Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Белая волчица князя Меншикова

ModernLib.Net / Исторические приключения / Духова Оксана / Белая волчица князя Меншикова - Чтение (стр. 8)
Автор: Духова Оксана
Жанр: Исторические приключения

 

 



Осень 1724 г.

Анатолий Лукич Сухоруков с затаенной усмешкой поглядывал на тридцатишестилетнего камергера царицы. Хорош, ничего не скажешь! Неотразим сей гоголек в мороз, надевший соболью шапку, бархатные зеленые рукавицы, да шубу венгерскую, поверх которой небрежно наброшен алый плащ, лисьим мехом подбитый.

Да и та, кою звал он, Сухоруков, за глаза только своей царицей, так, кого он ненавидел со всей страстью любви многовековой, кажется, совершенно оправилась от разговора весеннего с самою Тьмой. Вишь, являет, что ничего не боится. В гроты романтические ее понесло, песельников, слух услаждающих, послушать. Шубка распахнута, – мол, не страшны нам даже самые сильные морозы трескучие! Под нею – парчовый костюм великолепнейший, коса роскошная на плечо перекинута, на алых капризных губах улыбка играет затаенная, желтые глаза, обратившись янтарем темным, под бровями соболиными огнем так и блещут, горят страстью, прозрачные розовые ноздри чуть-чуть длинноватого носа, призывно вздуты, перламутровая шея, руки. А камергеришка-то должен подле такой красоты находиться, бедняга, неотлучно!

Поближе, поближе к ним подкрасться, выслушать, впитать их разговор в себя. А потом и донести при случае, раздавить разом…

– Матушка-государыня, осмелюсь ли спросить я? Чувственные губки усмехаются почти нежно:

– Ты попробуй, камергер, попробуй.

– Сказывают, вы судьбу напророчить способны? Может, и мне скажете?

Еще больше потемнели глаза с зрачком вертикальным. Что увидела?

– Ты, герой Лесной и Полтавы, суеверен столь, что к колдовству обращаешься?

Виллим Иванович отвел смущенный взгляд.

– Вижу, суеверен. Для того, наверное, перстнями руки изукрасил?

Эвон, как оживился. Сейчас соловьем разливаться начнет…

– А как же! Сие перстень золотой, это есть перстень премудрости; кто такой перстень носит, может говорить во всех вольных художествах сего света. Не менее важен оловянный перстень…

– Да для чего ж оловянный носить? – соболиная бровь взметнулась недоуменно-насмешливо.

– А это, между прочим, перстень сокровища: кто такой перстень носит на руке, то тому достанутся сребро и злато.

– Ты такой Князю светлейшему приобресть присоветуй, – расхохоталась звонко государыня, и Сухоруков втайне тоже усмехнулся – ох, верно.

Камергер к смеху почтительно присоединился.

– Да-с, как же после этого не иметь его всегда при себе? А вот железный мой перстень. Талисман для побеждения всех противностей, хотя бы то весь свет один против другого восстал.

Перламутровый нежный пальчик тронул осторожно медное колечко.

– Вижу, ты и про перстень любви не позабыл? А что о нем ведаешь?

Виллим Иванович замер на мгновение, а потом решился:

– Кто сей перстень имеет, должен употреблять его мудро, понеже можно много зла оным учинить.

Прищурились желтые колдовские глаза.

– Про многие ты перстни сведал. А про Япетов Перстень что скажешь?

– Неведом мне такой, ваше величество.

Повела плечами, головой тряхнула, словно отгоняла наваждение.

– А и не надобно.

Камергер же придвинулся ближе, зашептал жарко, но все равно слышно было Сухорукову каждое слово:

– Я, матушка, все ищу некоторую траву, которая растет на горе малой, красноголовая она, с белыми пятнами, да еще одну с синими пятнами, что растет на песку.

Эко она насторожилась-то, возлюбопытствовала!

– Зачем ищешь?

– Дабы рецепт питья последнего для Хозяина изготовить…

Сухоруков все ж надеялся, что вскрикнет, руками белыми замашет, прочь побежит. Ан нет, ничуть не бывало. Уставилась глазищами желтыми заинтересованно – одно слово, Волчья Матица.

– Зачем? Чего ради Судьбу торопишь?

– Любви…

Вот тут уж она отшатнулась слегка.

– Ты просил судьбу твою напророчить. Что ж… Ты будешь отменный гений искусства пиитического, но проживешь недолго.

Припал к ногам, засуетился-то как:

– Сердце мое стиснуто так, что невозможно вымерить. Прими недостойное мое сердце своими белыми руками…

Ушла, даже не обернулась. Оставила камергера в подернутой тонким ледком грязи. Сухоруков деликатно кашлянул за спиной влюбленного.

– Зря ты, батюшка Виллим Иванович, пыл свой молодой на нее растрачиваешь. Лучше б к царю-государю личиком своим привлекательным обернулся, зело он к тебе благоволит.

Камергер вскочил на ноги, взглянул в ужасе.

– Очумел совсем? Чтоб я на душу грех содомский взял?

– А за другие грешки и свободы лишиться возможно, – бескровные губы Сухорукова сложились в усмешку зловещую.

– Свобода? – Виллим уже не замечал докучливого собеседника, бормотал для себя. – Куда исчезла моя свобода? Я сам не свой, не знаю, зачем стою, не знаю, куда иду. Какую силу назначила мне судьба? Начатое мною заставляет надеяться…

Мальчишка уже не остановится! Донос, только донос спасет Темного Императора.


…Давным-давно была моя душа раем. Зеленело там древо жизни. Было там все, что должно быть в раю. Солнце заходило и восходило; ночь сменялась днем, зиму сменяла весна, а на смену осени приходило лето. Зимой все умирало, и наступала тишина. Зато весною все воскресало к новой, хотя и той же, жизни, так что и была смерть, и не была, почему и казалась блаженною жизнь.

Неужели мне все еще не приелись все эти светлые космосы и темные хаосы? Не в них же тишина и покой – знаю. Вечная тишина и неизменность покоя только во мне одной. Она – моя плененная умирающим телом бессмертная душа. Мне осталось лишь войти внутрь себя, в мою сокровенную келью.

Тревожно мне ныне. Кончается жизнь тела на земле. Кончатся и посмертные муки. Преходит образ мира моего. Тьма побеждает. Тревожно…

Весь день Темный Государь сегодня подле кружит. Камергер тоже подле кружит. В ударе он ныне, шутит. И нет лишь Князя, спасаю его моею нелюбовью.

– Посмотри на часы, Виллимка! – бьет в голове ударами похоронного колокола голос государя.

– Десятый час!

– Ну, время разойтись!

Да, время, час пробил. Разойтись навсегда. В гибель…


Воротившись домой, камергер разделся, снял дорогие сердцу перстни, закурил трубку. Рука потянулась к перу: «Ничего нет вечного на свете – но та, которую я люблю, должна быть вечна… Мое сердце с твоим всегда будет едино! Моя любовь – мое горе…»

Вдруг в комнату вошли Сухоруков, денщик царский, с толпой дознавателей. Сухоруков ныне был счастлив – приятно ощущать себя инквизитором страшным. Что объявляет приговор непреложный:

– С минуты сей ты арестант есть…

Сухоруков вез камергера на свои квартиры, там ждал их Темный государь. В его взоре были только гнев, только жажда мести и… Тьма.


Не проходит моя смертная тоска и не пройдет, а – придет, сильнейшею, невыносимою. Не безумею от нее, не умираю; и не умру: ибо обречена на бессмертие. Смерть сама придет, если только… придет.

Внутри себя самой недвижима я, как каменная могила. Тесно мне от нее: распирает она мою душу. Веет от нее холодом… Труп этот во мне как что-то неотъемное, неотмененное, как мое тело, в самом деле, не есть ли тело лишь застывшая, умершая душа?..

Они посадили его в тот же каземат, в коем замучили шесть лет назад несчастного Алешку.

Хочется прокрасться к дверям сего каземата, места скорби великой, и прошептать одними губами, враз помертвевшими от жалости:

– Мне очень жаль тебя лишаться, но иначе и быть не может…

Не может…

Завтра в ночь соберутся судить влюбленного мечтателя и пиита, обвинять в казнокрадстве и во взяточничестве мнимом судии неправедные, сами взяточники и казнокрады.

Ноябрьская ночь покрывает еще своим черным пологом Питербурх. В грязных лачугах поднимаются мужички, десятками тысяч согнанные со всех концов России на страдный труд тягостный да на смерть от холода, голода, скверного климата. Сквозь закрытые ставни деревянных домиков редко где начинает брезжить свет лучины или сальной маканой свечи, или лампадки; под навесами деревянных гостиных дворов да за запертыми воротами лают псы. Чуют беспокойное метание Волчицы белой по городу. Город только что просыпается, а «судьи вышние» спешат уже на Луговскую улицу, в дворец Зимний.

Я заперлась в своих покоях, имена грозных судей звучали в голове моей маршем похоронным: Бутурлин Иван Иванович, Бахметев Ванька, Бредихин Сашка, граф Брюс (и ты туда же!), Блеклый Семен, Головин Иван, Дмитриев-Мамонов Ванька, граф Мусин-Пушкин Иван и жутчайший хозяин канцелярии Тайной Андрей Иванович Ушаков. Я знала, что не услышу мнений, толков, споров, рассуждений со стороны «вышнего суда». Да и не для них он созван был; рассуждений недолюбливает державный теменник. Он требует слепого выполнения указов. Вот и все, что от судий сих ему требуется.

Ему надобно обречь на смерть невинного человека, человека, к коему испытываю я тихую, светлую жалость.

Смерть вовсе не принадлежность каких-то отдельных воплощений, это момент завершающий, итоговый, он имеет смысловое первенство над другими. Смерть первее жизни… Или же это умение жить чрез смерть? Так, значит, смерть не зло? Смерть – жертва, созидающая жизнь. Она – оброк греха, но сразу же и врачевание.

«…вступал в дела непринадлежащия ему, и за вышеписанные его вины мы согласно приговорили: учинить ему, Виллиму Монсу, смертную казнь».

Пиотрушка, по милостивом рассуждении, на поле доклада, конечно же, начертал собственноручно: «Учинит по приговору».

В царстве его все распадается, рассеивается, и он, один, холодный, скользит, как змей, в облаке праха. Ему недоступно живое: все он должен сначала умертвить. Он питается прахом, сделав древо жизни древом гибели зловонной…


После христианского напутствия в жизнь загробную остался бывший камергер, бывший герой Лесной и Полтавы, один.

Кругом царствовала тишина; лишь изредка к арестанту доносились оклики часовых да бой крепостных курантов…

Было уже совсем темно, когда в каземат скользнула я, укутанная с головой в плащ лиловый. Обняла, прижала к груди оговоренную голову, что завтра уж отделится от тела.

– Ничто не кончается. Того, что было и есть, сам царь не сделает не бывшим. Конечно, тело твое распадется, даже кости в прах обратятся. Но останешься ты в моем теле, останется всякое мгновение твоей жизни. И в тебе, уже умершем, сохранится мое сознательное средоточие мира, из него охвачу еще и весь мир как мою телесность. Рассеется мое нынешнее тело, тобой возлюбленное, во всем мире, перемешается, сорастворится с другими телами, будет в них жить новыми жизнями. Ты умрешь, и будет все как-то сразу: и прожитая уже жизнь, и та, которую ныне изживаю, и весь мир как мое страдающее сердце. Не то что не будет времени: время останется, но вместе с тем все будет здесь и сразу. И как настоящее, и как прошлое, и как будущее. В смерти твоей все умершее оживает, но как бы только для того, чтобы не исчезло мое сознание, чтобы всецело и подлинно переживала я вечное умирание в бесконечном умирании мира.

Послышалось то мне в сдавленной, спертой тишине каземата, или, в самом деле, шептали в лиловость траурного моего плаща?

– Не оставь в горести, Богиня Белая… Ничего нет вечного на свете – только ты вечна да пребудеши! Сердце мое всегда с твоим будет едино! Моя любовь – мое горе, моя беда…


…Рано утром ноября в шестнадцатый день на площади Троицкой пред зданием Сената все было готово к казни. Среди сбежавшегося со всего града народа поднимался высокий эшафот; лежала на нем плаха, да ходил палач с топором в руках. Ждал мастер своей жертвы. Торчал подле помоста высокий шест.

В десять часов поутру показался конвой солдат из-под «Петровских» ворот крепости; за ним следовал камергер исхудалый, измученный. Был он в нагольном тулупе, ступал решительно и твердо.

– Такого… казнить смертью натуральною и политическою по важности дела, и всего имения лишить…

Камергер молча передал Князю золотые часы с портретом царицы:

– Передайте Ей, Александр Данилович.

Сам разделся, к палачу обернулся:

– Приступай к делу, что ль.

И лег на плаху.

Палач исполнил просьбу…

Несколько минут спустя голова красавца поэта мертвыми очами смотрела с шеста на народ; кровь сочилась из-под нее и засыхала на шесте.

Под дощатым помостом скрючившись сидел Сухоруков, но, несмотря на позу неудобную, счастлив был безмерно. Капали капли горячие, размазывал он их по лицу и смеялся захлебисто.


…В те минуты звучала во дворце Зимнем музыка. Я танцевала, проделывала торжественные и скорбные па, воздавая последние почести обреченному. К окну прижаться бы, завыть, завыть. Долго смотрю на осеннее, свинцовое, снежное небо. Мелькают какие-то блестящие точки. Точек этих множество. Они внезапно появляются, не торопясь, но неотвратимо проплывают по кривой и – неизвестно, куда и как, – пропадают. А солнца нет. И ни одна из точек сих не станет солнцем.

В потемневшей, холодной душе все время возникают желания, утомительно мелькают. Но все равно бессильны. Ни одному не удается увлечь душу. Ни одно не осуществляется. И слишком их много, и слишком все они противоречивы.

– Марта, это он тебе передать велел.

Князь тычет клочок бумаги и золотые часы в руку.

– Спасибо, солдат…

Читаю:

«Итак, любовь – моя погибель.

Я питаю в сердце страсть,

И она привела меня к смерти.

Моя гибель мне известна.

Я полюбил ту,

что должен был только чтить,

Но я пылаю к ней страстью».


С вершины позорного столба слепо смотрит на меня голова Поэта.

Я сыта по горло Тьмой. Сыта. По вкусу она напоминает клейкую кашу бедноты, кашу из лебеды и коры и деревьев. Ее вкус – это вкус царства мужчин. Я переела ее, и к горлу подкатывает героическая тошнота. Тьма обслуживает параноидально-нервного Пиотрушку как истинного своего Царя. Я еще никогда не пила столько, сколько свинцовым сегодняшним днем, шампанское, венгерское, мозельское. Остатки моего желудка окрасились в цвет сих вин, я изблевываю из себя Тьму.

Князь следует за мной, преследует меня взгляд его, взгляд побитого жизнью и хозяином пса, взгляд цвета вод Священного Озера. Я не могу потерять и его, а посему мне нужно научиться нелюбить его всем сердцем. Когда-то было время, я надеялась, что все, все закончится хорошо. Ныне Тьма пожрала и эту, вероятно, последнюю мою надежду.

Победы и поражения – все вперемешку брошено на одни и те же весы, что обмишуривают покупателя надежды в весе. Бедный Князь! Он всегда любил меня бессловесно. Как птица, крылья которой трепещут на каждом участке моего тела. Я самой себе всегда казалась невесомой в его объятиях и не чувствовала ничего, кроме счастливой легкости. Наш совместный полет в наслаждение был остановкой, остановкой в вечности. Мы были единым целым в прекрасных небесах, а потом он взрывался на мне, во мне, его вздох был звуком, воспламенявшим маленький огарок моего сердца. Ради его спасения отдала я Виллима (ибо всякий, кто дорог моему сердцу, будет уничтожен), но обманула ли я Тьму страшным моим жертвоприношением?

Бедный, обреченный Виллим! Мы проговорили с ним всю ночь перед казнью, проговорили соприкосновениями, столь же сладостными, как самый страшный смертный грех. А потом я покинула его в смерти. В ранних рассветных сумерках мой камергер сказал, что будет любить меня в Вечности, думать там обо мне. Вечность – она кажется мне отныне временем меж днем и ночью, часом меж собакой и волком. Пусть в Вечности сей я останусь для него лишь телом, ответившим на его последнюю страсть, устами, которые искал он и нашел в смерти поцелуе, языком, что требовал ответа, теплом и рекой, принявшими его.

Мое сердце. Оно бьется лишь для меня и, возможно, для того мужчины, которого сейчас оберегаю я нелюбовью моей. У меня есть голова и соответствующая оболочка, которую можно холить и лелеять, которую пытаются запечатлеть для вечности парсун мазилы.

– Ты мечтаешь. Но не обо мне…

Несчастный Князь.

– Не о тебе. Я думаю о банальности человеческого зла и дьявольской Тьмы.

– А обо мне?

Я провожу рукой, по его подбородку. Как-то никудышно побрил его сегодня брадобрей.

– А ты, солдат, есть ключик к каморам свинств сильных мира сего. Люди зависят от образов своих врагов.

Силясь понять, Князь отставляет в сторону неизменный серебряный кубок и прячет лицо в цветах.

– Они не пахнут больше. Цветы зимой как наважденье ложное. Лживые цветы. Ненастоящие какие-то интриги. Смотришься в других, как в зеркало, и видишь вдруг личико смазливое и интерпретируешь сие как любовь.

Я поворачиваюсь к нему спиной, прижимаю к груди клочок бумаги и золотые часы с моим же собственным портретом. Меня тянет к окну, меня тянет на Троицкую площадь. Во мне сегодня нет места, самого малого, для Князя.

Я запомню сегодняшний день. Я не забуду его никогда. Я вообще никогда ничего не забываю. Ибо так предначертано скрижалями великими странствий.

Волки помнят все.

Иногда мне кажется, они состоят только из памяти.

– Ты считаешь себя великолепной и непобедимой, Марта? Так не бывает. Заблуждение времени сего в один из дней убьет тебя, дорогое дитя мое.

Князь улыбается горько, поигрывая стеблем розы и, конечно же, ранит руку об ее острые шипы. И недоверчиво смотрит на свой окровавленный палец.

– Странно, я не чувствую никакой боли. Кстати, уже давно не чувствую. Ну, не странно ли?

Наверное, нет, ибо всю твою боль я взяла себе, вынужденная жить среди людей и спасать ныне тебя своей нелюбовью.

Кровь капает на мое серебрянотканое платье, и я прижимаюсь губами к его пальцам. Любопытные взгляды прилипают к нам, мол, как она осмелилась, предерзкая, и так ведь не в фаворе ныне оба у разгневанного государя!

Лизок, доченька, сощурила глазки, чтобы лучше все разглядеть.

Пусть смотрит.

Я люблю вкус крови, с детства в моей вечности я любила его. Как же, ведь я из породы белых Волхов, белых волков. Ведь я – оборотница вечная.

– У твоей крови – вкус анисовой и венгерского, солдат. Благодари богов, что ты не чувствуешь боли.

– Скажи, и я согласен не почувствовать даже последнюю боль на плахе!

А зачем? Зачем мне отвечать на эти, мало соблазнительные слова? Я отворачиваюсь вновь к окну и впитываю в себя печальное зрелище, что издевается над моим внутренним взором. Я ни о чем не спрошу Князя, я ничего не отвечу ему, ибо безмерна моя печаль и ярость, мое горе и гнев.

Вкус крови, запах далекого огня Бореи, взгляд на Белое Вращающееся Озеро, Любовь с Князем, Эрос власти и могущества. Я не требую ничего не возможного. У меня крепкие белые лапы, сильные клыки, и я люблю повыть, глядя в желтое око полной луны, ибо мы с ней похожи. Меня тянет к совершенству, прежде всего, к своему собственному совершенству. Я чаще думаю о своей внешности, нежели о характере. Я выживу во все времена, при всех тиранах, ибо я умна и осторожна, я – Белая Волчица.

Ныне меня не будет мучить вопрос, добр или зол Темный Император, находят ли оправдания деяния его земные. Для меня мертв он уже при жизни, он подписал себе смертный приговор в этот хмурый свинцовый день.

«Учинить по приговору».

Теперь, отныне и навеки я считаюсь только с моей собственной Судьбой.


Через несколько дней на столике в спальных покоях царицы появился страшный презент Темного Государя – банка с заспиртованной головой камергера.


Лето 1733 г.

Она никуда не исчезла. Она сидела в Ореховом кабинете батюшки и неторопливо пила кофе. Да нет, священнодействовала. Услышав его шаги, она вскинула на Сашеньку глаза, улыбнулась. Но в глазах осталось нечто, – накипь какая-то, что ли, – что страшно не понравилось юному князю, нечто, что не смог бы истолковать он никогда. А подсказки ждать не от кого.

– Было бы лучше, если бы ты исчезла из нашего дома, Марта, – набрался смелости сказать Александр. И пожалел о вырвавшихся словах сразу, едва договорил их до конца. Это было то, что он хотел сказать, но слова произнесенные оказались лживы и безлики, бесцветны. – Ты не можешь оставаться здесь, Марта. Мне почему-то кажется, что беды кружат вокруг меня из-за тебя. А потому – прощай!

– Что ж, мне предстоит долгая дорога, – Марта наигранно спокойно поправила непокорные бело-серебряные пряди. – Долгая одинокая дорога, ибо белые вещуны – большая редкость ныне.

Сашенька намеренно ничего не ответил. Он не собирался затевать с ней спор, неважно, на каком бы уровне не велся разговор.

– Понимаю, – усмехнулась Марта. Что это, горечь, боль затаенная? – Ты спешишь очистить от меня дом Княжий. Да ладно. И спасибо за приют, тобой даденный.

Ушла. Исчезла. Но почему ж так смрадно на душе? Именно смрадно, и слова-то иного не подберешь.

Чепуха какая-то!

Марта – лишь эпизод. Не обязательно Меншикову иметь свою собственную Марту. Да он забудет ее через три дня, а через год так и вообще не вспомнит, что знавал такую.

Сашенька повернулся к окну. Карета госпожи Бирон подъехала к центральному входу.

И в этот момент Сашенька увидел тень. Тень, которую узнал мгновенное. Да он бы узнал того монстра Тьмы и в ночи кромешной, за двадцать верст с гаком!

Его сестра открыла дверцу кареты.

– О боже! – прошептал юный князь. – Санька! – И закричал уже истошно. – Санька-а!

Конечно же, Александра Александровна не услыхала. Лишь повертела хорошенькой головкой.

Сашенька повторил движение сестры и был окачен волной парализующего ужаса. В сторону госпожи Бирон несся огромный иссиня-черный жеребец, словно посланник ада. У сестры не было шанса спастись, такой и карету пропорет, если что.

Сашенька бросился из дворца. Он должен успеть.

С улицы понеслись крики, вой ужасный, он бежал по лестнице со скоростью немыслимой. И чудом было уж то, что не споткнулся, не упал, не сломал себе шею.

Его сердце подпрыгнуло в ужасе, когда Сашенька все-таки выбрался из дома.

Карета валялась на боку, да не беда, карета, чай, покрепче плоти человеческой будет. Конюх и лакей валялись подле. Сестрица сидела обочь дороги.

– Санька! О, Господи! Что, что случилось?! Ты ранена?

Прошла почти секунда – вечность! – пока она не начала хоть как-то реагировать на его слова. Секунда, за которую миллионы страшных мыслей обстреляли его голову, разорвав ее на части, но, не причинив видимого, зримого урона.

Александра Александровна медленно подняла на него глаза, в которых не было и тени узнавания. Еще никогда Сашенька не видывал сестру столь бледной. Даже губы у нее были белее снега зимой.

– Что, что с тобой?!

– Черт побери, да прекрати душить ее! Она не ранена!

Сашенька не удивился, услышав голос Марты. Он испытал лишь гнев.

– Что сие значит? – выкрикнул яростно. – Разве я не велел тебе…

– Оставь Марту в покое, – тихо прошептала сестра. – Она спасла меня.

– Случайность, – даже расстроился Сашенька. – Ты случайно не ангел-хранитель?

Марта глянула на него холодно.

– Ты просто щенок, любезный. Али я должна была смотреть, как сестра твоя погибнет, только потому, что ты мне… не доверяешь?

Это не было случайностью. Таких случайностей нe бывает. И Сашенька прекрасно понимал это.


Боль вернулась ночью. Весь вечер они провели в молчании. Сестра принципиально отказывалась разговаривать с ним, отводила взгляд, он физически-болезненно ощущал ее враждебность и дурное настроение. Даже обычно болтливый Густав не раскрыл рта.

Досадливо поморщившись, Сашенька было подумал, а не отправиться ли на задние дворы, в людскую, где разбитные, румяные девки и развеселят, и приласкают. Занятия любовью были для него прежде сравнимы с принятием пищи: кушать-то иногда зело хочется, тем паче, вкусненькое, лакомое! Да нет, не пойду, решил Сашенька, засыпая.

Вновь он проснулся буквально через несколько минут, сбежал из обрывков начинавшегося уже кошмара, выскочил из него с глухой болью в левой руке.

Во рту было премерзостно, и точно также на душе. Кошмар был отчаянием, горестным воспоминанием о нелепо погибшем Петьке Сапеге, бессмысленным, но очищающим гневом на судьбу, что может ударить столь жестоко и коварно.

Он попытался вызвать перед взором внутренним образ Сапеги, и в ужасе понял, что не может. Ему вспоминалась их последняя встреча: как Петька сидел в золоченом кресле, во что был одет, вспоминались его жесты, звуки его голоса – все было, только вот лица Петькиного юный князь вспомнить никак не мог. Что-то в его душе отчаянно противилось сему воспоминанию.

Сашенька поднялся, подошел к окну, осторожно сдвинул в сторону тяжелую, мрачную штору.

Нечего там смотреть, сие он знал прекрасно: Нева, дорога – все дремало в совершенном спокойствии. Но Сашенька все равно стоял и смотрел с редкой смесью ужаса и восторга. Мир больше не был поделен на свет и тьму, – пропало куда-то сие разделение! – в нем господствовала абсолютная чернота, по краям переходящая в серый безжизненный цвет. И Сашенька, вглядываясь в подобные переходы ночи, невольно задумался над тем, а может ли все, увиденное им, быть отражением реальности: свет и тьма, жизнь и смерть были не только двумя экстремами космоса. Всюду царили промежуточные оттенки, вмещавшие в себя любые тени, любых существ. Вон, поди, сущие волки мелькают – только белые отчего-то.

Сашенька вздрогнул: да что с ним такое? Потусторонний мир как будто поверил в него со всею серьезностью и играет теперь на слабых его нервах.

Он никогда не понимал людей. Так, может, он – тоже тень, аль оборотник какой? Царство тьмы, что населяет мир в час меж днем и ночью, считало его оборотником и, кажется, развернуло на него свою охоту. Не выдумывает ли он все это? Мир состоит из впечатлений, просеиваемых человеческими чувствами, а вряд ли чувства обманывают его. Из чего тогда составляется жизнь, как не из воспоминаний и из тех магических трех секунд, что зовутся настоящим? Настоящее кратко, а Прошлое – велико и безмерно. Он утонул в нем.

Шорох разогнал его мысли. Кто там? Юный князь накинул на себя халат атласный и осторожно выглянул из покоев спальных. Он устал, но это была чисто физическая усталость. Его душа пребывала в брожении, и Сашенька знал, что сей ночью не найти ему покоя – да и не хотел он его искать. Сны не имели больше над ним власти.

Тишина дворцовая навалилась на него всей тяжестью. Сашенька словно ударился о безвидную, прозрачную стену, о коей раньше и не догадывался-то.

Ореховый кабинет батюшкин был занят – там спала Марта, следовательно, не посидишь там запросто. И все же…

Сашенька осторожно потянул на себя дверь кабинета.

– Марта? – спросил он.

И не получил ответа. Ее не было. Сбитые простыни на узком ложе, разбросанные подушки и одеяла. Кровать была пуста. Марта… все-таки ушла.

Несколько минут Сашенька просто стоял на месте, чувствуя абсолютную свою беспомощность, затем решительно развернулся и бросился в соседние покои: может, она там?

Куда там, мечтатель!

За спиной юного князя возникла тень сестры, колыхнулась.

– Ее нет, – вздохнул он.

– Что?

– Ее больше нет, – Сашенька кивнул в сторону Орехового кабинета.– Наша гостья того-с… съехала. И не спрашивай меня, почему.

Последние следы сонной усталости исчезли с лица Александры Александровны.

– Что ты наделал?

– Я ничего не делал, – не понял ее Сашенька. Сестра сердито махнула рукой в сторону кабинета.

– Что ты там искал?

– Ничего, – смутился дико Сашенька, даже в полумраке было видно, как покраснел он. – Мне послышался какой-то шум, вот я и…

– Шум? Ты выгнал ее. Ее, понимаешь?!

– С чего ты взяла? – возмутился юный князь.

– Ты и так Ее уже выгонял, – возмущалась сестра не меньше. – Господи, полночь на дворе, а ты! Холодно, темно…

Сашенька зажмурился, мысленно сосчитал до десяти. Только не ссориться!

– Но я не выгонял ее!

– Где же тогда она?

В этот момент раздались шаги, мягкие, но нерешительные. Сашенька подскочил к двери и буквально подхватил Марту на руки. Ее волосы были растрепаны, нечто темное – кровь? – налипло на них. Правый рукав платья был разорван, подол забрызган грязью.

– Эй! – воскликнул юный князь. – Что… что произошло?

Не отвечая, Марта прошмыгнула в кабинет и заперлась там. Сашенька бросился на дверь с кулаками.

– Я спросил тебя, что случилось?

Дверь подалась. Марта успела уже сбросить с себя грязное платье и стояла посреди кабинета обнаженная.

Саша попятился в растерянности – на правом предплечье их странной гостьи зияла глубокая, рваная рана. Сашенька не обманулся – серебристо-белые волосы ее были запачканы кровью.

– Господи, да что случилось?

Марта, не стыдясь наготы, подошла к кувшину с холодной водой и принялась промывать рану на руке. Она не отвечала, она просто впитывала его слова.

– Боже, боже, Марта! – вернулся вдруг голос к онемевшей от ужаса Александре Александровне.

Марта вскинула не пораненную руку в жесте, который должен был успокоить их. Куда там!

– Марта, прошу тебя! – в голосе сестрицы Сашенька разгадал панику, внезапно разбудившую в нем непонятную ревность. – Что с тобой, а?

– Ничего, – наконец, ответила Марта. – Я просто слегка поранилась. Ничего ужасного со мной не произошло.

– Как же нет! – едва не плакала госпожа Бирон. – Я позову за лекарем.

Марта отчаянно затрясла головой.

– А вот лекаря не надо. Мне нужны бинты – и все.

– Сейчас, сейчас принесу, – Александра Александровна, позабыв о колокольчике, что может созвать прислугу, бросилась куда-то вглубь дома.

Марта тут же обернулась к юному князю и сказала негромко, но очень властно:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12