Современная электронная библиотека ModernLib.Net

А.С.Пушкин (№2) - Северная столица

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Дугин Лев Исидорович / Северная столица - Чтение (стр. 8)
Автор: Дугин Лев Исидорович
Жанры: Биографии и мемуары,
Историческая проза
Серия: А.С.Пушкин

 

 


Ура! В Россию скачет Кочующий деспот…

«Кочующий деспот» посетил Ваграмские и Аспарин-ские поля. А гвардейские офицеры вспоминали Бородино, Тарутин и Малоярославец. «Кочующий деспот» восхвалял Европу, а в России он насаждал военные поселения. Он заявил, что чувствует в душе спасительную благодать, – а на самом деле сделался мистиком. Обещал своей стране конституцию – и душил свободу – «Узнай, народ российский, Что знает целый мир: И прусский и австрийский Я сшил себе мундир».

В Брюнне Александр дал смотр Смоленскому драгунскому полку. Он остался недоволен и отстранил заслуженного полковника, а о русских вообще отозвался пренебрежительно. В Петербурге гвардейские офицеры, узнав об этом, от раздражения вызывали друг друга на дуэль!..

Но Бавария, Баден, Ганновер, Вюртемберг – требуют конституции. Из Италии грозные вести. В Испании вражда короля с кортесами. Офицеры, прежде лишь развлекавшиеся на балах, любезничавшие с дамами или игравшие в карты, теперь читали «Le Conser-vateur», «Journal de Paris», «Journal des Debats», берлинские, гамбургские, венские ведомости. Вот времена! Не было прежде столь грозного времени!..

В Польше царь пересел в сани. Он навесил на мундир орден Белого Орла. Даже Польше он отдал предпочтение! Польше он дал конституцию. Польше он желал вернуть литовские ее провинции. Но где же обещанная конституция для России?

«…О радуйся, народ: я сыт, здоров и тучен;

Меня газетчик прославлял; Я пил, и ел, и обещал – И делом не замучен».

Но Россия, великая страна, она двигается по пути, указанному Петром! Разве не устремилась она вдогонку Европе? Разве не открылись для нее небывалые перспективы? Было подсчитано: при царице Анне Иоанновне во всем Петербурге не было и ста карет; теперь в праздник перед Адмиралтейством их собиралось до четырех тысяч. Вперед, вперед! Догнать и перегнать весь мир! Возводился пышный Исаакиевский собор на месте старого деревянного. Строился Генеральный штаб на месте Немецкого театра. Снесен на Невском стеснительный срединный бульвар, проложены тротуары, воздвигнуты памятники героями войны – Голенищеву-Кутузову и Барклаю де Толли перед соборным храмом Казанской божьей матери. Депеши, новости! Синий мост через Мойку возведен за восемь месяцев вместо двух лет. Чугунные ящики для моста отлиты на наших отечественных заводах. Успехи промышленности! Успехи торговли!.. Огромнейшая империя готова явить миру… готова доказать… готова преподать…

Царский поезд скакал по русской земле. Счастливцы – командующие армиями, губернаторы, губернские предводители, городничие – удостаивались беседой с царем. Дамы, вздыхая, повторяли его слова: «Луна – лучшая часть иллюминации». Ах, какой романтик… Русский царь – Ахилл в боях и Агамемнон в совете – возвращался в свое отечество.

Фельдъегери врывались с Петербургского тракта, скакали через Калинкинский мост и по набережным, по проспектам направлялись к небольшому и вовсе не пышному дому, на углу Кирочной и Литейного, где жил тот, кому, вопреки всем правам и законам, во власть была отдана вся Россия, – Аракчееву.

И наконец в вожделенном здравии царь прибыл в Царское Село. Это был конец декабря 1818 года. Над Зимним дворцом взвился императорский штандарт. На следующий день после прибытия царь эднялся любимейшим делом: поутру изволил присутствовать у развода.

II

Как ты, мой друг, в неопытные лета,

Опасною прельщенный суетой,

Терял я жизнь, и чувства, и покой;

Но угорел в чаду большого света…

…Я помню их, детей самолюбивых,

Злых без ума, без гордости спесивых,

И, разглядев тиранов модных зал,

Чуждаюсь их укоров и похвал!..

«Послание к кн. Горчакову»

Он задумался, глядя на лепной бордюр потолка, будто на какое-то мгновение забыл, где он находится. Бал гремел, а он, глядя в потолок, представлял белесое петербургское небо, улицу, фонари и молодого денди в экипаже… С некоторого времени новый замысел владел им: ему хотелось изобразить молодого человека, недавно вступившего в свет.

– Faites place, monsieur![37] – услышал он голос распорядителя танцев.

И в глаза хлынул поток света от множества люстр, а в уши – говор толпы и звуки оркестра. Мимо него проносились танцующие пары.

Он отошел к окну и прижадся лбом к стеклу.

…Его герой, молодой человек, выпрыгнул из экипажа у нарядного особняка, украшенного аттиком и колоннадой… Вдоль улицы выстроился ряд карет, озябшие кучеры бьют в ладоши, крыльцо освещено плошками, а сквозь ярко освещенные окна особняка с улицы видны тени гостей…. Он вбежал бы по извитым лестничным маршам – сюда, в этот праздничный, ярко освещенный зал…

– Changeons de figure![38] – громко распоряжался месье Трике, француз, оставшийся после войны в России, коротконогий, с мясистым носом и жирным подбородком.

Зала была длинная, с закругленными углами. В одном конце хозяйка вокруг себя собрала в кружок почетных дам. В другом конце хозяин беседовал с почетными гостями. Слуги в позументных фраках разносили чай, печенье, мороженое. Вдоль стен расселись маменьки и тетушки, а их дочки, племянницы или воспитанницы кружились с кавалерами.

«От этих балов болит голова», – подумал его герой, молодой человек, недавно закончивший учение.

И Пушкин направился в соседнюю гостиную.

Тотчас вслед за ним двинулись – одетые в свои яркие мундиры с шитьем и аксельбантами – трое воспитанников Пажеского корпуса, отпущенные на праздники по домам. Когда он остановился – они остановились тоже. Наконец вперед выступил самый храбрый из них – сын хозяев.

– Excusez-nous…[39] – у него от волнения на полной губе с темнеющими усиками выступили капельки пота, а круглое лицо покраснело под цвет мундира. – Не вы ли… О-о!

И Пушкин тоже покраснел. Потому что подобные сцены повторялись теперь часто – в театрах, в гостях и даже на улице…

– Не вы ли господин Пушкин?.. – Воспитанники, тесно обступив его, смотрели с изумлением, округлившимися глазами, стараясь что-то понять в необыкновенном человеке, который был лишь ненамного старше их самих.

– Вы не представляете, – торопливо говорил сын хозяев. – Не представляете, как прекрасны ваши стихи!.. О, они у всех…

И они попросили вписать в их тетрадку новые стихи. Этой тетрадке, должно быть, довелось побывать и под матрасами, и под подушками, и в мешочках со сладостями.

– Господа, – Пушкин был и обрадован и смущен. – Право же, не знаю…

В тетрадке собрано было все то, что расходилось, минуя цензуру: стихи Марина, Дениса Давыдова, «Опасный сосед» Василия Львовича Пушкина, безымянные «Критика на Московский бульвар», «На Пресненские пруды» и собственные его «Ноэли», эпиграммы, «Вольность»… Его именем было подписано множество стихотворений, не им написанных.

– Господа, у вас собрание более полное, чем у меня самого!

В этом же будуаре у камина с резной решеткой стали в кружок несколько офицеров. Они о чем-то тихо беседовали. О чем?..

– Рад был познакомиться… – Пушкин простился со своими юными поклонниками.

Это произошло на его глазах. Подошел новый офицер и, здороваясь, особым образом подал знак: большим пальцем нажал один раз, потом быстро еще два раза…

Он видел это совершенно ясно. Но был ли это лишь масонский знак или знак принадлежности к тайному обществу, к которому он, Пушкин, все еще не принадлежал? Он мог бы подойти к офицерам, но захотят ли они при нем продолжать разговор?

«Тоска, – подумал его герой, возвращаясь в зал. – Вот так мы губим лучший цвет своей жизни. Кадриль с contre-temps en ayant, потом кадриль с contre-temps en arriere…»

И он пустился танцевать.

…У нее светлые локоны свисали вдоль милого личика, бледно-зеленое платье призывно шуршало, и, когда она в танце приближалась, ему казалось, будто облако тюля, туман ароматов поплывут с ним рядом.

Они светски болтали – точно так же, как во всех концах зала болтали танцующие барышни и кавалеры.

Он сказал:

– Я храню ваш портрет! Она усомнилась:

– Но как вы смогли достать?

– Я смог, потому что хотел… потому что любуюсь вами…

Она подумала и ответила фразой, недавно вписанной в ее альбом:

– Отклонять похвалы с жаром – значит желать продолжения их…

Бесчисленные огни свечей вспыхивали в бронзе люстр, в вызолоченных жирандолях, в гранях хру: стальных корзин; легкие туфельки шуршали, каблуки выстукивали, шпоры звенели; припрыгивая и притопывая, изогнув станы и откинув головы, проносились пары… И хотя вымышленный его герой уже тосковал, ему самому не было защиты от женских прелестей, от женского очарования, и он начинал дышать тяжело, когда его касались ее пальчики в белых высоких перчатках и когда в танце от быстрых движений колыхался и приоткрывался рюш воротника на ее шее.

– Да, да, я храню ваш портрет! – В голосе его звучало волнение.

– Но покажите мне…

– Но неужто вы не верите моей искренности?.. Она опять подумала и ответила фразой, недавно вычитанной:

– Искренность? Но это лишь средство снискать доверенность!

Став у колонны, они рассуждали о любви и дружбе.

– В чем разница между дружбой и любовью?

– Но, боже мой, дружба – это одна душа в двух телах, а любовь – неизъяснимая сила, влекущая к любимому предмету…

Он увидел своего лицейского приятеля князя Горчакова – рука об руку они побрели вдоль анфилады парадных комнат.

Говорили о Коллегии иностранных дел, в которой оба служили.

– Наш государь – хитрый византиец, – смело рассуждал Горчаков. – У него два статс-секретаря – граф Нессельроде и граф Каподистрия, а для чего? Один – монархист, другой – конституционалист; один – сторонник Австрии, другой – Греции, они друг друга уравновешивают, а мы, бедные, служа у одного, вызываем неудовольствие у другого… – Это сильно его беспокоило.

Он уже делал успехи по дипломатике, исполнял лестные поручения и лишь недавно вернулся из Лиф-ляндии. На его румяных устах, как и прежде, играла тонкая улыбка, глаза умно светились. Но теперь на красивом, продолговатом лице появилось особое выражение человека, много узнавшего и умудренного опытом.

– Но ты, – сказал он Пушкину, – вовсе не изменился. – Он оглядел своего подвижного, оживленного, неспокойного приятеля. – Да, ты все такой же…

Бывало, в Лицее, вот так же рука об руку, бродили они по актовому залу и, предугадывая друг для друга необыкновенное будущее, воображали себя бесстрастными наблюдателями светских обычаев и нравов. Так что же?

Grand-mond теперь кипел вокруг них…

– В обществе большие перемены, – рассуждал Пушкин. – Посмотри: молодые военные не отстегивают шпаг. Они не желают танцевать… Наши умные рассуждают с дамами об Адаме Смите.

– Этот ramolli, – злословил Горчаков, кивая на согбенного старичка в припудренном парике, в чулках и старинных башмаках, – в восьмидесятых годах танцевал со старой графиней Румянцевой, которая некогда танцевала с самим Петром Великим…

Кого не увидишь на этих балах! Сколько их здесь – стариков и старух с трясущимися головами, с восковой кожей, былых героев французских кадрилей, знатоков старинных реверсалий. Кто окружает нас на этих балах? Изношенные глупцы, почетные подлецы, кривляющиеся придворные мистики.

Вот кружок дам.

– Вы покупаете чепцы у Annedinne?

– О нет, только в магазине m-me Xavier.

– Я платья покупаю у Clara Angilique.

– Вы слышали необыкновенные слова императора: «Луна – лучшая часть иллюминации!»…

А вот затянутый невежда-генерал – из тех, кого называют хрипунами, – потряхивая канителью пышных эполетов и подкручивая пышные усы, он расточает казарменные каламбуры: «Я сражен, как залпом, вашей красотой!», «Я вручаю вам рапорт любви».

А вот – неизменная принадлежность светских раутов – говорун: он, не умолкая, говорит…

Ах, изобразить свет – вот замысел! Написать послание от того, кто чуждается пустых и утомительных светских собраний, к тому, кто тянется к ним; от любящего свободу, кипение ума, шумные споры – к тому, кто готов терпеть стеснительные правила света, кланяется глупости и покоряется скуке.

Горчаков взглянул на лицо своего приятеля, по которому будто пробегали тени от внутренней работы, и сказал:

– Ты, как и прежде, всегда в думах, в своей поэзии…

Вернулись в зал. И при виде цветника девушек на лицах обоих приятелей появилось одно и то же выражение: изрядного женолюбия.

…У нее талия была узкая, длинная, она вскидывала глаза, со значительным видом покачивала головой и таинственно улыбалась – и во всем этом было pruderi – жеманство.

Все же он пылко воскликнул:

– Я храню ваш портрет!

Движения ее были легки, грациозны.

Она вела жеманный разговор:

– В кого бы мне влюбиться?

– Конечно, в того, кто с вами рядом. – Большие, выпуклые его глаза старались выразить нежность.

– Но опасен не тот, кто рядом, а тот, о ком думаешь?

– Тогда влюбитесь в господина, который в конце зала стоит к вам спиной…

– Ах, ах, вы злой!.. Но посмотрите на К. В.: как просто она одета, белое платье без гирлянд, но на голове и шее на полмиллиона бриллиантов. Посмотрите на С, она уморительна: на платье не цветы, а какие-то сушеные грибы, – должно быть, ей прислали из деревни. Посмотрите на М. – она вся в румянах; впрочем, ей уже пора…

Но прощаясь с ним, она вздохнула с выражением усталости:

– Молодые люди либо упитаны, либо напитаны, но вовсе не воспитаны. Сегодня о портрете я слышу уже от пятого…

Он увидел приятелей-офицеров и направился к ним. Здесь, на бале, гвардейских офицеров было множество, то и дело мелькали бархатные куртки кавалергардов, мундиры с узкими фалдами семеновцев, мундиры с высокими воротниками прёображенцев, лампасы конногвардейцев, темные формы моряков…

– А-а, Пушкин!..

– Здравствуй, Пушкин!..

– Пушкин, где скачет твой Руслан?

– Пушкин, как это у тебя: «Ура, в Россию скачет…»

С каким восторгом его встречали! А случалось и так, что целая свита следовала за ним по пятам, как за признанным вожаком в поэзии, острословии и проказах… Он мог быть доволен своей популярностью!

Но кто из них состоял и кто не состоял в тайном обществе?

Эти офицеры не желали смешиваться с веселившейся на бале толпой. Здесь, в их кружке, говорили об императоре Александре, об Аахенском конгрессе, о новостях в «Courier de Paris», о дебатах во французском парламенте, о крепостном праве и военных поселениях – говорили громко, говорили открыто, потому что с некоторых пор прямое выражение мнения сделалось первым признаком порядочного человека.

Вот эти их мнения, вот эту устремленность их к вольности он страстно желал передать в стихах! Судьба наделила его бесценным даром. Этот дар он принесет на алтарь великого дела. Он напишет новый призыв к свободе!

Вдруг в зале поднялся шум, послышались взволнованные голоса, началось какое-то движение… Новый гость появился на пороге – но с траурными плерезами, нашитыми на черный фрак, и с траурным черным крепом, повязанным у обшлага.

Хозяйка упала в обморок, начался переполох. Но потом раздались негодующие голоса: гнусная мистификация! Негодники-шутники разослали печатное приглашение на похороны хозяина дома! Вот чем развлекается нонешняя молодежь!..

А шутники, возможно, были тут же. Их можно было встретить на любом бале. Они стояли отдельной кучкой – молодые люди, броско одетые в коричневые, зеленые, синие фраки, в полосатые узкие панталоны а ля гусар, вправленные в сапоги, в жилетки и под-жилетники из турецкой шали, а у некоторых в петлицах была пробка – условный знак общества пьяных оргий.

И в этом кружке Пушкина встретили восторженно.

– Пушкин, где твой Руслан? Пушкин, что твоя Людмила… Пушкин: «Тираны мира! Трепещите!»

Впрочем, они ругали всех и все: надменного хозяина, важничающую хозяйку, нерасторопных слуг, нестройный оркестр. О завиднейшем женихе Петербурга только что разнесся слух, будто по причине физического недостатка он не может быть мужчиной, – и они хохотали, глядя на свою жертву…

– А вот идет господин Мельгунов – потомок того самого Мельгунова, которого Петр III поколотил тростью на разводе… – злословили они.

– Посмотрите на графиню Апраксину – ее дети от князя Барятинского, и это знают все, кроме графа Апраксина…

Один из них по просьбе Пушкина клятвенно уверил молоденькую девушку, будто Пушкин без памяти в нее влюблен.

Когда Пушкин подошел к ней, чтобы пригласить на танец, – протянул руку, отставил ногу, наклонил голову, – она бурно покраснела.

Она была еще совсем дитя, и можно было представить те усердие и волнение, с которыми готовилась она к выезду на бал. Когда он сказал:

– Я храню ваш портрет!.. – она от смущения потеряла способность соображать, а потом спросила изумленно:

– Но как вы достали?

Бирюзовые стрелки удерживали пряди ее волос, она была миниатюрная и исподлобья поглядывала на него темными влажными глазами.

А он говорил на языке страстей, что для нее, конечно, было внове, он придал лицу выражение мрачности и ронял отрывочно:

– Судьба… Не судьба… Все кончено… Приходится жить макинально… – Всего этого требовала наука любви.

– Но почему, почему вам приходится жить макинально? – взволнованно спросила она.

Но он воскликнул:

– Прикажите мне уехать!.. Чтобы не видеть вас… Чтобы не страдать!

И в ее глазах появилось далее сочувствие.

– Нет, останьтесь, – сказала она мягко.

Она была легкая, прехорошенькая, и ей шло платье с вышитыми на атласе цветами, а к мизинцу руки, как это делалось, она привязала на цепочке маленький флакончик духов, и он украдкой пожал ей руку. Уступая его мольбам, она назвала дом, в котором живет…

И ему удалось увлечь ее туда, где расставлены были диваны и кресла для отдыхающих от танцев, быстро оглядевшись, он пал на колени, страстно моля подарить талисман и пытаясь снять с ее пальца кольцо.

– Что вы делаете! – воскликнула она в ужасе и, совершенно растерянная, взволнованная, не зная, чему верить и чему не верить, убежала к полной и строгой даме, – должно быть, своей матери, которой на время танцев оставила веер и шаль.

Он остался один. На душе было смутно. Нет, эти балы, эти прыжки в танцах, этот флирт с девицами, казавшиеся ему такими заманчивыми после выхода из Лицея, уже приелись и нагоняли тоску.

Он увидел Грибоедова. Тот, как обычно, был в черном костюме, лицо его было сумрачно, а тонкий ободок очков строго поблескивал. Он остановился возле Пушкина и, морща лоб, будто мысли были мучительны, сказал как раз то, что Пушкин чувствовал сам:

– Балы… веселье… а для меня Петербург душен… В Петербурге нельзя молодо себя чувствовать, нельзя искренне мыслить… я задыхаюсь… И рад, что уезжаю…

Он уезжал на Восток, в дипломатическую миссию. К этому его принуждала злобная сплетня, пущенная после злосчастной partie carre.

– Не драться же с каждым на дуэли… – Он высокомерно пожал плечами.

Да, grand-monde – где, казалось, так легко и весело все порхали, имел свои законы, и законы эти были беспощадны.

– Хотел было отнестись ко всему холодно… Даже рассмеялся, услышав толки… Потом писал опровержение, хотел пустить по рукам… Но нет, от сплетен нет защиты!

– Экосез а ля грек! – громко провозгласил мосье Трике.

– И вот уезжаю…

Будто маска спала, Пушкин увидел бледное, нервное, с трепетными губами лицо страдающего человека.

– Еду куда-то вдаль, в Персию, к азиатам… Бурно заиграл оркестр – скрипки, контрабасы, валторны, кларнеты. Закружились пары…

III

Любви, надежды, тихой славы

Недолго тешил нас обман,

Исчезли юные забавы,

Как сон, как утренний туман…

«К Чаадаеву»

Все настойчивее делались толки о том, что в Петербурге что-то готовится… Как было не взволноваться? Мог ли он остаться в стороне?

Братьев Тургеневых он застал жестоко спорящими.

– Мало желать цели! – выкрикивал Николай Иванович, и от волнения узкое его лицо, казалось, еще более заострилось. Дрожащими пальцами поднес он к носу щепотку табаку. – Вы, милостивый государь, батюшка, Александр Иванович… – Сердясь, он именовал старшего брата особенно почтительными титулами, – вы говорите, что любите то же, что и я люблю. А я этой вашей любви не верю. Не верю! – Палка сердито застучала. – Что любишь, того и желать надобно!

А у Александра Ивановича лицо было красно, будто перед апоплексическим ударом.

– Ты не должен, Николушка, не должен так говорить, – урезонивал он. – Не должен обнаруживать опасные свои правила…

– А вы, может быть, и желаете цели, но не желаете средств! – выкрикнул Николай Иванович. – Надо действовать, действовать!..

Это напоминало былые споры в «Арзамасе». «Арзамас» больше не собирался. Как-то сразу многие разъехались. Михаил Орлов – Рейн – любимец царя, флигель-адъютант, за откровенно высказанные мнения впал в немилость и отправлен был в Киев; Дашков – Чу – служил в Константинопольской миссии; Блу-дов – Кассандра – посланником в Лондоне; Полетика – Очарованный Челн – посланником в Вашингтоне. Почти весь «Арзамас» состоял из посланников и секретарей миссий, – так что казался отделением министерства иностранных дел. Недаром арзамасцы были поборниками европейского просвещения! Николай Тургенев, остановившись перед старшим братом, направил в его жирную широкую грудь свой тонкий длинный палец, как дуло пистолета, и сказал свистящим от напряжения голосом:

– С хамами и хаменками вместе не буду!.. А вашего Карамзина приходится именно к ним причислить. Россия для него держится деспотизмом, и деспотизмом Россия поднялась… А как поднялась? Лишь на колени…

– Карамзин! – всплеснул руками Александр Тур – генев. – Да Карамзин – наша умственная сила. Без Карамзина мы в работе ума поворотим назад!

«История государства Российского» в обществе вызывала страстные споры.

– Карамзина некем у нас заменить!

И как загнанный в угол человек, которому дальше некуда отступать и на чью святыню посмели посягнуть, Александр Иванович сам перешел в наступление.

В его маленьких, сонных, обычно добродушных глазах вспыхнул гнев; он пригнул массивную голову. И вдруг пошел прямо на Пушкина:

– Это ты написал бешеную, неприличную эпиграмму на «Историю» Карамзина?

Увы, эта эпиграмма уже ходила по рукам. Что делать, «История» Карамзина и восхищала, и возмущала его. Но ни в коем случае нельзя было сознаваться в тяжком проступке – Карамзин был святыней, вождем, гордостью…

Смущение он прикрыл шутливостью.

– Вам нельзя гневаться, вы лицо духовное… – Он намекал на совместную службу Александра Тургенева с обер-прокурором синода князем Голицыным.

– «История» Карамзина – палладиум нашей словесности, – восклицал Александр Тургенев, – она поставила нас наряду с просвещенными народами. Она – краеугольный камень для православия, даже для возможной нашей русской конституции…

– Вы – наш муфтий, – отшучивался Пушкин. – А мне приписываете то, что я не писал…

– О Карамзине нужно говорить так, как Плиний говорил о Цицероне, – не мог успокоиться Александр Тургенев.

Заговорил Николай Тургенев:

– Милостивый государь, батюшка, Александр Иванович! Россия непонятно терпелива. Я помню слова Руссо: до двенадцати лет правилом воспитания должно быть – поп de gagner du temps, mais d'en perdre[40]. Ho в России – это правило всей жизни…

– Ты лишь издали представлял Россию. – Александр Тургенев и сам забегал по комнате; его движения, при полной, тяжелой фигуре, оказались неожиданно легкими, быстрыми. – Но издали видны золотые шпили Петербурга да купола святой Москвы – и ты разочаровался, когда увидел Россию ближе.

– Говорят, лишь те народы могут быть свободными, которые хотят быть свободными. – Николай Тургенев опять дрожащими пальцами поднес к носу щепотку табаку. – Говорят, Россия еще не созрела для конституции, для свободы. Но неужто среди снегов, в вечной ночи, могут люди не созреть греться на солнышке? А мы всего боимся! Что будет, если освободить крестьян? Что будет, если разрешить все читать? Что будет, если разрешить высказывать свои мнения?.. У нас все или запрещается, или приказывается. Когда же нам запретят быть хамами и прикажут быть порядочными людьми?..

– Надобно не только знать, что и где болит, – возражал Александр Иванович, – надобно знать и верное средство, а уж потом лечить… Неверное средство может растравить рану. И кто знает, что случится с Россией, если придать ей европейское устройство?

– Действовать, действовать надо! – Николай Тургенев обратился к Пушкину: – Хотите принять участие в нашем журнале? – Тик передернул его лицо – тонкое, нервное, с холодными голубыми глазами. – Поэтов-плакальщиков на Руси было и есть достаточно. Все эти ваши элегии, эти ваши любовные вздохи – мало чего стоят. Пора взяться за серьезное дело. Мы решили издавать журнал. – Он взял со стола исписанные листки. – Могу познакомить вас с примерным проспектусом…

– Конечно – желаю! – воскликнул Пушкин.

– В нем будут части: политика, история, финансы, литература… В части, посвященной словесности, мы будем помещать рассуждения о прозе, всякого рода стихи… Или вот раздел «Описание нравов»: он посвящен памяти Новикова – для преемственной связи с прошлым… В публике – охота к просвещению, охота судить о положении своего отечества. Вот профессор Куницын пишет для нас статью о конституции и рецензию на мою книгу «Опыт теории налогов». А вот что я пишу в проспектусе: «Благомыслящие люди желают обратить внимание публики на некоторые справедливые идеи, представить некоторые истинные правила…» Журнал я полагаю назвать «Россиянин XIX века». Вдумайтесь: девятнадцатый век!..

– Что же я должен буду делать?

– Стихи конечно же!

Но и Александр Тургенев обратился к Пушкину:

– Михаиле Каченовский в «Вестнике Европы» позволил себе о Карамзине неуважительный отзыв. – Возмущение мешало Александру Ивановичу говорить. – Так вот, ты должен плюнуть в Каченовского эпиграммой!

Что было делать? Слабый человек – он согласился и на участие в журнале, враждебном Карамзину, и на эпиграмму в защиту Карамзина.

IV

Но в нас горит еще желанье,

Под гнетом власти роковой

Нетерпеливою душой

Отчизны внемлем призыванье…

«К Чаадаеву»

Не открывая глаз, он вспоминал вчерашнее – засыпанный снегом город, сани, встречи с приятелями – ах, боже мой, подумал он, вчера было что-то такое особенное, счастливое, – радость бытия оживала, он заулыбался, картина сменялась картиной, вдруг вспомнилась сцена в гостиной – он встрепенулся, открыл глаза и увидел, как много за ночь насыпало снега…

Схватив альбом, он записал строчку, пришедшую в полусне…

Вспомнилась вот какая вчерашняя сцена: в гостиной поднялась суета, хозяева бросились к дверям, гости выстроились в два ряда – и по живому коридору, небрежно кивая головой, прошла женщина – полненькая, с гладким лицом бесстыдницы, а за ней, семеня ногами и клоня набок облысевшую голову, – затянутый в мундир мужчина: всем известная любовница Аракчеева и ее муж, синодальный обер-прокурор Пу-калов.

Что за позорное зрелище! Эта женщина торговала должностями, чинами, наградами…

И вот еще сцена: офицеры о чем-то шептались между собой, а затем уехали с бала. Куда?.. Они что-то затевают? Но что?

И кто из этих офицеров состоит, а кто не состоит в тайном обществе? Лунин – по резким высказываниям против тирании и по своему характеру – должен бы состоять…

…Он нарисовал в альбоме портрет военного с твердым подбородком, упирающимся в высокий воротник.

Волконский?.. Он нарисовал военного с генеральскими погонами… Но уж о князе Сергее Трубецком – высоком, сухопаром, с добрым породистым лицом, которому густые бачки вовсе не придавали воинственного выражения, – слух был определенный: именно он набирал новых членов и с многими беседовал…

Он набросал и профиль Сергея Трубецкого.

Однажды они обедали с Жуковским в кабинете ресторана «Талон».

– Понимаешь, Сверчок. – Несмотря на разницу лет – тридцать пять и девятнадцать, они говорили друг другу ты. – Все это не для нас: не для меня и не для тебя. – Жуковский был недоволен пылким его свободолюбием. – Зачем Сверчку участвовать в журнале Николая Тургенева?

Он объяснял: разве в мире было когда-нибудь совершенство? Наша область нравственная. Мы пишем, поэзия возвышает душу – вот и все, что нужно делать…

Жуковский верил в просвещенную монархию, он преподавал великой княгине Александре Федоровне – жене великого князя Николая. Переводы с немецкого – маленькие тетрадки в двенадцатую долю листа, тиражом всего в несколько десятков – «Для немногих» – он дарил своим друзьям.

Для немногих? Но нет, у Пушкина были иные стремления. Он хотел быть услышанным именно многими. У него иные творческие замыслы. Он пишет новый призыв к свободе и подвигу!

V

Я мало жил, я наслаждался мало… Но иногда цветы веселья рвал – Я жизни видел лишь начало…

Пушкин знал дом, в котором она живет, – но в каком из окон она покажется? Почти ежедневно выхаживал он вдоль длинного двухэтажного дома с массивной подворотней, крыльцом с навесом и атлантами, поддерживающими балкон.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17