Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бесы

ModernLib.Net / Классическая проза / Достоевский Федор Михайлович / Бесы - Чтение (стр. 19)
Автор: Достоевский Федор Михайлович
Жанр: Классическая проза

 

 


Мнительный, быстро и глубоко оскорблявшийся Гаганов почел прибытие верховых за новое себе оскорбление, в том смысле, что враги слишком, стало быть, надеялись на успех, коли не предполагали даже нужды в экипаже на случай отвоза раненого. Он вышел из своего шарабана весь желтый от злости и почувствовал, что у него дрожат руки, о чем и сообщил Маврикию Николаевичу. На поклон Николая Всеволодовича не ответил совсем и отвернулся. Секунданты бросили жребий: вышло пистолетам Кириллова. Барьер отмерили, противников расставили, экипаж и лошадей с лакеями отослали шагов на триста назад. Оружие было заряжено и вручено противникам.

Жаль, что надо вести рассказ быстрее и некогда описывать, но нельзя и совсем без отметок. Маврикий Николаевич был грустен и озабочен. Зато Кириллов был совершенно спокоен и безразличен, очень точен в подробностях принятой на себя обязанности, но без малейшей суетливости и почти без любопытства к роковому и столь близкому исходу дела. Николай Всеволодович был бледнее обыкновенного, одет довольно легко, в пальто и белой пуховой шляпе. Он казался очень усталым, изредка хмурился и нисколько не находил нужным скрывать свое неприятное расположение духа. Но Артемий Павлович был в сию минуту всех замечательнее, так что никак нельзя не сказать об нем нескольких слов совсем особенно.


<p id = "AutBody_0fb_65">II </p>

Нам не случилось до сих пор упомянуть о его наружности. Это был человек большого роста, белый, сытый, как говорит простонародье, почти жирный, с белокурыми жидкими волосами, лет тридцати трех и пожалуй даже с красивыми чертами лица. Он вышел в отставку полковником, и если бы дослужился до генерала, то в генеральском чине был бы еще внушительнее и очень может быть, что вышел бы хорошим боевым генералом.

Нельзя пропустить, для характеристики лица, что главным поводом к его отставке послужила столь долго и мучительно преследовавшая его мысль о сраме фамилии, после обиды, нанесенной отцу его, в клубе, четыре года тому назад, Николаем Ставрогиным. Он считал по совести бесчестным продолжать службу и уверен был про себя, что марает собою полк и товарищей, хотя никто из них и не знал о происшествии. Правда, он и прежде хотел выйти однажды из службы, давно уже, задолго до обиды и совсем по другому поводу, но до сих пор колебался. Как ни странно написать, но этот первоначальный повод или лучше сказать позыв к выходу в отставку был манифест 19-го февраля об освобождении крестьян. Артемий Павлович, богатейший помещик нашей губернии, даже не так много и потерявший после манифеста, мало того, сам способный убедиться в гуманности меры и почти понять экономические выгоды реформы, вдруг почувствовал себя, с появления манифеста, как бы лично обиженным. Это было что-то бессознательное, в роде какого-то чувства, но тем сильнее, чем безотчетнее. До смерти отца своего он впрочем не решался предпринять что-нибудь решительное; но в Петербурге стал известен „благородным“ образом своих мыслей многим замечательным лицам, с которыми усердно поддерживал связи. Это был человек, уходящий в себя, закрывающийся. Еще черта: он принадлежал к тем странным, но еще уцелевшим на Руси дворянам, которые чрезвычайно дорожат древностью и чистотой своего дворянского рода и слишком серьезно этим интересуются. Вместе с этим он терпеть не мог русской истории, да и вообще весь русский обычай считал отчасти свинством. Еще в детстве его, в той специальной военной школе для более знатных и богатых воспитанников, в которой он имел честь начать и кончить свое образование, укоренились в нем некоторые поэтические воззрения: ему понравились замки, средневековая жизнь, вся оперная часть ее, рыцарство; он чуть не плакал уже тогда от стыда, что русского боярина времен Московского царства царь мог наказывать телесно, и краснел от сравнений. Этот тугой, чрезвычайно строгий человек, замечательно хорошо знавший свою службу и исполнявший свои обязанности, в душе своей был мечтателем. Утверждали, что он мог бы говорить в собраниях и что имеет дар слова; но однако он все свои тридцать три года промолчал про себя. Даже в той важной петербургской среде, в которой он вращался в последнее время, держал себя необыкновенно надменно. Встреча в Петербурге с воротившимся из-за границы Николаем Всеволодовичем чуть не свела его с ума. В настоящий момент, стоя на барьере, он находился в страшном беспокойстве. Ему все казалось, что еще как-нибудь не состоится дело, малейшее промедление бросало его в трепет. Болезненное впечатление выразилось в его лице, когда Кириллов, вместо того, чтобы подать знак для битвы, начал вдруг говорить, правда, для проформы, о чем сам заявил во всеуслышание:

— Я только для проформы; теперь, когда уже пистолеты в руках и надо командовать, не угодно ли в последний раз помириться? Обязанность секунданта.

Как нарочно Маврикий Николаевич, до сих пор молчавший, но с самого вчерашнего дня страдавший про себя за свою уступчивость и потворство, вдруг подхватил мысль Кириллова и тоже заговорил:

— Я совершенно присоединяюсь к словам господина Кириллова… эта мысль, что нельзя мириться на барьере — есть предрассудок, годный для французов… Да я и не понимаю обиды, воля ваша, я давно хотел сказать… потому что ведь предлагаются всякие извинения, не так ли?

Он весь покраснел. Редко случалось ему говорить так много и с таким волнением.

— Я опять подтверждаю мое предложение представить всевозможные извинения, — с чрезвычайною поспешностию подхватил Николай Всеволодович.

— Разве это возможно? — неистово вскричал Гаганов, обращаясь к Маврикию Николаевичу и в исступлении топнув ногой; — объясните вы этому человеку, если вы секундант, а не враг мой, Маврикий Николаевич (он ткнул пистолетом в сторону Николая Всеволодовича), — что такие уступки только усиление обиды! Он не находит возможным от меня обидеться!.. Он позора не находит уйти от меня с барьера! За кого же он принимает меня после этого, в ваших глазах… а вы еще мой секундант! Вы только меня раздражаете, чтоб я не попал. — Он топнул опять ногой, слюня брызгала с его губ.

— Переговоры кончены. Прошу слушать команду! всей силы вскричал Кириллов. — Раз! Два! Три!

Со словом три противники направились друг на друга, Гаганов тотчас же поднял пистолет и на пятом или шестом шаге выстрелил. На секунду приостановился и, уверившись, что дал промах, быстро подошел к барьеру. Подошел и Николай Всеволодович, поднял пистолет, но как-то очень высоко и выстрелил совсем почти не целясь. Затем вынул платок и замотал в него мизинец правой руки. Тут только увидели, что Артемий Павлович не совсем промахнулся, но пуля его только скользнула по пальцу, по суставной мякоти, не тронув кости; вышла ничтожная царапина. Кириллов тотчас же заявил, что дуэль, если противники не удовлетворены, продолжается.

— Я заявляю, — прохрипел Гаганов (у него пересохло горло), опять обращаясь к Маврикию Николаевичу, — что этот человек (он ткнул опять в сторону Ставрогина) выстрелил нарочно на воздух… умышленно… Это опять обида! Он хочет сделать дуэль невозможною!

— Я имею право стрелять как хочу, лишь бы происходило по правилам, — твердо заявил Николай Всеволодович.

— Нет, не имеет! Растолкуйте ему, растолкуйте! — кричал Гаганов.

— Я совершенно присоединяюсь к мнению Николая Всеволодовича, — возгласил Кириллов.

— Для чего он щадит меня? — бесновался Гаганов не слушая. — Я презираю его пощаду… Я плюю… Я…

— Даю слово, что я вовсе не хотел вас оскорблять, — с нетерпением, проговорил Николай Всеволодович, — я выстрелил вверх потому, что не хочу более никого убивать, вас ли, другого ли, лично до вас не касается. Правда, себя я не считаю обиженным, и мне жаль, что вас это сердит. Но не позволю никому вмешиваться в мое право.

— Если он так боится крови, то спросите, зачем меня вызывал? — вопил Гаганов, все обращаясь к Маврикию Николаевичу.

— Как же вас было не вызвать? — ввязался Кириллов, — вы ничего не хотели слушать, как же от вас отвязаться!

— Замечу только одно, — произнес Маврикий Николаевич, с усилием и со страданием обсуждавший дело: — если противник заранее объявляет, что стрелять будет вверх, то поединок действительно продолжаться не может… по причинам деликатным и… ясным…

— Я вовсе не объявлял, что каждый раз буду вверх стрелять! — вскричал Ставрогин, уже совсем теряя терпение. — Вы вовсе не знаете, что у меня на уме и как я опять сейчас выстрелю… я ничем не стесняю дуэли.

— Коли так, встреча может продолжаться, — обратился Маврикий Николаевич к Гаганову.

— Господа, займите ваши места! — скомандовал Кириллов.

Опять сошлись, опять промах у Гаганова и опять выстрел вверх у Ставрогина. Про эти выстрелы вверх можно было бы и поспорить: Николай Всеволодович мог прямо утверждать, что он стреляет как следует, если бы сам не сознался в умышленном промахе. Он наводил пистолет не прямо в небо или в дерево, а все-таки как бы метил в противника, хотя впрочем брал на аршин поверх его шляпы. В этот второй раз прицел был даже еще ниже, еще правдоподобнее; но уже Гаганова нельзя было разуверить.

— Опять! — проскрежетал он зубами; — все равно! Я вызван и пользуюсь правом. Я хочу стрелять в третий раз… во что бы ни стало.

— Имеете полное право, — отрубил Кириллов. Маврикий Николаевич не сказал ничего. Расставили в третий раз, скомандовали; в этот раз Гаганов дошел до самого барьера, и с барьера, с двенадцати шагов, стал прицеливаться. Руки его слишком дрожали для правильного выстрела. Ставрогин стоял с пистолетом, опущенным вниз, и неподвижно ожидал его выстрела.

— Слишком долго, слишком долго прицел! — стремительно прокричал Кириллов; — стреляйте! стре-ляй-те! — Но выстрел раздался, и на этот раз белая пуховая шляпа слетела с Николая Всеволодовича. Выстрел был довольно меток, тулья шляпы была пробита очень низко; четверть вершка ниже, и все бы было кончено. Кириллов подхватил и подал шляпу Николаю Всеволодовичу.

— Стреляйте, не держите противника! — прокричал в чрезвычайном волнении Маврикий Николаевич, видя, что Ставрогин как бы забыл о выстреле, рассматривая с Кирилловым шляпу. Ставрогин вздрогнул, поглядел на Гаганова, отвернулся и уже безо всякой на этот раз деликатности выстрелил в сторону, в рощу. Дуэль кончилась. Гаганов стоял как придавленный. Маврикий Николаевич подошел к нему и стал что-то говорить, но тот как будто не понимал. Кириллов уходя снял шляпу и кивнул Маврикию Николаевичу головой; но Ставрогин забыл прежнюю вежливость; сделав выстрел в рощу, он даже и не повернулся к барьеру, сунул свой пистолет Кириллову и поспешно направился к лошадям. Лицо его выражало злобу, он молчал. Молчал и Кириллов. Сели на лошадей и поскакали в галоп.


<p id = "AutBody_0fb_66">III </p>

— Что вы молчите? — нетерпеливо окликнул он Кириллова уже неподалеку от дому.

— Что вам надо? — ответил тот, чуть не съерзнув с лошади, вскочившей на дыбы.

Ставрогин сдержал себя.

— Я не хотел обидеть этого… дурака, а обидел опять, — проговорил он тихо.

— Да, вы обидели опять, — отрубил Кириллов; — и притом он не дурак.

— Я сделал однако все, что мог.

— Нет.

— Что же надо было сделать?

— Не вызывать.

— Еще снести битье по лицу?

— Да, снести и битье.

— Я начинаю ничего не понимать! — злобно проговорил Ставрогин, — почему все ждут от меня чего-то, чего от других не ждут? К чему мне переносить то, чего никто не переносит, и напрашиваться на бремена, которых никто не может снести?

— Я думал, вы сами ищете бремени.

— Я ищу бремени?

— Да.

— Вы… это видели?

— Да.

— Это так заметно?

— Да.

Помолчали с минуту. Ставрогин имел очень озабоченный вид, был почти поражен.

— Я потому не стрелял, что не хотел убивать, и больше ничего не было, уверяю вас, — сказал он торопливо и тревожно, как бы оправдываясь.

— Не надо было обижать.

— Как же надо было сделать?

— Надо было убить.

— Вам жаль, что я его не убил?

— Мне ничего не жаль. Я думал, вы хотели убить в самом деле. Не знаете, чего ищете.

— Ищу бремени, — засмеялся Ставрогин.

— Не хотели сами крови, зачем ему давали убивать?

— Если б я не вызвал его, он бы убил меня так, без дуэли.

— Не ваше дело. Может, и не убил бы.

— А только прибил?

— Не ваше дело. Несите бремя. А то нет заслуги.

— Наплевать на вашу заслугу, я ни у кого не ищу ее!

— Я думал ищете, — ужасно хладнокровно заключил Кириллов.

Въехали во двор дома.

— Хотите ко мне? — предложил Николай Всеволодович.

— Нет, я дома, прощайте. — Он встал с лошади и взял свой ящик подмышку.

— По крайней мере, вы-то на меня не сердитесь? — протянул ему руку Ставрогин.

— Нисколько! — воротился Кириллов, чтобы пожать руку; — если мне легко бремя, потому что от природы, то может быть вам труднее бремя, потому что такая природа. Очень нечего стыдиться, а только немного.

— Я знаю, что я ничтожный характер, но я не лезу и в сильные.

— И не лезьте; вы не сильный человек. Приходите пить чай.

Николай Всеволодович вошел к себе сильно смущенный.


<p id = "AutBody_0fb_67">IV </p>

Он тотчас же узнал от Алексея Егоровича, что Варвара Петровна, весьма довольная выездом Николая Всеволодовича — первым выездом после восьми дней болезни — верхом на прогулку, велела заложить карету и отправилась одна, „по примеру прежних дней, подышать чистым воздухом, ибо восемь дней как уже забыли, что означает дышать чистым воздухом“.

— Одна поехала или с Дарьей Павловной? — быстрым вопросом перебил старика Николай Всеволодович и крепка нахмурился, услышав, что Дарья Павловна „отказались по нездоровью сопутствовать и находятся теперь в своих комнатах“.

— Слушай, старик, -проговорил он, как бы вдруг решаясь, — стереги ее сегодня весь день и если заметишь, что она идет ко мне, тотчас же останови и передай ей, что несколько дней, по крайней мере, я ее принять не могу… что я так ее сам прошу… а когда придет время, сам позову, — слышишь?

— Передам-с, — проговорил Алексей Егорович с тоской в голосе, опустив глаза вниз.

— Не раньше однако же, как если ясно увидишь, что она ко мне идет сама.

— Не извольте беспокоиться, ошибки не будет. Через меня до сих пор и происходили посещения; всегда к содействию моему обращались.

— Знаю. Однако же не раньше, как если сама пойдет. Принеси мне чаю, если можешь скорее.

Только что старик вышел, как почти в ту же минуту отворилась та же дверь и на пороге показалась Дарья Павловна. Взгляд ее был спокоен, но лицо бледное.

— Откуда вы? — воскликнул Ставрогин.

— Я стояла тут же и ждала, когда он выйдет, чтобы к вам войти. Я слышала, о чем вы ему наказывали, а когда он сейчас вышел, я спряталась направо за выступ, и он меня не заметил.

— Я давно хотел прервать с вами, Даша… пока… это время. Я вас не мог принять нынче ночью, несмотря на вашу записку. Я хотел вам сам написать, но я писать не умею, — прибавил он с досадой, даже как будто с гадливостью.

— Я сама думала, что надо прервать. Варвара Петровна слишком подозревает о наших сношениях.

— Ну и пусть ее.

— Не надо, чтоб она беспокоилась. Итак, теперь до конца?

— Вы все еще непременно ждете конца?

— Да, я уверена.

— На свете ничего не кончается.

— Тут будет конец. Тогда кликните меня, я приду. Теперь прощайте.

— А какой будет конец? — усмехнулся Николай Всеволодович.

— Вы не ранены и… не пролили крови? — спросила она, не отвечая на вопрос о конце.

— Было глупо; я не убил никого, не беспокойтесь. Впрочем вы обо всем услышите сегодня же ото всех. Я нездоров немного.

— Я уйду. Объявления о браке сегодня не будет? — прибавила она с нерешимостью.

— Сегодня не будет; завтра не будет; после завтра, не знаю, может быть все помрем и тем лучше. Оставьте меня, оставьте меня, наконец.

— Вы не погубите другую… безумную?

— Безумных не погублю, ни той, ни другой, но разумную, кажется, погублю: я так подл и гадок, Даша, что, кажется, вас в самом деле кликну „в последний конец“, как вы говорите, а вы, несмотря на ваш разум, придете. Зачем вы сами себя губите?

— Я знаю, что в конце концов с вами останусь одна я и… жду того.

— А если я в конце концов вас не кликну и убегу от вас?

— Этого быть не может, вы кликнете.

— Тут много ко мне презрения.

— Вы знаете, что не одного презрения.

— Стало быть, презренье все-таки есть?

— Я не так выразилась. Бог свидетель, я чрезвычайно желала бы, чтобы вы никогда во мне не нуждались.

— Одна фраза стоит другой. Я тоже желал бы вас не губить.

— Никогда, ничем вы меня не можете погубить, и сами это знаете лучше всех, — быстро и с твердостью проговорила Дарья Павловна. — Если не к вам, то я пойду в сестры милосердия, в сиделки, ходить за больными, или в книгоноши, Евангелие продавать. Я так решила. Я не могу быть ничьею женой; я не могу жить и в таких домах, как этот. Я не того хочу… Вы все знаете.

— Нет, я никогда не мог узнать, чего вы хотите; мне кажется, что вы интересуетесь мною как иные устарелые сиделки интересуются почему-либо одним каким-нибудь больным сравнительно пред прочими, или еще лучше как иные богомольные старушонки, шатающиеся по похоронам, предпочитают иные трупики попригляднее пред другими. Что вы на меня так странно смотрите?

— Вы очень больны? — с участием спросила она, как-то особенно в него вглядываясь. — Боже! И этот человек хочет обойтись без меня!

— Слушайте, Даша, я теперь все вижу привидения. Один бесенок предлагал мне вчера на мосту зарезать Лебядкина и Марью Тимофевну, чтобы порешить с моим законным браком, и концы чтобы в воду. Задатку просил три целковых, но дал ясно знать, что вся операция стоить будет не меньше как полторы тысячи. Вот это так рассчетливый бес! Бухгалтер! Ха, ха!

— Но вы твердо уверены, что это было привидение?

— О, нет, совсем уж не привидение! Это просто был Федька-Каторжный, разбойник, бежавший из каторги. Но дело не в том; как вы думаете, что я сделал? Я отдал ему все мои деньги из портмоне, и он теперь совершенно уверен, что я ему выдал задаток!..

— Вы встретили его ночью, и он сделал вам такое предложение? Да неужто вы не видите, что вы кругом оплетены их сетью!

— Ну пусть их. А знаете, у вас вертится один вопрос, я по глазам вашим вижу, — прибавил он с злобною и раздражительною улыбкой.

Даша испугалась.

— Вопроса вовсе нет и сомнений вовсе нет никаких, молчите лучше! — вскричала она тревожно, как бы отмахиваясь от вопроса.

— То-есть вы уверены, что я не пойду к Федьке в лавочку?

— О, боже! — всплеснула она руками, — за что вы меня так мучаете?

— Ну, простите мне мою глупую шутку. Должно быть, я перенимаю от них дурные манеры. Знаете, мне со вчерашней ночи ужасно хочется смеяться, все смеяться, беспрерывно, долго, много. Я точно заряжен смехом… Чу! Мать приехала; я узнаю по стуку, когда карета ее останавливается у крыльца.

Даша схватила его руку.

— Да сохранит вас бог от вашего демона и… позовите, позовите меня скорей!

— О, какой мой демон! Это просто маленький, гаденький, золотушный бесенок с насморком, из неудавшихся. А ведь вы, Даша, опять не смеете говорить чего-то?

Она поглядела на него с болью и укором и повернулась к дверям.

— Слушайте! — вскричал он ей вслед, с злобною, искривленною улыбкой. — Если… ну там, одним словом, если… понимаете, ну, если бы даже и в лавочку, и потом я бы вас кликнул, -пришли бы вы после-то лавочки?

Она вышла не оборачиваясь и не отвечая, закрыв руками лицо.

— Придет и после лавочки! — прошептал он подумав, и брезгливое презрение выразилось в лице его. — Сиделка! Гм!.. А впрочем мне, может, того-то и надо.


Глава четвертая

Все в ожидании.

<p id = "AutBody_0fb_69">I </p>

Впечатление, произведенное во всем нашем обществе быстро огласившеюся историей поединка, было особенно замечательно тем единодушием, с которым все поспешили заявить себя безусловно за Николая Всеволодовича. Многие из бывших врагов его решительно объявили себя его друзьями. Главною причиной такого неожиданного переворота в общественном мнении было несколько слов, необыкновенно метко высказанных вслух одною особой, доселе не высказывавшеюся, и разом придавших событию значение, чрезвычайно заинтересовавшее наше крупное большинство. Случилось это так: как раз на другой же день после события, у супруги предводителя дворянства нашей губернии, в тот день именинницы, собрался весь город. Присутствовала или вернее первенствовала и Юлия Михайловна, прибывшая с Лизаветой Николаевной, сиявшею красотой и особенною веселостью, что многим из наших дам, на этот раз, тотчас же показалось особенно подозрительным. Кстати сказать: в помолвке ее с Маврикием Николаевичем не могло уже быть никакого сомнения. На шутливый вопрос одного отставного, но важного генерала, о котором речь ниже, Лизавета Николаевна сама прямо в тот вечер ответила, что она невеста. И что же? Ни одна решительно из наших дам этой помолвке не хотела верить. Все упорно продолжали предполагать какой-то роман, какую-то роковую семейную тайну, совершившуюся в Швейцарии, и почему-то с непременным участием Юлии Михайловны. Трудно сказать, почему так упорно держались все эти слухи, или так-сказать даже мечты, и почему именно так непременно приплетали тут Юлию Михайловну. Только что она вошла, все обратились к ней со странными взглядами, преисполненными ожиданий. Надо заметить, что по недавности события и по некоторым обстоятельствам, сопровождавшим его, на вечере о нем говорили еще с некоторою осторожностию, не вслух. К тому же ничего еще не знали о распоряжениях власти. Оба дуэлиста, сколько известно, обеспокоены не были. Все знали, например, что Артемий Павлович рано утром отправился к себе в Духово, без всякой помехи. Между тем все, разумеется, жаждали, чтобы кто-нибудь заговорил вслух первый и тем отворил бы дверь общественному нетерпению. Именно надеялись на вышеупомянутого генерала и не ошиблись.

Этот генерал, один из самых осанистых членов нашего клуба, помещик не очень богатый, но с бесподобнейшим образом мыслей, старомодный волокита за барышнями, чрезвычайно любил между прочим в больших собраниях заговаривать вслух, с генеральскою вескостью, именно о том, о чем все еще говорили осторожным шепотом. В этом состояла его, как бы так-сказать, специальная роль в нашем обществе. При этом он особенно растягивал и сладко выговаривал слова, вероятно заимствовав эту привычку у путешествующих за границей русских, или у тех прежде богатых русских помещиков, которые наиболее разорились после крестьянской реформы. Степан Трофимович даже заметил однажды, что чем более помещик разорился, тем слаще он подсюсюкивает и растягивает слова. Он и сам впрочем сладко растягивал и подсюсюкивал, но не замечал этого за собой.

Генерал заговорил как человек компетентный. Кроме того, что с Артемием Павловичем он состоял как-то в дальней родне, хотя в ссоре и даже в тяжбе, он сверх того, когда-то, сам имел два поединка и даже за один из них сослан был на Кавказ в рядовые. Кто-то упомянул о Варваре Петровне, начавшей уже второй день выезжать „после болезни“, и не собственно о ней, а о превосходном подборе ее каретной серой четверни, собственного Ставрогинского завода. Генерал вдруг заметил, что он встретил сегодня „молодого Ставрогина“ верхом… Все тотчас смолкли. Генерал почмокал губами и вдруг провозгласил, вертя между пальцами золотую, жалованную табатерку:

— Сожалею, что меня не было тут несколько лет назад… то-есть я был в Карлсбаде… Гм. Меня очень интересует этот молодой человек, о котором я так много застал тогда всяких слухов. Гм. А что, правда, что он помешан? Тогда кто-то говорил. Вдруг слышу, что его оскорбляет здесь какой-то студент, в присутствии кузин, и он полез от него под стол; а вчера слышу от Степана Высоцкого, что Ставрогин дрался с этим… Гагановым. И единственно с галантною целью подставить свой лоб человеку взбесившемуся; чтобы только от него отвязаться. Гм. Это в нравах гвардии двадцатых годов. Бывает он здесь у кого-нибудь?

Генерал замолчал, как бы ожидая ответа. Дверь общественному нетерпению была отперта.

— Чего же проще?-возвысила вдруг голос Юлия Михайловна, раздраженная тем, что все вдруг точно по команде обратили на нее свои взгляды. — Разве возможно удивление, что Ставрогин дрался с Гагановым и не отвечал студенту? Не мог же он вызвать на поединок бывшего крепостного своего человека!

Слова знаменательные! Простая и ясная мысль, но никому однако не приходившая до сих пор в голову. Слова, имевшие необыкновенные последствия. Все скандальное и сплетническое, все мелкое и анекдотическое разом отодвинуто было на задний план; выдвигалось другое значение. Объявлялось лицо новое, в котором все ошиблись, лицо почти с идеальною строгостью понятий. Оскорбленный на смерть студентом, то-есть человеком образованным и уже не крепостным, он презирает обиду, потому что оскорбитель — бывший крепостной его человек. В обществе шум и сплетни; легкомысленное общество с презрением смотрит на человека, битого по лицу; он презирает мнением общества, не доросшего до настоящих понятий, а между тем о них толкующего.

— А между тем мы с вами, Иван Александрович, сидим и толкуем о правых понятиях-с, — с благородным азартом самообличения замечает один клубный старичек другому.

— Да-с, Петр Михайлович, да-с, — с наслаждением поддакивает другой; — вот и говорите про молодежь.

— Тут не молодежь, Иван Александрович, — замечает подвернувшийся третий, — тут не о молодежи вопрос; тут звезда-с; а не какой-нибудь один из молодежи; вот как понимать это надо.

— А нам того и надобно; оскудели в людях.

Тут главное состояло в том, что „новый человек“, кроме того что оказался „несомненным дворянином“, был вдобавок и богатейшим землевладельцем губернии, а стало быть не мог не явиться подмогой и деятелем. Я впрочем упоминал и прежде вскользь о настроении наших землевладельцев.

Входили даже в азарт:

— Он мало того что не вызвал студента, он взял руки назад, заметьте это, заметьте это особенно, ваше превосходительство, — выставлял один.

— И в новый суд его не потащил-с, — подбавлял другой.

— Несмотря на то, что в новом суде ему за дворянскую личную обиду пятнадцать рублей присудили бы-с, хе, хе, хе!

— Нет, это я вам скажу тайну новых судов, — приходил в исступление третий: — если кто своровал или смошенничал, явно пойман и уличен — беги скорей домой, пока время, и убей свою мать. Мигом, во всем оправдают, и дамы с эстрады будут махать батистовыми платочками; несомненная истина!

— Истина, истина!

Нельзя было и без анекдотов. Вспомнили о связях Николая Всеволодовича с графом К. Строгие, уединенные мнения графа К. насчет последних реформ были известны. Известна была и его замечательная деятельность, несколько приостановленная в самое последнее время. И вот вдруг стало всем несомненно, что Николай Всеволодович помолвлен с одною из дочерей графа К., хотя ничто не подавало точного повода к такому слуху. А что касается до каких-то чудесных швейцарских приключений и Лизаветы Николаевны, то даже дамы перестали о них упоминать. Упомянем кстати, что Дроздовы как раз к этому времени успели сделать все доселе упущенные ими визиты. Лизавету Николаевну уже несомненно все нашли самою обыкновенною девушкой, „франтящею“ своими больными нервами. Обморок ее в день приезда Николая Всеволодовича объяснили теперь просто испугом, при безобразном поступке студента. Даже усиливали прозаичность того самого, чему прежде так стремились придать какой-то фантастический колорит; а об какой-то хромоножке забыли окончательно; стыдились и помнить. „Да хоть бы и сто хромоножек, — кто молод не был!“ Ставили на вид почтительность Николая Всеволодовича к матери, подыскивали ему разные добродетели, с благодушием говорили об его учености, приобретенной в четыре года по немецким университетам. Поступок Артемия Павловича окончательно объявили бестактным: „своя своих не познаша“; за Юлией же Михайловной окончательно признали высшую проницательность.

Таким образом, когда наконец появился сам Николай Всеволодович, все встретили его с самою наивною серьезностью, во всех глазах на него устремленных читались самые нетерпеливые ожидания. Николай Всеволодович тотчас же заключился в самое строгое молчание, чем, разумеется, удовлетворил всех гораздо более, чем если бы наговорил с три короба. Одним словом, все ему удавалось, он был в моде. В обществе губернском, если кто раз появился, то уж спрятаться никак нельзя. Николай Всеволодович стал попрежнему исполнять все губернские порядки до утонченности. Веселым его не находили: „человек претерпел, человек не то что другие; есть о чем и задуматься“. Даже гордость и та брезгливая неприступность, за которую так ненавидели его у нас четыре года назад, теперь уважались и нравились.

Всех более торжествовала Варвара Петровна. Не могу сказать, очень ли тужила она о разрушившихся мечтах насчет Лизаветы Николаевны. Тут помогла, конечно, и фамильная гордость. Странно одно: Варвара Петровна в высшей степени вдруг уверовала, что Nicolas действительно „выбрал“ у графа К., но, и что страннее всего, уверовала по слухам, пришедшим к ней, как и ко всем, по ветру; сама же боялась прямо спросить Николая Всеволодовича. Раза два-три однако не утерпела и весело исподтишка попрекнула его, что он с нею не так откровенен; Николай Всеволодович улыбался и продолжал молчать. Молчание принимаемо было за знак согласия. И что же: при всем этом она никогда не забывала о хромоножке. Мысль о ней лежала на ее сердце камнем, кошмаром, мучила ее странными привидениями и гаданиями, и все это совместно и одновременно с мечтами о дочерях графа К. Но об этом еще речь впереди. Разумеется, в обществе к Варваре Петровне стали вновь относиться с чрезвычайным и предупредительным почтением, но она мало им пользовалась и выезжала чрезвычайно редко.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45