Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Преступление и наказание

ModernLib.Net / Классическая проза / Достоевский Федор Михайлович / Преступление и наказание - Чтение (стр. 15)
Автор: Достоевский Федор Михайлович
Жанр: Классическая проза

 

 


Разумихин пересказал все снова, в подробности, но на этот раз прибавил и свое заключение: он прямо обвинил Раскольникова в преднамеренном оскорблении Петра Петровича, на этот раз весьма мало извиняя его болезнию.

— Он еще до болезни это придумал, — прибавил он.

— Я тоже так думаю, — сказала Пульхерия Александровна с убитым видом.

Но ее очень поразило, что о Петре Петровиче Разумихин выразился на этот раз так осторожно и даже как будто и с уважением. Поразило это и Авдотью Романовну.

— Так вы вот какого мнения о Петре Петровиче? — не утерпела не спросить Пульхерия Александровна.

— О будущем муже вашей дочери я и не могу быть другого мнения, — твердо и с жаром отвечал Разумихин, — и не из одной пошлой вежливости это говорю, а потому… потому… ну хоть по тому одному, что Авдотья Романовна сама, добровольно, удостоила выбрать этого человека. Если же я так поносил его вчера, то это потому, что вчера я был грязно пьян и еще… безумен; да, безумен, без головы, сошел с ума, совершенно… и сегодня стыжусь того!… — Он покраснел и замолчал. Авдотья Романовна вспыхнула, но не прервала молчания. Она не промолвила ни одного слова с той самой минуты, как заговорили о Лужине.

А между тем Пульхерия Александровна, без ее поддержки, видимо находилась в нерешимости. Наконец, запинаясь и беспрерывно посматривая на дочь, объявила, что ее чрезвычайно заботит теперь одно обстоятельство.

— Видите, Дмитрий Прокофьич… — начала она. — Я буду совершенно откровенна с Дмитрием Прокофьичем, Дунечка?

— Уж конечно, маменька, — внушительно заметила Авдотья Романовна.

— Вот в чем дело, — заторопилась та, как будто с нее гору сняли позволением сообщить свое горе. — Сегодня, очень рано, мы получили от Петра Петровича записку в ответ на наше вчерашнее извещение о приезде. Видите, вчера он должен был встретить нас, как и обещал, в самом вокзале. Вместо того в вокзал был прислан навстречу нам какой-то лакей с адресом этих нумеров и чтобы нам показать дорогу, а Петр Петрович приказывал передать, что он прибудет к нам сюда сам сегодня поутру. Вместо того пришла сегодня поутру от него вот эта записка… Лучше всего, прочтите ее сами; тут есть пункт, который очень меня беспокоит… вы сейчас увидите сами, какой это пункт, и… скажите мне ваше откровенное мнение, Дмитрий Прокофьич! Вы лучше всех знаете характер Роди и лучше всех можете посоветовать.

Предупреждаю вас, что Дунечка уже все разрешила, с первого шагу, но я, я еще не знаю, как поступить, и… и все ждала вас.

Разумихин развернул записку, помеченную вчерашним числом, и прочел следующее:

«Милостивая государыня Пульхерия Александровна, имею честь вас уведомить, что по происшедшим внезапным задержкам встретить вас у дебаркадера не мог, послав с тою целью человека, весьма расторопного.

Равномерно лишу себя чести свидания с вами и завтра поутру, по неотлагательным сенатским делам и чтобы не помешать родственному свиданию вашему с вашим сыном и Авдотьи Романовны с ее братом. Буду же иметь честь посетить вас и откланяться вам в вашей квартире не иначе как завтрашний день, ровно в восемь часов пополудни, причем осмеливаюсь присовокупить убедительную и, прибавлю к тому, настоятельную просьбу мою, чтобы при общем свидании нашем Родион Романович уже не присутствовал, так как он беспримерно и неучтиво обидел меня при вчерашнем посещении его в болезни и, кроме того, имея лично к вам необходимое и обстоятельное объяснение по известному пункту, насчет коего желаю узнать ваше собственное истолкование.

Имею честь при сем заранее предуведомить, что если, вопреки просьбе, встречу Родиона Романовича, то принужден буду немедленно удалиться, и тогда пеняйте уже на себя. Пишу же в том предположении, что Родион Романович, казавшийся при посещении моем столь больным, через два часа вдруг выздоровел, а стало быть, выходя со двора, может и к вам прибыть. Утвержден же в том собственными моими глазами, в квартире одного, разбитого лошадьми, пьяницы, от сего умершего, дочери которого, девице отъявленного поведения, выдал вчера до двадцати пяти рублей, под предлогом похорон, что весьма меня удивило, зная, при каких хлопотах собирали вы сию сумму. При чем, свидетельствуя мое особое почтение уважаемой Авдотье Романовне, прошу принять чувства почтительной преданности вашего покорного слуги П. Лужина».

— Что мне теперь делать, Дмитрий Прокофьич? — заговорила Пульхерия Александровна, чуть не плача. — Ну как я предложу Роде не приходить? Он так настойчиво требовал вчера отказа Петру Петровичу, а тут и его самого велят не принимать! Да он нарочно придет, как узнает, и… что тогда будет?

— Поступите так, как решила Авдотья Романовна, — спокойно и тотчас же отвечал Разумихин.

— Ах, боже мой! Она говорит… она бог знает что говорит и не объясняет мне цели! Она говорит, что лучше будет, то есть не то что лучше, а для чего-то непременно будто бы надо, чтоб и Родя тоже нарочно пришел сегодня в восемь часов и чтоб они непременно встретились… А я так и письма-то не хотела ему показывать, и как-нибудь хитростью сделать, посредством вас, чтоб он не приходил… потому он такой раздражительный…

Да и ничего я не понимаю, какой там пьяница умер, и какая там дочь, и каким образом мог он отдать этой дочери все последние деньги… которые…

— Которые так дорого вам достались маменька, — прибавила Авдотья Романовна.

— Он был не в себе вчера, — задумчиво проговорил Разумихин. — Если бы вы знали, что он там наговорил вчера в трактире, хоть и умно… гм! О каком-то покойнике и о какой-то девице он действительно мне что-то говорил вчера, когда мы шли домой, но я не понял ни слова… А впрочем, и я сам вчера…

— Лучше всего, маменька, пойдемте к нему сами и там, уверяю вас, сразу увидим, что делать. Да к тому же пора, — господи! Одиннадцатый час! — вскрикнула она, взглянув на свои великолепные золотые часы с эмалью, висевшие у ней на шее на тоненькой венецианской цепочке и ужасно не гармонировавшие с остальным нарядом. «Женихов подарок», — подумал Разумихин.

— Ах, пора!… Пора, Дунечка, пора! — тревожно засуетилась Пульхерия Александровна, — еще подумает, что мы со вчерашнего сердимся, что так долго нейдем. Ах, боже мой!

Говоря это, она суетливо набрасывала на себя мантилью и надевала шляпку; Дунечка тоже оделась. Перчатки на ней были не только заношенные, но даже изодранные, что заметил Разумихин, а между тем эта явная бедность костюма даже придавала обеим дамам вид какого-то особенного достоинства, что всегда бывает с теми, кто умеет носить бедное платье. Разумихин с благоговением смотрел на Дунечку и гордился, что поведет ее. «Та королева, — думал он про себя, — которая чинила свои чулки в тюрьме, уж конечно, в ту минуту смотрела настоящею королевой и даже более, чем во время самых пышных торжеств и выходов».

— Боже мой! — воскликнула Пульхерия Александровна, — думала ли я, что буду бояться свидания с сыном, с моим милым, милым Родей, как теперь боюсь!… Я боюсь, Дмитрий Прокофьич! — прибавила она, робко взглянув на него.

— Не бойтесь, маменька, — сказала Дуня, целуя ее, — лучше верьте в него. Я верю.

— Ах, боже мой! Я верю тоже, а всю ночь не спала! — вскричала бедная женщина.

Они вышли на улицу.

— Знаешь, Дунечка, как только я к утру немного заснула, мне вдруг приснилась покойница Марфа Петровна… и вся в белом… подошла ко мне, взяла за руку, а сама головой качает на меня, и так строго, строго, как будто осуждает… К добру ли это? Ах, боже мой, Дмитрий Прокофьич, вы еще не знаете: Марфа Петровна умерла!

— Нет, не знаю; какая Марфа Петровна?

— Скоропостижно! И представьте себе…

— После, маменька, — вмешалась Дуня, — ведь они еще не знают, кто такая Марфа Петровна.

— Ах, не знаете? А я думала, вам все уж известно. Вы мне простите, Дмитрий Прокофьич, у меня в эти дни просто ум за разум заходит. Право, я вас считаю как бы за провидение наше, а потому так и убеждена была, что вам уже все известно. Я вас как за родного считаю… Не осердитесь, что так говорю. Ах, боже мой, что это у вас правая рука! Ушибли?

— Да, ушиб, — пробормотал осчастливленный Разумихин.

— Я иногда слишком уж от сердца говорю, так что Дуня меня поправляет… Но, боже мой, в какой он каморке живет! Проснулся ли он, однако? И эта женщина, хозяйка его, считает это за комнату? Послушайте, вы говорите, он не любит сердца выказывать, так что я, может быть, ему и надоем моими… слабостями?.. Не научите ли вы меня, Дмитрий Прокофьич? Как мне с ним? Я, знаете, совсем как потерянная хожу.

— Не расспрашивайте его очень об чем-нибудь, если увидите, что он морщится; особенно про здоровье очень не спрашивайте; не любит.

— Ах, Дмитрий Прокофьич, как тяжело быть матерью! Но вот и эта лестница… Какая ужасная лестница!

— Мамаша, вы даже бледны, успокойтесь, голубчик мой, — сказала Дуня, ласкаясь к ней, — он еще должен быть счастлив, что вас видит, а вы так себя мучаете, — прибавила она, сверкнув глазами.

— Постойте, я загляну вперед, проснулся ли?

Дамы потихоньку пошли за отправившимся по лестнице вперед Разумихиным, и когда уже поравнялись в четвертом этаже с хозяйкиною дверью, то заметили, что хозяйкина дверь отворена на маленькую щелочку и что два быстрые черные глаза рассматривают их обеих из темноты. Когда же взгляды встретились, то дверь вдруг захлопнулась, и с таким стуком, что Пульхерия Александровна чуть не вскрикнула от испуга.

3

— Здоров, здоров! — весело крикнул навстречу входящим Зосимов. Он уже минут с десять как пришел и сидел во вчерашнем своем углу на диване.

Раскольников сидел в углу напротив, совсем одетый и даже тщательно вымытый и причесанный, чего уже давно с ним не случалось. Комната разом наполнилась, но Настасья все-таки успела пройти вслед за посетителями и стала слушать.

Действительно, Раскольников был почти здоров, особенно в сравнении во вчерашним, только был очень бледен, рассеян и угрюм. Снаружи он походил как бы на раненого человека или вытерпливающего какую-нибудь сильную физическую боль: брови его были сдвинуты, губы сжаты, взгляд воспаленный. Говорил он мало и неохотно, как бы через силу или исполняя обязанность, и какое-то беспокойство изредка появлялось в его движениях.

Недоставало какой-нибудь повязки на руке или чехла из тафты на пальце для полного сходства с человеком, у которого, например, очень больно нарывает палец, или ушиблена рука, или что-нибудь в этом роде.

Впрочем, и это бледное и угрюмое лицо озарилось на мгновение как бы светом, когда вошли мать и сестра, но это прибавило только к выражению его, вместо прежней тоскливой рассеянности, как бы более сосредоточенной муки.

Свет померк скоро, но мука осталась, и Зосимов, наблюдавший и изучавший своего пациента со всем молодым жаром только что начинающего полечивать доктора, с удивлением заметил в нем, с приходом родных, вместо радости, как бы тяжелую скрытую решимость перенесть час-другой пытки, которой нельзя уж избегнуть. Он видел потом, как почти каждое слово последовавшего разговора точно прикасалось к какой-нибудь ране его пациента и бередило ее; но в то же время он и подивился отчасти сегодняшнему умению владеть собой и скрывать свои чувства вчерашнего мономана, из-за малейшего слова впадавшего вчера чуть не в бешенство.

— Да, я теперь сам вижу, что почти здоров, — сказал Раскольников, приветливо целуя мать и сестру, отчего Пульхерия Александровна тотчас же просияла, — и уже не по-вчерашнему это говорю, — прибавил он, обращаясь к Разумихину и дружески пожимая ему руку.

— А я так даже подивился на него сегодня, — начал Зосимов, очень обрадовавшись пришедшим, потому что в десять минут уже успел потерять нитку разговора с своим больным. — Дня через три-четыре, если так пойдет, совсем будет как прежде, то есть как было назад тому месяц, али два… али, пожалуй, и три? Ведь это издалека началось да подготовлялось… а?

Сознаетесь теперь, что, может, и сами виноваты были? — прибавил он с осторожною улыбкой, как бы все еще боясь его чем-нибудь раздражить.

— Очень может быть, — холодно ответил Раскольников.

— Я к тому говорю, — продолжал Зосимов, разлакомившись, — что ваше совершенное выздоровление, в главном, зависит теперь единственно от вас самих. Теперь, когда уже с вами можно разговаривать, мне хотелось бы вам внушить, что необходимо устранить первоначальные, так сказать, коренные причины, влиявшие на зарождение вашего болезненного состояния, тогда и вылечитесь, не то будет даже и хуже. Этих первоначальных причин я не знаю, но вам они должны быть известны. Вы человек умный и, уж конечно, над собой наблюдали. Мне кажется, начало вашего расстройства совпадает отчасти с выходом вашим из университета. Вам без занятий оставаться нельзя, а потому труд и твердо поставленная перед собою цель, мне кажется, очень бы могли вам помочь.

— Да, да, вы совершенно правы… вот я поскорей поступлю в университет, и тогда все пойдет… как по маслу…

Зосимов, начавший свои умные советы отчасти и для эффекта перед дамами, был, конечно, несколько озадачен, когда, кончив речь и взглянув на своего слушателя, заметил в лице его решительную насмешку. Впрочем, это продолжалось мгновение. Пульхерия Александровна тотчас же принялась благодарить Зосимова, в особенности за вчерашнее ночное посещение их в гостинице.

— Как, он у вас был и ночью? — спросил Раскольников, как будто встревожившись. — Стало быть, и вы тоже не спали после дороги?

— Ах, Родя, ведь это все только до двух часов было. Мы с Дуней и дома-то раньше двух никогда не ложились.

— Я тоже не знаю, чем его благодарить, — продолжал Раскольников, вдруг нахмурясь и потупясь. — Отклонив вопрос денежный, — вы извините, что я об этом упомянул (обратился он к Зосимову), — я уж и не знаю, чем это я заслужил от вас такое особенное внимание? Просто не понимаю… и… и оно мне даже тяжело, потому что непонятно: я вам откровенно высказываю.

— Да вы не раздражайтесь, — засмеялся через силу Зосимов, — предположите, что вы мой первый пациент, ну, а наш брат, только что начинающий практиковать, своих первых пациентов, как собственных детей, любит, а иные почти в них влюбляются. А я ведь пациентами-то не богат.

— Я уж не говорю про него, — прибавил Раскольников, указывая на Разумихина, — а тоже, кроме оскорблений и хлопот, ничего от меня не видал.

— Эк ведь врет! Да ты в чувствительном настроении, что ли, сегодня? — крикнул Разумихин.

Он увидал бы, если б был проницательнее, что чувствительного настроения тут отнюдь не было, а было даже нечто совсем напротив. Но Авдотья Романовна это заметила. Она пристально и с беспокойством следила за братом.

— Про вас же, маменька, я и говорить не смею, — продолжал он, будто заученный с утра урок, — сегодня только мог я сообразить сколько-нибудь, как должны были вы здесь вчера, измучиться в ожидании моего возвращения. — Сказав это, он вдруг, молча и с улыбкой, протянул руку сестре. Но в улыбке этой мелькнуло на этот раз настоящее неподдельное чувство. Дуня тотчас же схватила и горячо пожала протянутую ей руку, обрадованная и благодарная. В первый раз обращался он к ней после вчерашней размолвки. Лицо матери осветилось восторгом и счастьем при виде этого окончательного и бессловного примирения брата с сестрой — Вот за это-то я его и люблю! — прошептал все преувеличивающий Разумихин, энергически повернувшись на стуле. — Есть у него эти движения!…

«И как это у него все хорошо выходит, — думала мать про себя, — какие у него благородные порывы, и как он просто, деликатно кончил все это вчерашнее недоумение с сестрой — тем только, что руку протянул в такую минуту да поглядел хорошо… И какие у него глаза прекрасные, и какое все лицо прекрасное!… Он собой даже лучше Дунечки… Но, боже мой, какой у него костюм, как он ужасно одет!… И так бы вот, так бы, кажется, и бросилась к нему, и обняла его, и… заплакала, — а боюсь… какой-то он, господи!… Вот ведь и ласково говорит, а боюсь! Ну чего я боюсь?…»

— Ах, Родя, ты не поверишь, — подхватила она вдруг, спеша ответить на его замечание, — как мы с Дунечкой вчера были… несчастны! Теперь, как уже все прошло и кончилось и все мы опять счастливы, — можно рассказать.

Вообрази, бежим сюда, чтоб обнять тебя, чуть не прямо из вагона, а эта женщина, — а, да вот она! Здравствуй, Настасья!… Говорит она нам вдруг, что ты лежишь в белой горячке и только что убежал тихонько от доктора, в бреду, на улицу и что тебя побежали отыскивать. Ты не поверишь, что с нами было! Мне как раз представилось, как трагически погиб поручик Потанчиков, наш знакомый, друг твоего отца, — ты его не помнишь, Родя, — тоже в белой горячке и таким же образом выбежал и на дворе в колодезь упал, на другой только день могли вытащить. А мы, конечно, еще более преувеличили. Хотели было броситься отыскивать Петра Петровича, чтобы хоть с его помощию… потому что ведь мы были одни, совершенно одни, — протянула она жалобным голосом и вдруг совсем осеклась, вспомнив, что заговаривать о Петре Петровиче еще довольно опасно, несмотря на то «что все уже опять совершенно счастливы».

— Да, да… все это, конечно, досадно… — пробормотал в ответ Раскольников, но с таким рассеянным и почти невнимательным видом, что Дунечка в изумлении на него посмотрела.

— Что бишь я еще хотел, — продолжал он, с усилием припоминая, — да: пожалуйста, маменька, и ты, Дунечка, не подумайте, что я не хотел к вам сегодня первый прийти и ждал вас первых.

— Да что это ты, Родя! — вскричала Пульхерия Александровна, тоже удивляясь.

«Что он, по обязанности, что ли, нам отвечает? — подумала Дунечка, — и мирится, и прощения просит, точно службу служит али урок затвердил».

— Я только что проснулся и хотел было идти, да меня платье задержало; забыл вчера сказать ей… Настасье… замыть эту кровь… Только что теперь успел одеться.

— Кровь! какую кровь? — встревожилась Пульхерия Александровна.

— Это так… не беспокойтесь. Это кровь оттого, что вчера, когда я шатался несколько в бреду, я наткнулся на одного раздавленного человека… чиновника одного…

— В бреду? Но ведь ты все помнишь, — прервал Разумихин.

— Это правда, — как-то особенно заботливо ответил на это Раскольников, — помню все, до малейшей даже подробности, а вот поди: зачем я то делал, да туда ходил, да то говорил? уж и не могу хорошо объяснить.

— Слишком известный феномен, — ввязался Зосимов, — исполнение дела иногда мастерское, прехитрейшее, а управление поступками, начало поступков, расстроено и зависит от разных болезненных впечатлений. Похоже на сон.

«А ведь это, пожалуй, и хорошо, что он меня почти за сумасшедшего считает», — подумал Раскольников.

— Да ведь этак, пожалуй, и здоровые так же, — заметила Дунечка, с беспокойством смотря на Зосимова.

— Довольно верное замечание, — ответил тот, — в этом смысле действительно все мы, и весьма часто, почти как помешанные, с маленькою только разницей, что «больные» несколько больше нашего помешаны, потому тут необходимо различать черту. А гармонического человека, это правда, совсем почти нет; на десятки, а может, и на многие сотни тысяч по одному встречается, да и то в довольно слабых экземплярах…

При слове «помешанный», неосторожно вырвавшемся у заболтавшегося на любимую тему Зосимова, все поморщились. Раскольников сидел, как бы не обращая внимания, в задумчивости и с странною улыбкой на бледных губах. Он что-то продолжал соображать.

— Ну, так что ж этот раздавленный? Я тебя перебил! — крикнул поскорей Разумихин.

— Что? — как бы проснулся тот, — да… ну и запачкался в крови, когда помогал его переносить в квартиру… Кстати, маменька, я одну непростительную вещь вчера сделал; подлинно не в своем был уме. Я вчера все деньги, которые вы мне прислали, отдал… его жене… на похороны. Теперь вдова, чахоточная, жалкая женщина… трое маленьких сирот, голодные… в доме пусто… и еще одна дочь есть… Может быть, вы бы и сами отдали, кабы видели… Я, впрочем, права не имел никакого, сознаюсь, особенно зная, как вам самим эти деньги достались. Чтобы помогать, надо сначала право такое иметь, не то: «Crevez chiens, si vous n'etes pas contents!» — Он рассмеялся. — Так ли, Дуня?

— Нет, не так, — твердо ответила Дуня.

— Ба! да и ты… с намерениями!… — пробормотал он, посмотрев на нее чуть не с ненавистью и насмешливо улыбнувшись. — Я бы должен был это сообразить… Что ж, и похвально; тебе же лучше… и дойдешь до такой черты, что не перешагнешь ее — несчастна будешь, а перешагнешь — может, еще несчастнее будешь… А впрочем, все это вздор! — прибавил он раздражительно, досадуя на свое невольное увлечение. — Я хотел только сказать, что у вас, маменька, я прощения прошу, — заключил он резко и отрывисто.

— Полно, Родя, я уверена, все, что ты делаешь, все прекрасно! — сказала обрадованная мать.

— Не будьте уверены, — ответил он, скривив рот в улыбку. Последовало молчание. Что-то было напряженное во всем этом разговоре, и в молчании, и в примирении, и в прощении, и все это чувствовали.

«А ведь точно они боятся меня», — думал сам про себя Раскольников, исподлобья глядя на мать и сестру. Пульхерия Александровна, действительно, чем больше молчала, тем больше и робела.

«Заочно, кажется, так ведь любил их», — промелькнуло в его голове.

— Знаешь, Родя, Марфа Петровна умерла! — вдруг выскочила Пульхерия Александровна.

— Какая это Марфа Петровна?

— Ах, боже мой, да Марфа Петровна, Свидригайлова! Я еще так много об ней писала тебе.

— А-а-а, да, помню… Так умерла? Ах, в самом деле? — вдруг встрепенулся он, точно проснувшись. — Неужели умерла? Отчего же?

— Представь себе, скоропостижно! — заторопилась Пульхерия Александровна, ободренная его любопытством, — и как раз в то самое время, как я тебе письмо тогда отправила, в тот самый даже день! Вообрази, этот ужасный человек, кажется, и был причиной ее смерти. Говорят, он ее ужасно избил!

— Разве они так жили? — спросил он, обращаясь к сестре.

— Нет, напротив даже. С ней он всегда был очень терпелив, даже вежлив.

Во многих случаях даже слишком был снисходителен к ее характеру, целые семь лет… Как-то вдруг потерял терпение.

— Стало быть, он вовсе не так ужасен, коли семь лет крепился? Ты, Дунечка, кажется, его оправдываешь?

— Нет, нет, это ужасный человек! Ужаснее я ничего и представить не могу, — чуть не с содроганием ответила Дуня, нахмурила брови и задумалась.

— Случилось это у них утром, — продолжала, торопясь, Пульхерия Александровна. — После того она тотчас же приказала заложить лошадей, чтоб сейчас же после обеда и ехать в город, потому что она всегда в таких случаях в город ездила; кушала за обедом говорят, с большим аппетитом…

— Избитая-то?

— … У ней, впрочем, и всегда была эта… привычка, и как только пообедала, чтобы не запоздать ехать, тотчас же отправилась в купальню…

Видишь, она как-то там лечилась купаньем; у них там ключ холодный есть, и она купалась в нем регулярно каждый день, и как только вошла в воду, вдруг с ней удар!

— Еще бы! — сказал Зосимов.

— И больно он ее избил?

— Ведь это все равно, — отозвалась Дуня.

— Гм! А впрочем, охота вам, маменька, о таком вздоре рассказывать, — раздражительно и как бы нечаянно проговорил вдруг Раскольников.

— Ах, друг мой, да я не знала, о чем уж и заговорить, — вырвалось у Пульхерии Александровны.

— Да что вы, боитесь, что ль, меня все? — сказал он с искривившеюся улыбкою.

— Это действительно правда, — сказала Дуня, прямо и строго смотря на брата. — Маменька, входя на лестницу, даже крестилась от страху.

Лицо его перекосилось как бы от судороги.

— Ах, что ты, Дуня! Не сердись, пожалуйста, Родя… Зачем ты, Дуня! — заговорила в смущении Пульхерия Александровна, — это я, вправду, ехала сюда, всю, дорогу мечтала, в вагоне: как мы увидимся, как мы обо всем сообщим друг другу… и так была счастлива, что и дороги не видала! Да что я! Я и теперь счастлива… Напрасно ты, Дуня! Я уж тем только счастлива, что тебя вижу, Родя…

— Полноте, маменька, — с смущением пробормотал он, не глядя на нее и сжал ее руку, — успеем наговориться!

Сказав это, он вдруг смутился и побледнел: опять одно недавнее ужасное ощущение мертвым холодом прошло по душе его; опять ему вдруг стало совершенно ясно и понятно, что он сказал сейчас ужасную ложь, что не только никогда теперь не придется ему успеть наговориться, но уже ни об чем больше, никогда и ни с кем, нельзя ему теперь говорить. Впечатление этой мучительной мысли было так сильно, что он, на мгновение, почти совсем забылся, встал с места и, не глядя ни на кого, пошел вон из комнаты.

— Что ты? — крикнул Разумихин, хватая его за руку.

Он сел опять и стал молча осматриваться; все глядели на него с недоумением.

— Да что вы все такие скучные! — вскрикнул он вдруг, совсем неожиданно, — скажите что-нибудь! Что в самом деле так сидеть-то! Ну, говорите же! Станем разговаривать… Собрались и молчим… Ну, что-нибудь!

— Слава богу! А я думала, с ним что-нибудь вчерашнее начинается, — сказала, перекрестившись, Пульхерия Александровна.

— Чего ты, Родя? — недоверчиво спросила Авдотья Романовна.

— Так, ничего, одну штуку вспомнил, — отвечал он и вдруг засмеялся.

— Ну, коль штуку, так и хорошо! А то и я сам было подумал… — пробормотал Зосимов, подымаясь с дивана. — Мне, однако ж, пора; я еще зайду, может быть… если застану…

Он откланялся и вышел.

— Какой прекрасный человек! — заметила Пульхерия Александровна.

— Да, прекрасный, превосходный, образованный, умный… — заговорил вдруг Раскольников какою-то неожиданною скороговоркой и с каким-то необыкновенным до сих пор оживлением, — уж не помню, где я его прежде до болезни встречал… Кажется, где-то встречал… Вот и этот тоже хороший человек! — кивнул он на Разумихина, — нравится он тебе, Дуня? — спросил он ее и вдруг, неизвестно чему, рассмеялся.

— Очень, — ответила Дуня.

— Фу, какой ты… свинтус! — произнес страшно сконфузившийся и покрасневший Разумихин и встал со стула. Пульхерия Александровна слегка улыбнулась, а Раскольников громко расхохотался.

— Да куда ты?

— Я тоже… мне надо.

— Совсем тебе не надо, оставайся! Зосимов ушел, так и тебе надо. Не ходи… А который час? Есть двенадцать? Какие у тебя миленькие часы, Дуня!

Да что вы опять замолчали? Все только я да я говорю!…

— Это подарок Марфы Петровны, — ответила Дуня.

— И предорогие, — прибавила Пульхерия Александровна.

— А-а-а! какие большие, почти не дамские.

— Я такие люблю, — сказала Дуня.

«Стало быть, не женихов подарок», — подумал Разумихин и неизвестно чему обрадовался.

— А я думал, это Лужина подарок, — заметил Раскольников.

— Нет, он еще ничего не дарил Дунечке.

— А-а-а! А помните, маменька, я влюблен-то был и жениться хотел, — вдруг сказал он, смотря на мать, пораженную неожиданным оборотом и тоном, с которым он об этом заговорил.

— Ах, друг мой, да! — Пульхерия Александровна переглянулась с Дунечкой и Разумихиным.

— Гм! Да! А что мне вам рассказать? Даже мало помню. Она больная такая девочка была, — продолжал он, как бы опять вдруг задумываясь и потупившись, — совсем хворая; нищим любила подавать, и о монастыре все мечтала, и раз залилась слезами, когда мне об этом стала говорить; да, да… помню… очень помню. Дурнушка такая… собой. Право, не знаю, за что я к ней тогда привязался, кажется за то, что всегда больная… Будь она еще хромая аль горбатая, я бы, кажется, еще больше ее полюбил… (Он задумчиво улыбнулся.) Так… какой-то бред весенний был…

— Нет, тут не один бред весенний, — с одушевлением сказала Дунечка.

Он внимательно и с напряжением посмотрел на сестру, но не расслышал или даже не понял ее слов. Потом, в глубокой задумчивости, встал, подошел к матери, поцеловал ее, воротился на место и сел.

— Ты и теперь ее любишь! — проговорила растроганная Пульхерия Александровна.

— Ее-то? Теперь? Ах да… вы про нее! Нет. Это все теперь точно на том свете… и так давно. Да и все-то кругом точно не здесь делается…

Он со вниманием посмотрел на них.

— Вот и вас… точно из-за тысячи верст на вас смотрю… Да и черт знает зачем мы об этом говорим! И к чему расспрашивать? — прибавил он с досадой и замолчал, кусая себе ногти и вновь задумываясь.

— Какая у тебя дурная квартира, Родя, точно гроб, — сказала вдруг Пульхерия Александровна, прерывая тягостное молчание, — я уверена, что ты наполовину от квартиры стал такой меланхолик.

— Квартира?.. — отвечал он рассеяно. — Да, квартира много способствовала… я об этом тоже думал… А если б вы знали, однако, какую вы странную мысль сейчас сказали, маменька, — прибавил он вдруг, странно усмехнувшись.

Еще немного, и это общество, эти родные, после трехлетней разлуки, этот родственный тон разговора при полной невозможности хоть об чем-нибудь говорить, — стали бы, наконец, ему решительно невыносимы. Было, однако ж, одно неотлагательное дело, которое так или этак, а надо было непременно решить сегодня, — так решил он еще давеча, когда проснулся. Теперь он обрадовался делу, как выходу.

— Вот что, Дуня, — начал он серьезно и сухо, — я, конечно, прошу у тебя за вчерашнее прощения, но я долгом считаю опять тебе напомнить, что от главного моего я не отступлюсь. Или я, или Лужин. Пусть я подлец, а ты не должна. Один кто-нибудь. Если же ты выйдешь за Лужина, я тотчас же перестаю тебя сестрой считать.

— Родя, Родя! Да ведь это все то же самое, что и вчера, — горестно воскликнула Пульхерия Александровна, — и почему ты все подлецом себя называешь, не могу я этого выносить! И вчера то же самое…

— Брат, — твердо и тоже сухо отвечала Дуня, — во всем этом есть ошибка с твоей стороны. Я за ночь обдумала и отыскала ошибку. Все в том, что ты, кажется, предполагаешь, будто я кому-то и для кого-то приношу себя в жертву. Совсем это не так. Я просто для себя выхожу, потому что мне самой тяжело; а затем, конечно, буду рада, если удастся быть полезною родным, но в моей решимости это не самое главное побуждение…

«Лжет! — думал он про себя, кусая ногти со злости. — Гордячка! Сознаться не хочет, что хочется благодетельствовать! О, низкие характеры! Они и любят, точно ненавидят… О, как я… ненавижу их всех!»


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36