Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сильвин из Сильфона

ModernLib.Net / Современная проза / Дмитрий Стародубцев / Сильвин из Сильфона - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 1)
Автор: Дмитрий Стародубцев
Жанр: Современная проза

 

 


Дмитрий Стародубцев

Сильвин из Сильфона

Пролог

Яркий свет ударил в его единственный глаз, на мгновение ослепил. Слегка поддерживаемый под локоть, он ступил вперед, – в своем жалком балахоне, убогий, согбенный, – и оказался в плотном облаке жаркого света, который нагнетали факелы в руках сотен людей.

Тут были мужчины и женщины самого разного возраста, национальности и социального положения, и с ними дети, – все в одной толпе, в схожих белых одеяньях. При виде этого истлевшего заживо старика их пламенеющие лица выражали одни и те же чувства: одухотворенность, благодать, годами намоленное смирение, готовность к любому приказу и к самой смерти.

Блаженной радостью, которая щедро струилась из глаз этих людей, наверное, можно было бы наполнить море святой воды, и источником тому, очевидно, был этот удивительный человек, превращенный неумолимым временем в чудом не разлетевшийся пепел. Диковинное ночное сборище пало ниц перед ним и вопль безумного счастья вихрем поднялся над поляной, срывая с дубов переспевшие желуди.

Далее произошло и вовсе невероятное. Толпа двинулась к старцу гусиным шагом, на коленях или ползком на животе, сбилась в кучу и началась давка – каждый старался приблизиться первым…

Кто-то крикнул: «Слово!» – и все дружно поддержали: «Слово! Слово!»

Старец стащил с головы капюшон, явив пастве увечья и вызвав общий возглас жалости и умиления, и заговорил:

– Я не знаю, верю ли я в Него. Я даже не знаю, существует ли Он – доказательств не вижу. А если и существует, кто поручится за то, что всe не обман лукавый, что зло, творимое на земле, не Его рук дело? Ибо вижу под Его знаменем лишения безмерные, страдания бесконечные и всеобщее моральное разложение, болезни, кровь, смерть – всеобъемлющее и непобедимое торжество зла! Но я верю в себя! Я чувствую в себе силы! Добрые силы! Я питаю этими силами весь мир, и, возможно, оттого он еще не пошел ко дну. Имя мое Странник!..

Черная тетрадь

Запись 1

Вы будете смеяться, но я решил покончить с собой. И сейчас без излишней драматургической рефлексии это сделаю. Ничего банальнее и придумать невозможно, но в том-то и дело, что во всех остальных случаях надо думать или, не дай Бог, что-то делать, то есть прилагать усилия, а мне это противно. Даже для того, чтобы просто жить, ничего не желая, никого не трогая, не соприкасаясь с внешним миром и ничего у него не прося, требуется напряженное органическое функционирование, от которого меня давно выворачивает наизнанку.

Повод свести счеты с жизнью, на первый взгляд, чудовищно пустяковый: меня всего-то обидели, словесно. Но этот ничтожный эпизод, какие случаются на каждом шагу, так оглоушил меня, что я не помню, как добрался до дома. И до сих пор пребываю в самой отчаянной депрессии.

Я много думал, перечитывал страницы любимых книг, ходил из угла в угол, рассуждая вслух, и пришел к неизбежному и давно назревшему выводу: это последняя капля в переполненную чашу моего терпения, я больше не в силах страдать и должен поставить крест, финальный или могильный, как угодно, на своем фантасмагорическом существовании.

Еще сегодня утром я чувствовал себя божьей пташкой, чирикающей на ветке, венецианским гондольером, степенно взмахивающим веслом, триумфатором на колеснице, возвращающимся в родной город с исторической победой. Я был безумен самой счастливой своей безумностью – я воспевал мир, в котором живу, я фанатично поклонялся ему, боготворя каждое мгновение жизни и каждую деталь этой жизни, будь то просто молекула случайной мысли, морозный хруст под ногой или теплая струйка пара изо рта прохожего. Мой интроспективный взгляд изумленно копошился в замшелых кладовых моего странного рассудка, но на этот раз не находил ничего, кроме наркотически острой любви к бытию.

Мое привычное состояние обычно имеет другую конфигурацию. Например, вчера я целый день непередаваемо переживал – всe мне казалось бессовестным, безобразным, все вокруг мне было в тягость. Страх не отпускал меня ни на шаг: кругом полным-полно людей, а я их всегда ужасно боюсь, даже если вижу, что они боятся меня еще больше. Но совсем невмоготу было потому, что придется с ними говорить, когда они меня о чем-то спросят. А они обязательно меня о чем-то спросят, ведь мне никогда не удается избежать контакта с ними, что бы я ни делал, как бы ни ловчил – такая вот у этих существ гнусная натуришка. А еще я сильно нервничал из-за страха, что вдруг у меня что-то заболит и тогда мне придется ехать в больницу, где стоит смрад бесполезных лекарств и тяжелых болезней и где формально живые люди в очередях напоминают мне печальный гербарий (засушенные экспонаты, несущие лишь умозрительное представление о действительных свойствах вида) и спрашивать, говорить, объяснять, просить – а я на это способен только под давлением жесточайших обстоятельств. Я мечтал вернуться к себе, запереться в своей комнатке, успокоиться – у меня ведь от волнения целый день дрожали губы и изнывал мочевой пузырь, и открыть очередную замечательную книгу или включить телевизор – в виде книжной строки или видеоимпульса мир людей меня не пугает, потому что в этой диспозиции Они не настоящие – придуманные. Даже если речь идет о реальных людях, они кажутся мне сочиненными, потому что как бы они ни кривлялись, ни злословили и ни угрожали, я знаю, что они меня не видят и не могут причинить мне зла.

Но сегодня утром все сложилось иначе, потому что, когда я проснулся – сразу уловил, что мне со всей бесцеремонностью и бесспорностью что-то открылось. То ли тайна мироздания, то ли чудесное созвучие в полифонии добра и зла, то ли главная философская истина, которую принес из созвездия Льва метеорный поток Леонидов. И я понял: то была любовь, которой я за ночь напитался с таким противоестественным преизбытком, что готов был поделиться ею со всем миром и с каждой космической песчинкой. А еще, когда я во всей своей инфантильной обнаженности встал перед зеркалом, я подумал, несмотря на многочисленные свои морфологические недостатки, о красоте человеческого тела, а потом и о красоте самого человека, пусть даже красоте сомнительной, иррациональной. В таком грандиозном состоянии я вышел на улицу, мгновенно произвел свое нивелирование в этом мире или, лучше сказать, рекогносцировку, оглядев утренний город, замороженный декабрем до кристаллов, и неожиданно увидел себя неунывающим гондольером, плывущим в золоченой лодке в тени полусонных венецианских кварталов и напевающим под нос романтичную баркаролу…

Уточню: я шел устраиваться на очередную работу, поскольку, несмотря на свои более чем скромные запросы, не являюсь копрофагом, то есть не могу питаться экскрементами, а это, пожалуй, единственное, что в нашем городе бесплатно, да еще и в избытке. Я нуждаюсь в чем-нибудь более существенном, к тому же должен оплачивать съемное жилье и покупать сборники кроссвордов и книги, без которых мое существование окончательно не имеет смысла. В другой раз я был бы в ужасе от такой задачи и вряд ли так быстро осмелился бы предпринять атаку, а уж если б и пошел – то как на Голгофу: десять раз возвращался бы, пятьдесят раз останавливался бы в сомнениях, мог бы вообще где-нибудь на лестнице уцепиться за перила и не пускать себя никуда до вечера, пока с облегчением не осознал бы, что спешить больше некуда, поскольку рабочий день у нанимателя закончился. Но сегодня все предстоящие сложности виделись мне издевательски ничтожными. Я готов был идти куда угодно, говорить с кем угодно, улыбаться, даже шутить, с вулканической мощью извергать свою любовь на всех, кто подвернется. А потом сутками напролет работать – делать все, что скажут, и за те деньги, которые заплатят. Всего одна была у меня с утра просьба к человекам: только не обижайте меня, ради всего святого, только не обижайте, пожалуйста! И тогда я готов всё-всё-всё…

Ровно в восемь утра я подошел к стойке ресторана быстрого обслуживания, как и договорился вчера по телефону, и с загадочной улыбкой попросил Золушку на кассе пригласить менеджера. Она мельком взглянула на меня, но вдруг споткнулась, внимательно оглядела мою фактуру, смущенно приподняла ощипанные бровушки, безнадежно потупилась, и в этом незатейливом мельтешении я уловил, что ей что-то не понравилось в моем экстерьере. Потом она продавала кукольным деткам салатик и жареные кусочки курицы, а я сиротливо ждал у стойки, и каждый посетитель считал своим долгом спросить меня: вы последний? – а я каждый раз вздрагивал и пятился, пока не уперся в податливую стену и не прилип к ней, не втерся в нее, не стал молекулярной ее частью. Даже трудно представить, что в подобной ситуации я пережил бы еще вчера, но сегодня я почти не испытывал затруднений – я же гондольер! – лишь мучительно страдали мои голодные рецепторы, улавливая привкус дымков, струящихся из кухни. Мне даже не сразу пришло в голову сбежать, а когда пришло, я нашел в себе силы потерпеть и заключил сам с собою, как часто делаю, конвенцию об обязательных пяти минутах ожидания.

Золушка все-таки освободилась и, убедившись боковым зрением, что я еще здесь (а куда я могу деться? Ведь я пришел устраиваться на работу!) нехотя отправилась за менеджером.

Время шло, а она не возвращалась. Мои пять минут давно кончились, и я имел полное право уйти, поскольку соблюл все внутренние договоренности, однако продолжал стоять, наслаждаясь своей силой воли и ясностью мыслей, которые внезапно обрел. Теперь я готов был стоять и еще пять минут, и час, и целые сутки, потому что чувствовал себя надчеловеком и Гражданином Космоса, которому по плечу самые сложные испытания.

Золушка привела Мавра – темнокожего мужчину в костюме, с причудливым носом в форме кальяна. Мавр на ходу читал записи в журнале и одновременно раздавал директивы своим трудолюбивым пчелкам, выписывающим пируэты на сияющем кафеле. Золушка вернулась к рабочему месту где ее дожидались клиенты, а Мавр перегнулся через стойку и деловито заглянул в мои глазные яблоки. Я испугался, что он проникнет в глубины моего естества и, не дай бог, доберется до души, где все вверх дном, и тогда не видать мне работы, – и что я скажу Герману? Но он вдруг почесал шариковой ручкой свой темно-оливковый иноземный лоб, зачем-то огляделся по сторонам и, ничего не спрашивая, пропел самую чудесную песню, которую я и не надеялся услышать.


Мавр. Ночная работа на складе. С двенадцати ночи до шести утра. Через день. Два доллара в час, плюс завтрак. Согласны?


Я только и смог ликующе глотнуть здешний газированный воздух…

Запись 2

Приходил Герман: как обычно, вошел без стука и бесшумно встал за моей спиной, баранками расставив руки и вытянув шею перископом. Заметив в вечернем окне его отражение – громоздкий силуэт, фатально нависший надо мной, и, уловив его бойцовский запах – заматеревший мужской пот с подвыцветшей одеколоновой отдушинкой, я успел захлопнуть тетрадь, прежде чем он в ней освоился. Я не спешил сообщать ему, что этот мир мне наскучил и я решил переместиться в другую доминанту, он не позволил бы мне использовать для этой цели свои апартаменты и я вылетел бы, словно снаряд из мортиры, на улицу вместе с вещами. А куда я дену книги?

Из всех людей я больше всего боюсь Германа, – владельца трехкомнатной квартиры, у которого арендую свое прибежище. Особенно, когда он таким вот Каменным гостем вырастает за моей спиной, сдерживая свое свистящее дыхание. В этот момент я только и жду, когда он положит свои мясистые пальцы, пропахшие табаком, на мое хрупкое горлышко и стиснет его до хруста в шейных позвонках. Этот бравый гренадер два года назад вернулся из горячей точки с орденом, шрамом на горле и калиброванным взглядом бывалого десантника. Он со скандалом уволился из армии в звании лейтенанта, похоронил бедную матушку и теперь сдает жильцам две комнаты из трех и называет себя рантье. А о его семье я ничего не знаю, но известно, что когда-то она имелась в наличии, как он выражается.

Герману не понравилась моя непочтительность: его всегда бесило, когда я от него что-либо скрывал, но я поспешил придать лицу выражение повергнутого в ужас кролика, беспомощной инфузории, преданного пса (хотя мне специально и делать-то ничего не надо, когда я его вижу). Он, увидев эту кротость, немного успокоился и даже присел на мой, а вернее на свой, продавленный диванчик.

Хотя, если задуматься, он мне совершенно никто. В конце концов, я взрослый человек и имею полное право на конституционный пакет прав и свобод и на личную жизнь. Вот, допустим, хотя я сам с трудом это представляю: а если б я был не один, а с женщиной?


Герман. Гутен морген, гутен таг, бью по морде, бью итак!


В военном училище, которое Герман когда-то закончил, его поверхностно обучили стандартному набору вооруженного миротворца на трех-четырех языках: здравствуйте, спасибо, руки вверх, назови свой звание и номер твоя часть, мы хотеть дать свобода ваш бедный народ, – и он любил, полагая это страшно забавным, использовать разные заграничные словечки, невообразимо перемешивая их в чудовищный лингвистический коктейль.


Герман. Сидишь тут, дрочило, мормон чертов, арбайтен не хочешь! Что у тебя мочой-то опять воняет?


Я удивленно принюхался и пожал плечами: странно, но я ничего не чувствую! Хотя две секунды назад, когда я его увидел, я действительно непроизвольно стравил в трусы толику мирры.


Герман. На работу устроился, паразит подкожный?


Я поспешил взахлеб поведать ему о переговорах с Мавром, о предложенном мне престижном месте грузчика ночной смены и об обещанных деньжищах. Зная, что через полчаса все бренное уже не будет иметь для меня никакого значения, я все-таки робел, потому что даже перед смертью мое мужество в присутствии и под взглядом моего давнего тюремщика и кредитора принадлежало не отважному флибустьеру, а всего лишь его муляжу из папье-маше. А еще я робел оттого, что боялся потерять эти свои последние полчаса – они были моими, кровными, я должен был оставаться их полноправным владельцем. Я никогда и ничем не владел, ну так вот, хотя бы эти драгоценные минуты и секунды должны принадлежать мне!


Герман. Сколько-сколько? Не густо!


В последующие пять минут он назидательно объяснял мне, окатывая с ног до головы табачным дыханием с алкогольной кислятинкой, что квартиры дорожают, соответственно их аренда тоже. Что он вынужден с этого месяца решительно поднять плату за комнату. Теперь я должен буду отдавать вдвое. А как я это сделаю – хотя это и не его ума дело, – если моя зарплата этого не позволит?


Сильвин. Хорошо, босс, я разыщу еще одну работу.

Герман. Только не вздумай меня морочить, тварь, а то я тебе ствол в глотку засуну и гланды отстрелю!


Он смотрел на меня таким иезуитски-угнетающим глазом, что я посчитал свои гланды уже отстреленными и опять прыснул в штаны. Когда он ушел, канонада его голоса еще долго грохотала в моей голове.


Теперь я объясню, кто такой Сильвин. Поскольку это все-таки предсмертная записка, то есть документ необыкновенной важности, я бы даже сказал манифест – акт обращения к народу, я бы не хотел в ней упоминать своего истинного имени. Ибо оно, а также все мелко-индивидуальное, статистическое, связанное с ним, откровенно не имеет никакого проку и лишь приглушает торжественный импульс моего отчаяния. Какая разница, кто я – Александр, Мишель, Джон, Фридрих? Скажу больше: сегодня, возможно, впервые в жизни я совершаю смелый и достойный поступок, а когда еще это сделать, как не за полчаса до полной капитуляции? Я отрекаюсь от своего пошлого имени и больше никогда, никогда не вспомню его!

Также не упомяну я названия города, в котором родился, вырос, живу и сейчас умру поскольку таких агонизирующих мастодонтов у нас на планете, что пятен на лице во время краснухи – множество: алчных, смрадных, развратных, велеречивых, где магистрали раскинули щупальца во все стороны, поедая заснувшие пригороды, где беспечно дымят крематории на виду у привыкших ко всему граждан, где праздничные церемонии и кровавые расправы слились в единую информационную мистерию и где правящая в мире человеков каста живодеров ежедневно линчует под литавры таких, как я, беспомощных и затравленных, способных лишь вымолить себе перед казнью смешное послабление. Но все равно я люблю этот город, наверное, за те блаженные фрагменты уединения, когда его не вижу. Так что же упоминать его в связи с моим добровольным уходом из жизни? И вообще, разве дело во мне и моем городе?!

Вчера в библиотеке я листал потрепанную книгу и встретил фразу, которая меня заинтриговала: А еще с ним был некий благородный идальго Сильвин из Сильфона. Книгу я не взял, – я еще не закончил Мориса Дрюона, да и за Плутархом должок, но дивные звуки всю ночь колокольчиками звенели в моей голове: Сильвин из Сильфона, Сильвин из Сильфона, динь-динь, динь-динь.

Я не знаю, кто такой идальго Сильвин и тем более не знаю местности или города под названием Сильфон, но сейчас я уже твердо убежден, что я не кто иной, как Сильвин из Сильфона. Ведь того человека с обычным именем, который еще был утром, уже нет, а через полчаса тем более не будет. Когда я начинал все это писать, я даже с трудом выводил я, потому что то был уже не я, а он, именно он – пусть еще не совсем чужой мне человек, но окончательно не похожий на меня Александр, Мишель, Фридрих… А я теперь – Сильвин из Сильфона.

Возможно, этот маскарад кому-то из тех, кто прочтет эти строки, не понравится, а иной решит, что я психически нездоров, хотя это не совсем так, но за считанные минуты до знакомства с Богом позволю себе немного взбрыкнуть. Кто меня за это накажет?

Запись 3

«БуреВестник», «Эшафот для Дон Кихота»


…Кто скажет, что наш сегодняшний мэр плох? Нет, напротив, он фантастически хорош! Чего только стоит реализация его феерической идеи бесплатных школьных завтраков, против которой так долго бастовали депутаты городского собрания! А строительство аэродрома! Но, сдается мне, что и он оказался невольно втянут в грязную избирательную склоку. Развернувшаяся задолго до предстоящих выборов политическая борьба грозит вновь потопить мегаполис в кровавых междоусобных распрях. Занятые грызней чиновники, местные олигархи, депутаты и всякие прочие политиканы совершенно забыли о насущных проблемах города. Транспорт, экология, безработица, повальная нищета, преступность и массовая проституция – вот самый краткий перечень язв на лице бронзового ангела, что на шпиле здания мэрии. А наши знаменитые трущобы? От них, пожалуй, и вонючий средневековый Париж пришел бы в ужас! Мы надеялись на мэра, но он ныне чертовски занят. Кто теперь протянет руку помощи безработному и возможно бездомному бедняку, у которого с утра крошки во рту не было?…

Сантьяго Грин-Грим

Негодяйство! Вот уже третий раз сажусь писать, но до сих пор не подобрался к сути. Дело в том, что ко мне опять ворвался Герман. Его навестили соратники с пивом, такие же бывшие сапоги, как и он, заставили своими бутылками кухонный стол и подоконник, словно собирались по ним стрелять, и теперь, вперемежку с воспоминаниями об армейских буднях, щедро приправленных топорным юмором и бесстыдной руганью, ломают копья над простеньким газетным кроссвордом. Герман спросил у меня, что за слово из пяти букв, молдавская народная песня лирического или эпического характера? Я, не думая, ответил: дойна. Он в который раз подивился моим способностям: дурак дураком, а знает! – вписал слово в клеточки, а потом попросил меня быстренько простирнуть его амуницию – джинсы и рубаху – в счет набежавших процентов по долгу за квартплату.

Я не посмел отказаться, отложил свежий номер «БуреВестника», который тщательно штудировал, пугливой ящерицей выполз из своей норы и провозился в ванной целый час. А потом они почти насильно влили в меня полбутылки пива и долго еще потешались надо мной. А я вообще не пью, потому что, если выпью, то непременно скажу или сделаю что-нибудь неадекватное, и меня обязательно поколотят.

Конечно, закономерен вопрос, почему я терплю Германа и не найду себе другое жилье? Однако в моем положении это не так просто, как может показаться на первый взгляд. Да и кто, кроме Германа, позволит мне месяцами жить в кредит, станет мириться с моим загробным молчанием, с моей скрытностью, моим, фигурально выражаясь, отсутствующим присутствием? Я же такой противоестественный жилец, будто меня и вовсе нет. Я – привидение, меня если и увидишь, то не чаще одного раза в неделю, и то, если специально выслеживать. А так, у меня есть ночной горшок под диваном и к нему литровая банка с крышкой, еще старая электроплитка, чайничек, тазик для стирки – в общем, все, что нужно для автономной жизни. Выхожу же в общий коридор я только тогда, когда самым скрупулезным образом удостоверился, что по пути никого не встречу – могу час стоять, прижавшись ухом к двери, и слушать…

Если честно, то я, как и любое ничтожество, просто нуждаюсь в том, чтобы рядом были негодяи.

Микрофлора моей мысли настолько изнежена, что не только пиво – любой невинный пустячок может ее нарушить, поэтому, ускользнув от Германа, продолжаю писать свою исповедь и уже набрался терпения, чтобы ее завершить. А потом приступлю к самому главному!

Итак, любезно поблагодарив Мавра, и едва не пустив слезу, я в приступе глубочайшей признательности хотел поцеловать ему руку, но вовремя сообразил, что этот поступок может мне навредить – я выпорхнул из ресторана в такой радости, что даже померк венецианский гондольер со своей итальянской песенкой. Мы сами избираем свои радости и печали за долго до того, как их испытываем! – вдохновлено размышлял я, дерзко ступая сквозь сомкнутый людской строй, которого сейчас совершенно не боялся.

Повторюсь: я был безумен самой счастливой своей безумностью. В этот миг я всецело повелевал собой и своими поступками. Я любил своих нахохлившихся сограждан, улыбался им и даже здоровался с ними. В эту высокую минуту не было на свете человека добрее, справедливее, правдивее, отзывчивее и светлее меня.

Неожиданно я остановился, потому что яркая вспышка ослепила мой мозг, и на мгновение я потерял ориентацию. Когда зрение прояснилось, я вернулся на два шага и увидел то, что произвело такой эффект. Это были два контрастных слова в куче других слов, наваленных в витрине десертного кафе, два заветных маячка через дефис на меню-плакате, которые я никогда б ни с чем не спутал.

Я приблизился, размазал лоб о витринное стекло, и крылья моего носа жадно вздрогнули, а уши насторожились, потому что я уловил заповедный аромат этих слов и их загадочное камертонное звучание.

Рахат-лукум

Чудеснее слова я никогда не слышал, более вкусного сочетания букв мне не доводилось видеть; самое сокровенное желание, самый праздничный подарок, самая сладкая сказка в моей жизни:



Так я простоял довольно долго, со щенячьей радостью окунувшись в гейзер накативших чувств из сахара, муки, миндаля и фруктовых соков, пока привратник у входа не выстрелил в мою сторону лаконичным предупредительным взглядом. Я поспешил отойти от витрины и обнаружить своим поведением всяческую социальную тождественность.

Пожалуй, сегодня я, как никогда, заслуживаю награду. И разве не следует закусить мое сегодняшнее адреналиновое опьянение, великолепной щепотью приторного восточного счастья? Вот в чем могла бы состоять утонченная кульминация сегодняшнего дня, вот как можно было бы уловить самый изысканный вкус жизни.

Конечно, у меня с собой было не так много денег, собственно, только те несколько купюр, которые мне удалось утаить от Германа и которые я берег для непредвиденных обстоятельств. Но ведь я устроился на работу, а значит, все финансовые неурядицы позади, и, следовательно, если потрачу часть своей заначки – ничего плохого не случится. Может быть, мне и придется несколько дней поголодать, но ведь известно, что это полезно для здоровья, и, в конце концов, пойду и отстою очередь в благотворительную столовую… Ах, я совсем забыл – Мавр обещал мне завтраки после ночной смены, а это совершенно, совершенно меняет дело! Салат с гренками, три жареных ломтика курицы, сладкий кукурузный початок… Да мне этого пиршества на целый день хватит и еще останется!

Еще можно пойти в обычный магазин и купить развесной рахат-лукум, что тоже можно принять как вариант. Но парадигма в том, что к этому лакомству подразумевается душистый чай и этакая безмятежность наслаждения (счастье не есть плод безмятежности, оно – сама безмятежность), а какое может быть наслаждение в квартире Германа, в которой из всех щелей торчат его перископы: Откуда деньги, волк позорный! Кинуть меня решил? или: Делись, гад, с народом! – и опять придется есть ночью под одеялом, вздрагивая от каждого шороха.

Зайти же в ресторан – совсем другое дело. Я был в нем однажды, когда соседи затащили меня на свадебное пиршество. Правда, тогда я заработал обширное кровоизлияние в кожу лица в результате разрыва кровеносных сосудов, то есть мне наставили пылающих синяков, но поначалу мне все нравилось, в особенности салат Цезарь. А еще год назад меня угощал обедом какой-то жалостливый бизнесмен – покормил, расплатился и ушел, не назвав имени. А потом я и сам один раз ел в приличном месте умопомрачительную пиццу с тонкими колбасными колесиками и крохотными грибочками.


Итак, трижды проведя в уме подсчеты, мысленно взвесив все известные мне человеческие истины, я решил превозмочь свою трансцендентную сущность и зайти в кафе, перед которым так долго агонизировал. Вход охранял все тот же привратник –  Цербер – на первый взгляд непреодолимое для меня препятствие, но сегодня я чувствовал себя истым бунтарем, это была моя рахат-лукумная революция, и я готов был не только дарить розы и раздавать апельсины, как это делали участники некоторых мирных революций, но и метать фугасы в тех, кто встанет на моем пути. Я опустил голову, сжался в безобидное газовое облачко и засеменил к двери, надеясь незаметно проскочить.

Трехглавый монстр стальной клешней схватил меня за воротник куртки и ловко отодвинул от входа: “Ты куда это собрался?” Моя облезлая зимняя шапка слетела в снег, он поднял ее и нахлобучил мне на голову, пристукнув сверху, чтобы поглубже села. Я поправил съехавшие очки и кое-как объяснил свои честные намерения.


Цербер. А деньги у тебя есть? Покажи!

Я отвернулся, расстегнул ремень на брюках и вынул из потайного кармана чуть влажные (от испарений тела) бумажки. Он посмотрел на них и высокомерно усмехнулся, сдвинув нависшие брови.


Цербер. Это ты собирался проделать перед посетителями и персоналом?

Как бы то ни было, но он пустил меня в зал, предварительно дав исчерпывающую характеристику моему внешнему виду и прочитав мне краткий курс, как вести себя в приличных местах, как правильно есть, чтобы других не вырвало. Я стоял перед ним по стойке смирно, как иногда требовал от меня Герман, и слушал, стараясь ничего не пропустить, а потом пересек порог и захлебнулся хлынувшими в лицо теплыми мучными ароматами.

Запись 4

Распорядительница, в отличие от Цербера, приняла меня как полноправного посетителя, и эта ее толерантность, в сочетании с ласковым контральто, сразу вернули мне все свойства и оттенки моего чудодейственного настроения. Я уже и так не был жалким пигмеем, но ее отполированное обаяние так польстило мне, так приподняло в собственных глазах, что, усевшись за столик и поначалу скрючившись в морской узел и спрятав глаза в себя, как привык, я неожиданно возгордился тем, что сижу здесь, в окружении ренессанса, что ко мне относятся, как к личности, от чего я давно отвык, и я расправил узкие плечи, запустил осмелевший взгляд поверх голов гостей и даже закинул ногу на ногу, что позволял себе только в стерильном одиночестве.

На столик легло меню и карта вин. Забавная девчушка в розовом переднике с парадом веснушек на лице – Алиса в стране чудес – окунула меня с головой в детали особенностей здешней кухни. Я слушал ее с присущей мне въедливостью, но одновременно с восхищением наблюдал, как ладно маршировали веснушки по ее щекам, поднимались на нос, сохраняя линии строя – ать-два, левой – и теми же гладкими рядами спускались на другую щеку.


Цены были в три раза выше, чем я предполагал, меня даже бросило в пот. Я попросил четыре порции рахат-лукума и бутылку крюшона. Если добавить чаевые (хотя Герман утверждал, что никогда их не платит – рожа у них треснет), то получилось чуть меньше того, что я намертво зажал в мокром кулаке.

Алиса в стране чудес, выслушав меня, почему-то разочарованно искривила губы и даже веснушки удивленно остановились, замерли с поднятой ногой, не веря своим ушам.

Я уже нетерпеливо ерзал на стуле, дрожал от предвкушения, истекал слюной. Рецепторы колотились, каждая клетка моего организма нервно пульсировала, каждый бит мозга изнывал острой щекоткой в ожидании обещанной квинтэссенции.

Наконец, рахат-лукум оказался на столе. Я по привычке ощерился и огляделся – никто ли не желает покуситься на мою добычу? Но посетители были заняты собой, а официантки лишь взметнули на мои глаза канкан добрейших улыбок. Я облизнул искусанные губы, взял двумя пальцами самый большой кусок и со стоном положил его на язык.


Рахат-лукум – тончайший элемент, сущность вещей, философский камень моего мира, главная составляющая формулы бытия. Как бы то ни было, но определенно что-то колдовское в нем есть, по крайней мере, для меня. И пока я жив, а я, скорее всего, не долго буду жив, я не изменю этому своему сладчайшему и всe затмевающему пристрастию.


Меня посадили в углу у окна – пожалуй, лучшего места здесь не сыскать, но вскоре за соседний столик приземлились два отъявленных колонизатора и с ними эдакая пастушка с лицом из плотной брынзы. Главный из них, похожий на энергичную и выносливую служебную собаку, компактный, мускулистый, с высоко поставленной жилистой шеей, заказал водки, его друг – взлохмаченный Пеликан, поспешил удвоить заказ, и, подумав, добавил несущественной закуски. Заблудшая же овечка ограничилась чаем с лимоном и карамельным пирожным. Доберман-пинчер был чем-то расстроен, его спутники также не скрывали огорчения; мужчины со спокойствием тлеющих вулканов глотали зелье и с жутковатой циничностью обсуждали какую-то тяжбу.


  • Страницы:
    1, 2