.

Икогал с Иголаем не бранили его, не заставляли ничего делать и не требовали платы. Предлагали как бы между прочим: может, на охоту сходишь, вон, собираются далеко идти. А может, на торжище поедешь? Когда ничего у Инги в очередной раз не получалось, не упрекали, только переглядывались. В конце концов с первыми морозами Икогал с Иголаем отправились на юг и через неделю вернулись вместе с местным валитом – обрюзгшим бородачом лет сорока в чересчур длинном плаще и свейских сапогах, со свитой из полудюжины пропахших брагой вояк и с патьвашкой – колдуном-кузнецом, измождённым, согнутым стариком с угольно-чёрными глазами. Валит остановился перед домом, велел Икогалу позвать родича, но Инги сам вышел навстречу.

– Дерзкий юнец, – буркнул валит, глядя исподлобья. – А долговязый, как свей. Не, а глаза не те. Лопь чёрная, ну. В мать, говоришь, пошёл?

– Вылитый, – тут же подтвердил Иголай. – Волосы только отцовы.

– Руны, говоришь, режет? И словенскую грамоту знает? Эй ты, знаешь грамоту словенскую?

– Знаю, – ответил Инги.

– Ты не дерзи, щенок, – посоветовал валитский вояка, костистый и бледный до синевы, – говори: господин валит, а то мы тебя живо научим уму-разуму.

– Учили уже, о ничтожный слуга высокого господина валита, – ответил Инги, усмехнувшись.

Валит хохотнул:

– Ты, говорят, ещё и дерёшься хитро? Вот и повод проверить. Давай, Мунданахт, поучи.

– Да он за печь забьётся, как только сталь увидит, – пообещал Мунданахт, спрыгивая с коня.

– С чего мне бояться стали? – спросил Инги. – Она у меня за поясом. А может, тот стали боится, кто деревяшкой от неё закрывается? У меня-то щита нет!

Мунданахт выругался под нос, но щит повесил обратно, прицепил к седлу.

– Ну, сопляк, поскакать захотелось? Так я тебе ходули длинные укорочу.

– А я тебе – язык.

– Вы оба, слушайте! – рявкнул валит. – Чтоб без убийства! До первой крови. Когда скажу: «Хватит», чтоб стали как мёртвые, понятно? Ну, начали!

Вокруг уже собралось полдеревни. Перешёптывались, кто-то тихо охнул, когда вылезли мечи из ножен и противники, сгибая колени, пошли друг близ дружки – ни дать ни взять два кота по весне. Инги глядел, как плавно, сторожко движется валитов боец, и подумалось вдруг: «Может, подставиться? Сделать вид, что споткнулся, или открыться? Пусть царапнет». И тут же укорил себя за глупость. И позор, и царапиной можно не отделаться. Никто тут за него виры не даст, а Хрольф далеко.

Мунданахт его сомнение приметил. Ухмыльнулся, оскалив кривые зубы. Наскочил, махнул – в пустоту. Снова – и опять мимо.

– А малый-то ничего! – хохотнул валит. – Не взять с наскоку.

– Ничего, сейчас возьму, – пообещал Мунданахт.

Только чуть отвлёкся, на валита глянув, – а Инги прыгнул и пнул под колено.

– Хватит, хватит! – заорал валит.

Мунданахт хрипел, корчась в снегу. Наконец встал, скривившись от боли, опираясь на меч.

– Я тебя сейчас на пироги разделаю, недоносок!

– Я сказал, хватит! – рявкнул валит. – Поздно махать теперь. А ну опусти меч!

Мунданахт сплюнул, оставив жёлто-алое пятно на снегу, и сунул меч в ножны. А валит, осмотрев Инги сверху донизу, будто впервые увидел, сказал задумчиво:

– И вправду хитро дерёшься. Если честно, забил бы тебя Мунданахт. Он здорово мечом крутит.

– В настоящем бою нет честного и нечестного, господин, – ответил Инги.

– И то верно, – согласился валит. – Пойдёшь ко мне в дружину?

– Это честь для меня, господин!

– Отдай его мне, – раздался негромкий, но на диво ясный, молодой голос патьвашки. – В нём говорит кровь его матери. Отдай его мне, валит.

Валит вздрогнул. Толпа вокруг замолкла.

– Ты обещал мне ученика, – сказал патьвашка. – Я нашёл его. Отдай.

– Он не мой, чтобы отдавать. Пусть сам решает, – выговорил наконец валит. – Пусть сам думает, что ему больше понравится – на коне скакать или костями трясти. Ну, паря, что решишь?

От взгляда патьвашки у Инги мурашки побежали по коже: глаза у того были словно дыры в ночь, и сидело в той ночи что-то огромное, ледяное, клыкастое. Облизнул пересохшие вдруг губы и выдавил:

– Мне можно подумать до завтра, господин валит?

Тот ухмыльнулся:

– Отчего ж нет? Думай!

Колдун опустил взгляд – и сразу будто постарел, сгорбился, меньше стал.

На недолгом закате, когда принесли уже третью бадью пива, а валит повеселел настолько, что отобрал у стариков кантеле и принялся сам бренчать, горланя песни и перекрикивая невпопад подпевающих дружинников, – тогда Иголай пихнул локтем в бок Инги, тоскливо глядящего в кружку, и прошептал:

– Я сейчас выйду, а ты погодь малость и за мной. Разговор есть.

Инги еще немного посидел, считая про себя до пяти дюжин. Дружинники реготали, подпевали невпопад валиту, швыряли друг в дружку копчёной рыбой. Когда наконец поднялся – едва увернулся от щучьего хвоста, брошенного с неожиданной меткостью. Пригнувшись, выбрался наружу и вывалился за дверь, в морозную ночь. Холодно было, люто и промозгло – но так хорошо после смрадной духоты!

– Тут я, – прошептал Иголай. – Отойдём малость во двор, за пивоварню. Вот так, от лишних ушей подальше. Слушай, брат: соглашайся к колдуну идти. Он – наша кровь. Он – деда твоего брат. Из-за него твоя мать за отца твоего вышла. Он говорит – ждал тебя и сам захотел тебя взять, мне и уговаривать не пришлось. А к валиту в дружинники не иди. Не будет там тебе житья.

– Я и так понял, – буркнул Инги.

– Ну и хорошо, раз понял. Ты завтра сам подойди к валиту, с утра, как проснётся, не жди.

– Спасибо, дядя Иголай, – ответил Инги. – Я не забуду твоё гостеприимство и заботу.

– Ну чего ты так… я ж – родич твой. А ты так на Рауни похож…

– Рауни?

– А ты не знал? Это отец твой нашу Рауни стал звать Ингебьорг, и оттого тебя назвал Ингваром. А для нас она всегда была Рауни, дочь Хийси. Такая красивая была…

Иголай вдруг отвернулся.

– Дядя Иголай, ты что?

– Иди, брат, на пир. Не надо гостей оставлять. Иди.


Утром валит, едва поднявшись, заорал благим матом: «Воды-ы-ы!» И сунулся лицом в принесенную бадью. Вынырнул, отфыркиваясь, будто усатый морской зверь, охнул, схватившись за голову.

– Ну и пиво тут, ядрёное. А мстит-то как поутру!

– Пива высокому валиту! – возвестил Иголай зычно.

Ведро с пивом валит выхватил у него из рук, припал, обливаясь. Наконец перевёл дух и, утершись рукавом, выдохнул:

– Прям как заново родился!

Поджидавший Инги тут же выпалил:

– Доброго утра, господин валит! А мне с волхвом ехать можно?

– Да езжай ты с кем хочешь! – отмахнулся валит. – Иголай, ты мне пивка ещё да клюквы мочёной… клюква-то есть?

– Как не быть, для валита всё есть!

– Умеешь угостить, люблю тебя! – Валит захохотал и хлопнул Иголая по спине так, что тот едва не свалился.

А Инги уже кинулся в избу, собираться, и сердце его, непонятно отчего, скакало весенним зайцем.


Жилище колдуна оказалось на удивление светлым и чистым. Инги уже привык к тому, что всякое капище и обиталище чародеев – угрюмое, мерзкое, смердящее гнилой кровью и тухлятиной. Воняет жертвенное трупьё, смердят костры, смердят ошмётки мяса на валяющихся костях, на водружённых на колья черепах. Но дом патьвашки стоял в месте простом и красивом: среди прозрачной берёзовой рощи, на берегу озерка, лежащего на самой вершине каменистого всхолмья – будто капля росы на присыпанном землёй черепе великана. Не было подле него ни идолов, ни камней – только невысокая оградка из заострёных жердей, чтобы не тревожило лесное зверьё. И ни гумна, ни хлева – только дом, невысокий и длинноватый, сложенный из побелевших от старости брёвен, переложенных белесым мхом. Как только увидел его, сразу успокоился, и бездонные чёрные глаза патьвашки больше не тревожили сердца.

Чист и светел был старый колдун, грязь не касалась его. Инги думал: может, придётся работу делать чёрную, работу тралов – воду носить, прибирать? Стискивал зубы, думал: примут ли вновь Икогал с Иголаем? А может, уйти далеко на запад, податься в наймиты? Говорят, тамошние ярлы хорошо дарят дружине. Но старик работой не томил – сам прибирал в доме, носил воду, готовил нехитрую пищу. Инги через день вызвался помогать, совестно стало так вот, нахлебником жить у старика. Но тот мягко отстранил: потерпи, дескать, сынок, покамест просто поброди, посмотри по сторонам. Это очень важно, очень – как следует смотреть по сторонам.

Инги смотрел, а метели несли снежную крупу, крутились лентами вокруг берёз, шелестели, сыпали хрусткие сугробы. Потихоньку в душе откликнулось и запело что-то тоненькое, едва различимое, сонное. Инги брёл, почти не различая, ночь вокруг или день. Застывал среди деревьев, пока не леденела кровь, потом опять брёл, невесомый, как пушинка, – и снег ласкал его, словно мягкий мох. Рассудок утонул в сладкой, вязкой патоке. Инги подумал, что умирает, – без страха, без отвращения. Хотелось навсегда остаться здесь, среди берёз, лёгким как снег.

Наверное, он бы и умер там, изнурённый не болезнью тела, но странной, блаженной немочью рассудка, – но как раз тело, здоровое, желавшее жить, позвало его назад. Серый свет между берёз потускнел, и, шурша, побежала меж стволов позёмка, – а Инги вдруг будто ударили. Он глянул на побелевшие пальцы, на заиндевевший ворот – и закричал от боли, хрипло, по-вороньи. Холод обвалился, вцепился когтями, стиснул сердце. Инги побежал – но ноги не слушались, оцепенели. Тогда, крича и плача, принялся двигать их, помогать руками, от дерева к дереву, чтобы не упасть, воя от бессилия. Сколько же он ковылял до дома – а тот ведь был рядом, на верхушке холма?

Наконец дрожа ввалился в приоткрытую дверь. Упал на пол, забился выброшенной рыбой.

– Встань, – велел старый колдун негромко. – Ты можешь. Это выходит из тебя последний страх. Встань.

Стиснув зубы, Инги подполз к стене. Вцепился скрюченными, полумёртвыми пальцами, подтянулся, разогнул поясницу, зашипел, но встал. С закушенной губы на пол капнула кровь.

– Постой немного, – посоветовал старый колдун, – тогда тебе станет легче, и ты сможешь спросить старого Вихти, что и зачем. А заодно и подумать над тем, почему ты ни о чём меня не хотел спрашивать всё это время.

– Да ты околдовал меня, старик! – выдохнул Инги яростно.

Но рука его, схватившая рукоять меча, опустилась снова.

– Но зачем? Я же родная кровь тебе! К чему? Ты хотел, чтобы я рабом тебе стал? Ну так это… тьфу. – Инги махнул рукой, отгоняя морок, и добавил неуверенно: – А что это со мной было? Чего вы мне помочь не пришли, дедушка? Вам же не впервой видеть, как такое с людьми случается?

– Хорошо, – заключил старик и отложил деревяшку, которую всё это время старательно остругивал. – Начал ты обычно, потом ответил как воин, само собою. А затем начал думать. Вот это уже редкость. Икогал и Иголаем не ошиблись. В тебе на самом деле проснулась кровь твоей матери. Ты на своей земле, сынок. И она тебя приняла. А могла и не принять. Ты прав, я видел такое не раз. Колдовства здесь нет, если не считать колдовством землю и зиму. И слабость человеческого рассудка.

– Так я ума решился?

– Нет. Между безумием и здравым смыслом много места, сынок. Ты, должно быть, видывал далёкого гостя, впервые попавшего в твои места на торжище. Всё ему внове и в диковину, он ходит осторожно, головой вертит, старается впросак не попасть – и всё равно попадает, потому что не знает ни земли, ни обычаев, и если некому научить его, худы дела – торговли не будет у него, и хорошо, если жизни не лишится. Так и всякий обычный человек, если увести его из дому, от привычных путей, а главное – от привычных дел и хлопот. Ты – не земледелец, тебе не приходилось хлопотать весь день о пропитании. Но, как у земледельца, твой день был заполнен множеством больших и малых забот и дел. Боги наказали и наградили человека, заставив его работать, думать и хлопотать, опутав его сетью каждодневных забот. Потому что если отнять все их, и большие, и малые, отнять надобность рубить дрова и печь хлеб, скрещивать пальцы, переступая порог, поминать домового перед печью, мести пол и скрести лавки – человек будто в болоте забарахтается. Ему не на что опереться, не за что ухватиться. Рассудок его бьётся, сыплется мукой из дырявого мешка. А те, кто всегда ждёт поблизости, желая высосать человечье тепло и кровь, а с ними и жизнь, – они слышат крик заболевшей души и приходят. Они выедают и силы, и рассудок. Отогнать их способны только очень сильные люди. Или те, чья кровь сродни им. Стоящие за спиной не трогают свою кровь. Как и люди.

– Так это было испытание? И я его выдержал?

– Не знаю, – колдун пожал плечами. – Это ты сам поймёшь.

– Всё-таки это колдовство, – сказал Инги решительно. – Но я не боюсь. Мне интересно. Если у меня такая кровь, как вы говорите, так научите меня. Я тоже хочу уметь такое! И расскажите мне про мою кровь. Про мою мать, наконец! Старик-чародей может мне что угодно говорить про женщин, это не будет оскорблением!

– Эх, молодость, – Вихти вздохнул. – Только блеснёт разум, и снова злость в глазах плещется. Я научу тебя, чему смогу, – если ты захочешь и будешь терпелив. А тогда ты сам поймёшь, при чём здесь колдовство и что оно такое. Стоит ли ему учиться, и что оно делает с мужчиной. Что для мужчины позорно, а что нет. Но прежде всего я расскажу тебе про твою мать, про Рауни. Вряд ли тебе рассказывали про неё, Икогал с Иголаем уж точно нет. И в землях чужого бога, где ты жил, тебе правду про неё никто не мог рассказать. Разве что твой отец… но слишком рано забрал его твой одноглазый бог. Я расскажу тебе, но с условием: ты сейчас присядешь. Вон туда, у печи, на шкуру. Там тепло. Ты обопрёшься спиной о стену и станешь слушать. То, что сумеешь услышать, пока не заснёшь, станет твоим. – Старик усмехнулся. – Ну, что же ты? Едва ведь на ногах стоишь.

Держась за стену, Инги добрёл до печи – простенькой, сложенной из грубых камней и промазанной глиной, вовсе без дымохода, – попросту обведенное стенкой кострище. Сел, глядя на пляшущий огонь, вдохнул сладковатый запах смолы – и тотчас же веки налились свинцом. Тряхнул головой, стиснул кулаки, впившись ногтями в ладонь.

– Может, знаешь: народ наш воюет с лопарями. Все здешние земли когда-то были у лопи. А мы отбили их. И сейчас с лопью воюем – то замиримся, то снова в набег. И они на нас. Они не шибко умеют воевать, лопь-то. Но есть у них особое племя, чёрная лопь. Лопари-то мелкорослые, а те чуть не вдвое выше. И волосы-то светлые у лопи сплошь, белесые, а у тех всё больше чёрные. Как у тебя. А если уж светлые, то цвета настоящего, чистого золота. Это древнее племя. Когда лопь пришла, они уже давно жили там. И тогда их было мало, а теперь почти не осталось. И хорошо – будь их много, извели бы они нас. Сильны они и в бою, и в колдовстве, и в ремесле – сталь делать умеют. Лопь – нет, те к ремеслу неспособные. За оленями кочуют, острия костяные да каменные мастерят. А чёрная лопь – та в горах. И вот как-то решили наши валиты в поход пойти, чтоб земель чёрной лопи достигнуть и разорить. Под весну пошли, много людей собрали. Хорошо было – солнце уже светит, а болота подо льдом, реки стоят, шибко бежится. Так и зашли в горы. Обойти надо было, да долго. А по пути уже пару стойбищ разорили, раззадорились. Пошли промеж гор, чтобы быстрей большого озера достигнуть, где лопь та жила. Нашли деревню, где кузни их были. У речки, дома каменные, на удивление. Битва случилась. Тех немного было, но сильно дрались, однако же наши одолели. И в плен взяли троих, а один, старый колдун, говорил, что теперь нас ётуны съедят, великаны снежные, потому что мы кровь в святом месте пролили. Мы смеялись, а валиты говорят: справились с вами, справимся и с вашими ётунами. Проведите-ка нас к вашему великому озеру, где деревни ваши и сокровища. А не проведёте – замучаем, и пойдёте к мёртвым безумными калеками, с угольями в кишках. Они повели. И вот тогда мы увидели ётунов.

Инги вздрогнул, мотнул головой, сказал упрямо:

– Я не сплю. Не сплю. Какие они, ётуны эти?

Старик усмехнулся:

– Они не как люди, нет в них ничего человеческого. Тела их из снега, а руки их несут гибель. Пленные привели нас в долину, узкую как мешок. И тогда старший из них, седоголовый и однорукий, закричал. Сейчас я бы смог так, потому что понял, как может человек кричать между жизнью и смертью. В вершинах гор заметалось эхо, а потом в него вплелись голоса. Они вставали отовсюду, в тучах снежной пыли – огромные, с телами как снежные горы. И, хохоча, кинулись вниз. Те, кто не умер сразу, видели, как они швыряли людей – словно сухие веточки. Мы побежали – те, кто уцелел. А они гнались за нами, прыгали по склонам, кидались вниз. Валиты все пропали, и потому я повёл уцелевших домой. Тогда меня впервые и назвали колдуном – потому что те, кто пошёл за мной, спаслись, а больше никто не спасся. И мой брат тоже пропал. Так я думал, и все думали. Мы едва добрались домой, волки грызли тела замёрзших, а я разжёг погребальный огонь и пел, срезав волосы, – но тоска моя не прожила и года. Когда прошло лето и снова лёг снег, мой брат вернулся, и с ним была высокая черноволосая женщина, очень красивая. Но слабая – едва несла свой живот. Ее звали Хийси, и она недолго прожила с нами. На неё косились, но никто не смел сказать и слова – брат мой был горяч и силён, и вместе с ним вернулось две дюжины тех, кого уже оплакали. Ледяная Похъёла отдала их, и радовалась вся земля. Хийси умерла родами и не успела взглянуть на свою дочь. На твою мать, на Рауни. Какая она была красивая!

– Да, она была красивая, – сонно согласился Инги, уронив голову на грудь. – Я слушаю, слушаю…

Но сон уже прополз ему под веки, сладко залёг в ушах. Старик говорил, но Инги уже не различал слов: плясал перед глазами огонь, и зыбкие языки его сплетались со словами, тянули к себе, баюкали душу. И вдруг неясные их очертанья сложились в видение гор – обветренных, древних, с плоскими выглаженными головами. Забытой и бессильной старостью веяло от них, и бродили по ним люди, высокие и странные. Всё, чего касались они, пылью сыпалось у них из-под рук, но они лишь смотрели равнодушно, а вокруг с дождём уходили года, и лысые взлобья гор укутывал мох…

Старик Вихти осторожно подошёл к Инги и, улыбнувшись, укрыл его медвежьей шкурой.


Назавтра Инги будто впервые увидел всё вокруг – и очаг, и потемневшие балки под крышей, и своё тело – большое, крепкое. Словно встал от долгой болезни или скорее вдруг от слепоты излечился – и открылся вокруг огромный, наполненный множеством интересного мир. Выскочил во двор, плеснул в лицо снегом – неужели и раньше снег был такой чистый и вкусный? – обежал вокруг дома. Старый Вихти неторопливо тюкал топором, рубил сучья.

– Дедушка! Дедушка! – закричал Инги. – Научите меня! Я же знаю, это было настоящее колдовство, научите меня!

– Колдовство, говоришь? Настоящее? – Вихти разогнулся, кряхтя. – Помоги-ка ты мне дров нарубить, а я уж посмотрю, стоить ли тебя учить.

За столом, когда уже разожгли очаг и заварили мучную похлёбку, Инги таки не удержался:

– Я ведь заснул вчера, дедушка, вы уж извиняйте. Но ведь вы того и хотели, правда? А я маму увидел, взаправду. Как живую, даже ярче. На ней такая одежда странная была, будто шкура шерстью наружу, а вроде и не шкура. И золото. Сколько на ней было золота! А в руках бубен, вроде как из косточек сложенный…

Вихти сказал равнодушно:

– Это память крови. Ты помнишь то, что видели и делали твои предки. Так и твоя мать. Ты увидел её, когда она вспомнила дело женщин её рода. Лучше бы ей не вспоминать. – Он вздохнул. – Тут я виноват. После того, как я людей вывел, меня все патьвашкой посчитали, даже наши старики. Говорят, я видеть умею. Я и сам поверил, учился жадно, но мудрости не набрался. А Рауни такая смешливая росла, такая светлая, весёлая – всем на радость. И в руках её всё спорилось, и рукоделие всякое схватывала на лету. Глянет – и уже лучше старых мастериц умеет. Будто вспоминала, а не училась. И мне любопытно стало. Я к себе её часто звал. Ведь сам учился охотно, всех стариков обходил, и дальше хаживал, до самого Миклагарда, если по-вашему, с гостями торговыми. Стал я ей всё рассказывать и показывать, а она и рада, да и больше просит. Но как-то захожу в дом, а там дыма – не продохнуть. Печь коптит, в ней дрова сырые, и грибы поверх всякие. И колдовской гриб тоже. А она сидит, в огонь уставилась и губами шевелит, будто поёт про себя. Сколько ей годков тогда было? То ли тринадцать, то ли четырнадцать… Тогда испугался я. Выгнал её, наказал строго-настрого никогда больше так не делать, а она смотрит, глаза сонные такие, с поволокой, и чувствую – смеётся. И будто смотрю не на девчонку нашу, а на старуху страшную, смерть и зиму. С тех пор и пошло. – Старик покачал головой. – То лоси приходили к ней из лесу, а то и волки. Люди видели, я сам видел, своими глазами. То привороты стала делать, сильное зелье-лемби. Парни её бояться стали. Какая девчонка на кого укажет, того она и приворожит – и никто устоять не мог. Столько свадеб тогда сыграли – за пять лет столько не было. И у всех в первый же год дети стали рождаться. Слух пошёл: не только приворотами она занимается. Странно умирать люди стали, будто изнутри их гниль ела. Ко мне приходили – говорят, ведьма она, ты её усмири. А что я? Она по крови мне родная, и такая ласковая всегда была, так с ней тепло и тихо, и радостно, и не веришь ничему худому. Солнечное было у неё сердце. Но знаю – не зря люди говорили. На неё хмарь иногда находила – и лицо становилось серое, а глаза как колодцы. Плохо б дело обернулось, но тут явился твой отец. Он вдвоём с братом к нам пришёл, привёз много товара. Медь, соль, бусы всякие, стекло, сладкое заморское вино в подарок валиту. И много серебра. Она как глянула на отца твоего, – а тот высокий был, статный, волосы вороновым крылом, – и задрожала как птичка. Через неделю свадьбу сыграли и увёз её твой отец. Все радовались – счастью молодых, а больше тому, что Рауни теперь далеко, в земле нового бога. И я подумал по слабости своей: может, и вправду колдовская сила её утихнет там, сойдёт на нет, и матерью захочет Рауни быть, а не колдуньей. Но кровь её оказалась сильней. Скверные из твоего города шли слухи, ой скверные. Твой отец бился за неё с тремя дружинниками вашего ярла – и победил, хотя сам чуть не погиб.

– А мне никто не говорил про такое! – выкрикнул Инги. – Это же мой отец, а про такой подвиг мне никто не сказал!

– Не говорили, потому что ты б не обрадовался, всё узнав. И сейчас бы не подскакивал, если б ума хватило не перебивать старика, а послушать… Они с копьями были, а твой отец – всего лишь с мечом. Убили бы они его. Уже и сильно зацепили пару раз, когда прибежала Рауни – плохо ей бежалось, она уже тебя носила. Она сдула пыль с ладони, и те трое ослепли. А отец твой их зарубил.

– Это неправда! – крикнул Инги. – Не может быть!

– Может, сынок. Мне рассказал об этом твой дядя Хрольф. В этом самом доме, за тем же столом, где сейчас сидишь ты… Твой отец месяц после того болел, толком и не поправился. Рауни родила тебя – и умерла родами, как и мать её, Хийси. И забрала твоего отца с собой – так же, как Хийси забрала моего брата. Полгода не прошло, как сошёл он за ней в Туонелу. Вот и за тебя я боюсь, сынок.

Если в тебе кровь-то по-настоящему проснётся, ни тебе добра не будет, ни людям.

– А что плохого в том, чтобы много помнить и знать? – спросил Инги дерзко.

– Плохое в том, что не твои это знания, не тобой собранные, не твоей жизни это память. Это чужая чья-то душа приходит к тебе и отбирает твой рассудок и твою волю. Чего ж тут хорошего?

– Справится с этой волей чужой можно? Ну, чтоб память эту использовать, как свиток читают, и откладывать, когда не нужно?

– Если б мне знать. В моих жилах нет этой крови, я всего лишь смотрю со стороны. А из того, что я видел… лучше б человеку не знать такого. Свою жизнь надо прожить честно и с честью уйти к предкам. Мёртвым место среди мёртвых, а не в теле живых.

– Не верю я в лихо такое, дедушка. С чего бы? Не стану отказываться, что б моя кровь и род ни дали мне. Кровь предков не навредит – что это за родичи, если они своих предают?

– Помоги тебе боги, – сказал на это старик, вздохнув.


С того дня он начал обучать Инги. Показывать травы и объяснять их свойства, разъяснять, почему болеют люди и звери и как облегчать боль. Учил узнавать следы, различать свойства снега, читать в небе приметы скорой метели. Учил свойствам разных видов пищи и тому, как в дальнем походе не потратить зря съестное и не обессилеть. А главное, привёл его в кузню и показал ему таинство – рождение стали в багряно-жарком огне. Учился Инги легко, и в самом деле будто вспоминал, а не узнавал впервые. Охотно брался за всё, что бы ни поручал старик, но охотнее всего – за работу с железом. Нутром чувствовал, как живо, упруго стонет раскалённый брусок, когда молот выбивает из него шлак и уголь, как ложатся, сплетаясь, полосы, как шипит, остывая в снегу или в воде, калёное лезвие. Раньше смотрел на кузнецов с презрением да толикой суеверного ужаса. Чумазые, с загрубелыми руками, коротко стриженные, с подпаленными бровями и бородами – почти что смерды, день ото дня согнутые над тяжкой работой. А сейчас сам дневал и ночевал в кузне, даже поесть забывал. Тысячу раз делал и переделывал, проверял по оттенку сияния жар железа, обивал ноздреватую крицу, проковывал пластины. Неделями возился с глиной, месил и смешивал, чтобы, вылепив яйцо, спрятать в его серёдке мягкое железо, уложить в горн и, целыми днями не отходя от мехов, ровным жаром свершить великое чудо – из мягкой податливости сделать упругую, звонкую силу.

Так пролетела зима, и, едва сошёл снег, Инги в буйном нетерпении потащил старика искать руду. Колдун согласился без особой радости, но что поделать – железа такой чистоты и лезвий такой силы он в жизни не видывал. Уже на третьем месяце ученичества Инги выковал настоящий меч – валиту впору. Потому старик покорно поплёлся по болотам, показывая, где настоящая ржавь и можно искать комки руды, а где обманная грязь. А заодно – где трясина, а где обманчиво тряский, а на самом деле прочный и надёжный ковёр сплетшихся трав. Показывал, какая руда хороша – чёрная или жёлто-коричневая, а какая совсем никчемна и железо из неё выходит ломкое на морозе. Учил пробовать на вкус, отличать кислую, зряшную руду и по плотности судить – если камениста или глиниста, то годна, если рыхлая – нет.

И снова Инги чуть не опережал старика, а временами и сам определял места, где руде быть. Самое главное, вдруг потащил Вихти к нагорью. Тот противился, ворчал – уже и припас к концу подходит, и народ в те места захаживает самый что ни есть разбойный, лопари те же, да и из финских земель набегают, – а парень всё шёл, по камням стучал – и нашёл. Сам не понял как, но нашёл – потюкал топором по камням, и, гляди-ка – черно, а на изломе блестит. Точно руда, и какая!

Когда вернулись, чуть не ветром качало. Если б Вихти не углядел оленя, а Инги копьём его не выцедил, может, и не дошли б назад, так ослабели. Но олень попался хороший, успевший нагулять жирок. Поели и с собой взяли, нажарив мяса да залив жиром. А когда вернулись, встретили их дурные вести. Зимой Хрольф не приехал, как обещал. Инги не обратил внимания – мало ли дел торговых, да и сам спать ложился, только и думая, как назавтра снова к огню станет. Ну, зимой не приехал – может, летом явится, хотя летом в комариные места ему соваться не с руки. Однако вскоре вместо дядьки явился его побратим, тощий Торир, охромевший и со свежим шрамом через всё лицо.

Ждать в жилище колдуна он не стал, остановился у Икогала с Иголаем – но оставил прибитой на двери берёсту с рунами. Когда Инги прочёл, то пожал плечами и пошёл собираться. Даже не в тот самый день тронулся в путь – отоспался сперва и сытно поел. Ни горя не почувствовал, ни злости – будто где-то далеко случилась та беда, и не родную кровь, а чужого, безразличного ему человека убили и протащили за конём по грязной улице. Вихти поглядывал искоса, но ни советовать, ни утешать не стал. Настоял только, чтобы ехать вместе, обоим. На подворье колдун никакой живности не держал, и за конями пришлось отправляться в соседнюю деревню. Старику коня дали охотно, а на Инги косились – хоть и ученик патьвашки, а молодой шибко, роду непонятного и на вид чужак. Предлагали пару парней в провожатые, чтобы худа какого не случилось. Нарочно предлагали, чтоб молодого позлить, – дескать, куда ему колдуна охранять, ещё и сам напроказит. Но Инги это никак не задело. Выслушал равнодушно, подождал, пока колдун вежливо откажется, сам взнуздал приведённых коней. Потом всю дорогу молчал – не от горя, а оттого, что размышлял об огне и стали. Мало здесь получалось стали, сам способ родить её – неправильный, скверный. Вспыхивала перед глазами огненная змейка, льющаяся в заготовленный жёлоб, сама ложащаяся в форму. Думалось о новой руде. Кусок её и сейчас вёз в суме – пощупать ещё разок, посмотреть на досуге.

Ехали по узкой, топкой тропе, по распадкам меж горбатых холмов, по гатям через болотца. Над головой вились облачком слепни, в тенистых местах налетал злой тучей гнус. Токовал тетерев, цокали белки, снуя по стволам, поглядывая на людей с опаской. Старик ехал, вдыхая полной грудью летний ветерок, пахучий, наполненный сотней запахов, рождённых лесом и солнцем. Мимоходом подмечал – вот тут лось тропу перешёл, а вот за ним рысь кралась, тихая кошка. Вот барсук, а вот и самого хозяина след – пожилой уже, матёрый медведище. Да поглядывал искоса на Инги. А тот словно во сне, кивал головой, бормотал, даже ногти грыз. Думал Вихти: нет, этот не останется деревенским патьвашкой, и у валита здешнего мелковато для него. Ещё год, от силы два – и побежит дальше, вот так же ничего не замечая вокруг, думая лишь о своём. Чужая, шальная кровь холодных, как камни, непонятных людей.

Икогал с Иголаем встретили приезжих настороженно. Говорили учтиво, пригласили и угостили вдоволь, но видно было – гостям особо не обрадовались. Тощий Торир вышел навстречу, хромая, – и заплакал, обняв Инги. Инги выслушал его и бровью не повёл. Спросил лишь равнодушно:

– Кто смотрел, как Хрольфа цепляли за ноги к коню?

Торир сказал. И добавил, что они же на поединок смотрели и никто голоса против не подал, когда ушкуйнику новый щит кинули. А добро дядькино посадник забрал, как выморочное. Инги-то уже никто живым не считает, потому что даже если и живой, то изгой. На то добро будут новую церковь строить, новый дом для пришлого бога. Много набрело в старый Альдейгьюборг жрецов этих, и все пузатые, откормленные. Эх, времена.

Торир опьянел с трёх кружек пива и заплакал прямо за столом, при всех. Икогал и Иголаем даже и не переглядывались, сидели с каменными лицами. Тогда Инги встал, подняв кружку, и сказал:

– Спасибо вам, родичи мои и други, за помощь в лютую годину. Кровь наша пролита чужими и не должна напрасно уйти в землю. Но прошу вас: не нужно сейчас собирать силы для мести. Не то сейчас время. Клянусь перед вами: я отомщу, даже если у моей мести будет длинный путь. Я верну моё. А чтобы скрепить мою клятву, примите, родичи, сделанное моими руками – и пусть эти острия так же хотят мести, как хочу её я.

Икогал с Иголаем заулыбались, принимая мечи. Поняли, что прямо сейчас не зазовёт их Инги на гибель, вершить месть за родича, а Торир, шмыгая носом, полез обниматься, крича, что Инги – настоящий сын своего отца, щедрый, как ярл. После достал из-за пазухи кошель и высыпал в руки парню горсть жёлтых кругляшей, а наверх бросил витую, узорчатую шейную гривну, дивную вязь жёлтого, красного, кроваво-багряного золота.

– Бери, парень. Всё, что от Хрольфа осталось. Бери и помни его.

– Я не забуду, дядя Торир, – пообещал Инги. – Я ничего никому не забуду.

Торир погостил ещё три дня. Пил, почти не выходя из дому. Братья вместо него распорядились товаром, выменяли на соль и серебро шкурки и речной жемчуг с Терского берега, да и отправили восвояси, подарив на дорогу бочонок пива. Инги вышел проводить его и, улыбнувшись вслед, провёл пальцем по золоту гривны. Все три дня он её не снимал, и в его мысли о стали, об остриях и пламени, рождающем силу железа, снова вплёлся золотой блеск. Если золото – кровь богов, то сталь – их мышцы, их сила.

Странно, но о Хрольфе Инги и не горевал. Рассудком понимал – следует скорбеть, потому что потерял родича, защиту и имущество, но сердцу было всё равно, есть на свете шумный, драчливый и любящий выпить дядька или нет его. И хозяйства – усадьбы, скота, кораблей и товаров – нисколько не было жаль. Хотя и говорили Инги сызмальства, что все это добро ему принадлежит, на деле всегда распоряжались другие. К тому же осталось наследство в городе, захваченном новым богом, богом слабости и обмана. Думалось теперь лишь о новой руде, о железе и золоте – и о новом мече. Уже выкованные казались неудачей, первыми пробами недозрелого мастерства. А Икогал, ухмыляясь, секанул подаренным клинком сухое поленце – и замер в удивлении, глядя на гладко распавшиеся половинки.

Слух побежал огнём по траве – братья хвастались вовсю мастерством родича, пока Инги, закопчённый до бровей, возился у домницы и горна. И, когда облетели листья с берёз, к Инги явился валит. Снова верхом и с полудюжиной головорезов, но теперь уже не наглых, а опасливо озирающихся по сторонам да тайком скрещивающих пальцы: чур меня! И Мунданахт, посиневший пуще прежнего, а теперь ещё и поминутно кашляющий, смотрел без злобы, но с суеверным почтением. Одно дело – проиграть мальчишке, другое – могучему и умелому молодому колдуну. Теперь валит уже не стал поодаль, не отправил к Инги кого-нибудь из своих, чтобы позвали. Сам слез с коня и, ступая нерешительно, подобрался к двери. Внутрь заходить не стал – мало ли какое чародейство в кузне у колдуна? – сплюнул через плечо, поскрёб оберег, медвежий коготь. Но позвать не успел.

Инги возник на пороге так неожиданно, что валит шарахнулся, а дружинники зашептались, сплёвывая. И неудивительно: из тёмной, жуткой кузни, дышащей жаром, вдруг является огромный, чёрный человек – в кожаных рукавицах по локоть, в фартуке кожаном и сам в саже. Старый Вихти как раз уехал лечить больного в дальнюю деревню, за Куйто-озеро. Без него, привычного и послушного, валит вовсе смутился, не нашёлся, что сказать. Даже и подумалось вдруг: может, это вовсе и не тот долговязый парнишка? Может, какого другого приёмыша патьвашка пестует?

Но Инги заговорил сам:

– Здрав будь, высокий валит. Прости, что неприглядным выхожу. Для железа оделся, не для высокого гостя. Не угодно ли князю пива?

Пива валиту хотелось. Ой хотелось – хоть и прохладцей осенней веяло, солнце ещё припекало. Как раз настала бабья пора, и в тёплом, застоялом лесном духе, напитанном последним теплом, плыли паутинки. Ночами уже прихватывало, и гнуса стало куда меньше – так хорошо жёлто-огненной этой порой присесть на мостках у озера, болтая ногами в воде, и хлебнуть кружечку-другую… А ездить, трясти брюхом с холма на холм, плутать, отыскивая жилье колдуна, – ну и морока. Непростое место колдун выбрал, обманное, даром что открытое. Взмокнешь, и пот так противно щиплет меж пухлых ягодиц. Пива-то хотелось, но пить из колдуновых рук, да ещё из кузни…

– Спасибо, молодой патьвашка, сыты мы и пьяны, – выговорил валит фальшиво. – Мы к тебе по дороге заехали, дела неотложные, но вот, думаю, – надо к молодому заехать, поздороваться-посмотреть, как живёт и чего желает.

– Спасибо за честь, высокий валит. – Инги поклонился.

Валит нахмурился. Колдуны не кланяются никому, а тут – вроде и поклон, а больше кивок, по виду вежливость, а больше на насмешку смахивает. Глаза-то у парня дерзкие, смеющиеся.

– Мы тут тебе привезли подарки – снедь всякую, муку хорошую, горох, и рыбы отборной, и мясца, да ещё кой-чего, полотна там отрез, вот, пару кун чистых. Примешь?

– Конечно, высокий валит. Как мне отблагодарить за такую честь?

– Благодарить, хм… тут до меня слух дошёл, что ты мечи делаешь. И хорошо делаешь.

– Это преувеличение, господин.

– Ну, преувеличение, скажешь тоже. Я у Икогала меч твой едва выторговал, уж больно любопытно стало. Я б три гётских меча за такую цену купил, с рукоятями в серебряной нити. А за один гётский меч у тебя должок – я Вельюта моего меч рубанул твоим, да и пополам его, ровно деревяшку. А на твоём – ни зазубрины. Эй, Вельют, покажи-ка.

Вельют, парень лет двадцати, вытянул из седельной сумы свёрток, развернул, замялся, глядя то на валита, то на Инги.

– Ну, чего застрял? Неси ему, не укусит. Ну, смелее. В руки отдай! Ты, патьвашка, на него не серчай. Он ещё молодой совсем, в бою шалеет, ничего не боится, а от грозы под лавку прячется.

Инги посмотрел на обломки – на рисунок скола, на лезвие, на змеистый узор, чёткий у края и размытый, скомканный у крестовины.

– Моей тут заслуги нет, – сказал, усмехнувшись. – Хитры эти гёты. Они настоящую калёную сталь вковали на пол-острия всего, а дальше сталь вязкая, но мягкая. И проковано плохо. Зато серебром чеканка знатная.

– Пусть хитры, так железо ведь, не солома! Слушай, ты мне можешь сковать меч, чтобы лучше Иголаева, а? Впятеро против Иголаева дам тебе за него. Если надо чего, только скажи! Ну, возьмёшься?

– Отчего не взяться? – ответил Инги, подумав. – Только мне малость бревен нужно, и досок крепких, и кож выделанных. А ещё человек пять помощников, чтоб на всю зиму. И тогда, если успею, после морозов скую клинок.


Сказано – сделано. Несмотря на любовь к пиву, был валит хозяином своего слова и через две недели, когда из наползающих туч посыпался мелкий, колючий снег, прислал пятерых работников. Правда, трое никуда не годились – заморённые холопы из валитовой дворни, худые и вялые, а один и вовсе, похоже, с килой. Двое были ничего, крепкие и плечистые, но вид их Инги не слишком понравился – наверняка отправил их валит приглядывать за работой. Хоть и без мечей пришли, но с луками и хорошими копьями, с тяжёлыми тесаками за поясом. Впрочем, слушались они Инги, как и те трое, покорно принялись обтёсывать брёвна и таскать глину. А пришлось пошевеливаться, работа шла от темна до темна, чтобы успеть до настоящих морозов. Инги сам удивлялся, насколько легко и просто приказывать людям да ими вертеть. Ведь привык к тому, что взрослые мальчишек не слушают, а если и повернутся к тебе, так на лице написано: выбалтывай скорее глупости свои, да беги, играй. А теперь… любопытно, Инги-колдуна или Инги-человека так почитают и слушаются?

Старый Вихти ворчал – конец пришёл спокойной жизни! Вот, взбрело молодому строить-ворошить, железо, вишь ли, жидкое захотел увидеть! Дурью мается, только руду и дерево переводит. Объяснить парень толком не умеет ещё, что у него в голове складывается, может, и глупость какая. С другой стороны, заманчиво. Может, кровь ему и вправду подсказывает? Или он, как по молодости обычно, выучил малость, малость сделал хорошо, да и вообразил, что всё может и умеет. Но посмотреть-то интересно. Что-то похожее видел далеко на юге, и точно, вроде жидкое там железо было… или только рассказывали про него?

Старый колдун приходил и часами сидел возле кузни, смотрел. Хорошее всё же дело, ишь как спорится. Изредка помогал – или посоветует чего, или за работниками приглядит. Инги слишком уж в себя ушёл, а под тяжёлым взглядом патьвашки даже валитовы лбы за пятерых старались.

Но хлопот старику добавилось изрядно. Молодые – они не думают, чем обычные люди живы. А семерых прокормить – это уже хозяйство нужно, а значит, и руки. От Икогала с Иголаем явились две молодки, готовить и за хозяйством смотреть, да за ними и парни. Всё же в рощу, к самому жилью колдунов, особо не ходили, но вокруг кузни разрослась настоящая усадьба – дома, клети, хлев и даже баня. Крики, хохот, бабий визг и пиво вечерами, и уханье парильщиков, и плеск в проруби.

Инги почти не смотрел по сторонам, всё думал о том, как сладить половчее огромные мехи да домницу выложить прочно. Ковал то и сё в кузне, от людей укрывшись, – внутрь-то её, к огню, по-прежнему никто соваться не осмеливался – да отвечал коротко, когда совета спрашивали или просили рассудить. И страшно удивился, когда старший из валитовых лбов, мутноглазый Аекуй, спросил робко:

– Господин, солнцеворот-то уже на носу. Готовить-то надо, ну, снедь всякую, пиво варить.

– И что? – спросил Инги недоумённо. – Домой хотите?

Тот замялся.

– Ну, мы тут вроде, – выдавил наконец. – Народ, значит. Жена моя приехамши, и младшенький.

– Ну, готовьтесь, – разрешил Инги, ещё толком ничего не понимая. – Работы всего ничего осталось, после солнцеворота доделаем за неделю.

– Хорошо, хозяин, хорошо, – залепетал Аекуй, кланяясь и пятясь, удалился за угол, а там, судя по звуку шагов, кинулся вприпрыжку бежать.

– Это чего он? – спросил Инги, вытерев сажу со лба.

– А того, что ты теперь старейший в посёлке. Не видишь, сколько вокруг жилья разрослось? – проворчал Вихти сердито, но глаза его смеялись. – Теперь, почитай, целая деревня под твоей рукой сделалась, мне покою не давать. Тебе теперь сидеть за столом, тебе пиво благословлять, и кровь, и зерно на новую весну. Привыкай, парень. Это не с железом тебе – с людьми жить.

3. Сталь Похъелы

Знатен был стол солнцеворота! И сидели за ним в новом зале, под свежими, смолистыми балками, ещё не прокоптелыми, чистыми, праздничными. Весело пылал огонь в печи, и пенилось пиво, и шкворчало мясо на длинном вертеле – знатный праздник в новом доме, с молодым господином! А он сидел во главе стола, с золотистой лентой через лоб, с золотом на руках и шее, и блики огня плясали на белой коже, расцвечивали золотом. За стеной выла метель, грызла брёвна в бессильной ярости, хлестала деревья. Пусть! Весел и изобилен праздник Йоль, так пусть побольше снега, и лето придёт доброе, сильное, щедрое!

Инги смотрел на сидевших за столом, и поднимал чару, и смеялся, а они смеялись вместе с ним. Сколько ж их успело прижиться здесь, пока глядел только на кузню? Добрых две дюжины, не иначе! Галдят, плещут пивом, обгрызают кости и, хохоча, швыряют собакам. А те уже и наелись, так, понюхают, погложут лениво, чтоб не обидеть хозяев. Лежат по углам шерстистыми свёртками, пыхтят, высунув языки, – жарко. Странно, и собак этих раньше не видел. И доброй половины лиц. Валит отпускал всех, кто шёл работать на молодого патьвашку, вот и собралась толпа целая – весёлые, довольные и сытые. Мужчины, женщины. Даже вон пара карапузов копошится на шкуре, пихает гончего пса.

Снова поднял чару – и кто её так сноровисто наполняет? – и сказал:

– За дело наше и радость выпьем!

– Выпьем! – хором закричали все, тотчас прекратив галдеть, глядя с обожанием на молодого хозяина.

А как не смотреть: высокий, молодой, красивый, хоть с железом возится, а кожа чистая, ни единой царапины. С таким и во всём посёлке здоровье и сила, и скот родит, и земля. И детишки от него будут на загляденье. Даром что колдун. А что, колдуны не люди?

Инги опустошил чару, и тут на него будто накатило – улыбки превратились в слюнявые оскалы, в ноздри шибанул тяжкий, смертный дух тела, потеющего, смердящего, гниющего. Обвёл невидящими глазами дымный, душный зал, и захотелось вскочить, перевернуть стол…

– Эй, парень, – мягко сказал Вихти, сидевший по правую руку. – Ты лучше выйди проветрись. Я знаю, что с тобой. Поди пройдись до кузни.

И добавил громко, поднявшись:

– Веселитесь, достойные люди! Молодой хозяин пойдёт с ветром почеломкается!

Все дружно рассмеялись, закричали:

– На здоровье, на здоровье!

Инги, поморщившись, вышел. В дверях ругнулся сквозь зубы – чуть не приседать приходилось, чтобы пройти под низким косяком.

Снаружи в лицо ударил колючий снег. В сером сумраке крутились вихорьки, чертили борозды на глади, подпрыгивали, швыряли колючки горстями. Иголочками тыкали в горло, в виски. И хорошо от этого стало, ясно и чисто, будто с души обвалилась корка сала, сползла приставшая от людского дыхания гнусь. Снег укрыл следы нечистых ног, скрыл тропинки, плевки и жёлтую дробь мочи у стены. Очищающий, кристальный холод. А вот и кузня. Как замело, залепило дверь – будто лаз в берлогу. Внутри темно и тепло, пахнет рудой и глиной, пахнет железом, и красными зрачками глядят из-под крышки стынущие угли.

– Знаю я, парень, что с тобой, – сказал Вихти из сумрака. – Это дыхание Ябме-Акки, матери мёртвых. Люди крови твоего отца зовут её Хель. Все мы, живущие между людьми и мёртвыми, отмечены её печатью.

– Выпил я чересчур, – буркнул Инги и поразился тому, как грубо и нелепо, хриплым карканьем прозвучал его голос.

– Нет, парень. Выпивка и веселье – лучшие из всех подарков старого Укко смертным. Радоваться тому, что говоришь с людьми, что поёшь вместе с ними, родичами и друзьями, – вот высшее счастье человека. Но в этом счастье нет места тайной силе, наговорам и колдовству. Они – для обмана, для силы, для победы, чтоб не пустели сёла Ябме-Акки. Она ревнует, видя обычное людское счастье у носящих её печать, – и тогда мы чувствуем душой её ядовитый холод… Нет, парень, ты сейчас ничего не говори мне. Просто выслушай. Человек живёт в довольстве и счастье, окутанный паутиной привычного. Пусть непонятного, но привычного, прирученного рассудком. Такой мир дал людям старый Укко. За этим миром – лютые нелюди, болота и звери. И твоя новая руда тоже. Ты думаешь, тебе даром дана возможность ходить в этот мир и возвращается обратно? На тебя смотрят чужие глаза, голодные, страшные, духи злобы вслед тебе скалят пасти – и ты думаешь, что просто так ушёл от них? Нет, парень. Человеку ничего не даётся даром. За нелюдское он платит человеческим – ведь ничего другого у него и нету. А то, что человек отдал, уже не греет его сердце.

– Ты мог мне сказать это раньше, старик. До того, как я поддался твоим чарам! – крикнул Инги.

– Ты всё равно бы повернулся к Ябме-Акке, парень. Как и твоя мать. А я мог дать – и уже дал тебе – защиту. Её я защитить не сумел. У тебя больше разума и сил, чем у неё. Я верю – ты справишься. Так оно и бывает. Сильный, умеющий распознавать дыхание ледяной ведьмы, смеётся над ней и остаётся с людьми, становится великим ведуном и великим вождём. А слабый забивается в потаённое место, шепчет и варит зелья окрестному народцу за пригоршню муки. Потом у них случается недород, и они приходят с дрекольем к тому, кого неделю назад просили о приворотном зелье. Иногда и того хуже – слабость оборачивается злостью и обидой на тех, с кем уже не в радость жить. Ты меня послушай, парень: если вдруг захлестнёт тебя злоба, не поддавайся, гони прочь. В отцовской твоей крови – боевая ярость, когда в лютости становишься впятеро сильнее. Я видел охваченных звериной яростью, пену их ртов. Видел, как они голыми руками ломают деревья, швыряют мужчин, как младенцев. А потом лежат бессильные, слабее соломы. Может, и в тебе такое лихо. Если хоть раз поддашься ему, поддашься зову ярости, дикой лютой воли – ты погиб. Если нужно убить, убивай холодно, без злобы и гнева. Тогда ты выживешь и станешь сильным среди людей и духов.

– Отец богов дал крови моих предков величайший подарок: свою ярость и неуязвимость в ярости. Тогда железо не может ранить голое тело, и враги бегут, как от огня, – сказал Инги задумчиво. – Великие герои были берсерками, и никто не мог победить их.

– И что с ними стало потом, не помнишь? Твой одноглазый Отец богов был любовником Хель. Хоть об этом ты помнишь? Одноглазый всегда предавал своих любимцев – после того, как они отправляли в ледяную страну Хель достаточно народу. Не поддавайся ярости, парень. Будь сильным. В конце концов, даже твой Одноглазый больше всего любит именно силу, пусть эта сила и обращена против него.

Тем вечером Инги вернулся к людям, сидел с ними в душном доме, смеялся и пел. И чувствовал, как плещется внутри ненависть, мечется, бьётся о стенки души, распирает и тянет. Он терпел. А старик, сидя подле, смотрел на него, кивал одобрительно.

Ярость разрасталась, пока не стала холодней ночи за окном, и тогда вдруг улеглась, замёрзла, съёжилась ледышкой на ветру. Инги показалось, внутри открылась дверь и из неё облаком хлынул мороз лютее всякого земного холода, крошащий плоть и железо. Но был этот холод живым, и, стоя среди него, нагая душа Инги смеялась и пела. Он рассмеялся снова – а люди за столом вдруг стали озираться, чувствуя сквозь хмельное веселье, как ползёт по избе знобь.

Назавтра Инги вывел из конюшни лучшего коня. Подвёл к выстроенной у кузни домнице, к огромным мехам, потрепал по шее. Тот вздрогнул, глянул встревоженно бархатным глазом.

– Тише, тише, – сказал Инги коню. – Ничего страшного.

И, выхватив отцовский меч, одним ударом отсёк коню голову.

Сбежавшиеся люди смотрели в немом, восторженном ужасе, как Инги, одетый в кожаный кузнечный фартук и рубаху, набирает в ладони дымящуюся кровь и кропит глину домницы, скрипучую кожу мехов, кропит снег, и землю, и всех собравшихся широким веером жирно-багровых капель. Женщины завизжали, бросились прочь.

Старый патьвашка запел скрипучим, дрожащим голосом, и вслед за ним подхватили старую песню мужчины и затопали, заплясали в снегу – чтобы пролитая кровь обернулась зерном в земле и силой в чреслах, чтобы хороший был год и чтобы получилось у молодого патьвашки всё, чего захочет он.


И железо получилось. Немало пота пролилось у огромных мехов, немало дней пришлось провести у пропотелых верёвок под унылый проговор – ухх-взяли, ухх-пошло! Яркое, живое железо, раскалённой змеёй вырвавшееся из пробитого в глине летка, зашипело, остывая, отдавая жар замёрзшей земле. Щипцы подхватили его, потащили – калёное, роняющее искры – на твёрдую гладь наковальни.

И после первого же удара новое железо рассыпалось блёклыми, сереющими кусками.

Старый Вихти только охнул. Потом малыми щипцами поднял кусок, окунул в воду, повертел. Положил, стукнул молоточком.

– Оно как камень, твоё новое железо, – заметил удивлённо. – Крошится будто шлак. Какой же с него толк? – И добавил, глядя на Инги: – Ты, парень, не расстраивайся. Что ж рассопливился, будто младенец? Ты нос-то повыше держи, а то как людям-то быть, они ж столько работали. Верят в тебя. Никто, кроме меня, не видел пока, что за железо вышло. Скуём мы меч валиту и так.

– Ты не понял, старик, – ответил Инги из сумрака, и голос его был похож на скрип ржавого железа. – Я плачу от радости. Я получил то, чего хотел. Те, кто уныло стучит по сырой крице, выбивая грязь, не знают, что вышло из моей печи. Даже получив случайно похожее, они скажут то же, что и ты, и выбросят получившееся прочь. Они не знают. Откуда им? А я знаю, старик. Ты был прав – память крови проснулась во мне. Память железного рода. Это не железо вытекло в землю. Это мать стали. Чтобы она стала сталью, нужны мороз и ветер. Нужно выжечь и выморозить мягкость, и тогда получится настоящая сталь. Сталь моих предков.

– Это хорошо, когда сталь предков, – согласился старик, вздохнув. – Но ты не спеши в дело кидаться, парень. Посиди здесь пока, успокойся, подумай. Я людям скажу, чего сказать нужно.

Снаружи, у пышущей жаром домницы, люди уже переминались с ноги на ногу, ходили вокруг обожжённой ямы, шептались, качали головами. Рассказывали друг дружке вполголоса, как потек огонь жидкий, – и тут же сжимали пальцы, трясли кулаком, сплёвывали: чур меня, сгинь, пагуба, отцепись, колдовство. Когда старик вышел из кузни, обступили, глядя тревожно, но спросить никто не решался.

А Вихти деловито отряхнул сажу с рукава, погладил усы, откашлялся, вытер рот ладонью, вытянул из поясного кошеля травину, откусил. Все таращились, будто зачарованные, боясь выдохнуть лишний раз, пока он эту травину разминал, пока жевал. Наконец объявил:

– Бочку пива всем сегодня! Гуляем!

Из десятка глоток разом вырвался вздох облегчения.

Упились быстро, а пуще всего те, кто качал мехи. Плясали, хохотали, икали, валялись в снегу, будто обезумев. Или пиво такое крепкое оказалось, или старик чего наворожил, непонятно. А назавтра пришёл мороз – свирепый, дубящий шкуру, хватающий за щёки. Поутру начали лопаться сучья, будто рубил кто прозрачной секирой деревья, и трещал ветками, и хохотал. Снег сделался как песок, хрусткий, плотный, колючий. Аекуев пёс, мохноухий гончак, выгнанный за драчливость на улицу, так и околел во сне, замёрз, закопавшись в сугроб. Ветром откопало его хвост, кривой и жёсткий, будто разлохмаченный сук.

Тогда и вышел из кузни молодой колдун. Простоволосый, с голыми руками, пошёл меж домов, крича, выгоняя в холод сонных и похмельных. Отправил их, ёжащихся, к печи, к задубелым верёвкам мехов.

Кожа их затвердела, и, пока не разожгли домницу, не разогрели, мехи вовсе не хотели двигаться. Но на таком ветру, наверное, и мехи те едва ли нужны были. Над головой выло, драло с веток хвою. Пальцы белели мгновенно, и приходилось колотить их о бок или засовывать за пазуху, чтоб хоть чуть-чуть начали слушаться.

Но огонь занялся, заревел, весёлый и сильный. Такой сильный, что перешибал мороз, и снег таял, оседал росой, не долетая до печи. Скулили и сопели, дергая за верёвки мехов, несчастные смерды, а Инги кричал сквозь ветер: «Сильнее, сильнее!» Подгонял их, пока чуть не начинали падать замертво, пока пар от них не повалил, как после бани, а тогда Инги приказал браться за мехи другим и качать снова, без остановки.

Качали, пачкая веревки кровью со стёртых ладоней, хрипя и надрываясь, пока не улёгся ветер, унеся с собой облака, и на небе, пронзительно ясном, не высыпали калёной дробью мелкие мутные звёзды. Тогда Инги, размахнувшись из-за плеча, пробил молотом глиняную стену и щипцами вытащил из стеклистого, гладкого, пышущего жаром нутра печи искристо-белый слиток, похожий на лепешку.

Это была сталь. Настоящая сталь. Старый Вихти как ухватился за бороду, так и стоял у наковальни, пока Инги рубил её зубилом, тянул и ковал полосы. Отрубленный кусочек поколотил молотком, сунул в снег, остужая. Перехватил щипцами, стукнул с размаху – и замер в недоумении, растерянно глядя.

– Да никуда не улетел ваш кусок, дедушка, – рассмеялся Инги, бесовски закоптелый, белозубый. – Он в молоток воткнулся.

Тогда старик повернул молоток и расхохотался сам – обрубок на полпальца вошёл в железное било.

Инги ковал меч три недели. Хоть стали кусок вышел изрядный, с пуд почти, но неоднородный. Сверху, где поддув был сильнее всего, сталь получилась вязкая и легко гнулась. Снизу – хрупковатая, но лучше всего держала кромку. Потому пришлось наделать тонких полос, потом переплести их, перегнуть, проковать, перегнуть и проковать снова, потом сложить пластины – тонкую, самую твёрдую, в середину, упругие сбоку. С самого верху по бокам, упругости и змеистого узора ради, Инги приварил полоски, склёпанные из тонких проволок. А между ними, не пожалев отцовского наследства, вплёл тонкие золотые нити, и проковал всё вместе, и протравил поверху.

Меч вышел – на загляденье. Ярлу, конунгу впору. Сидел в ладони как влитой, гибкий, прочный, с золотыми змеями по клинку. Сосёнку в руку толщиной перерубал с одного маха. Валит как увидел меч, присвистнул даже. Да и вояки его смотрели, разинув рты. Валит тут же шубу свою из спинок собольих с плеч снял да на молодого кузнеца надел. А сам закрутил мечом, захохотал. Частокол полоснул – верхушки кольев как ветром снесло. Заорал: «Пиво будем пить! Много пива!», потом, отдышавшись, снова подошёл к Инги:

– Ну, молодой, говори, чего хочешь! Коня только не отдам и баб своих. Серебра тебе, шёлку золотистого, а может, землю?

– Спасибо великому валиту за щедрость, – ответил Инги, улыбаясь. – Только мне не нужно земли больше, чем у меня есть, и серебра у меня хватает. Я сделал много хорошей стали и выкую много мечей. Но я не хочу продавать их. Я хочу отдать их лучшим воинам. Разреши, о великий валит, созвать со всей земли воинов, и пусть они состязаются здесь. Лучшим я дам мечи.

Валит нахмурился:

– Странные просьбы у тебя, молодой колдун. Такое скорее валитам впору, а не колдунам. Но раз уж я обещал… Эй, старик, а ты что скажешь? Слыханное ли это дело?

Старый Вихти кашлянул, огладил бороду.

– Да, в старину такое бывало, – подтвердил задумчиво. – Героям мечи ковали по их доблести.

– Ну, так тому и быть, – согласился валит хмуро. – А моих-то дружинников пустишь на свои испытания, а?

– Конечно, высокий князь, – ответил Инги, улыбаясь.

Впрочем, хмурь скоро сошла с валита – после первой же кружки. А когда он и его вояки, выхлебав три бочонка пива, снова взгромоздились на коней, старик сказал, глядя им вслед:

– Не рано ли ты стал думать о мести, сын Рагнара?

– Я никогда не забывал о ней, – ответил Инги.


Он сковал много мечей. Не так искусно и дорого отделанных, как валитов, но клинки вышли не хуже. Большей частью не утруждался сковыванием проволоки, собирал лезвие из трёх или пяти полос, прокованных равномерно для крепости. Один раз попробовал собрать меч целиком из проволок. Получилось красиво и прочно, но рубил клинок почти так же, как и простой трёхпластинчатый. Но самый лучший меч вышел из стали снизу слитка, прятавшейся под серой хрупкой коркой. Инги вырубил пластину как раз оттуда, откуда старик отколупал свой кусок, так и оставшийся торчать в молотке. Полпластины испортил – перегрел, довёл до ярко-вишнёвого, а металл посыпался кусками под молотком. Но зато оставшуюся часть грел осторожно и обрабатывал потихоньку. Сам не знал, что получится, и потому ни крутить, ни слоями проковывать не стал, вытянул пластину да и сковал простенький меч, тонкий и коротковатый – не хватило стали. Поутру посмотрел задумчиво на серую полосу, сунул в закись. После почистил и покачал головой, глядя на клинок, – весь он был в кривоватеньких загогулинках, полукружиях-коленцах, будто слепленный из резаных сучочков. Взял щипцы, согнул. Думал: хрустнет, рассыплется осколками. А клинок, зазвенев, распрямился, и ни единой трещинки не появилось на нём! И заточился на диво легко. Инги из любопытства посадил его на простую рукоять, попросту пару деревяшек, обмотанных ремнём, и принялся пробовать. Сперва на палках. Потом на поленце. Затем на старой дверной завесе, толстой полосе ржавого железа. Осмотрел клинок: может, щербина где появилась? Не нашёл. А завеса пополам, и срез ровненький, о края пораниться можно. Припомнил торчащий в молотке отрубок, да и секанул по наковальне из всех сил! И, глянув на ровно отвалившийся кусок, выскочил из кузни и закричал:

– К печи, люди, кладите руду, разжигайте!

Так до самого лета и провозился. Загружал печь, плавил, варил железо, потом выжигал из него грязь, превращая в сталь, ковал, ходил за рудой, снова загружал в печь. И всё время казалось: ещё чуть-чуть, самую малость, вот это поменять и то, сделать в точности так, как в первый раз, – но коленчато-древесного узора на клинке так и не смог сделать. Хотя сварил много первостатейной стали – столько, что старик выменял на неё у валитовых кузнецов трёх коней. А Инги всё корпел, прокоптившись дочерна, не мог понять, в чём дело, злился, многажды бросал, и ломал, и начинал заново.

Однажды старик, придя ввечеру в кузню, сказал:

– Гаси огонь, молодой кузнец. Пришли воины за мечами… Ты же сам их позвал, разве не помнишь?

– Я? – спросил Инги, глядя на свои чёрные от копоти руки. – Так скоро?

– Раз уж набрался дерзости делать что валитам впору, так делай! – сказал старик сердито. – Ты к людям хоть выйди, как хозяину подобает. Они пришли к тебе – не оскорбляй их.

Но куда там было отмыть за час грязь, въедавшуюся месяцами. Инги попробовал оттереть руки, да и бросил. Ополоснулся лишь, надел новую рубаху, порты и сапоги, подпоясался, взял отцовский меч, а на руку – золотое запястье. Удивился мимоходом: раньше рука свободно проходила, а сейчас не идёт, хоть ты ладонь в трубку сверни. Пришлось разгибать. На гривну глянул, прицепил было на шею, но передумал – и надел на голову будто венец.

За усадьбой торчал помост в два локтя высотой, сколоченный из свежих еловых бревен, а на нём – лава, настоящим аксамитом застеленная, тяжёлым, под солнцем переливающимся. А сколько же народу собралось! Не иначе, старик постарался. И почему ему, Инги, никто ничего не сказал? Распоряжаются за его спиной, а потом: молодой хозяин, молодой хозяин. Смеются небось за глаза. И где этот старый хитроплёт? Да провалиться на месте, тут и Икогал с Иголаем! Одеты как ярлы, в плащи синие с красным подбоем, шапки жемчугом и золотом шитые, пояса так и сверкают. Идут навстречу… и что теперь делать?

Инги остановился в растерянности посреди вытоптанного, пыльного выгона, и невдомёк ему было, что смотрят все не на разодетых братьев, даже не на старого патьвашку, вырядившегося в белое и похожего на зажившегося снеговика, – а на него, хозяина в золотой короне, нестерпимо сверкавшей под солнцем. Высок он был, на две головы выше любого из собравшихся, а огонь расцветил его кожу золотистой смуглотой, и даже глаза его, голубые и яркие, искрились золотом.

Крепко обнял родичей, сообразил: позвать надо к почётному месту, к помосту. Но те и сами уже пошли куда следует, и он с ними, вроде вровень, а всё же будто мальчишка за старшими, гость на чужом празднике, растерянный и покорный. Сели на лавку: братья рядом, Инги слева. Чуть поодаль, на отдельном чурбачке, старый Вихти. Все суровые, важные. Великое дело делается, как же! Так и захотелось встать да крикнуть, что не их это придумка, а его, Инги, что его мечи раздавать будут. Но смолчал, губу закусив. Подумал: наверняка старого патьвашки это задумка. Он всё тут устроил, чтоб как раз к летнему солнцевороту.

Вихти поднялся, развёл руки. Сразу, как по волшебству, повисла тишина, угомонилось даже вороньё на берёзах.

– Дети Укко, слушайте меня! – Зычный голос колдуна раскатился по долине ветром, и эхом зашелестела листва. – Сегодня, в день сильного солнца, самые сильные мужчины будут состязаться перед вами в борьбе и бое! Достойнейшие получат мечи, скованные из морозной стали, лучшие по эту и по ту сторону озёр нашей земли! Пусть выйдут вперёд зачинщики!

Из людского круга вышли вперёд семеро: трое валитовых дружинников с Мунданахтом во главе, трое незнакомых, одетых ладно и богато, с топорами у поясов, и – Инги усмехнулся – старый знакомец Леинуй, в латаной рубахе да портах, без меча, только с ножом у пояса да коротким копьём в руках. Но и без брони, без узорчатых одежд и оружия казался он самым грозным из всей семёрки, чудовищно широкоплечий, коротконогий, с длиннющими руками, будто оживший дубовый корч.

– Пусть любой желающий вызовет зачинщиков на поединок в борьбе, на копьях, мечах либо любом ином оружии по выбору зачинщика! – объявил патьвашка. – Победивший займёт место побеждённого! Тот, кто останется среди зачинщиков до того часа, пока солнце коснётся деревьев, будет победителем состязания и получит награду! Безоружные и те, чьё оружие не заострено, состязаются до победы. Состязание с острым оружием – до первой крови! Да благословят вас боги!


Самым сложным оказалось – не поддаться азарту. Не кричать: «Так его, так! Давай ещё!» или «Добей! Добей его, растяпа!», как когда-то в городе на берегах двух рек, среди толпы, сбежавшейся поглазеть на знатную драку. Не подпрыгивать, стиснув кулаки, не хлопать соседа по спине, вопя в самое ухо: «Ты видел, как он его? Видел??» А сидеть, изображая суровую непреклонность, кивать слегка, приветствуя бойцов, да вежливо поддакивать. Невыносимо!

Инги попеременно потел, мёрз, бледнел и заливался краской. Вокруг орали, разноголосо вопило вороньё с берёз, малышня свиристела в берестяные дуделки, визжали бабы. Тяжко, нудно стонал мужик, которому перебили голень палкой в первой же драке, – и никто не удосуживался оттащить его подальше, так и оставили под солнцем, на съедение слепням. Свистели и улюлюкали мальчишки, захлёбывались лаем псы. Было это одуряюще, пьяняще, нестерпимо, как зуд в ладонях, – и здорово! Будто ярость и страх бойцов перехлёстывали от кожи к коже, и зажигали кровь, и толкали мышцы.

А всего веселей смотреть было на Леинуя. Тот вызывался драться только безоружным. Стянул рубаху и, не замечая тучи слепней над собой, стоял, расставив ноги, упершись в землю – оживший валун, бугристое чудище. С ним многие вызывались потягаться – без оружия не страшно, не покалечит, проиграть такому не стыдно, а ведь забава, и честь немалая, раз отважился. Пусть бабы посмотрят! А Леинуй не грубой силой давил. Покачивался из стороны в сторону на коротких ногах, шажок туда, шажок сюда. Примерялся. Оп, сцепились! И глазом моргнуть не успеешь, а противник Леинуев уже в пыль плюхнулся, руками скребёт. И не видно в нем жестокости особой, и усилия не заметно – будто ветром бедняг сдувает. Думали, настоящая драка случится со здоровяком-весянином. Говорили, он издалека приехал, с Муй-озера, с Леинуем потягаться. Тоже широченный, но высокий, силы неимоверной – дышло сломал напоказ, валуны из земли выворачивал. Но только он над Леинуем нагнулся, за пояс ухватить, так сразу через голову – кувырк! А Леинуй уже ему глотку коленом придавил, и всё тебе состязание. К вечеру человек тридцать поборол, а ни капли пота на лбу. Ему первому Инги и вручил меч, тот, в который больше всего труда вложил, из множества проволок скованный, с дорогой рукоятью. Леинуй рассмеялся, поднял награду над головой – пусть все видят! – и низкое солнце полыхнуло алым на клинке.

Иголай проворчал недовольно:

– Ишь, будто крови просит.

И тут же, как в ответ его словам, из толпы раздалось:

– Не по тебе, сопляк, эта награда!

Леинуй повернулся – медленно, словно сам себя из земли вытаскивал, – посмотрел, прищурившись.

– Это кто там запищал? – Голос как из железной бадьи, гулкий, зычный, басистый. – Прятаться за баб будешь али выйдешь, повторишь?

В толпе кто-то шатнулся, выругался, отступил. Из-за спин шагнул вперёд Мунданахт, бледный, с запекшейся кровью на губах. Его вышиб за круг состязания третий поединщик, проворный молодой рубака из Икогаловой деревни. Вышиб, когда Мунданахт закашлялся, схватившись за грудь, и не успел отвести удара. Тогда многие закричали недовольно, требовали переиграть. Но правило одно для всех: кровь показал – проиграл.

– Щенок, тебе только мешки тягать! Не тебе браться за оружие мужчины, за меч! Ты ни разу его в руки не взял сегодня! Да ты вообще не знаешь, с какого конца браться за него!

– За меч я не берусь, кабы кого из своих ненароком не убить, – прогудел Леинуй. – Тебя, к примеру, побитого уже.

– Побитый, да не тобой, увалень! – выкрикнул Мунданахт и, прежде чем успели остановить его сторожа, кинулся, выхватив свой меч.

Всё-таки, хоть и старый, и побитый, – быстрый он был, точно ударил. Леинуй едва успел меч подставить. Да только, столкнувшись с подставленным лезвием, Мунданахтов меч тренькнул, верхушка клинка взлетела птицей, сверкнув. А новый Леинуев меч, отпружинив, прыгнул вперёд, будто сам по себе, прочертил концом по плечу, по предплечью. Кровь хлынула пеленой, и тотчас же завизжала женщина, пронзительно, в смертном ужасе, и обернувшийся Инги увидел, что обломок Мунданахтова меча вошёл ей под грудь, в круглый, тяжёлый живот.

Больше в этот день не состязались. И пира не было. Кровь ничем не смогли унять – ни травами, ни перевязкой. Все трое умерли в один час, выпустив руду жизни до последней капли: и Мунданахт, и жена Аекуя, и её нерождённый ребёнок. Аекуй, обезумев от горя, кричал и бился, пускал изо рта пену. Пришлось связать, чтоб не покалечил себя. А он биться перестал и принялся выкрикивать безумное, проклиная землю, и стены, и всех за ними.

Но от мечей не отказался никто. Брали, вздрагивая, будто прикасаясь к чешуйчатой гадине. Торопливо прятали в ножны, стараясь не смотреть Инги в лицо. И тут же уезжали, не попрощавшись. Вместе с ними как-то незаметно исчезла и большая часть тех, кто до того обитал в новом посёлке у кузни. Жилое место развеялось пеплом старого костра, и опустевшие дома стали похожи на похоронный сруб, над которым ещё не успели насыпать кургана.

Остались в посёлке только Икогал с Иголаем да спутники их, дюжина мрачных, перепуганных парней. Инги ушёл в кузню. Развёл огонь, сел, глядя на пляску языков в сумраке. Не горевал и не злился – но было гадко, будто увидел полураздавленную, копошащуюся тварь или калеку, ползущего по лужам.

А в большом доме у чахлого, едва тлеющего огня сидели старый колдун и братья, и кружки пива перед ними так и остались непочатыми.

– Я же говорил вам, – сказал старик. – Он хуже. Он намного хуже. Его мать была всего лишь женщиной. И зло творила как женщина – мелкое, вздорное. А он… Ябме-Акка стоит за его правым плечом, смотрит через его глаза. Всюду, куда пойдёт он, будет смерть.

– Он – наша кровь, – сказал Иголай упрямо.

– Если бы вся его кровь была наша! – Старик усмехнулся. – В нём слишком много чужой крови. Сильной, древней крови страшного народа, который наши боги раздавили своими руками, потому что боялись его. Лучше б эта кровь вся ушла в землю.

– Пусть бы жил, мечи делал. Хорошие ведь мечи выходят, – буркнул Икогал. – И сталь, говоришь, плавит на диво. Пусть плавит, а мы её продавать станем. Кровь, не кровь. А голова на что? Мы ему защита здесь и опора. Без нас он пустое место.

– Ты так и не вырос, племянник. Это вы из-за него пустым местом станете. Если сейчас он клич бросит идти и резать и добычу пообещает – думаешь, за ним не пойдут? Да отовсюду народ сбежится, потому что все уже верят: колдун он, злая удача в его руках. Для войны нет вождя лучше него. И не ошибутся. Ябме-Акка отдаст ему много жизней, ох много.

– А может, попросту ты, родич, ему завидуешь, а? Ведь превзошёл он тебя в колдовском умении? И с кузней у него лучше выходит.

– Болтай чего хочешь, племянничек. Только постарайся всё-таки припомнить, отчего валит тебе до сих пор башку не снёс, – посоветовал патьвашка. – А он давно хотел, за твою прыть. Он-то не забыл, куда ты лезть удумал.

– Было, и прошло, и быльём поросло. Сколько раз с тех пор пиво разом пили.

– А-а… – Вихти махнул рукой. – Тебе хоть кол на голове теши. Пока собственные твои потроха тебе не покажут, не поверишь. Устал я вас уговаривать. Я уже старый – ещё год-два, и меня ледоглазая позовёт. А вот вам, родственнички… Всё, хватит! – Хлопнул костлявой ладонью по столу. – Слушайте меня, кровные мои родичи, слушайте, потому что я – старший в роду и больше повторять вам не стану. Слушайте, если хотите, чтоб наша кровь по-прежнему жила на нашей земле! Слушайте, если хотите, чтоб проклятие моего брата не завернуло и к вам! Ну?

Братья молчали, побледнев.

– Слушайте и делайте так, как я скажу. И да пребудет с вами милость Укко!


Поутру к Инги никто не пришёл. Не предложил, постучав робко у входа в кузню, свежего молока. Не позвал передохнуть от работы, попробовать, каких пирогов напекли. Сам встал и, морщась от ломоты в затёкшей шее, побрёл наружу. Небо затянуло хмарью. Накрапывал тягостный, мелкий, серый дождь, стучал по пустым стенам.

– Эй! – крикнул Инги.

Никто не отозвался.

Обошёл кузню, прошлёпал по луже до большого дома. Ага, дымок. Хоть кто-то остался, и ладно. Чу, лошадь всхрапнула на конюшне. Улыбнувшись, шагнул за дверь.

– Доброго утра, родич! – в один голос объявили Икогал с Иголаем.

– Доброго и вам, – отозвался Инги. – А куда все-то подевались?

– Понимаешь, родич, тут такое дело, – сказал Икогал смущённо. – Люди редко живут рядом с колдунами. В особенности с такими, как ты.

– Какой же из меня колдун?.. Я же только кузнечному ремеслу и учился. А хотя… – Инги покачал головой. – Струсили, наверное. Понимаю. Жуть вчера случилась. Ну так что? Чей угодно меч мог сломаться, и обломок мог отлететь, моей вины здесь нет.

– У Мунданахта был хороший меч. Он много лет его носил, – сказал Иголай, глядя мимо Инги. – Но не в этом дело, родич. Что случилось, то случилось. Плюнь да забудь. Мы к тебе не только на состязание приехали. Другое у нас дело, куда важнее.

– Знаешь ведь, мы не мирно с лопью живём, – подхватил Икогал. – Иногда по нескольку лет спокойно, а потом набеги то от нас, то от них. Давеча на Терском берегу дурное дело сделали, новгородских охотников побили, многих поубивали, добычу отняли. А потом раззадорились да наших две деревни пожгли. Лихое дело. Надо идти на них.

– Надо. А валиту нашему – хоть трава не расти, – сменил брата Иголай. – Ему только пиво да баб. Разжирел, пузо отрастил, на коня чуть садится. Куда ему в лопские болота, в самую Похъелу лютую. А вожак людям нужен – хороший, сильный, злой. И чтоб была у него злая удача, врагам на погибель.

– Тут ведь ещё такое дело, – заметил Икогал, вздохнув. – Тебе, может, говорили, что бабка твоя, Хийси, не простого роду была. Род её чуть не самый главнейший в лопских краях – из хозяев Похъелы она. И родня замужество её признала. Сперва не хотела, потому что дед твой против воли родных увёл Хийси, а потом всё-таки признала. Так если признала, приданое за ними осталось. У лопи, как и у нас, приданое даётся за девкой. Ну, так люди говорят.

– И правду говорят, – добавил Иголай торопливо. – Немалое то приданое. Так что все тебе причины к набегу пристать. А как узнают, что ты собрался, столько народу придёт, самого лучшего. У лопи колдуны ого какие. Против них сильные патьвашки надобны. Ты хоть и молодой, а слух про тебя идёт великий. Мечи твои уже лучшими по всей земле корелы считаются.

– Мы тебе людей соберём самых сильных и отважных, и все будут тебя слушаться. Как настоящий вождь пойдёшь, добро мечом добывать. Сильным станешь, а если повезёт, и ватагу за собой поведёшь, землю добудешь. А мы за тебя стеной, ты ведь наш родич, – заключил Икогал торжествующе.

– Я – ваш родич, так, – выговорил Инги медленно, глядя на братьев. – А родичи в ответе за свою кровь. И нет хуже зла, чем предать свою кровь.

– Ты это чего, парень? Недоброе про нас подумал, что ли?! – выкрикнул Иголай.

– Отчего же? Как я могу плохое про вас думать? Вы меня спасли, накормили, дали кров, пристроили в ученики к колдуну. Я принимаю совет с благодарностью и исполню его. И выйдет оно – как лучше, – сказал Инги.

И улыбнулся.

Братья вздрогнули.


Но подготовка к набегу с самого начала не заладилась. Никак не могли собраться к назначенному месту, к валитовой усадьбе, – то кто-то запаздывал, то кому-то срочно требовалось вернуться к родному селищу. Сам валит пальцем о палец не ударил, только припасов дал да разрешил половине дружины отправляться, если захочет. Но никто почему-то не захотел. Никак не могли договориться, каким путём идти, когда выходить. Одни кричали: сейчас, сейчас, пока тепло. Другие: нет, что нам то тепло, по топям пробираться, потонем все, и патьвашки не помогут. Холодов надо ждать, когда трясину прихватит. Первые возражали: в холода ты в горах тех и подохнешь, сожрут тебя снежные великаны. Так чего, вообще не идти, что ли?

Орали друг на дружку до хрипоты, кулаками стучали по столу. А вечерами хлебали пиво да гонялись за девками по задворкам валитовой усадьбы. Сам валит ни с кем говорить не хотел, сидел днями в леднике, от гнуса спасаясь, да цедил наваристое летнее пиво.

Старый патьвашка куда-то подевался, братья то уезжали, то приезжали, совсем про Инги забыв, и он в конце концов решил убираться восвояси. Надоели гам, грязь и спаньё вповалку с заблёванными вояками на гнилой соломе. Поутру тихо собрался, вывел коня да и выехал за ворота. Сонный стражник только гыркнул вслед и снова задремал, опираясь на копье и клюя носом.

Но отъехать успел недалеко. Поднялся только на холм среди леса, поросший кривоватыми, скрученными морозом берёзками, – и услышал пение. Словно дудел кто в исполинский рог, а стадо перепуганных юнцов пыталось его перекричать. Всё вместе звучало жутко, даже мороз по коже продирал. Инги отъехал в заросль погуще и меч из ножен вытянул.

И едва не пустил его в дело, когда из кустов высунулась лохматая морда и, тряхнув мокрым языком, произнесла отчётливо:

– Ав!

А за ней явилась вихрастая белобрысая головёнка с глазами воровской, переливчатой синевы.

– Дядя колдун, чего вы прячетесь? Колдуете мечом, да? А мы с братом на лопь едем, в набег, – сообщил юнец и завопил истошно: – Леню, Леню, тут дядя Инги!

Инги вздохнул и выехал на тропу.

– О! – прогудел Леинуй. – Мы-то тебя как раз и искали!

Вместе с Леинуем и его ватагой, двумя дюжинами разномастных юнцов, Инги и отправился назад. По дороге расспросил, что и как. Ни сам Леинуй, ни его подопечные толком ничего не знали. Болтали вразнобой. Да, собирались. Нет, вроде договорились насчёт коней и припаса. А как, где, когда? Пёс его знает. Икогал ещё знает, а не пёс никакой. С ушкуйниками пойдём, договорились, они на Терский берег перевезут. Как это, перевезут? А дальше как? И назад?

Инги только вздыхал от такой бестолковости. Стоило ему сказать хоть слово, как его подхватывали и объявляли окончательным решением: раз колдун сказал, так и быть! Он уже и слово лишнее произнести боялся. Дружина его чуть не разбежалась, когда в шутку предложил кому-нибудь брюхо вспороть да на кишках погадать, что дальше делать. Леинуй заорал вовремя:

– Шуткует патьвашка, а вы уже в штаны напустили?!

Да и то возвращались с такой опаской, будто в берлогу медвежью, всё на колдуна косились. Леинуев двоюродный брат, Сидуй, так медвежью хворь и подхватил и потом шептал всем на ухо, что колдун ему брюхо сглазил.

Когда добрались до Икогала с Иголаем, оказалось: так и есть, братья через заезжих охотников договорились с ушкуйниками, собравшимися в набег на добытчиков жемчуга с Терского берега. И условились, что ушкуйники отвезут через море до устья реки Ворзуги, а Ворзуга та, по слухам, из самого сердца лопских земель течёт, и если по ней подняться, то попадёшь без помехи прямо к святому лопскому озеру и к святилищам их. Там-то последняя чёрная лопь и живёт, среди камней. Страшные они люди, камни едят, камни громоздят. Но Инги – сильный, и с ним сильные пойдут и своё возьмут. Кто главным будет… Ну, тут народец подсобрался, и у них главный есть, его слушать надо. Мундуй, родич твой, деда твоего племянник двоюродный. Бывалый вояка. И люди у него надёжные, повоевали немало. А над молодёжью… ну, Леинуй тут заводилой. И ты, конечно, будешь. Колдуну всегда первое слово, по обычаю. А у тебя слава такая…

Братья говорили, как обычно, сменяя друг дружку, будто одна голова у них на двоих, а только языки разные, и когда уставал один, принимался шевелиться другой. И смотрели братья то в стол, то на огонь в печи, то в окно. Теребили пояса, кряхтели, елозили на скамье, наперебой предлагали Инги припасы и серебро – хотя на кой ляд серебро, когда к диким людям идёшь? Переглядывались поминутно, пугались всякого слова колдуна, и так странно и неприятно было это наблюдать, что гость поспешил распрощаться. Да и время поджимало. Лето подходило к концу, и ночи уже стали тёмными, а по утрам тянуло уже низким, тяжёлым холодом близкой зимы.

И проводить не вышли. Распрощались, из избы не выходя, не захотели посмотреть, как войско топает по раскисшей от ночного дождя улице под бабий визг и плач, погоняя груженных поклажей коней, жутких полудохлых одров, собранных братьями со всей околицы.

Ватага собралась немногим лучше, несуразная и непослушная: половина юнцов, половина жуткого вида головорезов в лохмотьях, но с тяжеленными гривнами на шеях и браслетами на руках. Увешанные оружием, ражие, щербатые, со шрамами, с обрубленными ушами и пальцами, одноглазые, безносые, с лиловыми клеймами на щеках и лбах. Подвальный, бесовской народец, непонятно откуда выбравшийся под солнце. На подворье валита такими и не пахло. Туда собирались почтенные, зажиточные земледельцы со свитой подручных, все ухоженные, по-домашнему снаряженные, с отцовским и дедовским оружием, с пивными пузами, широколапые и неторопливые. А на этих только глянешь – и мороз по коже. А хуже всего глава их, Мундуй. По-рыбьи костлявый, и глаза рыбьи, мёртвые, тусклые. Руки дрожат, будто напружинилось что-то внутри, в комок сжалось, и вот-вот вырвется, прыгнет, закогтит. Дёрганый, страшный человек.

На вопрос Инги Леинуй только буркнул угрюмо: «Ушкуйничают оне». И посоветовал держаться подальше. Совет такой он, наверное, дал не только Инги, потому что, как только ватага двинулась на север, к Терскому морю, вся молодёжь держалась гуртом около молодого патьвашки. Хоть и с тем боязно, всё-таки свой. Те – народишко лютый и озоровать горазды. В болото кого спихнут и регочут, глядя, как тот барахтается. Или подойдут в потёмках да и польют, штаны распустивши, – а потом оправдываются, дескать, не разглядели в темноте. А на четвёртый день пути, когда уже повеяло морской солью, дошло и до крови.

Ночевать тогда пришлось у костров, в еловом лесу у мелкой, извилистой реки. Хоть на своей земле, а Мундуй приказал стражу выставить, и не из своих, а только из молодежи. Под утро, под самый сон навязчивый встал проверять. А рябой Вигаришка, Леинуев двоюродный брат, стражи не выдержал. Сел на иглицу, лбом в копьё уткнувшись, да и засопел.

Проснулись все от крика – тоненького, взахлёб, будто заяц кричит в силке, когда петля врежется в мясо. Инги вскочил как ужаленный, кинулся с двумя мечами в руках – и увидел в сером предрассветном сумраке, как дрожит, вереща, скребя пальцами мох, перепуганный мальчишка, а костистый, страшный, увешанный сталью призрак придавил его коленом и тычет, тычет в ухо ржавым длинным ножом. Заревел Леинуй, кинулся – и застыл перед уткнувшимся в горло лезвием.

– Говорил я, молокососы, стражу держать надо, а не спать. Говорил? – просипел Мундуй, брызжа слюной. – Вояки, задери вас коза.

– Отпусти его, отпусти!

– Отпущу, когда поймёт как следует. – Мундуй осклабился. – Ты-то пару шажков назад, паря. А то здоров больно, как я погляжу. Мясо на умишко надавит, тут и до крови лишней недалеко.

– Ты уже её пролил, родич, – сказал Инги негромко. – Отпусти его. Прямо сейчас. Леинуй, отойди от него. Ещё на шаг. Так.

– Ты-то сам не суйся, родич. – Мундуй скривился и харкнул Инги под ноги. – Ишь, за сталь схватился, колдунский выкормыш! Да ты хоть раз держал её по-мужски, сопляк?

– Если бы моя кровь не текла и в твоих жилах, твоя голова уже лежала бы ниже колен, родич.

– Родич! Тоже мне родня, седьмая вода на киселе! Твою настоящую родню мы потрошить идём, колдунишко долговязый. Только мы не за пиздой, как дед твой. Мы там всех под корень, чтоб и запаху не осталось. Так что, если удумал настоящей родне в ножки броситься, лучше сразу линяй.

– Ты при всех оскорбил наше родство, человек. Ты или дурак, или враг мне, – сказал Инги и ступил вперёд.

Мундуй по-кошачьи отпрыгнул, перебросив нож в левую руку. А правой вытянул из-за пояса топор. Вигаришка замолк, замер, втиснувшись в мох, не решаясь встать. За спиной Мундуя залязгало, заскрежетало, и сумрак ощерился остриями.

– Так дурак или враг? – спросил Инги, сделав ещё шаг.

Мундуй вдруг качнулся вперёд, выдохнул – и все услышали тонкий, жалобный скрежеток, когда лезвие топора, встретив меч, распалось надвое. А потом Мундуй закричал, схватившись за руку.

– Всё-таки дурак, – сказал Инги, усмехнувшись. И добавил, глядя на собравшихся за спиной Мундуя: – Выбирайте, люди разбоя: или мы бьёмся рука об руку, или вы – враги мне и тем, кто пошёл за мной. Отныне любой, проливший кровь моих людей, враг мне. Кто не поймёт это как следует, не переживёт своей глупости. Вы поняли меня, воины?

Мундуй перестал кричать. Поднял пятерню, показал всем обрубленные пальцы:

– Смотрите, ребята, как меня родственничек попотчевал, смотрите. И вы смотрите, сопляки, потому что сейчас я моему родственничку этими самыми обрубками глаза выдавлю. Смотрите!

От левой руки его, от пояса, вдруг метнулся к лицу Инги тёмный комок. Прочертил загустевший воздух, вспорол кожу на виске. Свистнул, опускаясь, меч, и все увидели, как левая рука Мундуя, отделившись в плече, вместе с петлёй кистеня падает в мох.

– Вы поняли меня, воины? – переспросил Инги.

4. Народ сейдов

Море вдали сливается с небом, волной плещет в лицо – серое, леденящее до костей. Серые волны, серое марево впереди, морок над головой. И люди как тени на скользком, зыбком клочке тверди, забытом среди сумрака. Так люди сходят в Хель. Так говорят про землю мёртвых даже жрецы нового бога – она лежит за мёртвой водой, отнимающей память о прошлом.

А прошлое осталось за дождём, на низком берегу.

Инги уже видел море. И озеро, подле которого вырос, было как море – без дальнего берега, с волнами, захлестывавшими борта. Но это море увидел будто впервые – он склонился перед ним, опустил в него руки, попросил благословения. Плеснул его водой себе в лицо и скривился от боли, когда соленая влага коснулась ободранного виска. На оставленном берегу всё могло закончиться – и странный этот поход, и судьба мальчишки из старого города, и его месть. Мундуй умер на месте схватки и перед смертью попросил, чтобы ноги и лоб ему омыли солёной водой. Он тоже совсем мальчишкой ушёл из дому, прибившись к ушкуйному новгородскому братству, двадцать лет разбойничал от Каяна-моря до Печоры. Трижды наживал и проматывал богатство. Ничего у него в руках не держалось, кроме железа. Бился и со свеями, и с лопью, и с диким самоедским народцем ледяной земли. Ни разу серьёзной раны не унёс из набега, а попал под меч мальчишке своего рода.

Тогда, в лесу у реки, ушкуйники не решились на усобицу. Числом молодые им не уступали, а ушкуйники еще и без главаря остались. Никто Мундуя особо не жалел – свиреп тот был и не слишком удачлив, но и обиду от сопляка терпеть не хотели. Однако сами меж собой чуть не передрались, нового вожака выбирая. Так и не выбрали.

А у моря, когда с корабельщиками встретились, сразу осмелели. Подступили с копьями, и быть бы тут беде – но Инги, на счастье, встретил старого знакомца, Торирова брата Хельги. Обнялись прямо перед стеной щитов, среди копий, по спинам друг дружку хлопали, хохотали. Хельги кричал, что едва сумел узнать бывшего постреленыша – такой огромный вымахал. Был от горшка три вершка, а теперь вот – ватажки вожак, молодых собрал, на загляденье. А с Хельги было четыре десятка людей на двух кораблях, и потому усобица угасла, не родившись. Глотки драли долго, выбирая вожаков да договариваясь, но общего главаря так и не выбрали. Согласились, что над каждой ватагой свой будет стоять, а решать вместе всем четырём вожакам. Те, кто раньше с Мундуем ходил, выступали против, грозились уйти. Но Хельги, ухмыляясь, сказал, что знает про логово ловцов жемчуга. Много на Ворзуге жемчуга, к концу лета как раз самый улов у жемчужников. Вместе надо, а то уйдут. А добычу на всех поделить предложил. И тогда Мундуевы остались. Сквернословили, в бороды плевали – но остались.

А вечером, когда разнесло тучи и над головой зажёгся холодный глаз Отца мёртвых, четверо вождей принесли кровавую жертву ради будущего успеха и соединили политые кровью руки. Убивать коня должно старшему, но без общего вождя принести жертву поручили патьвашке – единственному во всём войске. Были, конечно, знающие, как рану перевязать, кровь заговорить, кости вправить – но настоящий колдун пришёл один.

Инги стоял с мечом в руке и дрожал. Хотелось ему то провалиться под камень, глубоко, далеко от людских глаз, то запеть, заорать во всю глотку, прыгнуть, побежать, заскакать зайцем, раздирая подошвами мох. Все тут его знали, для всех он был не мальчишка с едва пробивающимися усами, а колдун-кузнец, и у костров шёпотом рассказывали про его мечи и его зимнюю сталь. Кем он был ещё вчера? А сегодня – вожак ватаги, равный среди сильнейших.

Конь вздрагивал, бил копытом, всхрапывал. В свете костров люди казались тенями, провалами во мрак среди серой, истыканной звёздами ночи. Инги погладил шелковистую шею, коснулся гривы.

Конь снова вздрогнул, скосил глаз недоверчиво.

– Всё будет хорошо, – сказал Инги, запинаясь. – Тебе будет хорошо среди богов. Там лучшие из людей и коней.

И взмахнул мечом – не отцовским, своей серой сталью. Конь вздыбился, и струя из разрубленной шеи ударила прямо в небо, опала на землю мелкой моросью, забрызгав лицо, руки. А конская голова скатилась под ноги, ощерила зубы, содрогаясь, выталкивая кровь.

– А-а-а!! – заревели вокруг.

Удачный удар – удачный поход! Тут и бросились – резать ещё бьющееся тело, брызгая кровью, всем, всем по куску, удача и сила, чтоб подкоптить на костре и рвать зубами полусырое мясо, запивать пивом и бражкой, припасенной тороватыми гостями.

Только люди нового бога – угрюмая, насупленная ватажка, с десяток всего – конины не ели и на приношение смотрели, скривив губы. Но бражку лакали не хуже прочих.

– Ты на них не смотри, – сказал перемазанный кровью и жиром Хельги. – Снаружи они Христовы, а внутри они наши со всеми потрохами. Ты ж гляди, кто собрался-то: даже курляки есть, и с Низовых земель народишко, и твоя карела, и лайбаки, и всякого якого. У всех свои боги, все по-разному их просят и к милости склоняют, а на самом-то деле, глянь: один и тот же бог на резню водит. Всё одинаково: люди с железом и кровь. Что Рыжебородый наш, что их овцеглазый божок. В бою все рычат и ревут, все хотят силы себе, а чужакам смерти. Где тут разница? А мы – народ боевой, для нас это главное.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5