Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сэр Найджел (№2) - Белый отряд

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дойл Артур Конан / Белый отряд - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Дойл Артур Конан
Жанр: Исторические приключения
Серия: Сэр Найджел

 

 


FАртур онан Дойл

Белый отряд

Глава I. О том, как паршивую овцу изгнали из стада

Большой колокол в Болье звонил. Далеко-далеко разносились по лесу его певучие, все нарастающие звуки. Работники, добывавшие торф в Блэкдауне, и рыбаки на Эксе слышали, как в знойном летнем воздухе дальний звон гудит то громче, то слабее. В тех местах звуки эти были привычными, столь же привычными, как болтовня соек или крик выпи. Однако и рыбаки и крестьяне поднимали головы, вопросительно переглядываясь, ибо Angelus уже отзвучал [ Ангел (господень) (лат.) — название молитвы, начинающейся этими словами, и колокольного звона, который призывал к этой молитве трижды в день рано утром, в полдень и к вечеру. Здесь имеется в виду полуденный Angelus.], а до вечерни было еще далеко. Почему же звонит большой колокол в Болье, если тени уже не короткие, но еще и не длинные?

Группами возвращались монахи в монастырь. По травянистым аллеям, вдоль которых росли искривленные дубы и покрытые лишайником березы, спешила одетая в белое братия на призыв колокола. Монахи покинули виноградники и давильню, телятники и бычьи хлевы, ямы, где брали глину, солеварни, даже дальние кузницы в Соулее и Мызу св. Леонарда и все устремились в монастырь. Это не было неожиданностью: быстроногий вестник обежал в прошлую ночь самые отдаленные владения аббатства и оставил каждому монаху вызов на третий час после полудня. Столь спешного вызова не помнил даже сторож старик Афанасий, вот уже много лет чистивший дверной молоток у ворот, а он начал его чистить через год после битвы при Баннокберне.

Чужеземец, ничего не знающий ни о монастыре, ни о его огромных богатствах, все же, глядя на братьев-монахов, мог бы составить себе представление о лежавших на них разнообразных обязанностях и об их деятельности на широко раскинувшихся монастырских землях, центром которых являлось старинное аббатство. И когда они, склонив головы и беззвучно шевеля губами, по двое и по трое неторопливо входили в его ворота, лишь на очень немногих не было следов повседневного труда. У двоих кисти рук и рукава были забрызганы красноватым виноградным соком. Бородатый монах нес в руках топор с широким топорищем, на спине — вязанку хвороста, а рядом с ним шагал другой, держа под мышкой ножницы для стрижки овец, причем белые шерстинки налипли на его еще более белую одежду. По дороге тянулась длинная, нестройная вереница людей с лопатами и мотыгами, а позади всех два монаха тащили огромную корзину с только что пойманными карпами, ибо это было под пятницу и надлежало наполнить пятьдесят деревянных тарелок и насытить столько же дюжих едоков. Во всей этой толпе едва ли нашелся бы хоть один монах, не испачканный и не уставший, но аббат Бергхерш был требователен и к себе и к другим.

А тем временем в просторном, высоком покое, предназначенном для особо важных случаев, нетерпеливо расхаживал сам аббат, стискивая на груди длинные, бледные, нервные пальцы. Его осунувшееся, изнуренное раздумьями лицо с ввалившимися щеками говорило о том, что человек этот действительно поборол в себе внутреннего врага, с которым каждому из нас суждено встретиться, и все же тяжело пострадал в этой борьбе. Сокрушив свои страсти, он почти что сокрушил самого себя. Однако каким бы хрупким ни казался его облик, в глазах под нависшими бровями время от времени вспыхивала бешеная энергия, напоминавшая людям о том, что он из воинственного рода и что его брат-близнец сэр Бартоломью Бергхерш принадлежит к числу тех прославленных суровых воинов, которые водрузили крест св. Георгия перед воротами Парижа. Сжав губы и нахмурив лоб, аббат шагал взад и вперед по дубовому полу, словно живое воплощение аскетического духа, а большой колокол продолжал греметь и гудеть над его головой. Наконец звон прекратился, завершившись тремя размеренными ударами, и не успело затихнуть их эхо, как аббат стал бить в маленький гонг, который ему подал келейник.

— Что, братия собралась? — спросил аббат на англофранцузском диалекте, который был принят в монастырях того времени.

— Пришли, — ответил белец; глаза его были опущены, и руки скрещены на груди.

— Все?

— Тридцать два инока и пятнадцать послушников, преподобный отец. Брат Марк из спикария [ Спикарий — склад для необмолоченного хлеба, рига (средневековый латинизм).] болен лихорадкой и не смог прийти. Он сказал…

— Что бы он ни сказал, лихорадка или нет, а он обязан был явиться по моему зову. Его дух должно сломить, как и дух многих в этой обители. Но и ты сам, брат Франциск, как мне сообщили, дважды что-то сказал вслух, когда за трапезой читали жития самых почитаемых святых. Что ты можешь привести в свое оправдание?

Келейник стоял молча и смиренно, все так же скрестив руки на груди.

— Одну тысячу Ave [Богородице, дево, радуйся (лат.) ] и столько же Credo [Верую (лат.) ]. Прочтешь их стоя, с воздетыми руками, перед алтарем пресвятой Девы. Может быть, это напомнит тебе, что творец наш дал нам два уха и только один рот, как бы указывая на двойную работу ушей в сравнении со ртом. Где наставник послушников?

— Во дворе монастыря, преподобный отец.

— Попроси его сюда.

Сандалии келейника застучали по деревянному полу, и окованная железом дверь взвизгнула на своих петлях. Вскоре она снова открылась, и вошел невысокий, коренастый монах с массивным, волевым лицом и властными движениями.

— Вы посылали за мной, преподобный отец?

— Да, брат Иероним, я хотел бы, чтобы с этим делом было покончено по возможности без шума, но все же пусть оно послужит для всех назиданием.

Аббат перешел на латынь, ибо этот язык своей древностью и торжественностью больше подходил для обмена мыслями между двумя людьми, занимающими в ордене высокие посты.

— Может быть, самое лучшее — не допускать послушников? — предложил наставник. — Как бы упоминание о женщине не отвлекло их ум от благочестивых размышлений и не обратило их помыслы к мирскому злу!

— Женщины! Женщины! — простонал аббат. — Святое христианство справедливо назвало их radix malorum. [Корень зла (лат.) ] Начиная с Евы какой прок был от них? А кто подал жалобу?

— Брат Амвросий.

— Благочестивый и праведный юноша.

— Светильник и пример для каждого послушника.

— Пусть тогда вопрос будет разрешен согласно нашим древним монастырским обычаям. Пусть викарий и его помощник введут братьев в соответствии с их возрастом, а также брата Иоанна, обвиняемого, и брата Амвросия, обвинителя.

— А послушники?

— Пусть соберутся в северной аркаде. Постой! Пусть помощник викария пошлет к ним псаломщика Фому и тот почитает им из «Gesta beati Benedict!» [Деяния блаженного Бенедикта (лат.) ] Это удержит их от неразумной и вредной болтовни.

Аббат снова остался один и склонил худое, серое лицо над иллюстрированным молитвенником. Он пребывал в той же позе, пока старейшие монахи медленно и с невозмутимым видом входили в комнату и рассаживались на длинных дубовых скамьях, тянувшихся вдоль стен. На дальнем конце в двух высоких креслах, таких же массивных, как и кресло аббата, хотя и не украшенных столь изысканной резьбой, сидели наставник послушников и викарий — полный, осанистый священник с темными игривыми глазами и густой порослью курчавых черных волос вокруг тонзуры. Между ними стоял худощавый, бледный монах, которому было, как видно, не по себе, он переминался с ноги на ногу и нервно похлопывал себя по подбородку зажатым в руке длинным свитком пергамента. Аббат сверху смотрел на ряды лиц, по большей части загорелых и невозмутимых, — их равнодушный взор и гладкая кожа свидетельствовали о безмятежном однообразии их жизни. Затем он обратил нетерпеливый, пылающий взгляд на бледнолицего монаха, стоявшего перед ним.

— Жалоба подана тобой, как я узнал, брат Амвросий, — сказал он. — Да осенит нас нынче своею благостью святой Бенедикт, патрон нашего монастыря, и да поможет он нам в наших решениях. Сколько пунктов обвинения?

— Три, преподобный отец, — ответил монах вполголоса.

— Ты изложил их согласно обычаю?

— Они записаны на пергаменте.

— Пусть пергамент отдадут брату викарию. Введи брата Иоанна, надо, чтобы он выслушал, в чем его обвиняют.

Следуя приказу аббата, один из бельцов распахнул двери, и вошли еще двое, а между ними шагал молодой послушник мощного телосложения, рослый, рыжий, темноглазый; на смелом, резко очерченном лице было странное выражение не то насмешки, не то недоверия. Откинутый капюшон лежал на плечах, а ряса, не стянутая сверху, открывала округлую мускулистую шею, жилистую и бурую, точно сосновая кора. Из широких рукавов одежды выступали покрытые рыжеватым пухом мускулистые руки, а распахнувшаяся сбоку белая одежда открывала тяжелую, узловатую ногу в уколах и царапинах от ежевики. Поклонившись аббату, быть может, скорее шутливо, чем почтительно, рыжий детина устремился к резному налою, поставленному для него в стороне, и замер — прямой, безмолвный, положив руки на золотой колокольчик, которым пользовались во время богослужения, совершаемого в покоях аббата. Взгляд его темных глаз быстро скользнул по собравшимся и наконец, блеснув угрюмо и угрожающе, задержался на лице его обвинителя. Викарий поднялся и, медленно развернув исписанный пергамент, принялся читать басовитым и торжественным голосом, а приглушенный шорох и движение среди братьев свидетельствовали о том интересе, с каким они следили за чтением.

— "Обвинения, выдвинутые во второй четверг после праздника Успения в год от рождества господа нашего Иисуса Христа тысяча триста шестьдесят шестой против брата Иоанна, ранее известного как Хордл Джон, или Джон из Хордла, ныне же состоящего послушником в святом монашеском ордене цистерцианцев. Прочитаны в тот же день в аббатстве Болье в присутствии его преподобия аббата Бергхерша и всего ордена.

Сей брат Иоанн обвиняется в следующем:

Во— первых, что когда на вышеупомянутом празднике Успения послушникам было подано слабое пиво из расчета по одной кварте на четверых, брат Иоанн выпил залпом весь кувшин, нанеся тем ущерб брату Павлу, брату Порфирию и брату Амвросию, бывшим едва в состоянии потом съесть соленую треску, ввиду их чрезвычайной жажды".

При этом торжественном обвинении послушник поднял руку, губы у него дрогнули, и даже невозмутимые старшие братья переглянулись и кашлянули, чтобы скрыть улыбку.

Лишь аббат сидел в своем кресле хмурый и неподвижный, с замкнутым лицом и сосредоточенным взглядом.

— «Затем, после того, как наставник послушников сказал упомянутому Джону из Хордла, что он должен в течение двух дней ограничиваться в пище трехфунтовым караваем хлеба и бобами, ради вящей славы и чести св. Моники, матери блаженного Августина, он заявил в присутствии брата Амвросия и других, что-де пусть двадцать тысяч чертей заберут эту самую Монику, мать блаженного Августина, да и всякую иную святую, если она будет встревать между человеком и его куском мяса. После того как брат Амвросий упрекнул его за столь кощунственное пожелание, он схватил Амвросия и держал его лицом вниз над пискаторием, или же рыбным прудом, столь долгое время, что оный брат успел прочесть единожды „Отче наш“ и четырежды „Богородицу“, дабы укрепить свою душу перед грозящей ему смертью».

При столь тяжком обвинении по рядам одетых в белое братьев пробежал шепот и жужжание; однако аббат поднял длинную дрожащую руку.

— Что дальше? — спросил он.

— «Затем, в праздник св. Иакова Меньшего, меж девятым часом и вечерней, упомянутый брат Иоанн был замечен на Брокенхерстской дороге, неподалеку от места известного под названием Хэтчетс Понд, беседующим с особой другого пола, оказавшейся девицей по имени Мэри Соулей, дочерью королевского лесничего. После всяких смешков да шуточек оный брат Джон взял оную Мэри Соулей на руки и перенес через реку, чем доставил величайшее блаженство диаволу и нанес глубокий вред своей душе. Сие своевольное и скандальное грехопадение засвидетельствовано тремя братьями из нашего ордена».

В комнате наступила гробовая тишина, монахи качали головами и закатывали глаза, что говорило об их благочестивом ужасе. Аббат посмотрел суровым, пронизывающим взглядом из-под сдвинутых седых бровей.

— Кто может поручиться, что все это правда?

— Во-первых, я, — ответил обвинитель. — И еще брат Порфирий, он сопровождал меня, и брат Марк из спикария, он был настолько ошеломлен и смущен таким зрелищем, что сейчас лежит в лихорадке.

— А женщина? — спросил аббат. — Разве она не разразилась жалобами и проклятиями оттого, что монах так унизил свое достоинство?

— Да нет, она ласково улыбнулась ему и поблагодарила. Это могу подтвердить и я и брат Порфирий.

— Можешь? — воскликнул аббат резким и гневным голосом. — Можешь? Значит, ты забыл тридцать пятое правило нашего ордена, а оно гласит, что в присутствии женщины следует отворачивать лицо и опускать глаза долу? Забыл? Говори! Если бы взоры твои были устремлены на твои сандалии, как мог бы ты видеть улыбку, о которой болтаешь? Неделя заточения в келье, ложные братья, неделя на ржаном хлебе и чечевице, двойные заутрени, может быть, помогут вам вспомнить об уставе, которому вы обязаны подчиняться!

При этой внезапной вспышке гнева оба свидетеля опустили головы на грудь и сидели подавленные. Аббат отвел от них глаза и посмотрел на обвиняемого, который смело встретил их гневный, пронизывающий взгляд; в лице его была решимость и твердость.

— Что ты можешь сказать, брат Иоанн, в ответ на столь тяжелые обвинения?

— Весьма мало, преподобный отец, весьма мало, — ответил послушник, который говорил по-английски с грубым западносакским акцентом. Монахи, которые все до одного были англичанами, навострили уши при звуках его простонародного и все же непривычного говора, а щеки аббата вспыхнули краской гнева, и он ударил ладонью по дубовой ручке своего кресла.

— Что я слышу? — воскликнул аббатт. — Разве можно говорить на таком языке в стенах столь древнего и прославленного монастыря? Благородство и ученость всегда шли рука об руку, и, если утрачено одно, бесполезно искать другое.

— На этот счет мне ничего не известно, — сказал рыжий детина. — Знаю только, что слова эти ласкают мой слух, ибо так говорили до меня мои предки. С вашего дозволения я либо буду говорить так, как говорю, либо совсем замолчу.

Аббат погладил свое колено и кивнул, как человек, когда он что-либо решил зачеркнуть, но не забывать об этом.

— Что касается эля, — продолжал Джон, — то я вернулся с поля разгоряченный и не успел даже распробовать его, как уже увидел дно кувшина… Может быть, я и обронил что-нибудь насчет отрубей и бобов, что они плохой корм и мало годятся для человека моего роста. Правда и то, что я поднял руку на этого шута горохового брата Амвросия, но, как вы сами видите, особого ущерба ему не причинил. А касательно девицы тоже правда — я перенес ее через реку: на ней были чулки и башмаки, а на мне — только деревянные сандалии, которым от воды никакого вреда нет. Я бы считал позором и для мужчины и для монаха не протянуть ей руку помощи.

И он посмотрел вокруг с тем полушутливым выражением, которое не сходило с его лица в течение всего разбирательства.

— Незачем продолжать, — заявил аббат. — Он во всем сознался. Мне остается только определить меру наказания, которого заслуживает его дурное поведение.

Он поднялся, и два ряда монахов последовали его примеру, испуганно косясь на разгневанного прелата.

— Джон из Хордла, — загремел он, — за два месяца твоего послушничества ты показал себя монахом-отступником и человеком, недостойным носить белое одеяние, ибо оно является внешним символом незапятнанности духа. Поэтому белая одежда будет совлечена с тебя, ты будешь извергнут в мирскую жизнь, лишен преимуществ духовного звания, и у тебя отнимется твоя доля благодати, осеняющей тех, кто живет под охраной святого Бенедикта. Отныне дорога в Болье для тебя закрыта, и твое имя будет вычеркнуто из списков ордена!

Пожилым монахам приговор этот показался ужасным: они настолько привыкли к безопасной и размеренной жизни аббатства, что за его пределами оказались бы беспомощными, как дети. Из своего благочестивого оазиса они сонно взирали на пустыню жизни, полную бурь и борьбы, бесприютную, беспокойную, омраченную злом. Однако у молодого послушника были, видимо, иные мысли, ибо глаза его заискрились и улыбка стала шире. Но это только подлило масла в огонь — настоятель разъярился еще пуще.

— Такова будет твоя духовная кара! — воскликнул он. — Но при такой натуре, как твоя, надо воздействовать на более грубые чувства; и раз ты уже не находишься под защитой святой церкви, сделать это будет нетрудно. Сюда, бельцы Франциск, Наум, Иосиф! Схватить его, связать ему руки! Тащите его прочь, и пусть лесники и привратники палками изгонят его из наших владений!

Когда упомянутые три брата двинулись к нему, чтобы выполнить приказ аббата, улыбка исчезла с лица послушника, и он стрельнул направо и налево своими неистовыми карими глазами, словно затравленный бык. Затем из глубины его груди вырвался крик, он рванул к себе тяжелый дубовый налой и замахнулся им, отступив на два шага, чтобы никто не мог напасть на него сзади.

— Клянусь черным распятием из Уолтема, — завопил он, — если хоть один из вас, мошенников, коснется меня пальцем, я расколю ему череп, как лесной орех!

В этом парне с его дюжими, узловатыми руками, громовым голосом и рыжей щетиной на голове было что-то настолько грозное, что все три брата подались назад от одного его взгляда, а ряды белых монахов пригнулись, словно тополя в бурю. Только аббат ринулся вперед, сверкая глазами, но викарий и наставник послушников повисли у него на руках и увлекли подальше от опасности.

— Он одержим диаволом! — кричали они. — Бегите, брат Амвросий и брат Иоахим! Позовите Хью-мельника, и Уота-лесника, и Рауля со стрелами и с арбалетом. Скажите им, что мы опасаемся за свою жизнь! Бегите! Скорее! Ради пресвятой Девы!

Однако бывший послушник был не только стратегом, но и человеком действия. Прыгнув вперед, он метнул свое громоздкое оружие в брата Амвросия и в тот миг, когда и налой и монах с грохотом рухнули на пол, выскочил в открытую дверь и помчался вниз по витой лестнице. Мимо дремавшего возле своей кельи привратника брата Афанасия как будто пронеслось видение: его ноги мелькали, одежда развевалась; но не успел Афанасий протереть глаза, как беглец проскочил сторожку и со всей скоростью, какую допускали его деревянные сандалии, помчался по дороге в Линдхерст.

Глава II Как Аллейн Эдриксон вышел в широкий мир

Никогда еще мирная атмосфера старинного цистерцианского монастыря так грубо не нарушалась. Никогда еще не бывало в нем восстаний столь внезапных, столь кратких и столь успешных. Однако аббат Бергхерш был человеком слишком твердого характера, он не мог допустить, чтобы мятеж одного смельчака поставил под угрозу установленный распорядок в его обширном хозяйстве. В нескольких горьких и пылких словах он сравнил побег их лжебрата с изгнанием наших прародителей из рая и заявил прямо, что если братия не одумается, то еще кое-кого может постигнуть такая же судьба, и они окажутся в таком же греховном и гибельном положении. Выступив с этим назиданием и вернув свою паству к состоянию надлежащей покорности, он отпустил собравшихся, дабы они возвратились к обычным трудам, и удалился в свой покой, чтобы обрести в молитве духовную поддержку для выполнения обязанностей, налагаемых на него высоким саном.

Аббат все еще стоял на коленях, когда осторожный стук в дверь кельи прервал его молитвы.

Недовольный, он поднялся с колен и разрешил стучавшему войти; но, когда он увидел посетителя, его раздраженное лицо смягчилось, и он улыбнулся по-отечески ласково.

Вошедший, худой белокурый юноша, был выше среднего роста, стройный, прямой и легкий, с живым и миловидным мальчишеским лицом. Его ясные серые глаза, выражавшие задумчивость и чувствительность, говорили о том, что это натура, сложившаяся в стороне от бурных радостей и горестей грешного мира. Однако очертания губ и выступающий подбородок отнюдь не казались женственными. Может быть, он и был порывистым, восторженным, впечатлительным, а его нрав — приятным и общительным, но наблюдатель человеческих характеров настаивал бы на том, что в нем есть и врожденная твердость и сила, скрывающиеся за привитой монастырем мягкостью манер.

Юноша был не в монастырском одеянии, но в светской одежде, хотя его куртка, плащ и штаны были темных тонов, как и подобает тому, кто живет на освященной земле. Через плечо на широкой кожаной лямке висела сума или ранец, какие полагалось носить путникам. В одной руке он держал толстую, окованную железом палку с острым наконечником, в другой — шапку с крупной оловянной бляхой спереди, на бляхе было вытиснено изображение Рокамадурской Божьей матери.

— Собрался в путь, любезный сын мой? — сказал аббат. — Нынче поистине день уходов. Не странно ли, что за какие-нибудь двенадцать часов аббатство вырвало с корнем свой самый вредный сорняк, а теперь вынуждено расстаться с тем, кого мы готовы считать нашим лучшим цветком?

— Вы слишком добры ко мне, отец мой, — ответил юноша. — Будь на то моя воля, никогда бы я не ушел отсюда и дожил бы до конца своих дней в Болье. С тех пор, как я себя помню, здесь был мой родной дом, и мне больно покидать его.

— Жизнь несет нам немало страданий, — мягко отозвался аббат. — У кого их нет? О твоем уходе скорбим мы все, не только ты сам. Но ничего не поделаешь. Я дал слово и священное обещание твоему отцу Эдрику-землепашцу, что двадцати лет от роду отправлю тебя в широкий мир, чтобы ты сам изведал его вкус и решил, нравится ли он тебе. Садись на скамью, Аллейн, тебе предстоит утомительный путь.

Повинуясь указанию аббата, юноша сел, но нерешительно и без охоты. Аббат стоял возле узкого окна, и его черная тень косо падала на застеленный камышом пол.

— Двадцать лет тому назад, — заговорил он снова, — твой отец, владелец Минстеда, умер, завещав аббатству три надела плодородной земли в Мэлвудском округе. Завещал он нам и своего маленького сына с тем, чтобы мы его воспитывали, растили до тех пор, пока он не станет мужчиной. Он поступил так отчасти потому, что твоя мать умерла, отчасти потому, что твой старший брат, нынешний сокман [Сокманы, люди чаще всего недворянского происхождения, получали в «держание» землю от короля и были за это обязаны ему повинностью — воинской, денежной и проч.] Минстеда, уже тогда обнаруживал свою свирепую и грубую натуру и был бы для тебя неподходящим товарищем. Однако отец твой не хотел, чтобы ты остался в монастыре навсегда, а, возмужав, вернулся бы к мирской жизни.

— Но, преподобный отец, — прервал его молодой человек, — ведь я уже имею некоторый опыт в церковном служении.

— Да, любезный сын, но не такой, чтобы это могло закрыть тебе путь к той одежде, которая на тебе, или к той жизни, которую тебе придется теперь вести. Ты был привратником?

— Да, отец.

— Молитвы об изгнании демонов читал?

— Да, отец мой.

— Свещеносцем был?

— Да, отец мой.

— Псалтырь читал?

— Да, отец мой.

— Но обетов послушания и целомудрия ты не давал?

— Нет, отец мой.

— Значит, ты можешь вести мирскую жизнь. Все же перед тем, как покинуть нас, скажи мне, с какими дарованиями уходишь ты из Болье? Некоторые мне уже известны. Ты играешь на цитоли [Род цитры.] и на ребеке [Старинная трехструнная скрипка.]. Наш хор онемеет без тебя. Ты режешь по дереву, гравируешь?

На бледном лице юноши вспыхнула гордость искусного мастера.

— Да, преподобный отец, — отозвался он, — благодаря доброте брата Варфоломея я режу по дереву и слоновой кости и могу кое-что сделать из серебра и бронзы. У отца Франциска я научился рисовать на пергаменте, на стекле и на металле, а также узнал, какими эссенциями и составами можно предохранить краски от действия сырости и мороза. У брата Луки я заимствовал некоторое умение украшать насечкой сталь и покрывать эмалью ларцы, дарохранительницы, диптихи и триптихи. Кроме того, у меня есть небольшой опыт в переплетном деле, гранении драгоценных камней и составлении грамот и хартий.

— Богатый список, ничего не скажешь! — воскликнул настоятель, улыбаясь. — Какой клирик из Оксфорда или Кембриджа мог бы похвастаться тем же? Что касается начитанности, тут ты, боюсь, не достиг таких же успехов.

— Да, отец мой, читал я немного. Все же, благодаря нашему доброму викарию, я не вовсе не грамотен. Я прочел Оккама, Брэдвардина и других ученых мужей, а также мудрого Дунса Скотта и труд святого Фомы Аквинского.

— Но какие знания о предметах мира сего почерпнул ты из своего чтения? В это высокое окно ты можешь увидеть кусок леса и дымы Бэклерсхарда, устье Экса и сияющие морские воды. И вот я прошу тебя. Аллейн, скажи, если кто-нибудь сел бы на судно, поднял паруса и поплыл по тем водам, куда бы он надеялся приплыть?

Юноша задумался, концом палки он начертил план на камышинах, покрывавших пол.

— Преподобный отец, — ответил он, — этот человек приплыл бы к тем частям Франции, которые находятся во владении его величества короля. Но если он повернет на юг, он сможет добраться до Испании и варварских стран. На север у него будут Фландрия, страны Востока и земли московитов.

— Верно. А что было бы, если бы он, достигнув владений короля, продолжал путь на восток?

— Он прибыл бы в ту часть Франции, которая до сих пор является спорной, и мог бы надеяться, что доберется до прославленного города Авиньона, где пребывает наш святейший отец, опора христианства.

— А затем?

— Затем он прошел бы через страну аллеманов и Великую римскую империю в страну гуннов и литовцев-язычников, за которой находятся великая столица Константина и королевство нечистых последователей Махмуда.

— А дальше, любезный сын?

— Дальше находится Иерусалим, и Святая земля, и та великая река, истоки которой в Эдеме.

— А потом?

— Преподобный отец, я не знаю. Мне кажется, оттуда уже недалеко и до края света!

— Тогда мы еще можем кое-чему научить тебя, Аллейн, ласково сказал аббат. — Знай, что многие удивительные народы живут между этими местами и краем света. Там есть еще страна амазонок, и страна карликов, и страна красивых, но свирепых женщин, убивающих взглядом, как василиск. А за ними царства Пресвитера Иоанна и Великого Хама. Все это истинная правда, ибо я узнал ее от благочестивого христианина и отважного рыцаря сэра Джона де Мандевиля, который дважды останавливался в Болье по пути в Саутгемптон и обратно, и он рассказывал нам о том, что видел, с аналоя в трапезной, хотя многие честные братья не могли ни пить, ни есть, столь поражены были они его странными рассказами.

— Мне очень бы хотелось узнать, отец мой, что может быть на самом краю света.

— Есть там предивные вещи, — важно отвечал аббат, — но никогда не предполагалось, что люди будут спрашивать о них. Однако у тебя впереди долгая дорога. Куда же ты направишься в первую очередь?

— К брату, в Минстед. Если он в самом деле такой безбожник и насильник, тем более важно отыскать его и попробовать, не смогу ли я хоть немного изменить его нрав.

Аббат покачал головой.

— Сокман из Минстеда заслужил в округе дурную славу, — сказал он. — Если уж ты решил пойти к нему, то берегись, как бы он не сбил тебя с тесной тропы добродетели, по которой ты научился идти. Но ты под защитой господней, в беде и смятении всегда взирай на господа. Паче всего, сын мой, избегай силков, расставленных женщинами, — они всегда готовы поймать в них безрассудного юношу! А теперь опустись на колени и прими благословение старика.

Аллейн Эдриксон склонил голову, и аббат вознес горячие мольбы, прося небо охранить эту молодую душу, уходившую ныне навстречу грозному мраку и опасностям мирской жизни.

Ни для того, ни для другого все это не было пустой формальностью. Им казалось, что за пределами монастыря, среди людей, действительно царят лишь насилие и грех. Мир полон физических, а еще более — духовных опасностей. Небеса казались в те времена очень близкими. В громе и радуге, в урагане и молнии нельзя было не видеть прямого выражения воли божьей. Для верующих сонмы ангелов, исповедников и мучеников, армии святых и спасенных постоянно и зорко взирали на своих борющихся братьев на земле, укрепляли, поддерживали и ободряли их. Поэтому, когда юноша вышел из комнаты аббата, на сердце у него стало легче, и он почувствовал прилив мужества, а тот, провожая его до площадки лестницы, в заключение поручил его защите святого Юлиана, покровителя путешествующих.

Внизу, в крытой галерее аббатства, монахи собрались, чтобы пожелать Аллейну счастливого пути. Многие приготовили подарки на память. Тут был брат Варфоломей с распятием из слоновой кости редкой художественной работы, брат Лука с псалтырью в переплете из белой кожи, украшенной золотыми пчелами, и брат Франциск с «Избиением младенцев», весьма искусно изображенным на пергаменте.

Все эти дары были уложены на дно дорожной сумы, а сверху краснолицый брат Афанасий добавил хлеб, круг сыра и маленькую флягу прославленного монастырского вина с голубой печатью. Наконец, после рукопожатий шуток и благословений Аллейн Эдриксон зашагал прочь от Болье.

На повороте он остановился и обернулся. Вот перед ним столь хорошо знакомые строения, дом аббата, длинное здание церкви, кельи с аркадой, мягко озаренные заходящим солнцем. Он видел также плавный и широкий изгиб Экса, старинный каменный колодец, нишу со статуей пресвятой Девы, а посреди всего этого кучку белых фигур, махавших ему на прощание. Внезапно глаза юноши затуманились, он повернулся и пустился в путь; горло у него сжималось, и на сердце было тяжело.

Глава III Как Хордл Джон нашел сукновала из Лимингтона

Однако не в природе вещей, чтобы двадцатилетний паренек, с кипящей в жилах молодой кровью, проводил первые часы свободы, печалясь о том, что он оставил позади. Задолго до того, как Аллейн перестал слышать звон монастырских колоколов, он уже решительно шагал вперед, помахивая палкой и насвистывая так же весело, как птицы в чаще. Стоял один из тех вечеров, которые действуют возвышающе на человеческую душу. Косые лучи солнца, падая сквозь листву, рисовали на дороге хрупкие узоры, пересеченные полосами золотистого света. Далеко впереди и позади Аллейна густые ветви деревьев, местами уже медно-красные, перекидывали свои широкие арки над дорогой. Тихий летний воздух был насыщен смолистым запахом огромного леса. Порой коричневатый ручеек с плеском вырывался из-под корней, пересекал дорогу и снова терялся во мхах и зарослях ежевики. Кроме однообразного писка насекомых и ропота листьев, всюду царило глубокое безмолвие, сладостное и успокаивающее безмолвие природы.

А вместе с тем везде кипела жизнь, огромный лес был переполнен ею. То маленький юркий горностай мелькнет у самых ног, спеша по каким-то своим лесным делам; то дикая кошка, распластавшись на дальней ветке дуба, тайком следит за путником желтым недоверчивым глазом. Один раз из чащи выскочила кабаниха с двумя поросятами, бежавшими за ней по пятам, в другой раз из-за стволов вышел, изящно ступая, рыжий олень и стал озираться вокруг бесстрашным взглядом существа, живущего под защитой самого короля. Аллейн весело взмахнул палкой, и рыжий олень, видно, сообразив, что король-то все-таки далеко, ринулся обратно в чащу.

Теперь юноша отошел уже на значительное расстояние от самых дальних владений монастыря. Тем более был он удивлен, когда за очередным поворотом тропы увидел человека в знакомой монастырской одежде, сидевшего возле дороги на куче хвороста.

Аллейн отлично знал каждого из монахов, но это лицо было для него новым; багровое и надутое, оно то и дело меняло свое выражение, как будто человек этот чем-то крайне озабочен. Вот он воздел руки к небу и яростно потряс ими, потом два раза соскакивал с хвороста на дорогу и бросался вперед. Когда он вставал на ноги, Аллейн видел, что его одежда ему длинна и непомерно широка, полы тащились по земле, били по лодыжкам, так что, даже подобрав рясу, незнакомец мог идти только с трудом. Он попытался припуститься бегом, но сразу же запутался в длинном одеянии, перешел на неуклюжий шаг и в конце концов снова плюхнулся на хворост.

— Молодой друг, — сказал он, когда Аллейн поравнялся с ним, — судя по твоей одежде, едва ли можно предположить, что ты знаешь что-нибудь насчет аббатства Болье.

— Вы ошибаетесь, друг, — отозвался клирик, — я провел всю свою жизнь в его стенах.

— Да что ты! Тогда, быть может, ты назовешь мне имя одного монаха — огромный такой, гнусный болван, конопатый, руки, точно грабли, глаза черные, волосы рыжие, а голос, как у приходского быка. По-моему, двух таких не сыщешь в одном монастыре.

— Это может быть только брат Иоанн, — ответил Аллейн. — Надеюсь, он ничем не обидел вас?

— Конечно, обидел, да еще как! — воскликнул незнакомец, соскакивая с груды хвороста. — Разве это не обида? Он похитил все мое платье до последней тряпки и бросил меня здесь в этой вот белой широченной юбке, а мне совестно к жене возвращаться, она подумает, что я донашиваю ее старье. И зачем только я повстречался с ним!

— Но как же это случилось? — спросил молодой клирик, едва удерживаясь от смеха при виде разгневанного незнакомца, наряженного в широченное белое одеяние.

— А случилось вот как, — сказал тот, снова опускаясь на кучу хвороста. — Я шел этой дорогой, надеясь засветло добраться до Лимингтона, и тут увидел этого рыжего мошенника, сидящего там же, где мы сидим сейчас. Проходя мимо него, я снял шапку и почтительно поклонился, подумав, что это, может быть, кто-нибудь из преподобной братии и он погружен в молитву; но незнакомец окликнул меня и спросил, слышал ли я о новой индульгенции во славу и в честь цистерцианцев.

«Нет, не слыхал», — говорю. «Тогда тем хуже для твоей души!» — ответил он и завел длинный рассказ насчет того, что ввиду особых добродетелей аббата Бергхерша папа будто бы издал такой декрет: каждому, кто, надев одежду монаха из Болье, пробудет в ней столько времени, сколько нужно, чтобы прочесть семь псалмов Давида, обеспечено место в царствии небесном. Услышав это, я опустился на колени и стал умолять, пусть даст мне надеть его одежду, на что он после долгих уговоров согласился, причем я уплатил ему три марки, а он обещал на них вновь вызолотить икону священномученика Лаврентия. Когда я надел его рясу, мне не оставалось ничего другого, как дать ему мою добротную кожаную куртку и штаны, ибо он уверял, что продрог до костей да и не подобает ему стоять нагишом, пока я читаю молитвы. Едва он натянул мое платье, а сделал он это с великим трудом, ибо я в длину почти такой же, как он в ширину, — едва он натянул его, а я еще не дошел до конца второго псалма, как обманщик пожелал мне успехов в моей новой одежде и со всех ног помчался прочь от меня по дороге. Я же мог бежать не быстрее, чем если бы был зашит в мешок; и вот я здесь сижу и, вероятно, буду сидеть до тех пор, пока не заполучу обратно свое платье.

— Нет, друг, не надо так огорчаться, — сказал Аллейн, похлопав безутешного по плечу. — Вам следует снова обменять рясу на куртку в аббатстве, если у вас поблизости не найдется какого-нибудь приятеля.

— Приятель-то есть, — отозвался тот, — и неподалеку, но я не хотел бы обращаться к нему с такой просьбой: у его жены чересчур длинный язык и она будет до тех пор сплетничать на этот счет, пока я уже не смогу показаться ни на одном из рынков от Фордингбриджа до Саутгемптона. Но если вы, добрый сэр, из милосердия свернули бы немного в сторону с вашего пути, вы оказали бы мне неоплатную услугу.

— Я сделаю это от всего сердца, — с готовностью ответил Аллейн.

— Тогда идите, пожалуйста, вон по той тропинке влево, а потом по оленьей тропе вправо. Вы увидите под высоким буком хижину угольщика. Назовите ему, добрый сэр, мое имя — «Питер-сукновал из Лимингтона» и попросите у него смену одежды, чтобы я мог немедля продолжать свой путь. По некоторым причинам он ни за что не откажет мне.

Аллейн зашагал по указанной тропинке и вскоре увидел бревенчатую хижину угольщика. Угольщика не было дома, он заготовлял в лесу хворост. Но его жена, румяная, живая особа, собрала необходимую одежду и связала в узел. Аллейн Эдриксон, стоя на пороге открытой двери, смотрел на жену угольщика с большим интересом и некоторой опаской, ибо никогда еще не находился так близко к женщине. Быстро двигались ее полные, красные руки, платье на ней было из какой-то скромной шерстяной ткани, медная брошка величиной чуть не с круг сыра блестела на груди.

— Питер-сукновал! — повторяла она. — Подумать только! Ну, будь я женою Питера, я бы показала ему, как отдавать свое платье первому проходимцу, который попросит об этом. Но он всегда был дуралеем, этот бедняга, хотя мы и очень благодарны ему за то, что он помог нам похоронить нашего второго сына Уота — он был у него в учениках в Лимингтоне в год черной смерти. [Так называли по всей Европе чуму, свирепствовавшую во второй половине XIV века.] А вы-то кто, молодой господин?

— Я клирик и направляюсь из Болье в Минстед.

— Скажите! Значит, тебя вырастили в монастыре. Я сразу догадалась. Вижу, как ты краснеешь и опускаешь глаза. Наверное, монахи научили тебя бояться женщин, будто они прокаженные! Какой стыд! Ведь этим они оскорбляют своих собственных матерей! Хорош был бы мир, если б изгнать из него всех женщин!

— Бог не допустит, чтобы это когда-нибудь случилось, — сказал Аллейн.

— Аминь, аминь! А ты красивый паренек, и скромность тебя еще больше красит. Видно по твоему лицу, что не пришлось тебе всю жизнь трудиться на ветру, да под дождем, да под знойным солнцем, как моему бедному Уоту.

— Я в самом деле очень мало видел жизнь, добрая госпожа.

— Нет ничего дороже твоей свежести и чистоты. Вот одежда для Питера, он может занести ее, когда опять будет в наших местах. Пресвятая Дева! Посмотри, какая пыль на твоей куртке. Нет женщины, которая присматривала бы за тобой, сразу видно! Вот! Так будет лучше! А теперь чмокни меня, мальчик.

Аллейн наклонился и поцеловал ее, ибо поцелуй служил в те времена обычным приветствием и, как много спустя отметил Эразм, был более распространен в Англии, чем в какой-либо другой стране. Все же кровь у него застучала в висках, и, уходя, он подумал о том что ответил бы аббат Бергхерш на столь откровенное приглашение. Он все еще испытывал внутренний трепет от этих новых ощущений, когда, выбравшись на большую дорогу, увидел зрелище, от которого все эти мысли сразу вылетели у него из головы.

Немного дальше того места, где он оставил незадачливого сукновала, он снова увидел его: Питер топал ногами и бесновался в десять раз сильнее, чем прежде, однако сейчас на нем уже не было широченного белого одеяния и никакой верхней одежды вообще, а короткая шерстяная рубашка и кожаные башмаки. Вдалеке по дороге убегала долговязая фигура. Под мышкой убегавший мужчина держал узел, а другую руку прижимал к боку, словно изнемогал от хохота.

— Вон он! — вопил Питер. — Глядите на него! Будьте свидетелем! За это его посадят в Винчестере в тюрьму! Смотрите, как он убегает с моим плащом!

— Кто это? — крикнул в ответ Аллейн.

— Да проклятый брат Иоанн, кто же еще! Что он мне оставил из одежды? Меньше, чем каторжнику в руднике. Двойной вор, он выманил меня даже из моей рясы!

— Но все же, друг, это была его ряса, — возразил Аллейн.

— А какая мне польза от того? Он все забрал: рясу, куртку, штаны — все. Мерси ему, что оставил хоть рубашку да башмаки. Не сомневаюсь, он еще вернется и за ними.

— Но как же это случилось? — в изумлении осведомился Аллейн.

— Вы принесли одежду? Будьте милосердны, отдайте мне поскорее. Теперь сам папа ее от меня не получит, пусть посылает хоть всю коллегию кардиналов. Как случилось? Едва вы ушли, как ненавистный Иоанн возвращается бегом, и когда я открыл рот, чтобы упрекнуть его, он спрашивает, может ли это быть, чтобы служитель божий расстался со своим одеянием и сменил его на куртку мирянина. Я, говорит, отошел только на минутку, чтобы на свободе помолиться. Тут я стащил с себя его рясу, а он, притворяясь, будто ужасно спешит, тоже начал раздеваться, но когда я сбросил его балахон, он тут же схватил его и убежал, даже не завязав тесемок, и оставил меня в таком горестном положении. Притом он без удержу хохотал, словно квакала огромная лягушка; но я бы поймал его, будь у меня дыхание не столь же коротким, сколь длинны его ноги.

Молодой человек слушал этот рассказ о нанесенной сукновалу обиде, изо всех сил стараясь сохранять серьезность; однако, глядя на этого сморщенного, краснолицего человечка, который держался с такой важностью, юноша почувствовал приступ неудержимого смеха и вынужден был прислониться к стволу дерева. Сукновал посмотрел на него торжественно и скорбно, но, заметив, что он беззвучно смеется, поклонился с подчеркнутой иронической вежливостью и в новой одежде пошел прочь деревянным шагом Аллейн следил за ним, пока тот не стал едва виден; затем он отер слезы смеха и решительно двинулся дальше.

Глава IV Как саутгемптонский бейлиф прикончил двух бродяг

Дорога, по которой шел Аллейн, была гораздо безлюднее, чем другие дороги королевства, особенно те, что соединяли меж собой более крупные города. Все же время от времени Аллейн встречал путников, не раз его обгоняли вереницы мулов с вьюками и группы всадников, двигавшихся в том же направлении, что и он. Один раз ему попался нищенствующий монах в коричневой рясе; он прихрамывал и, увидев Аллейна, стал жалобно умолять, пусть тот подаст ему мелкую монетку на покупку хлеба и тем спасет от голодной смерти. Но Аллейн торопливо прошел мимо: в монастыре его научили избегать нищенствующих монахов, кроме того, из сумы попрошайки торчала огромная полуобглоданная баранья кость, доказывавшая, что он лгун. Как ни спешил юноша прочь, он все же услышал, как тот проклинал его именем четырех святых евангелистов. И так ужасны были эти проклятия, что Аллейн, перепуганный, заткнул уши и бежал до тех пор, пока монах не превратился в коричневое пятнышко на желтой дороге.

Подалее, на опушке леса, он увидел коробейника с женой, сидевших на поваленном дереве. Тюк с товарами служил им столом, и они с аппетитом уплетали огромный паштет, запивая его каким-то напитком из каменного кувшина. Коробейник при виде проходившего мимо Аллейна отпустил соленую шутку, а жена его пискливо окликнула юношу, приглашая присоединиться к ним, причем муж, вдруг перейдя от шутливости к бешенству, начал колотить жену своей дубинкой. Аллейн зашагал дальше, опасаясь, что ревнивый супруг разъярится еще больше, и на сердце у него стало очень тяжело. Куда бы он ни поглядел, казалось, он всюду в отношениях человека к человеку видит только несправедливость, насилие и жестокость.

Но когда он, горестно размышляя об этом и тоскуя о сладостной тишине монастыря, вышел на полянку, окруженную кустарником, ему открылось зрелище, наиболее странное из всего увиденного им до сих пор. Неподалеку от дороги тянулись густые заросли, а над ними торчали четыре человеческие ноги, обтянутые двухцветными штанами — одна половина желтая, другая черная. Но самым странным Аллейну показалось то, что вдруг прозвучала заразительно веселая мелодия и четыре ноги начали дергаться и извиваться в такт музыке.

Обойдя на цыпочках заросли, он, пораженный, увидел двух мужчин, плясавших стоя на голове, причем один играл на виоле, другой — на дудке, да так весело и складно, словно оба спокойно сидели на скамьях. Созерцая столь неестественное зрелище, Аллейн даже перекрестился, но ему едва удалось сохранить серьезность, когда оба плясуна заметили его и, подпрыгивая, к нему направились. На расстоянии длины меча от него каждый перекувырнулся в воздухе, упал на ноги и самодовольно улыбнулся, прижимая руки к сердцу.

— Мы ждем награды, награды, о рыцарь с изумленным взором! — воскликнул один из них.

— Мы ждем дара, принц! — заорал другой. — Мы примем любой пустяк — хотя бы кошелек с червонцами или даже кубок, украшенный каменьями.

Аллейн вспомнил то, что он читал об одержимых демоном — как они прыгают, извиваются, несут непонятный вздор. Он уже подумал было о заклинаниях, которые предписывалось произносить при подобных встречах с одержимыми; но, взглянув на его испуганное лицо, они громко расхохотались, опять встали на голову и насмешливо щелкнули каблуками.

— Никогда не видал акробатов? — спросил тот, что был постарше, чернобровый, смуглый и гибкий, словно ветка орешника. — Зачем же пугаться, будто мы отродье дьявола?

— Зачем пугаться, милок? Отчего такой страх, мой сахарный? — подхватил другой, вертлявый, долговязый малый с бегающими, жуликоватыми глазами.

— Верно, господа, зрелище это для меня новое. Когда я увидел ваши ноги над кустами, я глазам своим не поверил. Ради чего проделываете вы такие штуки?

— Не промочив горло, и не ответишь, — воскликнул более молодой, становясь на ноги. — Это весьма пересохший вопрос, красавчик мой! Но что я вижу? Фляжка, фляжка — клянусь всеми чудесами! — Он протянул руку к Аллейну и, выхватив флягу из его сумы, отбил горлышко и опрокинул себе в рот добрую половину содержимого. Остаток он протянул товарищу, тот допил вино, а затем к удивлению клирика, которое все росло, сделал вид, будто проглатывает и фляжку, да так искусно, что Аллейн видел собственными глазами, как она исчезла у него в горле. Правда, через мгновение он швырнул ее через голову и перехватил под своей левой ногой.

— Благодарим вас за винцо, добрый сэр, — сказал он, — и за ту любезную готовность, с какой вы его предложили. Возвращаясь к вашему вопросу, можем сообщить вам, что мы странствующие актеры и жонглеры, мы выступали с большим успехом на ярмарке в Винчестере, теперь отправляемся в Рингвуд, на большую ярмарку, которая там бывает на Михайлов день. А так как наше искусство требует большой точности и мастерства, мы не можем и дня пропустить, не упражняясь в нем, для чего отыскиваем какое-нибудь тихое, укромное местечко и там делаем привал. И вот вы видите нас; для нас же нисколько не удивительно, что вы, ничего не зная о кувырканье, поражены: ведь и многие прославленные бароны, герцоги, маршалы и рыцари, побывавшие даже в Святой земле, единодушно уверяли, что никогда не видали столь изящного и благородного зрелища. Если соблаговолите сесть на этот пенек, мы будем продолжать наши упражнения.

Аллейн охотно последовал этому указанию и сел между двумя огромными узлами с одеждой бродячих актеров: там были камзолы из огненного шелка и кожаные пояса, украшенные медными и жестяными бляхами. А жонглеры уже снова стояли на головах, скакали по траве, напрягая шеи, и вместе с тем наигрывали на своих инструментах, превосходно соблюдая такт и лад. Аллейн вдруг заметил, что из одного узла высовывается угол какого-то инструмента, — он узнал цитру, извлек ее, настроил, и вскоре ее звуки присоединились к веселой песенке, которую играли плясуны. Тогда они побросали собственные инструменты и, опершись ладонями о землю, запрыгали все быстрее и быстрее, покрикивая, чтобы он играл живее, и, наконец, все трое так устали, что вынуждены были остановиться.

— Хорошо играешь, милашка! — воскликнул молодой. — У тебя струны поют, когда ты их касаешься, редко кто так умеет. Откуда ты знаешь эту мелодию?

— А я ее и не знал. Я просто следовал звукам, которые слышал.

Оба уставились на него с таким же удивлением, с каким он перед тем смотрел на них.

— Значит, у тебя здорово тонкий слух, — сказал один. — Мы давно желали встретить такого вот человека. Хочешь присоединиться к нам, и вместе потрусим в Рингвуд? Работа у тебя будет легкая, каждый день будешь получать два пенса и вечером мясо на ужин.

— Кроме того, пива, сколько влезет, — добавил другой, — а по воскресеньям — фляжку гасконского.

— Да нет, не смогу я. Мне предстоит другая работа. Я и так тут с вами слишком замешкался, — ответил Аллейн и снова решительно зашагал по дороге.

Они побежали было за ним, предлагая сначала четыре пенса в день, потом шесть, но он только улыбался и качал головой, тогда они, наконец, отстали. Оглянувшись, он увидел, что тот, который был поменьше, взобрался на плечи к молодому, вместе они стали ростом чуть не в десять футов, и так они стояли и махали ему вслед, прощаясь. Он помахал им в ответ и заспешил дальше, а на сердце у него стало легче после встречи с этими странными людьми, целью которых было развлекать других.

Несмотря на обилие мелких приключений, Аллейн прошел еще очень мало. Однако молодого клирика, привыкшего к столь спокойному существованию, что нехватка пива или замена одного хорала другим уже казались событиями чрезвычайной важности, быстрая смена теней и света, которыми полна жизнь, поразила и глубоко заинтересовала. Казалось, целая пропасть отделяет эту кипучую, изменчивую жизнь от давно устоявшегося монастырского уклада, сводившегося к чередованию трудов и молитв. Несколько часов, протекших после того, как он в последний раз взглянул на колокольню аббатства, постепенно заполнили его память настолько, что как бы вытеснили долгие месяцы однообразной жизни в монастыре. И когда он на ходу стал есть мягкий хлеб, извлеченный из дорожной сумы, его удивило, что в хлебе все еще сохранялось тепло монастырской печи.

Миновав Пенерлей, состоявший из трех домиков и амбара, он достиг границы лесов, за которыми простирались однообразные заросли вереска, и эти розовые пятна перемежались с бронзой увядающих мхов. Слева по-прежнему тянулась лесная чаща, но дорога уходила от нее в сторону и вилась по открытым местам. Солнце на западе стояло низко, над лиловой тучей, его мягкий, чистый свет озарял вересковые заросли и поблескивал по краю опушки, превращая засохшие листья в чешуйки мертвого золота, сверкавшие тем ярче, чем глубже чернели за ними провалы лесных глубин. Для мудрого взора увядание не менее прекрасно, чем цветение и рост, и смерть — не менее, чем жизнь. Именно эта мысль прокралась в душу Аллейна, когда он созерцал осенний пейзаж и восхищался его прелестью. Однако ему некогда было любоваться слишком долго этим зрелищем: как-никак до ближайшей деревенской гостиницы оставалось еще добрых шесть миль. Юноша присел на обочину дороги, поел хлеба и сыра, а затем с облегченной сумой поспешил дальше.

Оказалось, что в открытой низине путников больше, чем в лесу. Сначала он встретил двух доминиканцев в длинных черных одеждах, они проплыли мимо, опустив взоры, что-то бормоча, и даже не взглянули на него. Затем появился рослый монах, может быть, минорит, с огромным пузом; он шагал не спеша и смотрел по сторонам с видом человека, который пребывает в ладу с собой и со всеми людьми. Он остановил Аллейна и осведомился, верно ли, что в этих местах где-то неподалеку есть гостиница, известная своими тушеными угрями. Когда клирик ответил, что да, он слышал о соулейских угрях, монах зачмокал губами и поспешил дальше. За ним по пятам следовали трое работников, они шли плечо к плечу и несли лопаты и мотыги. Работники пели очень стройно примитивную хоровую песню, но их английский язык был так неотесан и груб, что слуху юноши, воспитанного в монастыре, показался каким-то варварским иноземным наречием. Один из них нес птенчика выпи, пойманного на торфяном болоте, и они предложили его Аллейну за мелкую серебряную монету. Он был рад, когда благополучно миновал их: торговаться среди вересковых зарослей с этими буйными рыжебородыми и синеглазыми парнями было бы довольно неприятно.

Однако не всегда следует больше всего опасаться самых здоровенных и неотесанных людей. Работники посмотрели ему вслед голодными глазами, а затем поплелись дальше, медленно и неуклюже, как оно и свойственно саксам. Хуже пришлось Аллейну при встрече с хромым калекой, который ковылял по дороге; он был, видимо, до того стар и слаб, что даже ребенок мог бы его не бояться. Однако, когда Аллейн обогнал его, тот вдруг просто со злости бросил ему вслед проклятие, и зазубренный камень пролетел мимо его уха. И так отвратительна была беспричинная ярость этого скрюченного создания, что наш клирик почувствовал озноб и бежал, пока до него уже не могли долететь ни камни, ни слова. Ему стало казаться, что в Англии у человека нет защиты, кроме силы его собственных кулаков и быстроты ног. В монастырях он слышал гуманные разговоры о законе, о его могуществе, стоящем выше могущества прелатов и баронов, но не видел пока никаких признаков этого закона. Что за польза от закона, думал юноша, как бы красиво он ни был написан на пергаменте, если нет служителей закона, чтобы внедрять его в жизнь. Однако в этот же вечер, еще до захода солнца, он стал свидетелем того, насколько неумолимы клещи английского закона, когда им удается захватить виновного.

Если пройти милю или около того по вересковой пустоши, дорога неожиданно ныряет на дно оврага, по которому быстро бежит ручей с коричневатой водой. Вправо от него стоял и стоит до сих пор древний курган, или могильник, покрытый густой щетиной вереска и папоротника. Аллейн, спускаясь по склону, вдруг заметил, что ему навстречу, с противоположного откоса, спускается старуха: она устало прихрамывала и тяжело опиралась на палку. Дойдя до берега ручья, она остановилась, беспомощно озираясь направо и налево и ища брода. Против сбегавшей вниз тропинки в воде лежал камень, но для ее старческих, дрожащих ног он находился слишком далеко от берега. Дважды она пыталась шагнуть на него, дважды отступала и, наконец, в отчаянии опустилась наземь и в тоске стала ломать руки. Там она и сидела, когда Аллейн достиг переправы.

— Идите сюда, матушка, — позвал он, — не так уж тут опасно переходить!

— Увы, добрый юноша, — отозвалась она, — глаза иной раз подводят меня. Я хоть и вижу там в воде камень, но не могу сказать точно, где он лежит.

— Ну, этому легко помочь, — весело отозвался Аллейн, легко поднял старуху, ибо годы сильно иссушили ее, и перенес на другой берег. Он не мог не заметить, что, когда он опустил ее наземь, колени у нее подогнулись и ей едва удалось выпрямиться, опираясь на свою палку.

— Вы ослабели, матушка, — заметил он. — Верно, издалека идете?

— Из Уилтшира, дружок, — пояснила она дрожащим голосом, — три дня была я в пути. А иду к сыну, он один из королевских лесных смотрителей в Брокенхерсте. И всегда уверял, что будет заботиться обо мне, когда я состарюсь.

— И это справедливо, мамаша, ведь вы заботились о нем в его юности. А когда вы ели в последний раз?

— В Линдхерсте. Увы, мои деньги пришли к концу, и я смогла получить на них у монахинь только миску похлебки из отрубей. Все же я надеюсь, что нынче же доберусь до Брокенхерста, где смогу иметь все, что душе угодно; ведь, сэр, мой сын — благородный человек, у него доброе сердце, и для меня слаще всякой еды мысль о том, что на нем дорогой зеленый камзол и что он служит самому королю.

— Но ведь до Брокенхерста не близкий свет, — сказал Аллейн. — Вот у меня остались хлеб и сыр, возьмите, и еще один пенни, он даст вам возможность поужинать. Господь бог да будет с вами!

Пусть будет с вами господь бог, юноша! — воскликнула старуха. — Пусть он пошлет радость вашему сердцу, как вы порадовали мое.

Она отвернулась, все еще бормоча благословения, и Аллейн видел, как сухонькая фигурка и ее длинная тень, спотыкаясь, поднимаются по склону.

Он и сам двинулся было дальше, но его взгляду вдруг предстало странное зрелище, и по коже забегали мурашки.

Из зарослей на старом кургане на него смотрели два лица; заходящее солнце ярко освещало их, подчеркивая каждую черту и морщинку. Одно принадлежало старообразному человеку с жидкой бородкой, крючковатым носом и большим багровым родимым пятном на виске, второй был негр — в те дни их крайне редко можно было встретить в Англии, особенно в южных областях. Аллейн читал, что есть на свете чернокожие люди, но никогда ни одного негра не видел и не в силах был отвести глаз от его толстых, выпяченных губ и сверкающих белизною зубов. Пока он смотрел, эта пара ловко выбралась из кустов и стала красться к нему с явно преступными намерениями, и клирик, решив избежать встречи, заторопился дальше.

Не успел он подняться на склон, как услышал за своей спиной внезапный шум драки и слабый голос, призывавший на помощь. Окинув взглядом дорогу, он увидел на ней старуху с ее развевающимся по ветру красным шарфом; оба негодяя — белый и черный — старались отнять у нее подаренную Аллейном монетку и убогие мелочи, представлявшие хоть какую-нибудь ценность. При виде жалкой старухи, тщетно пытавшейся оказать сопротивление, в сердце Аллейна вспыхнуло столь жгучее негодование, что даже голова закружилась. Бросив наземь суму, он перепрыгнул обратно через ручей и устремился на двух негодяев, размахивая палкой и сверкая глазами.

Однако разбойники были, как видно, не склонны отпустить свою жертву, не выполнив своих злостных намерений. Негр, повязав алый шарф старухи вокруг черной головы, стоял посреди тропки, держа наготове длинный тусклый нож, тогда как другой, размахивая суковатой дубиной, осыпал Аллейна бранью, предлагая подойти поближе. Но и без вызова кровь у юноши кипела. Ринувшись на чернокожего, он ударил его с такой силой, что тот выронил нож на дорогу и, взвыв, отскочил на безопасное расстояние. Однако второй бандит, как видно, более решительного нрава, бросился на клирика, обхватил его вокруг пояса, словно медведь лапами, и крикнул своему сотоварищу, чтобы тот поспешил к нему на подмогу и всадил пленнику нож в спину. Тут негр приободрился, поднял свой кинжал и снова, крадучись, стал подбираться к Аллейну, ступая неслышно, с жаждой убийства в глазах; а тем временем белый и его пленник, вцепившись друг в друга, раскачивались из стороны в сторону. Однако в самый разгар схватки, когда Аллейн уже приготовился к тому, что вот-вот ощутит между лопатками ледяное лезвие ножа, внезапно донесся топот копыт; чернокожий в ужасе взвизгнул и, что было сил, помчался прочь, через вереск. Разбойник с родимым пятном попытался вырваться, Аллейн услышал, как у него застучали зубы, и почувствовал, как сразу обмякло его тело. Поняв, что приближается помощь, клирик стиснул разбойника еще крепче и наконец придавил его к земле; тут он оглянулся, желая узнать, откуда все эти обнадеживающие звуки. По идущей под уклон дороге на рослой вороной лошади скакал галопом высокий дородный мужчина в мундире из лилового бархата. Он ловко пригибался к шее лошади и при каждом ее скачке вздергивал плечи, как будто он поднимал коня, а не тот нес всадника. Бросив быстрый взгляд, Аллейн успел заметить, что на нем белые замшевые перчатки, бархатный берет с кудрявым белым пером и широкая, расшитая золотом перевязь на груди. Следом скакало еще шестеро всадников, по двое в ряд, одетых в скромные коричневые куртки, и у каждого из-за правого плеча торчал длинный желтый лук. С громом проскакали они по откосу, перемахнули через ручей и приблизились к месту схватки.

— Одного поймал! — сказал их предводитель, спрыгнув со взмыленного коня, и схватил белого разбойника за полу куртки. — Это один из них. Я узнал его по чертовой отметине над бровью. Где твои веревки, Питеркин? Так! Свяжи ему руки и ноги. Пришел его последний час. А вы, молодой человек, кто вы такой?

— Я клирик, сэр, иду из Болье.

— Клирик! — воскликнул другой. — Ты из Оксфорда или из Кембриджа? А есть у тебя от принципала твоей коллегии письмо, разрешающее тебе просить милостыню? Ну-ка, покажи. — Лицо у него было квадратное, суровое, с кустистыми бакенбардами и очень недоверчивыми глазами.

— Я из аббатства Болье, и мне просить милостыню незачем, — пояснил Аллейн, который весь трепетал теперь, когда драка была кончена.

— Тем лучше для тебя. — отвечал тот. — А ты знаешь, кто я?

— Нет, сэр, не знаю.

— Я закон! — И он важно покивал головой. — Я английский закон и глашатай Его милости Королевского величества Эдуарда Третьего.

Аллейн низко склонился перед представителем короля.

— Поистине вы явились вовремя, уважаемый сэр, — сказал он. — Еще немного — и они прикончили бы меня.

— Но тут должен быть еще второй! — воскликнул всадник в лиловом мундире. — Он чернокожий. Один — моряк, тот, что с родимым пятном, а другой негр, служивший у него поваром, вот парочка, за которой мы охотимся.

— Негр убежал вон в ту сторону, — сказал Аллейн, указывая на курган.

— Он не мог уйти далеко, сэр бейлиф, — заявил один из лучников, натягивая тетиву. — Прячется где-нибудь поблизости, черный язычник. Он отлично знает, что у наших лошадей четыре копыта, а у него только два.

— Значит, мы сцапаем его, — ответил бейлиф. — Пока я бейлиф в Саутгемптоне, никто не скажет, что какой-нибудь растратчик, грабитель, вор или убийца ушел целым и невредимым от меня и моего отряда. Пусть негодяй валяется тут. А вы, мои ребятки, стройтесь-ка да возьмитесь за луки, я приглашаю вас на такую охоту, какая бывает только у короля. Ты, Ховет, становись слева, а ты, Томас из Редбриджа, — справа. Так! Стреляйте в вереск, поверху и понизу, меткому стрелку — кувшин вина.

Однако лучникам пришлось искать недолго. Негр забился в яму на склоне холма и мог бы лежать довольно уютно, если бы не красный шарф у него на голове. Когда он приподнялся, чтобы взглянуть сквозь кустарник на своих врагов, яркий цвет шарфа привлек внимание бейлифа, который издал протяжный возглас, пришпорил коня и ринулся вперед, держа в руке меч. Поняв, что его обнаружили, негр выскочил из своего убежища и громадными прыжками что было мочи помчался вниз, мимо выстроившихся лучников, держась, однако, по крайней мере на расстоянии ста шагов от них. Двое, которые находились по обе стороны Аллейна, натянули луки так неторопливо, как если бы им предстояла стрельба по мишени на деревенской ярмарке.

— Семь ярдов упреждения на ветер, Хэл, — сказал один из лучников, с уже седеющей головой.

— Пять, — ответил другой и пустил стрелу.

Аллейн почувствовал, как судорога сжала ему горло, ибо желтая жилка словно пронзила бегущего насквозь; но он еще продолжал мчаться вперед.

— Семь, дуралей, — прорычал первый лучник, и его тетива запела, как струна арфы.

Чернокожий высоко подпрыгнул, выбросил вперед руки и ноги и плашмя упал среди вереска.

— Чок-в-чок, под лопатку! — пояснил лучник и не спеша пошел за своей стрелой.

— Старый пес лучше всего когда он сдох, — заметил бейлиф из Саутгемптона, и они направились обратно к дороге. — Значит, нынче вечером разопьем кварту лучшего малмсея, Мэтью Этвуд. А он действительно мертв, ты уверен в этом?

— Мертв, как Понтий Пилат, уважаемый сэр.

— Ладно. А теперь о другом воре. Деревьев для него хватит, да у нас времени мало. Вытащи-ка свой меч, Томас из Редбриджа, и снеси ему голову.

— Одна просьба, милостивый сэр, одна просьба! — воскликнул приговоренный.

— Какая же? — спросил бейлиф.

— Хочу покаяться в своем преступлении. Действительно, я и мой черный повар, оба с судна «La Rose de gloire» [Роза славы (франц.) ] из Саутгемптона, напали на фландрского купца и украли все его пряности, а также бархатные и шелковые ткани, за что, как нам хорошо известно, вы законно и преследуете нас.

— От твоего признания мало пользы, — мрачно заметил бейлиф. — Ты совершил преступление в моем округе и должен умереть.

— Но ведь, сэр, — заметил Аллейн, у которого даже губы побелели от этих кровавых происшествий, — суд еще не рассматривал его дело.

— Юный клирик, — отозвался бейлиф, — вы говорите о делах, в которых ничего не смыслите. Верно, он еще не являлся в суд, но суд явился к нему. Он бежал от закона, и теперь он вне закона. Не касайся того, что не твоя забота. Но какая же у тебя просьба, негодяй, о чем ты хочешь просить?

— В моем башмаке, достопочтенный сэр, спрятана щепка от судна, на котором апостола Павла прибило к острову Мелит. Мне продал эту щепку за два нобля один моряк, плававший в Левант. И я умоляю: вложите мне в руку эту щепку, чтобы я умер, все еще держа ее. Тогда вечное спасение будет обеспечено не только мне, но и тебе, ибо я никогда не перестану ходатайствовать за тебя.

По приказу бейлифа, с разбойника сняли башмак и внутри, там, где выгиб ступни, действительно лежала завернутая в кусок ткани длинная темная щепка. При виде ее лучники сняли шапки, а бейлиф, вручая ее разбойнику, благоговейно перекрестился.

— Если бы так случилось, — сказал он, — что благодаря несравненным заслугам святого апостола Павла твоя запятнанная грехами душа все же получит доступ в рай, надеюсь, ты не забудешь о том посредничестве, какое мне обещал. Держи в памяти также и то, что ты должен молиться именно за бейлифа Герварда, а не за шерифа Герварда, это мой двоюродный брат. А теперь, Томас, прошу тебя, поторапливайся. У нас впереди долгий путь, а солнце уже село.

Аллейн смотрел, потрясенный, на всю эту сцену: на одетого в бархат чиновника, на группу суровых лучников, сдерживавших своих коней, и на вора со связанными за спиной руками и спущенной с плеч курткой. У обочины стояла старуха и снова повязывала голову красным шарфом. И вот раздался резкий сильный визг: один из лучников выдернул меч из ножен и шагнул к обреченному. Клирик, охваченный ужасом, поспешил прочь; но не успел он отойти на достаточное расстояние, как услышал тупой удар и тут же предсмертный хрип и свист угасающего дыхания. Минуту спустя бейлиф и четверо его лучников проскакали мимо, возвращаясь в Саутгемптон, двое же были оставлены, чтобы вырыть могилу. Когда всадники проезжали, Аллейн заметил, что один из них вытирает меч о гриву своего коня. При виде этого он почувствовал невыносимую дурноту и, присев на обочине дороги, разрыдался, ибо его нервы не выдержали. Как ужасна жизнь в мире, подумал он; трудно сказать, кто страшнее — разбойники или блюстители закона.

Глава V Как в «Пестром кобчике» собралась странная компания

Уже наступила ночь, и луна светила между разорванными бегущими облаками, когда Аллейн Эдриксон наконец добрался до лесной гостиницы на окраине Линдхерста: он стер себе ноги и чувствовал мучительную усталость. Длинное и низкое здание гостиницы стояло несколько в стороне от дороги, а у входа пылали два факела, как бы приветствуя путников. Из окна торчал длинный шест с привязанным к нему пучком зелени — знак того, что в гостинице продаются спиртные напитки. Когда Аллейн подошел ближе, он увидел, что дом сложен из неотесанных бревен и внутри мерцает свет, пробивающийся наружу сквозь все щели и скважины. Крыша соломенная, убогая; но в странном контрасте с ней под карнизом тянулись деревянные, роскошно расписанные щиты с геральдическими стропилами и перевязями и андреевскими крестами, а также всевозможными геральдическими девизами. У двери была привязана лошадь, багровые отблески ярко озаряли ее темную голову и терпеливые глаза, а корпус терялся в тени.

Аллейн приостановился на проезжей дороге, раздумывая, как ему быть. Он знал, что до Минстеда, где жил его брат, остается еще несколько миль. С другой стороны, он не видел брата с детства, а в слухах о нем было мало утешительного. Заявиться к нему и просить пристанища в столь поздний час, — едва ли удачное начало. Не лучше ли переночевать здесь, в этой гостинице, и отправиться в Минстед завтра утром. Если брат примет его — что ж, очень хорошо. Он пробудет у него некоторое время и постарается быть ему полезным. Если же, наоборот, сердце брата ожесточено против Аллейна, — ему останется только продолжать свой путь и найти наилучшее применение своему мастерству рисовальщика и писца. А через год он сможет вернуться в монастырь, ибо такова была последняя воля его отца. Сначала монастырское воспитание, потом, когда ему исполнится двадцать лет, год жизни в миру, затем свободный выбор между миром и монастырем — таков странный путь, намеченный для него отцом. Но как бы там ни было, иного выхода не существовало. И если уж надо подружиться с братом, то лучше подождать до утра и тогда постучаться к нему.

Сколоченная из досок дверь была приоткрыта, но когда Аллейн приблизился к ней, изнутри донесся столь громкий гомон голосов и взрывы грубого хохота, что юноша в нерешительности остановился на пороге. Собрав все свое мужество и сказав себе, что место это общественное и он имеет такое же право войти сюда, как и всякий другой, Аллейн распахнул дверь и вошел.

Хотя этот осенний вечер был сравнительно теплым, на широком открытом очаге трещала, стреляя искрами, огромная груда дров, причем отдельные клубы дыма уходили в примитивную трубу, но большая часть валила прямо в комнату, и дым стоял стеной, так что человек, вошедший снаружи, едва мог продохнуть. На очаге кипел и булькал огромный котел, распространяя вкусный, манящий запах. Вокруг него сидело человек десять — двенадцать самых разных возрастов и сословий. Когда Аллейн вошел, они встретили его такими криками, что он остановился, вглядываясь в них сквозь пелену дыма и недоумевая, что могла означать столь бурная встреча.

— Тост! Тост! — вопил какой-то малый грубого вида в рваной куртке. — Еще раз все выпьем меду или эля за счет последнего гостя!

— Таков уж закон «Пестрого кобчика», — орал другой. — Эй, сюда, госпожа Элиза! Новый гость пришел, а нет ни глотка для всей компании.

— Все, что прикажете, господа, я подам все, что прикажете, — ответила хозяйка, суетливо вбегая в комнату с охапкой кожаных кружек в руках. — Чего же вам подать? Пива для лесных братьев, меду для певца, водки для жестянщика и вина для остальных? Таков здесь старинный обычай, молодой господин. Так принято в «Пестром кобчике» вот уже много лет, компания пьет за здоровье последнего гостя. Вы не откажетесь выполнить этот обычай?

— Что ж, добрая госпожа, — отозвался Аллейн, — я бы не нарушил обычая вашего дома, но должен признаться: мой кошелек весьма тощ. Если двух пенсов хватит, я буду очень рад выполнить то, что от меня требуется!

— Заявлено прямо и сказано смело, мой неопытный монашек, — проревел чей-то бас, и на плечо Аллейна легла тяжелая рука.

Подняв глаза, он увидел подле себя своего недавнего сотоварища по монастырю, отступника Хордла Джона.

— Клянусь колючкой с распятия в Гластонбери! Плохие времена пришли для Болье, — сказал тот. — Только и было мужчин в их стенах, что ты да я, и в один день они избавились от обоих. Я ведь наблюдал за тобой, юноша, и знаю, что хоть лицо у тебя и ребячье, а из тебя может выйти настоящий мужчина. Конечно, есть еще аббат. Правда, я недолюбливаю его, а он меня, но кровь у него в жилах горячая. И теперь среди оставшихся он единственный мужчина. Прочие, что это такое?

— Праведные люди, — ответил Аллейн строго.

— Праведные люди? Праведные кочерыжки! Праведные стручки бобовые! Какое у них дело? Только прозябать, да жрать, да жиреть. Если это называть праведностью, так и кабаны в этом лесу годятся для святцев! Ты думаешь, ради такой жизни даны мне крепкие руки да широкие плечи или тебе твоя голова? В мире есть немало работенки, а сидя за каменными стенами ее не сделаешь.

— Зачем же ты тогда пошел к монахам? — спросил Аллейн.

— Вот честный вопрос, и на него я дам честный ответ. Я пошел к ним потому, что Мэри Олспей из Болдера вышла за горбуна Томаса из Рингвуда и бросила некоего Джона из Хордла за то, что он кутила и бродяга, и нельзя надеяться, что он будет хорошим супругом. Вот почему я, любя ее и будучи человеком горячим, удалился от мира; и вот почему, обдумав все на досуге, я рад, что опять вернулся в этот мир. Горе тому дню, когда я сменил куртку йомена на белую рясу монаха.

Пока он говорил, снова вошла хозяйка, неся большой поднос с кружками и флягами, наполненными до краев коричневым элем и рубиновым вином. За хозяйкой следовала служанка с высокой стопкой деревянных тарелок и деревянными ложками, которые стала раздавать присутствующим.

Двое из них, одетые в полинявшие от непогоды куртки лесников, сняли с очага большой котел, а третий, вооружившись огромным оловянным черпаком, положил каждому порцию нарезанного ломтиками мяса, от которого валил пар. Взяв свою долю и кружку с элем, Аллейн удалился в угол и сел на стоявшие там козлы; тут он мог спокойно поужинать, наблюдая эту странную трапезу, столь непохожую на те трапезы, к которым он привык в монастыре и которые совершались в безмолвии и строгом благочинии. Помещение скорее напоминало конюшню. На низком, закопченном и почерневшем потолке он увидел несколько квадратных люков с дверцами, к ним вели грубо сколоченные лестницы. В стены из неотесанных и некрашеных досок были местами в беспорядке натыканы большие деревянные гвозди, и на них висели верхняя одежда, сумы, кнуты, уздечки и седла. Вверху, над очагом, было прибито шесть или семь деревянных щитов с намалеванными на них различными гербами. Грязь и копоть, покрывавшие их не в одинаковой мере, свидетельствовали о том, что повешены они в разное время. Никакой мебели Аллейн не заметил, кроме одного длинного кухонного стола и полок с грубой глиняной посудой, а также нескольких деревянных скамей и козел, чьи ножки глубоко ушли в мягкий глиняный пол; освещение, помимо очага, состояло из трех факелов, воткнутых в подставки на стенах, они мерцали и потрескивали, издавая сильный запах смолы. Все это казалось воспитаннику монастыря новым и странным, но самым интересным был пестрый круг гостей, сидевших перед огнем и поедавших свои порции мяса. Здесь находилась группа скромных, обычных путников, каких в ту ночь вы встретили бы в любой гостинице на английской земле от края ее и до края; но для Аллейна они как бы представляли тот неведомый мир, от которого его так часто и так строго предостерегали. Однако, на основании того, что он видел, этот мир не казался ему в конце концов чем-то таким уж дурным.

Трое— четверо из сидевших у огня были, очевидно, лесниками и объездчиками -загорелые и бородатые люди с живым, зорким взглядом и быстрыми движениями, подобными движениям оленей, среди которых проходит их жизнь. У самого очага расположился бродячий музыкант средних лет, в выцветшем платье из нориджского сукна; камзол до того сел, что уже не сходился ни у горла, ни на поясе. Лицо у него было обветренное и опухшее, а водянистые глаза навыкате свидетельствовали о том, что существование его протекает неподалеку от кувшина с вином. Одной рукой он прижимал к себе позолоченную арфу — арфа была вся в пятнах, и на ней не хватало двух струн, — а другой жадно вычерпывал ложкой содержимое своей тарелки. Рядом с ним сидели еще двое, примерно того же возраста, у одного плащ был оторочен мехом, что придавало ему достойный вид, которым, он, должно быть, дорожил больше, чем удобством, ибо то и дело запахивался в плащ, невзирая на жар от пылающих дров в очаге. У другого, одетого в грязно-рыжий длинный просторный камзол, было хитрое, лисье лицо, с жадными подмигивающими глазами и острой бородкой. Подле него сидел Хордл Джон и еще три нечесаных грубых парня со свалявшимися бородами и растрепанными космами — это были вольные работники с соседних ферм, ибо кое-где еще сохранились посреди королевских поместий участки мелких землевладельцев. Эту компанию дополнял крестьянин, одетый в грубую куртку из овчины и старомодные штаны, и молодой человек в полосатом плаще с зубчатыми полами и в разноцветных штанах, глядевший вокруг с глубоким презрением; одной рукой он то и дело подносил к носу флакон с нюхательной солью, другая держала ложку, которой он усердно работал. В углу, на связке соломы, раскинув руки и ноги, лежал человек необычайно жирный, он густо храпел и, видимо, находился в последней стадии опьянения.

— Это Уот, рисовальщик, — пояснила хозяйка, садясь подле Аллейна и указывая черпаком на храпевшего толстяка. — Он рисует гербы и вывески. Увы мне, что я имела глупость доверять ему! А теперь скажите-ка, молодой человек, что, по-вашему, за птица пестрый кобчик и подходящее ли это название для моей гостиницы?

— Ну, — ответил Аллейн, — кобчик — родич орла и сокола. Я хорошо помню, как ученый брат Варфоломей — а он глубоко проник во все тайны природы — однажды показал мне такую птицу, когда мы вместе шли неподалеку от Винни Риджа.

— Ага, сокола или, допустим, орла? И пестрый, то есть двух различных цветов? Так сказал бы всякий, но только не эта бочка вранья. Он пришел ко мне, видите ли, и заявил, что если я предоставлю ему галлон эля, чтобы подкрепить его силы во время работы, а также доску и краски, он нарисует мне благородного пестрого кобчика и я смогу повесить его вместе с гербами над дверью гостиницы. И я, дура несчастная, дала ему и эля и все, что он потребовал, и оставила одного — ведь он уверял, будто человека никак нельзя тревожить, если ему предстоит важная работа. Вернулась я, а кувшин-то с целым галлоном эля пуст, сам он валяется вот как сейчас, а перед ним на полу доска с этим жутким девизом…

Она подняла доску, прислоненную к стене, и показала грубый набросок костлявой птицы, тощей и голенастой, с пятнистым телом.

— Неужели это похоже на ту птицу, которую ты видел? — спросила она.

Аллейн, улыбаясь, покачал головой.

— Нет, — продолжала хозяйка, — и ни на какое-либо пернатое создание. Это скорее всего похоже на ощипанную курицу, подохшую от куриного тифа. Что бы сказали такие господа, как сэр Николас Борхэнт или сэр Бернард Брокас из Рошкура, кабы они увидели такую штуку, а может быть, даже и его величество король собственной персоной: он ведь частенько проезжает верхом по этой дороге и любит своих соколов, как родных сыновей? Пропала бы тогда моя гостиница!

— Дело это поправимое, — сказал Аллейн. — Прошу вас, добрая госпожа, дайте мне эти три горшка с краской и кисть, я посмотрю, что можно сделать с этой мазней.

Госпожа Элиза недоверчиво посмотрела на него, словно опасаясь нового подвоха, но так как эля он не попросил, она все же принесла краски и стала смотреть, как он заново грунтует доску, в то же время она рассуждала о людях, собравшихся перед очагом.

— Этим четверым лесникам скоро пора; они живут в Эмери Даун, за милю или побольше отсюда. Они доезжачие при королевской охоте. Музыканта зовут Флойтинг Уилл. Сам он с севера, но уж много лет бродит по лесам от Саутгемптона до Крайстчерча. Много пьет и мало платит, но у вас сердце перевернулось бы, если бы вы услышали, как он поет песню о Хенди Тобиасе. Может, он и споет ее, когда эль его согреет. — А кто эти, рядом с ним? — спросил Аллейн, крайне заинтересованный. — Тот, в отороченном мехом плаще, у него такое умное почтенное лицо?

— Он торгует пилюлями, целебными мазями, средствами от насморка и флюсов и всякими-всякими лекарствами. На его рукаве, как видите, знак святого Луки, первого врача. Пусть добрый святой Фома Кентский подольше убережет меня и моих близких от необходимости обращаться к нему за помощью. Он сегодня вечером здесь, так как собирал травы. Другие — тоже, кроме лесников. А сосед его — зубодер. Сумка на поясе у него полна зубов, он выдрал их на ярмарке в Винчестере. Уверена, что там больше здоровых, чем испорченных, он слишком скор на руку, да и зрение слабовато. Здоровяка рядом с ним я вижу в первый раз. Все четверо на этой стороне вольные работники, трое работают у бейлифа, который на службе у сэра Болдуина Редверса, а четвертый, тот, в овчине, говорят, один крепостной из центральных графств, он убежал от своего хозяина. Наверно, ему скоро срок стать свободным человеком.

— А тот? — шепотом спросил Аллейн, — наверно, это очень важная особа, ведь он как будто презирает всех и вся?

Хозяйка посмотрела на него материнским взглядом и покачала головой.

— Плохо знаете вы людей, — сказала она, — иначе вам было бы известно, что как раз мелкота и задирает нос, а не важные особы. Взгляните на эти щиты на моей стене и под моими карнизами, каждый из них — герб какого-нибудь благородного лорда или доблестного рыцаря, которые когда-либо ночевали под моей крышей. Но более мягких и нетребовательных людей я не видела: они ели мою свинину и пили мое вино с самым довольным видом, а оплачивая счета, отпускали шутку или любезное словцо, а это дороже всякой выгоды. Вот настоящие аристократы. А коробейник или медвежий вожак сейчас начнет клясться, будто в вине чувствуется известь, а в эле — вода, и в конце концов, хлопнув дверью, уйдет с проклятием вместо благословения. Вот тот юноша — школяр из Кембриджа, там людей стараются поскорее выпроводить с кое-какими знаниями, они разучились работать руками, изучая законы римлян. Однако мне пора идти стелить постели. Да охраняют вас святые угодники и да будут успешны ваши начинания.

Предоставленный самому себе, Аллейн подтащил свои козлы к тому месту, которое было ярко освещено одним из факелов, и продолжал работать с присущим опытному мастеру удовольствием, в то же время прислушиваясь к разговорам у очага. Крестьянин в овчине, просидевший весь вечер в угрюмом безмолвии, выпив флягу эля, так разгорячился, что заговорил очень громко и сердито, сверкая глазами и сжимая кулаки.

— Пусть сэр Хамфри из Ашби сам пашет свои поля вместо меня, — кричал он. — Довольно замку накрывать своею тенью мой дом! Триста лет мой род изо дня в день гнул спину и обливался потом, чтобы всегда было вино на столе у хозяина и он всегда был сыт и одет. Пусть сам теперь убирает со стола свои тарелки и копает землю, коли нужно.

— Правильно, сын мой, — отозвался один из вольных работников. — Вот кабы все люди так рассуждали!

— Он с удовольствием продал бы вместе со своими полями и меня! — крикнул крепостной голосом, охрипшим от волнения. — «Мужа, жену и весь их приплод», как сказал дуралей бейлиф. Никогда вола с фермы не продавали так легко. Ха! Вот проснется он однажды темной ночкой, а пламя ему уши щекочет, ведь огонь — верный друг бедняка, и я видел дымящуюся груду пепла там, где накануне стоял такой же замок, как и Ашби.

— Вот это храбрый малый! — воскликнул другой работник. — Не боится высказать вслух то, что люди думают. Разве не все мы произошли от чресл Адамовых, разве у нас не та же плоть и кровь и не тот же рот, которому необходима пища и питье? Так при чем же тут разница между горностаевым плащом и кожаной курткой, если то, что они прикрывают, одинаковое?

— Ну да, Дженкин, — отозвался третий, — разве неодин у нас враг — хоть под плащом и рясой, хоть под шлемом и панцирем? Нам одинаково приходится бояться и тонзуры и кольчуги. Ударь дворянина — и закричит поп, ударь попа — и дворянин схватится за меч. Это ворюги-близнецы, они живут нашим трудом.

— Прожить твоим трудом не так-то просто, Хью, — заметил один из лесников, — ты же полдня попиваешь мед в «Пестром кобчике».

— Все лучше, чем красть оленей, хотя кое-кто и поставлен их сторожить.

— Если ты, свинья, посмеешь обвинять меня, — заорал лесник, — я тебе уши отрежу раньше, чем палач, слышишь, мордастый болван?

— Господа, господа, тише, — небрежно и нараспев остановила их госпожа Элиза, из чего явствовало, что подобные перепалки между ее гостями происходили каждый вечер. — Не кипятитесь и не ссорьтесь, господа! Берегите добрую славу этого дома.

— А уж если дело дойдет до отрезания ушей, найдутся и другие, чтобы сказать свое слово, — вмешался третий работник. — Все мы люди вольные, и я держу пари, что дубинка йомена не хуже, чем нож лесника. Клянусь святым Ансельмом! Плохо было бы, если бы нам пришлось гнуть спину не только перед господами, а и перед слугами наших господ.

— Нет надо мной господина, кроме короля, — заявил лесник. — И только подлый предатель откажется служить королю Англии…

— А я не знаю английского короля, — ответил человек по имени Дженкин. — Что это за английский король, коли его язык ни одного слова по-английски выговорить не может? Помните, как в прошлом году он приезжал в Мэлвуд со своими маршалами, верховным судьей и сенешалом и своими двадцатью четырьмя телохранителями? Однажды в полдень стою я у ворот Фрэнклина Суинтона, смотрю — он едет, по пятам за ним йомен-доезжачий. «Ouvre!» [Открой! (франц.) ], — кричит, — «Ouvre!» — или что-то в этом роде и делает мне знаки, что, дескать, отопри ворота. А потом еще «мерси», словно он мне ровня. А ты толкуешь, будто он король Англии.

— Дивлюсь я на вас, — воскликнул школяр из Кембриджа высоким голосом, растягивая слова, как было принято говорить у них в классе. — Это же допотопный, хриплый, рычащий язык. Что касается меня, то клянусь ученым Поликарпом, мне легче дается древнееврейский, а потом, может быть, арабский!

— А я не позволю сказать дурного слова против старого короля. Не дам! — заорал Хордл Джон, словно проревел бык. — Что за беда, коли ему нравятся ясные глазки и хорошенькая мордочка? По крайней мере один из его подданных не уступит ему в этом деле, я знаю. Если не может он говорить, как англичанин, зато, я утверждаю, что он умеет сражаться, как англичанин. И он стучался в ворота Парижа в то время, как некоторые пьяницы посиживали у себя в Англии по трактирам, дули эль и только ворчали да рычали.

Эта громкая речь, произнесенная человеком столь мощного сложения и свирепого вида, несколько укротила антикоролевскую партию, люди погрузились в угрюмое молчание, и в наступившей тишине Аллейну удалось расслышать часть разговора, происходившего между лекарем, зубодером и менестрелем.

— Сырую крысу, — говорил лекарь, — вот что я всегда прописываю во время чумы, сырую крысу. — Только сначала надо распороть ей брюшко.

— А разве не следует ее сначала сварить, высокоученый сэр? — спросил зубодер. — Сырая крыса — уж очень гадкое и отвратное кушанье.

— Да это же не для еды, — воскликнул врач с глубоким негодованием. — Зачем человеку есть такую пакость?

— В самом деле, зачем? — подхватил музыкант сделав долгий глоток из своей пивной кружки.

— Крысу нужно прикладывать к язвам и опухолям. Ибо крыса, заметьте себе, питается дохлятиной у нее есть природное влечение или сродство со всем, что гниет, поэтому вредоносные соки переходят из человека в эту тварь.

— И этим можно излечиться от черной смерти, учитель? — спросил Дженкин.

— Ну да, поистине можно, сынок.

— Тогда я очень рад, что никто не знал об этом. Черная смерть — самый надежный друг, какой когда-либо существовал в Англии у простого народа.

— Как так? — удивился Хордл Джон.

— Знаешь, приятель, сразу видно, что ты никогда не работал руками, а то не стал бы и спрашивать. Если б половина деревенского люда перемерла, другая половина могла бы выбирать, на кого и как ей работать и за какое жалованье. Потому я и говорю, что чума — лучший друг бедняков.

— Верно, Дженкин, — подхватил еще один вольный работник, — но не все и хорошо, что она с собой несет. Мы же знаем, из-за чумы пахотные земли превратились в пастбища и стада овец, с одним-единственным пастухом бродят там, где раньше сотни людей получали и работу и плату.

— Ну, особой беды в этом нет, — отозвался зубодер. — Ведь овцы дают многим людям заработок. Тут нужен не только пастух, нужен стригач и клеймовщик, нужен кожевенник, лекарь, красильщик, валяльщик, ткач, купец и еще куча других.

— В таком случае, — заметил один из лесников, — люди на бараньем жестком мясе себе зубы сточат, тогда найдется работенка и для зубодера.

Раздался всеобщий взрыв смеха по адресу зубного врача, в это время музыкант опер о колено свою облезлую арфу и начал щипать струны, наигрывая какую-то мелодию.

— Место Флойтингу Уиллу, сыграй нам что-нибудь веселое!

— Да, да. «Девушку из Ланкастера», — предложил один.

— Или «Святого Симеона и дьявола».

— Или «Шутку Хенди Тобиаса».

Однако все эти предложения жонглер оставил без ответа, он продолжал сидеть, глядя в потолок отсутствующим взором, словно припоминая какие-то слова. Затем, внезапно скользнув рукой по струнам, он запел песню, столь грубую и столь гадкую, что не успел кончить первый куплет, как наш целомудренный юноша вскочил на ноги; его лицо пылало.

— Разве можно петь такие песни? — воскликнул он. — Да еще вам, старику, — ведь вы должны пример подавать другим!

Когда он такими словами прервал певца, на лицах путников отразилось глубокое недоумение.

— Клянусь святым Дайконом Хамполским, наш бессловесный клирик отверз уста, — сказал один из лесников. — А что дурного в этой песне? Чем она оскорбила твою младенческую душу?

— Да эти стены никогда и не слыхали более нежной и благопристойной песни, — заявил другой. — И как можно так говорить в гостинице?

— А вы что, хотели бы послушать литанию, любезный клирик, — бросил третий, — или с вас хватило бы и хорала?

Жонглер отложил свою арфу, он был в негодовании.

— Что это, мальчишка будет мне проповеди читать? — крикнул он, гневно глядя на Аллейна. — Безусый сопляк смеет дерзить мне, человеку, который пел на всех ярмарках от Твида до Трента и дважды был упомянут Высочайшим советом менестрелей в Беверли? Сегодня я больше не пою!

— Нет, споете, — возразил один из вольных работников. — Эй, госпожа Элиза, принесите-ка бокал самого лучшего напитка, какой у вас найдется, чтобы Уилл мог прочистить себе глотку. Продолжайте свою песню, а если нашему клирику с лицом девчонки песня не нравится — скатертью дорога, пусть возвращается, откуда пришел.

— Нет, постой, не спеши, — вмешался Хордл Джон. — В этом деле есть две стороны. Может, мой юный товарищ слишком поспешил со своими упреками, ибо он рано попал в монастырь и мало знает грубые нравы и слова мирян. А все-таки в том, что он сказал, есть своя правда, ведь вы и сами знаете, что песенка была не из пристойных. Поэтому я буду защищать его, и на дорогу он не выйдет, и здесь его слух не будет оскорблен.

— Да неужели, ваша высокая и всемогущая милость. — насмешливо отозвался один из йоменов, — неужели вы и вправду отдаете такой приказ?

— Клянусь пресвятой Девой, — заметил другой, — по-моему, вы оба рискуете очутиться на дороге в самом близком будущем.

— И вас еще так отделают, что вы и ползти-то по ней будете с трудом, — пригрозил третий.

— Нет-нет, я уйду! Я уйду! — поспешно заявил Аллейн, увидев, что Хордл Джон неторопливо засучивает рукав, обнажая руку толщиной с баранью ляжку. — Я не хочу, чтобы вы ссорились из-за меня.

— Тише, парень, — шепнул ему Джон. — Плевал я на них. Они воображают, будто у них такая силища, что ее и девать некуда. Стань здесь и освободи мне место.

Оба лесника и вольные работники поднялись со своей скамьи, а госпожа Элиза и странствующий лекарь бросились между обеими партиями, мягко уговаривая и успокаивая их; но в эту минуту кто-то резко рванул дверь «Пестрого кобчика», и внимание всей компании было отвлечено от этой ссоры вновь прибывшим, столь бесцеремонно ввалившимся к ним гостем.

Глава VI Как Сэмкин Эйлвард держал пари на свою перину

Это был человек среднего роста, очень массивно и мощно сложенный, грудь колесом, широченные плечи. Его выдубленное непогодой бритое лицо загорело настолько, что стало орехового цвета; длинный белый шрам, тянувшийся от левой ноздри к уху, отнюдь не смягчал резкие черты. Глаза у вошедшего были светлые, проницательные, в них порою вспыхивало что-то угрожающее и властное, рот выражал твердость и суровость — словом, это было лицо человека, всегда готового смело встретить опасность. Прямой меч на боку и военный лук за плечами свидетельствовали о его профессии, а помятый стальной шлем показывал, что он не в отпуску, а явился прямо с полей сражений. Белый кафтан с пунцовым изображением льва св. Георгия посередине прикрывал его широкую грудь, а только что сорванная веточка ракитника, украшавшая шлем, вносила в мрачные, побывавшие в боях доспехи черточку мягкости и веселости.

— Эй! — воскликнул он, сощурившись, точно сова, от внезапного яркого света. — С добрым вечером, приятели! Что я вижу? Здесь женщина! Клянусь своей душой!

И он мгновенно обхватил госпожу Элизу за талию и стал пылко целовать. Но, случайно заметив служанку, он тут же отпустил хозяйку и, приплясывая, бросился следом за девушкой, которая в смятении вскарабкалась по одной из лестниц и опустила тяжелую крышку люка на своего преследователя. Тогда он вернулся и снова приветствовал хозяйку с особой любезностью и удовольствием.

— La petite [Малютка (франц.) ] перепугалась, — сообщил он. — Ах, c'est l'amour, l'amour. [Ах, это любовь, любовь (франц.) ] Проклятая привычка говорить по-французски, он так и липнет к языку. Надо смыть его добрым английским элем. Клянусь эфесом, в моих жилах нет ни капли французской крови. Я истинно английский лучник. Мое имя Сэмкин Эйлвард, и скажу вам, mes amis [Друзья мои (франц.) ], мое сердце радуется до самого донышка, что я опять ступаю по нашей доброй старой земле. Я только сегодня сошел с галеры в Хайте и бросился целовать добрую коричневую землю, как только сейчас целовал тебя, ma belle [Моя красотка (франц.) ], ибо вот уже восемь лет, как я не видел родины. От одного запаха этой земли я снова оживаю. Но где же мои шестеро мошенников? Hola, en avant! [Ну-ка, вперед! (франц.) ]

Услышав его приказ, шестеро молодцов, одетых как обыкновенные поденщики, торжественно прошествовали в комнату; каждый нес на голове огромный узел. Они выстроились по-военному, а храбрый воин встал перед ними и, сурово глядя на них, начал проверять узлы.

— Номер один — французская перина с двумя стегаными одеялами.

— Вот, досточтимый сэр, — отозвался один из носильщиков, опуская наземь в углу объемистый узел.

— Номер два — семь эллов красного турецкого сукна и девять — золотой парчи. — Положи рядом с первым. Добрая госпожа, прошу тебя, дай каждому из этих людей по фляге вина или по кружке эля. Номер три — штука белого генуэзского бархата и двенадцать эллов пунцового шелка. Эй ты, мошенник! Кайма в грязи! Ты, наверно, задел об стену!

— Что вы! Нет! Достойнейший сэр! — воскликнул носильщик и в испуге отпрянул, ибо лучник смотрел на него свирепым взглядом.

— А я говорю — да, собака! Клянусь тремя царями! У меня на глазах человек испустил дух, хотя был менее виноват! Если бы тебе самому пришлось пройти через все труды и муки, через которые прошел я, чтобы заполучить эти вещи, ты был бы поосторожнее. Клянусь своими десятью пальцами, что за каждую из них заплачено французской кровью по весу! Номер четыре — кропильница, серебряный кувшин, золотая пряжка и церковный покров, расшитый жемчугом. Я нашел их, друзья, в церкви Сен-Дени при разграблении Нарбонны и прихватил с собою, чтобы они не попали в руки злодеям. Номер пять — плащ, подбитый горностаем, золотой кубок на подставке и с крышкой и шкатулка с розовым сахаром. Складывай вместе и поаккуратнее. Шесть — денежный ящик, три фунта лимузинских золотых украшений, пара сапог с серебряными бляшками и, наконец, запас постельного полотняного белья. Все, подсчет окончен! Вот вам серебряная мелочь — и можете идти!

— Идти куда, достойный сэр? — спросил один из носильщиков.

— Куда? К черту на рога, если пожелаете. Какое мне дело? Ну, ma belle, пора ужинать. Парочку холодных каплунов и копченой свинины или что хотите и один или два графина настоящего гасконского. У меня есть кроны в кошельке, моя прелесть, и я намерен их тратить, а пока вы будете собирать ужин, принесите вина. Buvons [Выпьем (франц.) ], мои храбрые парни, каждый из вас чокнется со мной и выпьет бокал до дна.

От такого предложения, в любое время сделанного компании, собравшейся в английской гостинице, едва ли кто-нибудь откажется. Пустые фляги были унесены и вернулись полными, так что пена капала через край. Два лесника и три работника торопливо проглотили свои порции и вышли вместе, ибо жили они далеко, а час был поздний, но остальные сдвинулись теснее, оставив почетное место справа от менестреля для щедрого гостя. Тот снял стальной шлем и кольчугу и вместе с мечом, колчаном и луком положил их в угол поверх своей разнообразной добычи. Сейчас, когда он сидел, вытянув толстые, несколько кривые ноги к огню, распахнув зеленую куртку и держа в узловатом кулаке кружку вина, он казался воплощением уюта и доброго товарищества. Его жесткие черты смягчились, темные завитки густых волос, скрытых до того шлемом, падали на массивную шею. Ему могло быть лет сорок, хотя изнурительный труд и еще более изнурительные удовольствия оставили на его лице свои мрачные следы. Аллейн перестал рисовать пестрого кобчика; все еще держа в руке кисть, он удивленно разглядывал странного гостя, такого непохожего на всех, кого он встречал до сих пор. В его каталоге человеческих типов были люди хорошие и плохие, а здесь перед ним сидел человек, то свирепый, то ласковый, с проклятием на устах и улыбкой во взоре. Как же понять его?

Лучник случайно поднял глаза и заметил вопросительный взгляд, брошенный на него молодым клириком. Он поднял свой бокал и выпил, весело блеснув белозубой улыбкой.

— A toi, mon garcon! [За тебя, мой мальчик! (франц.) ] — воскликнул он. — Наверно, никогда не видел военных, что так уставился на меня?

— Никогда не видел, — признался Аллейн. — хотя много слышал об их смелых делах.

— Клянусь эфесом, — воскликнул тот, — если бы ты переплыл через пролив, ты бы увидел, что солдат на том берегу — как пчел вокруг летка. Ты не смог бы пустить ни одной стрелы на улицах Бордо, чтобы не попасть в лучника, оруженосца или рыцаря. Там увидишь больше щитов, чем длиннополых кафтанов.

— А где вы раздобыли все эти красивые штуки? — осведомился Хордл Джон, указывая на груду вещей в углу.

— Там, где для храброго парня еще немало кой-чего найдется, если он не будет зевать. Где смельчак всегда хорошо заработает и ему не надо ждать, когда хозяин заплатит, а стоит лишь протянуть руку и самому о себе позаботиться. Да, вот уж это приятная, достойная жизнь. И я пью сейчас за моих старых товарищей, да помогут им святые. Встаньте все, mes enfants [дети мои (франц.) ], иначе вас постигнет моя немилость. За сэра Клода Латура и его Белый отряд!

— За сэра Клора Латура и его Белый отряд! — крикнули путники и выпили до дна свои бокалы.

— Дружно выпито, mes braves [мои храбрецы (франц.) ]. Я обязан еще раз наполнить ваши бокалы, раз вы осушили их, за моих дорогих парней в белых куртках. Hola, mon ange! [Эй, мой ангел! (франц.) ] Принеси-ка еще вина и эля. Как это поется в старинной песне?

Пью от души теперь я

За гусиные серые перья

И за родину серых гусей.

Он проревел эти строки хриплым, отнюдь не мелодичным голосом и закончил взрывом хохота.

— Думаю, что я более способный лучник, чем певец, — сказал он.

— Кажется, я припоминаю этот напев, — заметил менестрель, пробегая пальцами по струнам. — Надеюсь я не оскорблю вас, ваше преподобие, — обратился он к Аллейну, язвительно усмехнувшись, — если с любезного разрешения всей компании рискну спеть эту песню.

Не раз в последующие дни Аллейн Эдриксон снова видел в своем воображении эту сцену, несмотря на гораздо более странные и потрясающие события, которые вскоре обрушились на него: краснолицый жирный музыкант кучка людей вокруг него, лучник, отбивающий пальцем такт, и в центре — мощная широкоплечая фигура Хордла Джона, то ярко озаренная багровым светом, то исчезающая в тени благодаря прихотливой игре пламени, — память юноши не раз с восхищением возвращалась к этой картине. В то время он восторженно дивился тому, как искусно жонглер скрывает отсутствие двух струн на своем инструменте, и той теплоте и сердечности, с какой исполняет маленькую балладу о лучнике, тоскующем по своей родине. Баллада звучала примерно так:

Так что ж сказать о луке?

Он в Англии сработан, лук.

Искуснейшие руки

Из тиса выгнули его

Поэтому сердцем чистым

Мы любим наш тис смолистый

И землю тиса своего

Что скажем о веревке?

Веревку в Англии сплели

С терпеньем, со сноровкой.

Веревка лучникам мила.

Пусть чаша идет вкруговую

За нашу кудель золотую.

За край, где конопля росла

Что о стреле мы скажем?

Калили в Англии ее

На страх отрядам вражьим.

Она всех прочих стрел острей…

Пью от души теперь я

За гусиные серые перья

И за родину серых гусей

А что сказать о людях?

Мы в доброй Англии росли

Мы нашу землю любим

Мы лучники, и нрав наш крут

Так пусть же наполнятся чаши -

Мы выпьем за родину нашу,

За край, где лучники живут!

[Здесь и далее стихи в переводе Давида Маркиша.]

— Отлично спето, клянусь моим эфесом! — восторженно заорал лучник. — Не раз я слышал по вечерам эту песню в былые военные времена и позднее, в дни Белого отряда, когда Черный Саймон из Норвича запевал, а четыреста лучших лучников из всех спускавших стрелу с тетивы громогласно подхватывали припев. Я видел, как старик Джон Хоуквуд, тот самый, который водил половину отряда в Италию, стоял, посмеиваясь в бороду, и слушал до тех пор, пока опять не застучали тарелки. Но, чтобы понять весь вкус этой песни, надо самому быть английским лучником и находиться далеко от родины, на чужой земле.

В то время как менестрель пел, госпожа Элиза и служанка положили столешницу на двое козел, потом на ней оказались ложка, вилка, соль, доска для резания хлеба и, наконец, блюдо с горячим аппетитным кушаньем. Лучник принялся за него, как человек, умеющий ценить добрую пищу, что не помешало ему, однако, так же весело продолжать болтовню.

— Все-таки удивительно, — воскликнул он, — почему вы все, здоровенные парни, сидите дома и почесываете спину, когда за морями вас ждут такие дела! Взгляните на меня? Велик ли мой труд? Натянуть тетиву, направить стрелу, пустить ее в цель. Вот и вся песня. То же самое, что вы делаете ради собственного удовольствия воскресными вечерами на деревенском стрельбище.

— А как насчет жалованья? — спросил один из работников.

— Ты видишь, что дает мне мое жалованье? Ем все самое лучшее и пью всласть, угощаю друзей и не требую, чтобы угощали меня. На спине моей девчонки застегиваю шелковое платье. Никогда не будет рыцарь дарить своей даме сердца такие наряды и украшения, какие дарю я. Что ты скажешь насчет этого, парень? И насчет всех этих вещей в углу? Ты видишь их собственными глазами. Они из Южной Франции, отняты у тех, с кем я воевал. Клянусь эфесом! Друзья, мне кажется, моя добыча говорит сама за себя.

— Как видно, это и вправду выгодная служба, — заметил зубодер.

— Tete bleu! [Тьфу, черт! (франц.) ] Ну да, еще бы! А потом не забудьте о возможных выкупах! Взять хотя бы дело под Бринье года четыре назад, когда наши солдаты прикончили Иакова Бурбонского и перебили его армию. Почти все наши люди захватили в плен кто графа, кто барона кто рыцаря. Питер Карсдейл, бывший перед тем, как его перевезли на континент, обыкновенной неотесанной деревенщиной и по-прежнему ловивший английских блох, наложил свои лапы на господина Амори де Шатонвиля которому принадлежит половина Пикардии, и вытянул из него пять тысяч крон, да еще и коня со сбруей. Правда французская шлюха выманила у Питера деньги так же быстро, как француз уплатил их, но что из этого? Клянусь звоном струн! Было бы очень плохо, если б деньги существовали не для того, чтобы их тратить, и куда же, как не на женщин, верно, ma belle?

— Нам было бы и впрямь очень худо без наших храбрых лучников: они же приносят в нашу страну богатство и приятные обычаи, — отозвалась госпожа Элиза, на которую непринужденность и открытость лучника произвели глубокое впечатление.

— A toi, ma cherie [Твое здоровье, милочка (франц.) ], — сказал он, прижав руку к сердцу. — Hola. А вон и малютка выглядывает из-за двери. A toi aussi, ma petite! Mon Dieu [И твое тоже, девочка! Боже мой (франц.) ] у девчонки хороший цвет лица.

— Тут есть одно непонятное обстоятельство, уважаемый сэр, — начал своим пискливым голосом студент из Кембриджа, — и очень хотелось бы, чтобы вы его разъяснили: насколько мне известно, лет шесть тому назад в городе Бретиньи был заключен мир между нашим милостивым монархом и французским королем. Ввиду этого кажется особенно странным, когда вы рассказываете во всеуслышание о войне и войсках, раз между нами и французами никакой ссоры нет.

— Значит, я лгу? — отозвался лучник и положил свой нож.

Боже упаси! — поспешно воскликнул студент. — Magna est veritas sed rara. [Правда великая вещь, но редкостная (лат.) ] Это означает на латинском языке, что все лучники препочтенные люди. Я обратился к вам в поисках познаний, ибо мое ремесло — учение.

— Боюсь, что в этом ремесле ты еще ученик, — заявил воин, — ибо за морем любое дитя ответит тебе на твой вопрос. Узнай же, что хотя между нашими землями и Францией, может быть, и существует мир, но внутри самой Франции идет постоянная война, ведь в стране междоусобицы, и ее терзают банды живодеров, обманщиков, брабантцев и всяких иных авантюристов. А когда каждый хватает соседа за горло и любой баронишка, которому грош цена, идет с барабанным боем воевать против кого ему угодно, было бы невероятно, если бы пятьсот отважных английских парней не смогли заработать себе на жизнь. Теперь, когда сэр Джон Хоуквуд с молодцами из Восточной Англии и с ноттингемскими лесниками поступил на службу к маркизу Монферратскому, чтобы сражаться против государя Миланского, у нас, правда, осталось всего каких-нибудь сотни две, но я надеюсь, что смогу привезти отсюда людей для пополнения Белого отряда. Клянусь зубом апостола Петра, не может быть, чтобы я не нашел многих хампширцев, готовых стать под красный стяг святого Георгия, тем более если сэр Найджел Лоринг из Крайстчерча снова наденет кольчугу и поведет нас.

— О, тогда вам в самом деле повезло бы! — заметил один из лесников. — Недаром говорят, что, кроме принца и, может, доброго старого сэра Джона Чандоса, во всем нашем войске не было человека столь испытанной храбрости.

— Это истинная правда, каждое слово, — подтвердил лучник. — Я сам собственными глазами видел его на поле брани, и ни один человек не выказал такого мужества, mon Dieu! Глядя на него или слыша его мягкий голос, вы никак не поверили бы, что с самого отплытия из Оруэлла и до самого наступления на Париж, иначе говоря, ровнехонько за двадцать лет, не было ни одной схватки, атаки, вылазки, засады, штурма или сражения, в которых бы он не явился главным участником! Сейчас я направляюсь в Крайстчерч с письмом к нему от сэра Клода Латура. Сэр Латур спрашивает, не согласится ли он занять место сэра Джона Хоуквуда; и больше шансов на то, что он согласится, если я приведу с собой двух-трех подходящих людей. Вот скажи ты, лесник: разве ты не променяешь свою распиловку на более благородное занятие?

Лесник покачал головой.

— У меня в Эмери Даун жена и дети, — пояснил он. — Я не брошу их ради такого рискованного дела.

— Ну, а вы, юноша? — спросил лучник.

— Да нет, я человек мирный, — ответил Аллейн Эдриксон. — Кроме того, мне предстоит другая работа.

— Ах, чума вас забери! — прорычал воин, грохнув о стол свою флягу с такой силой, что тарелка запрыгала. — И какая дурь, дьявол их забери, нашла на людей? Почему вы все торчите у очага и клюете носом, словно вороны вокруг дохлой кобылы, когда стоит только шаг шагнуть, и вас ждет настоящая мужская работа? Стыд и срам! Все вы лодыри и бездельники! Клянусь эфесом, должно быть, настоящие люди из Англии все уже перекочевали во Францию, а те, кто остался, на самом деле бабье, переодетое в кафтаны да штаны.

— Слушай, лучник, — заявил Хордл Джон, — ты уже солгал не раз и не два, и за это, а также потому, что мне много кой-чего в тебе не нравится, я чувствую сильное искушение положить тебя на обе лопатки.

— Клянусь эфесом, вот я наконец и нашел подходящего человека. А потом, ей-богу, ты наверняка лучше, чем я думал, если сможешь положить меня на обе лопатки, мой мальчик. Я одержал больше побед, чем у меня пальцев на ногах, и за семь долгих лет в Отряде не нашлось никого, кто бы вывалял меня в пыли.

— Довольно ты хвастался да бахвалился, — сказал Хордл Джон, вставая и сбрасывая куртку. — Я докажу тебе, что в Англии остались люди получше тех, кто уходил грабить во Францию.

— Pasques Dieu! [Боже ты мой! (франц.) ] — воскликнул лучник, расстегивая куртку и пристально глядя на своего противника, как знаток и ценитель мужественности. — Я только раз видел до сих пор у мужчины такое тело. С вашего разрешения, мой рыжеволосый друг, мне было бы очень жаль обменяться с вами ударами; и я охотно допускаю, что никто в целом отряде не перетянет вас на канате; пусть это послужит утешением для вашей гордости. С другой стороны, я имею основания думать, что за последние несколько месяцев ты вел спокойную жизнь, и мои мускулы покрепче твоих. Я готов побиться об заклад, что возьму верх. Если только ты не струсишь.

— Струшу? Ах ты, болван! — зарычал Большой Джон. — Да я еще не видел того человека, перед которым бы струсил. А ну-ка, выходи и посмотрим, кто из нас крепче.

— А заклад?

— Не на чем мне биться об заклад. Выходи из любви к делу и ради удовольствия.

— Не на чем? — удивился лучник. — Но у тебя есть то, что я ценю превыше всего: твое огромное тело, которое я хочу завербовать. Слушай, мой мальчик. У меня тут с собой французская перина, мне было очень трудно сохранить ее все эти годы. Я раздобыл перину при разграблении Иссудена, и у самого короля нет такой постели. Если ты победишь она твоя. Но если победа будет за мной, то ты клянешься, взяв лук и стрелы, отправиться со мной во Францию и служить там в Белом отряде до тех пор, пока он не будет распущен.

Вот это честное пари! — закричали в один голос путники и отодвинули скамьи и козлы, чтобы освободить место борцам.

— Ну, солдат, тогда распрощайся со своей периной, — сказал Хордл Джон.

— Э, нет, я и постель сохраню и тебя заполучу в Отряд, сколько ни скаль зубы, а ты потом будешь всю жизнь благодарить меня за это. Так как же, схватимся за ворот и за локоть, или сойдемся вплотную, или как придется?

— Иди ты к черту со своими хитростями, — сказал Джон, разводя и сжимая свои большие красные руки. — Стой, где стоишь, увидишь, как я тебя сейчас обхвачу.

— Обхватывай как можешь, — согласился лучник, выходя на свободное место и не спуская зорких глаз с противника.

Он сбросил зеленую куртку, и его торс прикрывала лишь красная шелковая рубашка с широким вырезом вокруг шеи и без рукавов. Верхняя часть тела Хордла Джона была обнажена, и его мощная фигура с напрягшимися мускулами, выступающими, словно извилистые, сучковатые корни дуба, возвышалась над лучником. Будучи почти на фут ниже Джона, тот все же производил впечатление человека большой силы, а у его белой кожи был особый шелковистый блеск, которого недоставало более тяжелому телу бывшего монаха; но вдобавок он отличался быстротой движений и ловкостью многоопытного бойца; поэтому, глядя на гордый поворот его головы и блеск глаз, было ясно, что он уверен в удаче. Трудно было бы в тот вечер найти во всей Англии двух более достойных друг друга соперников.

Большой Джон стоял посередине круга, его взгляд был угрюм и грозен, рыжие волосы встали дыбом, как щетина, а лучник легким и быстрым шагом переходил то направо, то налево, согнув колени и вытянув вперед руки. Затем, внезапным броском, столь стремительным и свирепым, что глаз едва мог уловить его, он ринулся на врага и обхватил его одной ногой. При равных силах от такого удара один из противников должен был упасть; но Хордл Джон оторвал лучника от себя, словно крысу, и швырнул через всю комнату так, что тот стукнулся головой о деревянную стену.

— Ma foil [Клянусь (франц.) ], — воскликнул воин, проводя рукой по своим кудрям, — ты был уже недалеко от перины. Еще немного, и у этой милой гостиницы появилось бы еще одно окошко.

Ничуть не укрощенный, он снова приблизился к Джону, но теперь уже более осторожно, чем в первый раз. Сделав ложный выпад, чтобы отвлечь внимание противника, он вдруг прыгнул на него, обхватил ногами его талию, а руками бычью шею, в надежде быстрым толчком опрокинуть его наземь. Яростно взревев, Хордл Джон так стиснул врага своими огромными ручищами, что чуть было не раздавил; затем поднял и бросил на пол с такой силой, что мог бы сломать ему кости, если бы лучник, сохраняя полное самообладание, не вцепился ему в предплечья, чтобы задержать свое падение. Поэтому он упал на ноги и не потерял равновесия, хотя толчок сотряс все его тело и, казалось, каждый сустав заскрипел. Затем он отскочил подальше от опасного врага, но Джон, разгоряченный схваткой, ринулся за ним, как бешеный, и тем сам дал опытному вояке то преимущество, к которому он и стремился. Когда бывший монах снова бросился на него, лучник увернулся от больших красных рук, наклонился и, обхватив врага вокруг бедер, перекинул его через свое плечо, использовав не только яростный наскок противника, но и свою натренированность в этом ловком приеме. Аллейну почудилось, будто Джон вдруг обрел крылья и полетел; когда он пронесся по воздуху, размахивая огромными руками и ногами, сердце юноши замерло; уж, наверное, ни один человек не падал с такой силой, ничего, однако же, себе не повредив. Ибо как ни крепко сколочен был Хордл, он, несомненно, сломал бы себе шею, если бы не ткнулся головой в грудь пьяного менестреля, который мирно дремал в углу, не подозревая обо всех этих волнующих событиях. Незадачливый музыкант внезапно разбуженный, выпрямился, издав пронзительный вопль, а Хордл Джон отскочил обратно на середину круга с такой же быстротой, с какой вылетел из него.

— Я требую еще одной схватки, клянусь всеми святыми! — крикнул он, воздевая руки.

— Не согласен, — ответил лучник, натягивая одежду. — Я удачно выкарабкался из этой истории и скорее готов биться с здоровенным наваррским медведем, чем с тобой.

— Это была хитрость! — заорал Джон.

— Конечно, хитрость, клянусь моими десятью пальцами! Хитрость, благодаря которой к Отряду прибавится еще один настоящий мужчина.

— Ну, этой проделке я никакого значения не придаю, — ответил Джон, — ведь я уже час назад решил отправиться с тобой, раз жизнь там настоящая и веселая. Но я бы охотно заполучил французскую перину.

— Не сомневаюсь, mon ami [мой друг (франц.) ], — сказал лучник, возвращаясь к своей пивной кружке. — Твое здоровье, парень, и будем друг другу добрыми товарищами! Но, hola, что болит у нашего друга, у него такое сердитое лицо?

Незадачливый музыкант сидел и уныло растирал себе грудь, глядя вокруг отсутствующим взором, и было ясно, что он не знает ни где он, ни что с ним приключилось.

Вдруг его растерянное лицо озарилось вспышкой сознания, он поднялся и заковылял к двери.

— Берегитесь эля! — произнес он хриплым шепотом, предостерегающе поднял палец и помахал им, обращаясь к остальным. — О пресвятая Дева, берегитесь эля!

Затем, прижав руки к ушибленному месту, он выбежал в ночной мрак под взрыв хохота, к которому весело присоединились и победитель и побежденный. Лесник и оба работника также были готовы пуститься в путь, а остальные улеглись на одеялах, которые госпожа Элиза и служанка постелили им на полу. Аллейн, уставший от всех сегодняшних неожиданных волнений, скоро забылся крепким сном; он прерывался лишь видениями мелькающих ног, бранящихся нищих, свирепых разбойников и многих странных людей, встреченных им в «Пестром кобчике».

Глава VII Три приятеля идут через лес

Едва рассвело, как деревенская гостиница ожила: ни за что не стали бы люди терять целый час дневного света, ибо в те времена освещение было скудным и дорогим. Когда госпожа Элиза поднялась, оказалось, что другие опередили ее: дверь была распахнута, и ученый студент из Кембриджа уже исчез, причем его мысли были, видимо, слишком заняты высокими предметами древности, так что он не вспомнил о тех четырех пенсах, которые ему надлежало уплатить за стол и ночлег. Пронзительный вскрик хозяйки, обнаружившей это обстоятельство, а также кудахтанье кур, вбежавших в открытую дверь, и были первыми звуками, прервавшими сон путников.

Когда вчерашняя компания поднялась, ее участники быстро начали расходиться. Лекарю привели из соседней конюшни сытого мула, покрытого красной попоной; он сел на мула с достойным видом, и тот иноходью удалился по Саутгемптонской дороге. Зубодер и менестрель спросили себе по глотку эля и вместе отправились на ярмарку в Рингвуд, причем у старого жонглера после вчерашней выпивки совсем пожелтели белки глаз и отекло лицо. Однако лучник, который выпил больше всех, был весел, словно кузнечик: поцеловав хозяйку и еще раз загнав служанку на чердак, он отправился к ручью, и, когда вернулся, вода стекала у него с лица и волос.

— Hola, мой миролюбец! — окликнул он Аллейна. — Куда ты направляешь стопы свои нынче утром?

— В Минстед, — ответил юноша. — Там у меня брат, Саймон Эдриксон, он тамошний сокман, и я хочу немного пожить у него. Прошу вас, добрая госпожа, скажите, сколько я вам должен?

— Должен? Вот выдумал! — воскликнула она, стоя с воздетыми руками перед доской, на которой Аллейн рисовал в прошлый вечер. — Скажи лучше, чем я отплачу тебе, добрый юноша! Да, вот это настоящий пестрый кобчик, и в когтях у него даже зайчонок, клянусь жизнью! Ты в самом деле рисуешь искусно и изящно!

— А красный глаз видите? — воскликнула служанка.

— Ну да, и раскрытый клюв!

— И взъерошенные крылья, — добавил Хордл Джон.

— Клянусь эфесом, — заявил лучник, — птица как живая!

Молодой клирик радостно зарделся, слыша все эти похвалы: они были простодушны и грубоваты, и все же насколько сердечнее и доброжелательнее, чем все, что он слышал от придирчивого брата Иеронима или скудословного аббата. Как видно, есть много доброго и много злого в этом мире, о котором ему говорили так мало хорошего. Хозяйка и слышать не хотела ни о какой плате за постель и ужин, а лучник и Хордл Джон положили свои руки ему на плечи и повели к столу, где им был подан завтрак, состоявший из копченой рыбы, блюда со шпинатом и кувшина с молоком.

— Я не удивлюсь, мой друг, — сказал лучник, передавая Аллейну большой кусок рыбы на ломте хлеба, — если окажется, что ты и читать умеешь по-писаному, раз ты так ловко управляешься с красками и кистями.

— Я посрамил бы добрых монастырских братьев, если бы не умел, — ответил Аллейн. — Я же был их учеником целых десять лет.

Лучник посмотрел на него с огромным уважением.

— Удивительно! — сказал он. — И притом на лице у тебя нет ни волоска и кожа, как у девушки. Я могу попасть в цель на триста пятьдесят шагов из вот этой игрушки и на четыреста двадцать — из большого боевого лука; а вот насчет грамоты — ни в какую: собственного имени не прочту. Во всем Отряде был только один парень, который умел читать, но при взятии Вентадура он упал в колодец, а это доказывает, что не пристала солдату грамотность, хотя клирику она и необходима.

— Этот фокус я тоже немного знаю, — заявил Большой Джон. — Хотя и пробыл у монахов слишком мало, чтобы навостриться как следует.

— Вот мы сейчас и попробуем, — сказал лучник и извлек из-под своей рубашки сложенный прямоугольником кусок пергамента.

Он был туго перевязан широкой лентой пунцового шелка и накрепко запечатан с обоих концов большой сургучной печатью. Джон долго и усердно разглядывал надпись на обратной стороне пергамента, сдвинув брови, как их сдвигает человек при огромном умственном напряжении.

— Так как я за последнее время читал маловато, — заявил он наконец. — я бы не хотел объяснять подробно, что тут написано. Одни скажут одно, другие — другое, так же как один лучник любит тис, а другой будет стрелять только стрелами из ясеня. Что касается меня, то, судя по виду и длине строк, я бы сказал, что это стих из какого-нибудь псалма.

Лучник покачал головой.

— Едва ли, — возразил он, — не думаю, чтобы сэр Клод Латур послал меня в такую даль, за море, всего-навсего со стихом из псалма. На этот раз, приятель, ты явно промахнулся. Дай-ка малышу. Ставлю в заклад свою перину, что он тут вычитает больше твоего.

— Что ж, это написано по-французски, — сказал Аллейн, — и правильным почерком, каким пишут клирики. Тут сказано следующее: «A le moult puissant et moult honorable chevalier, Sir Nigel Loring de Christchurch, de sop tres fidele amis Sir Claude Latour, capitaine de la Compagnie blanche, chatelain de Biscar, grand seigneur de Montchateau, vavaseur de le renomme Gaston, Compte de Foix, tenant les droits de la haute justice, de la milieu, et de la basse». На нашем языке это означает вот что: «Могущественному и предостойному рыцарю, сэру Найджелу Лорингу из Крайстчерча, от его преданнейшего друга сэра Клода Латура, капитана Белого отряда, владельца замка Бискар, знатного лорда Моншато и вассала прославленного Гастона графа Фуа, владеющего полномочиями высокого, среднего и низшего суда».

— Вы слышите? — торжествующе воскликнул лучник. — Он именно так и должен был написать!

— Теперь я вижу, что это действительно то самое, — заявил Джон, снова разглядывая пергамент. — Хотя мне трудно понять, что такое «высокий, средний и низший суд».

— Клянусь эфесом, ты понял бы, будь ты Жак Простак. Низший суд означает, что ты можешь вымогать у виновного деньги, средний — что ты можешь пытать его, а высший — что можешь его убить. Вот смысл этих слов. Это письмо я и должен доставить; а теперь, раз вы очистили тарелки, нам пора пускаться в путь. Ты пойдешь со мной, mon gros Jean [мой Большой Джон (франц.) ]. А что до тебя, малыш, то куда ты направляешься, как ты сказал?

— В Минстед.

— Ах да! Я хорошо знаю эту лесную местность, хотя сам родился в округе Изборн, что в Чичестере, возле самой деревни Мидхерст. Но я слова плохого не скажу о хамптонских жителях, ибо во всем Отряде не найдется лучших товарищей и более искусных стрелков, чем те несколько человек, которые научились именно в этих местах натягивать тетиву. Мы отправимся, парень, с тобой в Минстед, это уж не такой крюк.

— Я готов, — ответил Аллейн, очень довольный, что на большой дороге его будет сопровождать столь надежная компания.

— Но я не готов. Я должен пристроить свою добычу в этой гостинице, ибо хозяйка, как видно, женщина честная Hola, ma cherie [милочка (франц.) ], я хотел бы оставить у вас свои золотые вещи, свой бархат, свои шелка, перину, кадильницу, кувшин, постельное белье и все остальное. Я возьму с собой только деньги в холщовой сумке и шкатулку с розовым сахаром — ее мой капитан посылает в подарок леди Лоринг. Вы сохраните мои сокровища до моего возвращения?

— Я спрячу их в самый надежный тайник, добрый лучник. Когда бы вы ни вернулись, они будут ждать вас.

— Вы истинный друг! — воскликнул лучник, беря ее руку. — Вот это bonne amie. Хороши английская земля и английские женщины, а также французское вино и французская добыча. Я скоро вернусь, мой ангел. Человек я одинокий, моя прелесть, и когда-нибудь, когда с войнами будет совсем покончено, я обоснуюсь… Ах, mechante, mechante. [Злая, злая (франц.) ] Вон la petite заглядывает в щелку. Ну, Джон, солнце уже стоит над деревьями; когда сигнальщик протрубит «Лучники, вперед», ты должен действовать расторопнее, чем нынче.

— Я только и жду этого, — сердито заявил Хордл Джон.

— Итак, нам пора уходить. Adieu ma vie. [Прощай, жизнь моя! (франц.) ] Эти два ливра покроют все расходы, и еще останется на ленты к ближайшей ярмарке. Не забывай Сэма Эйлварда, ибо его сердце будет вечно принадлежать тебе одной и тебе тоже, ma patite! А теперь — вперед, и пусть святой Юлиан пошлет нам еще такие же хорошие места для стоянки.

Солнце уже поднялось над лесами Эшерста и Денни и уже ярко светило, хотя восточный ветер нес приятную свежесть и золотые листья целыми пучками вспыхивали на деревьях. На главной улице Линдхерста путникам пришлось с трудом прокладывать себе дорогу, ибо городок так и кишел гвардейцами, конюхами и доезжачими королевской охоты. Сам король остановился в замке Мэлвуд, но многие из его свиты вынуждены были искать пристанища где придется — хотя бы в сельских хижинах и шалашах. То там, то тут маленький герб в окне без стекла показывал, что здесь остановился рыцарь или барон. Гербы прочитывались лучше, чем надпись, потому что лучник, как и большинство людей его возраста, был хорошо осведомлен относительно общепринятых геральдических знаков.

— Вон «Голова сарацина» сэра Бернарда Брокаса, — заявил он. — Я видел его в последний раз во время схватки при Пуатье лет десять тому назад, он держался очень мужественно. Он состоит королевским конюшим и может нехудо спеть веселую песню, хотя его не сравнить с сэром Джоном Чандосом: тот всех опередит и за столом и в седле. А вот три ласточки на лазурном поле — это, должно быть, кто-то из семьи Латтреллов. Судя по лунному серпу, вероятно, второй сын старого сэра Хью; у него стрела прошла через лодыжку при взятии Роморантэна — он ринулся в драку, прежде чем оруженосец успел надеть ему ножные латы. А вот петушиное перо — старинный знак Де Бреев. Я служил под началом сэра Томаса де Брея, тот был весел, как сорока, и страстный фехтовальщик, пока так не растолстел, что доспехи на него не лезли.

Так болтал лучник, пробираясь со своими двумя спутниками среди брыкающихся лошадей, суетливых конюхов, пажей и оруженосцев, которые повсюду стояли кучками и спорили о достоинствах хозяйских коней и охотничьих собак. Когда они проходили мимо старинной церкви, стоявшей на холме слева от деревенской улицы, двери церкви распахнулись, вышли толпы верующих и стали спускаться по извилистой тропе; они шли от обедни и шумели, как огромная стая пискливых соек. Увидев открытые церковные двери. Аллейн преклонил колени и снял шляпу; но не успел он дочитать «Ave», как его спутники исчезли за поворотом тропы, и ему пришлось бегом догонять их.

— Что это, — спросил он, — ни слова молитвы перед открытой дверью дома божия? Как же вы можете надеяться, что он благословит ваш сегодняшний день?

— Друг мой, — отозвался Хордл Джон, — я так много молился за последние два месяца, не только днем, но и во время утрени, вечерни и всех других служб, что у меня чуть голова не отвалилась от поклонов. По-моему, я немного перемолился.

— Как можно быть слишком религиозным? — воскликнул Аллейн с глубокой серьезностью. — Только благочестие действительно и приносит нам пользу. Человек равен скоту, если он живет со дня на день, ест, пьет, дышит, спит. Лишь когда он поднимается над собой и созерцает себя своими духовными очами, он становится поистине человеком. Подумай, как это было бы печально, если б кровь Искупителя пролилась напрасно.

Боже правый, парень краснеет, точно девица, а проповедует, точно целая коллегия кардиналов! — воскликнул лучник.

— Я и правда краснею оттого, что существо столь слабое и недостойное, как я, пытается объяснить другому вещи, которые ему самому представляются очень трудными.

— Хорошо сказано, mon gargon [мой мальчик (франц.) ]. Кстати, что касается убийства Спасителя, то это была прескверная история. Добрый падре во Франции прочел нам по записи всю правду о ней. Солдаты настигли его в саду. Может быть, апостолы Христовы и были людьми святыми, но как воинам им грош цена. Правда, один, сэр Петр, действовал как настоящий мужчина; но — если только его не оклеветали он отсек слуге всего лишь ухо, а рыцарь не стал бы хвалиться таким подвигом. Клянусь десятью пальцами! Будь я там с Черным Саймоном из Нориджа и несколькими отборными людьми из Отряда, мы бы им показали! А если уж ничего бы не смогли поделать, мы бы этого лжерыцаря, сэра Иуду, так истыкали английскими стрелами, что он проклял бы тот день, когда взял на себя столь подлое поручение.

Молодой клирик улыбнулся, слушая, с какой серьезностью рассуждает его спутник.

— Когда бы Он хотел помощи, — сказал Аллейн, — Он мог бы призвать с небес сонмы архангелов. Так зачем Ему ваш убогий лук и стрелы? А кроме того, вспомните Его собственные слова: «Поднявший меч от меча и погибнет».

— А разве для мужчины это не самая лучшая смерть? — удивился лучник. — Кабы моя воля, я хотел бы пасть именно так; но, заметь, не во время какой-нибудь случайной стычки, а в большом суровом сражении, чтобы над нами развевалось прославленное знамя со львом, впереди пылала орифламма, а вокруг раздавался боевой клич товарищей и свист стрел. И пусть меня сразит меч, копье или стрела, ибо я счел бы позором умереть от железного ядра, от огнемета, или бомбарды, или подобного же несолдатского оружия. Их дурацким грохотом и дымом только ребят пугать.

— Даже в монастырской тиши я много слышал об этих страшных машинах, — сказал Аллейн. — Говорят, хотя мне трудно поверить, будто они посылают ядро вдвое дальше, чем лучник может пустить стрелу, и пробивают непроницаемую броню.

— Это правда, мой мальчик. Но пока бомбардир насыплет свой дьявольский порошок, вложит ядро и подожжет фитиль, я успею выпустить шесть стрел, а может быть, и восемь, так что в конце концов преимущество у него небольшое. Однако не буду отрицать, что когда берешь город, хорошо иметь подкрепление в виде нескольких бомбард. Рассказывали, что под Кале они пробивали в стенах такие бреши, что можно было голову просунуть. Но взгляните, друзья, перед нами по этой дороге наверняка прошел тяжелораненый.

И действительно: вдоль лесной тропы тянулся неровный и прерывистый кровавый след, иногда это были отдельные капли, иногда большие красные сгустки, размазанные на увядших листьях или алевшие на белых кремнистых камнях.

— Наверно, подбитый олень, — заметил Джон.

— Нет, я достаточно знаю лес и могу сказать, что сегодня утром никакой олень не проходил по этой дороге. Вместе с тем — кровь свежая. А это что?

Все трое остановились, прислушиваясь, повернув головы. Среди безмолвия огромного леса раздавался какой-то хлещущий, свистящий звук вперемежку с болезненными стонами, причем голос человека временами поднимался до высоких нот и переходил в какое-то дрожащее пение. Путники поспешили на голос и, поднявшись на холмик, увидели внизу источник столь странных звуков.

Посреди тропы медленно шагал рослый человек, плечи его были низко опущены, пальцы стиснуты. Его окутывала длинная одежда из белого холста, с белым капюшоном, на котором был изображен алый крест. Ряса была спущена с плеч, и от вида этих плеч могло сделаться дурно: плоть превратилась в кровавое месиво, кровь пропитывала одежду и стекала на землю. За ним следовал другой, ростом поменьше, седоватый, тоже одетый в белое. Он тянул по-французски какую-то унылую песню, а в конце каждой строки замахивался толстой веревкой с кожаными узелками и бил своего спутника по плечам до тех пор, пока снова не выступала кровь. Не смущаясь тем, что три путника, пораженные, смотрят на них, те двое на тропе внезапно поменялись ролями, ибо второй, окончив свою песню, развязал собственную рясу, а веревку передал первому; теперь тот запел и стал хлестать товарища веревкой, изо всех сил замахиваясь обнаженной тяжелой, мускулистой рукой. Так, избивая друг друга по очереди, совершали они свой мученический путь через прекрасные леса, под душистыми сводами увядающих буков, где само величие и мощь природы как будто должны были служить человечеству укором за безрассудные стремления и бесцельно растраченные силы.

Зрелище на тропе было новым и для Хордла Джона и для Аллейна Эдриксона, но лучник отнесся к нему легко, как к явлению довольно обычному.

— Это бичующие себя монахи, иначе называемые флагеллантами, — пояснил он. — Удивительно, как вы раньше не встречались ни с одним из них; за морем они попадаются на каждом шагу. Я слышал, что англичан среди них нет, они все из Франции, Италии, Богемии. En avant, camarades [Вперед, товарищи (франц.) ], надо с ними поговорить.

Когда три приятеля нагнали монахов, Аллейн услышал погребальную песнь, которую пел избивающий, в конце каждой строки опуская тяжелую веревку на спину избиваемого, а стоны страдальца как бы вторили этой песне. Она была на старофранцузском языке и звучала примерно так:

Or avant, entre nous tous freres

Battons nos charognes bien fort

En remembrant la grant misere

De Dieu et sa piteuse mort.

Qui fut pris en la gent amere

Et vendus et trais a tort

Et bastu sa chair, vierge et dere

Au nom de ce battons plus fort.

[Вперед! За благодать святую -

Все как один. Настал черед.

Ударим дружно, памятуя

О смерти господа. Вперед!

Господь наш схвачен был врагами.

Он злые муки претерпел

И принял смерть… Победа с нами!

Вперед, кто доблестен и смел!]

В конце веревка переходила в руки другого флагелланта, и все начиналось сначала.

— Право же, преподобные отцы, вы сегодня уже достаточно отхлестали друг друга, — сказал лучник по-французски, когда они поравнялись с монахами. — Вся дорога в крови, точно прилавок мясника на ярмарке святого Мартина. Зачем вы так себя истязаете?

— C'est pour vos peches — pour vos peches [Это за ваши грехи, за ваши грехи (франц.) ], — прогудели монахи, посмотрели на путников печальными, тусклыми глазами, а затем продолжали свой кровавый труд, невзирая на обращенные к ним просьбы и уговоры.

Видя, что все увещания ни к чему не приводят, трое друзей поспешили дальше, предоставив этим странным путникам выполнять свою тяжелую задачу.

— Боже мой! — воскликнул лучник. — Да если собрать всю кровь, которую я пролил во Франции, так наберется целый бочонок, но вся она была пролита в горячем бою, и я бы еще очень подумал, стоит ли терять ее капля по капле, как эти монахи. Клянусь эфесом, наш юноша побелел, как пикардийский сыр. Что с тобой, mon cher [Мой милый (франц.) ]?

— Ничего, — ответил Аллейн. — Просто я жил слишком спокойно и не привык к подобным зрелищам.

— Ma foi! [Клянусь! (франц.) ] — воскликнул тот. — Никогда не видел человека, столь сильного в речах и столь слабого сердцем.

— Ошибаешься, друг, — возразил Большой Джон, — это не слабость, я хорошо знаю его: у него сердце не менее мужественное, чем у тебя или у меня, но в башке у него побольше, чем будет когда-нибудь в твоем котелке, поэтому он во многое проникает глубже, чем мы с тобой, и оно гнетет его сильнее, чем нас.

— Конечно, каждому тяжело смотреть на этакое зрелище, — сказал Аллейн, — видеть, как эти праведные люди, сами не совершившие никакого греха, страдают за чужие грехи. Они святые, если в наше время еще можно назвать кого-нибудь этим высоким словом.

А я так ни во что не ставлю их занятие! — воскликнул Хордл Джон. — Ну кто стал лучше от их воя и бичеваний? Когда они не истязают себя, они, ручаюсь, такие же, как все монахи. Пусть не били бы себя да выбили бы из сердца гордыню.

— Клянусь тремя царями, в том, что ты говоришь, есть смысл, — заметил лучник. — Кроме того, будь я Bon Dieu [Господь бог (франц.) ], мне, по-моему, едва ли доставило бы удовольствие видеть, как этот бедняга срывает себе мясо с костей, и я решил бы, что, наверное, он очень плохого мнения обо мне, если думает мне угодить истязаниями, точно начальник военной полиции. Нет, клянусь эфесом! Я бы с гораздо большим удовольствием посмотрел на какого-нибудь веселого лучника, который никогда не обидит поверженного врага и никогда не побоится здорового и сильного.

— Вы, конечно, не имеете в виду ничего греховного, — отозвался Аллейн. — И если речи ваши несдержанны, то не мне судить вас. Но разве вы не видите, что в этом мире есть враги, кроме французов, и тем больше славы тому, кто победит их? Разве для рыцаря или оруженосца тот день, когда он на турнире возьмет верх над семерыми, не будет днем гордости и торжества? А мы здесь на турнире жизни, и против нас выступает семь черных врагов: сэр Гордыня, сэр Алчность, сэр Обжорство, сэр Блуд, сэр Гнев, сэр Зависть и сэр Леность. Пусть человек победит этих семерых, и он получит первый приз из рук нежнейшей царицы красоты — может быть, от самой девы Марии. Вот ради чего эти люди умерщвляют свою плоть, а также — чтобы подать пример тем из нас, кто слишком себя изнеживает. Повторю еще раз: они святые, божьи святые, и я склоняю голову перед ними.

— Очень хорошо сказано, mon petit, — ответил лучник. — Я не слышал более справедливых слов с тех пор, как умер старик Дон Бертран, а был он одно время капелланом Белого отряда. Очень храбрый был человек, но во время битвы при Бринье его проткнул насквозь солдат из Эно. За это, когда мы прибыли в Авиньон, к его святейшеству папе, того солдата отлучили от церкви; но так как мы не знали ни его имени, ни кто он, а только одно: что был под ним серый в яблоках конь, боюсь, не постигло ли отлучение кого-то другого.

— Значит, ваш отряд удостоился тогда преклонить колени перед нашим святейшим отцом папой Урбаном, опорой и средоточием христианства? — с интересом спросил Аллейн. — Может быть, вам и самому удалось узреть его величественный лик?

— Я дважды видел его, — ответил лучник, — такой тощенький, крысоватый, на подбородке струпья. В первый раз мы выжали из него пять тысяч крон, хотя он очень сопротивлялся. Во второй раз попросили десять тысяч, но пришли к соглашению только через три дня, и я лично считаю, что лучше бы нам тогда просто разграбить дворец. Помню, управляющий его двором и кардиналы вышли вперед и спросили нас, согласимся мы взять семь тысяч, папское благословение и полное отпущение грехов или десять, но с бесповоротным отлучением и притом по всей форме. Мы были единодушного мнения, что лучше десять тысяч и проклятие, но сэра Джона как-то удалось уговорить, и мы получили отпущение и благословение — вопреки своей воле. Может, оно и к лучшему, ибо Отряд тогда очень нуждался в отпущении грехов.

Благочестивый юноша Аллейн был глубоко возмущен рассказом лучника. Он невольно посматривал вверх и по сторонам, нет ли где-нибудь тех вспышек молнии и ударов грома, которые, судя по «Acta Sanctorum» ["Деяния святых" (лат.) ], обычно прерывают кощунственные речи безбожников. Но осеннее солнце изливало на землю свои яркие лучи как обычно, а бурая тропа мирно лежала перед ними, уводя в шелестящий, осыпанный золотом лес. Казалось, природа слишком поглощена собственными делами и совершенно равнодушна к тому, что достоинство римского папы оскорблено.

Все же Аллейн почувствовал на сердце некоторую тяжесть и укоры совести за то, что слушал подобные слова и уже тем согрешил. Все, что было внушено ему за двадцать лет монастырского воспитания, восставало против такого попустительства. Лишь после того, как он, бросившись наземь перед одним из придорожных распятий, горячо помолился и о себе и о лучнике, темное облако, омрачавшее его душу, рассеялось.

Глава VIII Три друга

Пока он читал молитвы, его спутники ушли вперед; однако молодая кровь и свежий утренний воздух пробуждали и в нем жажду быстрых движений. Держа в одной руке палку, а в другой суму и слегка подпрыгивая, бежал он с развевающимися кудрями по лесной тропе, живой и грациозный, как молодой олень. Однако идти далеко ему не пришлось: за одним из поворотов он вдруг очутился перед домиком, стоявшим у края дороги; дом был окружен деревянным забором, возле которого задержались Большой Джон и Эйлвард-лучник, и на что-то пристально смотрели. Когда юноша поравнялся с ними, он увидел двух мальчуганов — одного лет девяти, другого немного старше; они стояли перед домом, каждый держал палку в левой руке, вытянутой на уровне плеча, оба безмолвные и неподвижные, словно две маленькие статуи. Это были хорошенькие голубоглазые белокурые ребята, стройные, крепкие, покрытые здоровым загаром, что говорило о жизни в лесу.

— Перед вами два молодых ученика какого-нибудь старого лучника! — радостно воскликнул Эйлвард. — Вот правильный способ воспитывать детей. Клянусь эфесом, я сам не смог бы их учить лучше, если бы этим занялся!

— А что тут происходит? — спросил Хордл Джон. — Они словно окаменели, но, я полагаю, едва ли они чем-то уж настолько поражены.

— Да нет, они просто упражняют левую руку, чтобы научиться крепко держать лук. Так и меня заставлял упражняться мой отец. Шесть дней в неделю я держал в вытянутой руке его палку, и рука словно наливалась свинцом. Hola, дети мои! А вы сколько можете выдержать?

— Пока солнце не будет вон над той липой, добрый господин, — ответил старший мальчик.

— А кем же вы будете? Лесорубами? Лесничими?

— Солдатами! — крикнули они в один голос.

— Клянусь бородой моего отца, вы щенята чистых кровей! Отчего же вы так горячо желаете быть солдатами?

— Чтобы сражаться со скоттами, — пояснили они. — Папа пошлет нас бить скоттов.

— А почему именно скоттов, милые мальчуганы? Мы видели французские и испанские галеры не дальше, чем в Саутгемптоне, но чтобы скотты так уж скоро появились в этих местах, я сомневаюсь.

— У нас счеты со скоттами, — сказал старший. — Это скотты отрезали папе по три пальца на каждой руке.

— Верно, ребята, так оно и было, — произнес низкий голос за спиной Аллейна.

Обернувшись, путники увидели костистого человека с ввалившимися щеками и болезненным лицом; он незаметно появился позади них. С этими словами он поднял обе руки и показал их: на каждой большой палец, указательный и безымянный были оторваны.

— Ma foi, приятель! — воскликнул Эйлвард. — Кто же это так постыдно обошелся с тобой?

— Сразу видно, что ты, приятель, родился далеко от шотландских болот! — ответил незнакомец с горькой усмешкой. — К северу от Хамбера нет ни одного человека, который бы не знал о злодеяниях этого дьявола Дугласа, Черного лорда Джеймса.

— А как же вы попали к нему в руки?

— Я родом с севера, из города Беверли, Холдернесского прихода, — ответил он. — Было такое время, когда от Трента до Твида не нашлось бы более меткого стрелка, чем Робин Хиткот. И, видите, он меня, как и многих других бедных лучников, стоявших на англо-шотландской границе, лишил возможности держать в руках топор или лук. Все же король дал мне домик вот здесь, в южной части страны, и, если угодно будет господу, мои два паренька когда-нибудь рассчитаются за меня. Сколько стоят папины большие пальцы, ребятки?

— Двадцать убитых скоттов, — ответили они в один голос.

— А остальные?

— Половину.

— Когда они будут в силах согнуть мой военный лук и попасть в белку за сто шагов, я пошлю их служить к Джонни Коплэнду, губернатору Карлайла, клянусь моей душой! Я бы отдал все свои остальные пальцы, чтобы увидеть Дугласа под градом их стрел.

— Дай бог вам дожить до этого, — сказал лучник. — И послушайте меня, старого солдата, mes enfants [дети мои (франц.) ], примите мой совет: налегайте на лук всем телом, пусть бедро и ляжка работают не меньше, чем предплечье. И еще научитесь, прошу вас, стрелять так, чтобы стрела падала сверху вниз, ибо хотя лучнику иногда и надо стрелять прямо и в упор, ему чаще приходится иметь дело с гарнизоном, находящимся за городской стеной, или с арбалетчиком, заслонившимся щитом, и вы можете надеяться, что причините ему вред, только если ваша стрела упадет на него как будто прямо из облаков. Я уже недели две не натягивал тетивы, но все же могу показать вам, как это делается.

Он отвязал свой лук, передвинул колчан наперед, затем решительно посмотрел вокруг, ища мишень. Неподалеку под развесистым дубом стоял пожелтевший, старый пенек. Лучник прикинул на глаз расстояние, затем извлек из колчана три стрелы и так быстро пустил их друг за другом, что первая еще не успела достичь цели, а последняя была уже на тетиве. Каждая стрела прошла высоко над дубом; из трех две глубоко вонзились в пень, а третью, подхваченную порывом ветра, отнесло на два-три шага в сторону.

— Ловко! — воскликнул северянин. — Слушайте его, ребята! Он мастер своего дела. Ваш папа согласен с каждым его словом.

— Клянусь эфесом, — отозвался Эйлвард, — если я примусь учить стрельбе из лука, мне целого дня не хватит. У нас в Отряде есть стрелки, которые попадут в любую щелку и любой винтик в доспехах тяжеловооруженного всадника, начиная со шлема и до наколенников. Но, с вашего разрешения, друзья, мне следует собрать свои стрелы, ибо каждая стоит пенни и человеку небогатому едва ли положено оставлять их воткнутыми в придорожный пень. Нам пора в путь, и я от всего сердца надеюсь, что вы воспитаете как надо этих двух ястребков и что они будут готовы к охоте даже на такую дичь, о которой вы говорили.

Расставшись с беспалым лучником и его потомством, путники зашагали дальше между разбросанными хижинами Эмери Дауна, а затем вышли на широкие пустоши, заросшие вереском и высоким папоротником, где среди небольших холмов паслись полудикие черные лесные свиньи. В этом месте леса отступали вправо и влево, дорога поднималась в гору, и резкий ветер обдувал покатый склон. На фоне черной, жирной земли особенно ярко пылали пурпуром и желтизной широкие полосы папоротника. Царственная самка оленя, которая там паслась, подняла морду с белым лбом и вопрошающе посмотрела на путников. Аллейн с восторгом разглядывал гибкое прекрасное создание; однако пальцы лучника играли с колчаном, а в глазах вспыхнул свирепый инстинкт, побуждающий человека к убийству.

— Tete Dieu! [Черт побери! (франц.) ] — прорычал он. — Будь мы во Франции или даже в Гиени, мы бы уже раздобыли к ужину свежую ножку, что очень важно при нашем мясопусте. Законно там или нет, но я намерен пустить стрелу.

— А я сначала переломаю эту твою палку о свое колено! — воскликнул Хордл Джон, кладя свою ручищу на лук. — Разве так можно? Слушай, я родился в лесу и знаю, чем такие штуки кончаются. В нашем местечке Хордле двое поплатились глазами, а третий — своей шкурой. Когда я в первый раз тебя увидел, я, честное слово, не почувствовал особой любви к тебе, но с тех пор я научился очень уважать тебя, и поэтому мне не хотелось бы видеть, как тебя обрабатывают живодеры лесничие.

— Рисковать своей кожей — мое ремесло, — пробурчал лучник; все же он откинул колчан на бедро и повернулся лицом к западу.

Они шли, а тропа все поднималась, из зарослей вереска она то выводила в рощицы падубков и тисов, то снова бежала через вереск. Сердце радовалось, слыша веселое посвистывание дроздов, когда они стремительно перелетали из одних кустов в другие. Время от времени дорогу путникам преграждал янтарно-желтый ручей с заросшими папоротником берегами, и пегий зимородок озабоченно перепархивал с одного берега на другой, или серая задумчивая цапля, надутая и важная, стояла по лодыжки в воде среди осоки. Болтали сороки, громко ворковали лесные голуби, пролетая над самой головой, и отовсюду, из каждой придорожной канавы, раздавалось равномерное постукивание лесного столяра — большого зеленого дятла. По мере того как тропа поднималась, кругозор распахивался с обеих сторон все шире, желтые леса и заросли вереска спускались до далеких дымков Лимингтона и до глубокого туманного канала, тянувшегося у самого горизонта, а к северу леса словно откатывались уступами, роща поднималась над рощей, туда, где далеко-далеко белый шпиль Солсбери выступал жестко и четко на безоблачном небе. У Аллейна, жизнь которого протекала до сих пор на прибрежной низменности, свежий воздух возвышенностей и широта свободных далей пробуждали такое ощущение жизни и такую радость бытия, что его молодая кровь бурно бежала по жилам. Даже тяжеловесного Джона затронула красота дороги, а лучник весело насвистывал или мурлыкал отрывки из французских любовных песен, притом так фальшивил, что напугал бы самую смелую девушку, когда-либо внимавшую серенадам.

— А мне нравится этот северянин, — заметил он наконец. — Он умеет ненавидеть. Видно по лицу и по глазам, что он полон горечи. Люблю человека, у которого есть желчь в печени.

— О нет! — вздохнул Аллейн. — Не лучше ли, если бы у него было в сердце хоть немного любви?

— Я этого не отрицаю. Клянусь, никто не скажет, что я был предателем крылатого божества. Пусть человек любит прекрасный пол. Ей-богу, на то женщины и созданы чтобы их любили, от косы до шнурка на башмаке. И я очень рад, что добрые монахи воспитали тебя так мудро и хорошо.

— Да нет, я имел в виду не мирскую любовь, а пусть бы его сердце смягчилось по отношению к тем, кто обидел его.

Лучник покачал головой.

— Человек должен любить людей своего племени, — пояснил он, — но не годится англичанину любить скотта или француза. Ma foi! Если бы ты видел толпу нитсдэлских всадников на их галловейских клячах, ты бы не говорил о любви к ним. Я бы охотнее заключил в свои объятия самого Вельзевула. Боюсь, mon garcon, что тебя плохо воспитывали в Болье, ведь уж епископ-то, наверное, знает лучше, чем аббат, что хорошо и что дурно, а я сам, своими собственными глазами видел, как епископ Линкольнский зарубил шотландского всадника боевым топором, а это, согласись, был довольно странный способ выказать ему свою любовь.

Аллейн не знал, что ответить на столь решительное суждение о действиях высокопоставленного представителя церкви.

— Значит, вы воевали против скоттов? — спросил он.

— А как же! Я впервые пустил стрелу в сражении, когда мне было на два года меньше, чем тебе, у Невиллс Кросса, под командованием лорда Мобрея. А позднее — под началом коменданта Беруика Джона Коплэнда, того самого, о котором говорил наш друг; именно он потребовал выкуп за короля скоттов. Ma foi! Солдатская работа — дело грубое, но хорошая школа для того, кто захотел бы стать отважным и приобрести военную мудрость.

— Я слышал, что скотты — опытные воины, — заметил Хордл Джон.

— Топором и копьем они владеют превосходно, лучших я не знаю, — ответил лучник. — И они с мешком муки и рашпером на перевязи меча могут совершать такие переходы, что за ними не угонишься. На пограничных землях убирать урожай приходится с серпом в одной руке и топором в другой, и урожай бывает беден, а говядины мало. Но вот лучники они никудышные, они даже из арбалета не умеют целиться, не то что из боевого лука; потом они по большей части бедняки, даже из дворян лишь очень немногие могут купить себе такую вот добрую кольчугу, как я ношу, и им трудно противостоять нашим рыцарям, у которых на плечах и груди стоимость пяти шотландских ферм. Все они вооружены одинаково, и это самые достойные и отважные люди во всем христианском мире.

— А французы? — осведомился Аллейн; для него легкая болтовня лучника была полна той привлекательности, какую слова человека деятельного имеют для отшельника.

— Французы — тоже стоящий народ. У нас были во Франции большие удачи, и привело это к хвастовству, да похвальбе, да пустым разговорам у лагерных костров; но я всегда замечал, что чем больше люди знают, тем меньше говорят. Я видел, как французы сражались и в открытом поле, и при взятии и защите городов и замков, в ночных вылазках, засадах, подкопах и рыцарских боях на копьях. Их рыцари и оруженосцы, скажу тебе, парень, во всех отношениях не хуже наших, и я мог бы назвать многих из свиты Дюгесклена, которые в сражении копьями не уступили бы лучшим воинам английской армии. С другой стороны, их простой народ так придавлен налогами на соль и всевозможными чертовыми пошлинами, что еле дышит. Только болван может воображать, будто если в мирное время приучить человека быть трусом, так тот на войне станет вести себя, как лев. Стриги их, точно овец, они овцами и останутся. Если бы дворяне не взяли верх над бедняками, весьма возможно, что мы не взяли бы верх над дворянами.

— Но что же там за народ, почему он позволил богатым так оседлать себя? — заметил Большой Джон. — Хоть я и сам всего лишь бедный английский простолюдин, а все же кое-что знаю насчет всяких там хартий, обычаев, свобод, прав и привилегий… Если они нарушаются, все понимают, что настала пора покупать наконечники для стрел.

— Ну да, но законники во Франции не менее сильны, чем военные. Клянусь эфесом! Человеку там больше приходится бояться чернильницы первых, чем оружия вторых. В их сундуках всегда найдется какой-нибудь пергамент, доказывающий, будто богач обязан стать еще богаче, а бедняк — беднее. В Англии это бы не прошло, но по ту сторону пролива люди смирные.

— А скажите, добрый сэр, какие еще народы вы видели во время своих путешествий? — спросил Аллейн Эдриксон.

Его молодой ум жаждал ясных жизненных фактов после столь долгого изучения умозрительной философии и мистики, которому он должен был предаваться в монастыре.

— Я видел нидерландца, и ничего плохого как о солдате о нем сказать не могу. Он медлителен и тяжел на подъем, и его не заставишь ринуться в бой ради ресниц какой-нибудь красотки или звона струны, как это бывает у более пылких южан. Но ma foi! Коснись его мотков шерсти или посмейся над его бархатом из Брюгге, и все эти толстые бюргеры зажужжат и зароятся, как пчелы вокруг летка, готовые наброситься на тебя, словно это главное дело их жизни. Матерь божья! Они показали французам при Куртре, да и в других местах, что столь же искусно умеют владеть сталью, как и сваривать ее.

— А испанцы?

— Они тоже отважные солдаты, тем более что им в течение нескольких веков приходилось ожесточенно обороняться против проклятых последователей черного пса Махмуда, которые все время напирали на них с юга, и все еще, насколько я знаю, удерживают большую часть страны в своих руках. Я имел с ними дело на море, когда они приплыли в Уинчелси, и добрая королева со своими придворными дамами сидела на скалах и смотрела вниз, на нас, точно это была игра или турнир. Но, клянусь эфесом, зрелище было достойное, ибо все, что в Англии есть лучшего, оказалось в тот день на воде. Мы отплыли в челнах, а вернулись на больших галерах — это были четыре корабля из пятидесяти крупных испанских судов, а больше двух десятков бежали от креста святого Георгия еще до захода солнца. Но теперь, юноша, я ответил на твои вопросы, и мне кажется — пора тебе отвечать мне. Пусть между нами все будет ясно и понятно. Я человек, который бьет прямо в цель. Ты видел в гостинице, какие вещи у меня были с собой. Выбирай любую, кроме шкатулки с розовым сахаром для леди Лоринг, — и ты получишь эту вещь, если отправишься со мной во Францию.

— Нет, — сказал Аллейн. — Я бы охотно отправился с вами во Францию и куда бы вы ни захотели, хотя бы чтобы послушать ваши рассказы, да и потому, что вы оба — мои единственные друзья вне монастырских стен; но это, право же, невозможно, у меня есть долг по отношению к моему брату, ведь отец и мать у меня умерли, и он старший. Кроме того, когда вы зовете меня с собой во Францию, вы не представляете, как мало толку вам будет от меня: ведь ни по воспитанию, ни по своей природе я не гожусь для ратных дел, а там, как видно, происходят постоянные раздоры.

— Всему виною мой дурацкий язык! — воскликнул лучник. — Будучи сам человеком неученым, я невольно говорю о клинках и мишенях, ибо такова моя работа. Но заверяю тебя, что на каждый свиток пергамента в Англии их во Франции приходится двадцать. А на каждую нашу статую, резной камень, раку с мощами и вообще любой предмет, который может порадовать взгляд ученого клирика, во Франции их приходятся сотни. При разграблении Каркассонна я видел целые комнаты, набитые рукописями, но ни один человек из Белого отряда не мог прочесть их. Опять же я назвал бы Арль, Ним и много других городов, где стоят огромные арки и крепостные сооружения, воздвигнутые в старину людьми-великанами, пришедшими с юга. Разве я не вижу, как у тебя загорелись глаза и как тебе хотелось бы взглянуть на все это? Пойдем же со мной, и, клянусь своими десятью пальцами, ты увидишь эти чудеса все до единого.

— Конечно, мне бы хотелось взглянуть на них, — отозвался Аллейн, — но я иду из Болье с определенной целью, и я должен остаться верен своему долгу, как вы верны своему.

— Подумай и о том, mon ami, — настойчиво продолжал Эйлвард, — что ты можешь сделать там много добра: ведь в Отряде триста человек, и никогда ни один из них не слышал слова о милости божьей, а святой Деве хорошо известно, что никогда еще никакая группа людей в этой милости так не нуждалась. Уж, наверно, один долг стоит другого. Ведь брат твой обходился без тебя все эти годы и, насколько я понимаю, ни разу не потрудился дойти до Болье, чтобы повидать тебя, из чего ясно, что не очень-то он в тебе нуждается.

— Да и потом, — подхватил Джон, минстедский сокман стал притчей во языцех по всему лесному краю, от Брэмшоу-Хилл до Холмслей-Уока. Он пьяница, отчаянный буян и сквалыга, каких мало.

— Тем более я должен постараться исправить его, — сказал Аллейн. — Не нужно, друзья, этих уговоров, что до меня, то поверьте, мне очень хочется во Францию, и для меня было бы радостью отправиться с вами. Но, право же, право, я не могу, и я здесь прощусь с вами, ибо та квадратная башня над деревьями справа, наверное, и есть Минстедская церковь, и я пойду вон по той тропинке через лес.

— Ну что ж, да хранит тебя господь, мой мальчик! — воскликнул лучник, прижимая Аллейна к своему сердцу. — Я скор и в любви и в ненависти. И, видит бог разлуки терпеть не могу.

— А разве нам не следовало бы все-таки подождать здесь, — предложил Джон, — и посмотреть, как еще тебя примет твой братец? Может быть, он будет так же не рад твоему приходу, как крестьянка, когда является поставщик королевского двора и реквизирует ее добро?

— Нет, нет, — запротестовал Аллейн, — не ждите меня, если я туда пошел, я там останусь.

— Все-таки не худо будет тебе знать, куда мы направляемся, — сказал лучник. — Мы сейчас будем идти лесами все на юг, пока не выйдем на дорогу в Крайстчерч, потом двинемся по ней, а к ночи, надеюсь, доберемся до замка сэра Уильяма Монтекьюта, герцога Солсберийского, где коннетаблем сэр Найджел Лоринг. Там мы и пристанем, и в ближайшие месяц-два, пока мы будем готовиться к обратному путешествию во Францию, ты, наверное, сможешь нас там найти.

Аллейну было в самом деле очень тяжело расставаться с этими двумя новыми, но душевными друзьями, и столь сильным оказалось столкновение между чувством долга и влечением сердца, что он не осмеливался поднять глаза, ибо опасался изменить своему решению. Лишь когда он ушел далеко вперед и его окружали уже только стволы деревьев, он оглянулся и все-таки увидел сквозь листву своих друзей вдали на дороге. Лучник стоял, скрестив руки, его лук торчал из-за плеча, солнце ярко горело на его шлеме и на кольцах его кольчуги. Рядом с ним высился завербованный им Джон, все еще в домотканой, не по росту одежде сукновала из Лимингтона, длинные руки и ноги словно вылезали из этого убогого платья. Аллейн еще смотрел на них, когда они круто повернули и зашагали рядом по дороге.

Глава IX О том, что в Минстедском лесу иногда случаются странные вещи

Тропа, по которой предстояло идти молодому клирику, тянулась через великолепный строевой лес, где гигантские стволы дубов и буков образовали во всех направлениях как бы длинные коридоры, а их ветви изгибались, словно своды величественного собора, возведенного самой природой. На земле лежал ковер зеленейшего и мягчайшего мха, усыпанного опавшими листьями, бодро пружинившего под ногами путника. Тропинкой этой, как видно, пользовались так редко, что она местами совсем исчезала в траве, и ее рыжеватая бороздка снова появлялась между стволами уже где-то далеко впереди. Здесь, в глубинах лесного края, было очень тихо. Безмолвие нарушалось лишь легким шелестом веток и далеким воркованием диких голубей, и только раз Аллейн услышал где-то в стороне веселый охотничий рог и резкий лай собак.

Не без волнения смотрел он на окружавшую его красоту, ибо, несмотря на уединенную жизнь в монастыре, он знал достаточно о былом могуществе его рода, знал и то, что когда-то власть его предков, бесспорно, распространялась на все эти земли. Его отец был чистокровным саксом и возводил свою родословную к Годфри Мэлфу, владевшему поместьями Бистерн и Минстед в те времена, когда норманны впервые ступили окованной железом ногой на английскую землю. Однако часть владений их семьи была отторгнута: в этом округе насадили леса, и он стал собственностью короля, другие земли были конфискованы за предполагаемое участие Мэлфа в неудавшемся мятеже саксов.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6