Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дом, где разбиваются сердца

ModernLib.Net / Шоу Бернард / Дом, где разбиваются сердца - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Шоу Бернард
Жанр:

 

 


Шоу Бернард
Дом, где разбиваются сердца

      Бернард Шоу
      Дом, где разбиваются сердца
      Фантазия в русском стиле на английские темы
      1913-1919
      ГДЕ ОН НАХОДИТСЯ, ЭТОТ ДОМ?
      "Дом, где разбиваются сердца" - это не просто название пьесы, к которой эта статья служит предисловием. Это культурная, праздная Европа перед войной. Когда я начинал писать эту пьесу, не прозвучало еще ни единого выстрела и только профессиональные дипломаты да весьма немногие любители, помешанные на внешней политике, знали, что пушки уже заряжены. У русского драматурга Чехова есть четыре прелестных этюда для театра о Доме, где разбиваются сердца, три из которых - "Вишневый сад", "Дядя Ваня" и "Чайка" ставились в Англии. Толстой в своих "Плодах просвещения" изобразил его нам, как только умел он - жестоко и презрительно. Толстой не расточал на него своего сочувствия: для Толстого это был Дом, где Европа душила свою совесть. И он знал, что из-за нашей 'крайней расслабленности и суетности в этой перегретой комнатной атмосфере миром правят бездушная невежественная хитрость и энергия со всеми вытекающими отсюда ужасными последствиями. Толстой не был пессимистом: он вовсе не хотел оставлять Дом на месте, если мог обрушить его прямо на головы красивых и милых сластолюбцев, обитавших в нем. И он бодро размахивал киркой. Он смотрел на них как на людей, отравившихся опиумом, когда надо хватать пациентов за шиворот и грубо трясти их, пока они не очухаются. Чехов был более фаталист и не верил, что эти очаровательные люди могут выкарабкаться. Он считал, что их продадут с молотка и выставят вон; поэтому он не стесняясь подчеркивал их привлекательность и даже льстил им.
      ОБИТАТЕЛИ ДОМА
      В Англии, где театры являются просто обыкновенным коммерческим предприятием, пьесы Чехова, менее доходные, чем качели и карусели, выдержали всего несколько спектаклей в "Театральном обществе". Мы таращили глаза и говорили: "Как это по-русски!" А мне они не показались только русскими: точно так же, как действие чрезвычайно норвежских пьес Ибсена могло быть с легкостью перенесено в любой буржуазный или интеллигентский загородный дом в Европе, так и события этих чрезвычайно русских пьес могли произойти во всяком европейском поместье, где музыкальные, художественные, литературные и театральные радости вытеснили охоту, стрельбу, рыбную ловлю, флирт, обеды и вино. Такие же милые люди, та же крайняя пустота. Эти милые люди умели читать, иные умели писать; и они были единственными носителями культуры, которые по своему общественному положению имели возможность вступать в контакт с политическими деятелями, с чиновниками и владельцами газет и с теми, у кого была хоть какая-то возможность влиять на них или участвовать в их деятельности. Но они сторонились таких контактов. Они ненавидели политику. Они не желали реализовать Утопию для простого народа: они желали в своей собственной жизни реализовать любимые романы и стихи и, когда могли, не стесняясь жили на доходы, которых вовсе не заработали. Женщины в девичестве старались походить на звезд варьете, а позже успокаивались на типе красоты, изобретенном художниками предыдущего поколения. Обитатели Дома заняли единственное место в обществе, где можно было обладать досугом для наслаждения высшей культурой, и превратили его в экономическую, политическую и - насколько это было возможно - моральную пустоту. И поскольку природа, не принимающая пустоты, немедленно заполнила его сексом и всеми другими видами изысканных удовольствий, это место стало в лучшем случае привлекательнейшим местом в часы отдыха. В другие моменты от делалось гибельным. Для премьер-министров и им подобных оно было настоящей Капуей.
      ЗАЛ ДЛЯ ВЕРХОВОЙ ЕЗДЫ
      Но где еще могли устроиться уютно наши заправилы, как не здесь? Помимо Дома, где разбиваются сердца, можно было еще устроиться в Зале для верховой езды. Он состоял из тюрьмы для лошадей и пристройки для дам и джентльменов, которые ездили на лошадях, гоняли их, говорили о них, покупали их и продавали и девять десятых своей жизни готовы были положить на них, а оставшуюся, десятую часть делили между актами милосердия, хождением в церковь (что заменяет религию) и участием в выборах на стороне консерваторов (что заменяет политику). Правда, два эти учреждения соприкасались: изгнанных из библиотеки, из музыкального салона и картинной галереи можно было подчас встретить изнывающими в конюшнях и ужасно недовольными; а отважные всадницы, засыпающие при первых звуках Шумана, оказывались совсем не к месту в садах Клингсора. Иногда все-таки попадались и объездчики лошадей, и губители душ, которые жили припеваючи там и здесь. Однако, как правило, два этих мира существовали раздельно и знать не знали друг друга, так что премьер-министру и его присным приходилось выбирать между варварством и Капуей. И трудно сказать, какая из двух атмосфер больше вредила умению управлять государством.
      РЕВОЛЮЦИЯ НА КНИЖНОЙ ПОЛКЕ
      Дом, где разбиваются сердца, был близко знаком с революционными идеями - на бумаге. Его обитатели стремились быть передовыми и свободомыслящими и почти никогда не ходили в церковь и не соблюдали воскресного дня, разве что в виде забавы в конце недели. Приезжая в Дом, чтобы остаться там с пятницы по вторник, на полке в своей спальне вы находили книги не только поэтов и прозаиков, но также и революционных биологов и даже экономистов. Без нескольких пьес - моих и м-ра Гренвилл-Баркера, без нескольких повестей м-ра Г. Дж. Уэллса, м-ра Арнолда Беннета и м-ра Джона Голсуорси - Дом не был бы передовым. Из поэтов вы могли найти там Блейка, а рядом с ним Бергсона, Батлера, Скотта Холдейна, стихи Мередита и Томаса Харди и, вообще говоря, все литературные пособия, нужные для формирования сознания настоящего современного социалиста и творческого эволюциониста. Забавно было провести воскресенье, просматривая эти книги, а в понедельник утрем читать в газете, как страну едва не довели до анархии, потому что новый министр внутренних дел или начальник полиции (его прабабушка не стала бы тут и оправдываться) отказался "признать" какой-нибудь могущественный профсоюз, совсем так, как если бы гондола отказалась признать лайнер водоизмещением в 20000 тонн.
      Короче говоря, власть и культура жили врозь. Варвары не только буквально сидели в седле, но сидели они и на министерской скамье в палате общин, и некому было исправлять их невероятное невежество в области современной мысли и политической науки, кроме выскочек из счетных контор, занятых не столько своим образованием, сколько своими карманами. Однако и те и другие знали, как обходиться и с деньгами, и с людьми, то есть умели собирать одни и использовать других; и хотя это столь же неприятное умение, как и умение средневекового разбойного барона, оно позволяло людям по-старому управлять имением или предприятием без надлежащего понимания дела, совсем так, как торговцы с Бонд-стрит и домашние слуги поддерживают жизнь модного общества, вовсе не изучая социологии.
      ВИШНЕВЫЙ САД
      Люди из Дома, где разбиваются сердца, не могли, да и не хотели заниматься ничем подобным. Набив свои головы предчувствиями м-ра Г. Дж. Уэллса - в то время как в головах наших тогдашних правителей не держались даже предчувствия Эразма или сэра Томаса Мора, - они отказывались от тягостной работы политиков, а если бы вдруг и согласились на нее, вероятно, делали бы ее очень плохо. Им и не позволяли вмешиваться, потому что в те дни "всеобщего голосования", только оказавшись по случайности наследственным пэром, мог кто-либо, обремененный солидным культурным снаряжением, попасть в парламент. Но если бы им и было позволено вмешиваться, привычка жить в пустоте сделала бы их беспомощными и неумелыми в общественной деятельности. И в частной-то жизни они нередко проматывали наследство, как герои "Вишневого сада". Даже теми, кто жил по средствам, в действительности руководили их поверенные по делам или агенты, ибо господа не умели управлять имением или вести предприятие, если их все время не подталкивали другие, кому пришлось самим решать задачу: либо выучиться делу, либо умереть с голоду.
      От так называемой демократии при таких обстоятельствах нельзя было ожидать какой-либо помощи. Говорят, каждый народ имеет то правительство, которого заслуживает. Вернее было бы сказать, что каждое правительство имеет тех избирателей, которых заслуживает, потому что ораторы с министерской скамьи по своей воле могут просветить или развратить наивных избирателей. Таким образом, наша демократия вращается в порочном круге очередной порядочности и непорядочности.
      ДОЛГОСРОЧНЫЙ КРЕДИТ ПРИРОДЫ
      У Природы способ справляться с нездоровыми условиями, к несчастью, не такой, какой заставляет нас придерживаться гигиенической платежеспособности на основании наличных средств. Природа деморализует нас долгосрочным кредитом и опрометчивыми выдачами сверх положенного и вдруг огорошиваем жестоким банкротством. Возьмем, например, обыкновенную санитарию в домах. Целое поколение горожан может полностью и самым возмутительным образом пренебрегать ею если не абсолютно безнаказанно, то, во всяком случае, без вредных последствий, которых можно было бы ожидать в результате таких действий. В больнице два поколения студентов-медиков могут мириться с грязью и небрежностью, а выйдя из нее, заниматься обычной практикой и распространять теории, будто свежий воздух - просто причуда, а санитария жульничество, установленное ради корысти водопроводчиков. Затем Природа внезапно начинает мстить. Она поражает город заразой, а больницу - эпидемией госпитальной гангрены и крушит насмерть направо и налево, пока невинная молодежь не расплатится сполна за грехи старших, и тогда счет выравнивается. А потом Природа засыпает снова и отпускает новый долгосрочный кредит с тем же результатом.
      Вот как раз это и произошло в нашей политической гигиене. В мое время правительство и избиратели так же беззаботно пренебрегали политической наукой, как Лондон пренебрегая элементарной гигиеной во времена Карла Второго. Дипломатия в международных сношениях - всегда ребячески беззаконное дело, дело семейных распрей, коммерческого и территориального разбоя и апатии псевдодобродушия, происходящей от .лености, перемежающейся спазматическими приступами яростной деятельности, вызываемой страхом. Но на наших островах мы кое-как выпутывались. Природа отпустила нам кредит на более долгий срок, чем Франции, Германии или России. Британским столетним старикам, умиравшим у себя в постели в 1914 году, жуткая необходимость прятаться в лондонском метро от вражеских бомб казалась более отдаленной и фантастичной, чем страх перед появлением колонии кобр и гремучих змей в кенсингтонских садах. В своих пророческих сочинениях Чарлз Диккенс предостерегал нас против многих бедствий, которые с тех пор уже постигли нас, но быть убитым чужестранным врагом на пороге собственного дома - там о таком бедствии не было и помину. Природа отпустила нам весьма долгосрочный кредит, и мы злоупотребляли им в крайней степени. Но когда она наконец поразила нас, она поразила нас с лихвой: четыре года она косила наших первенцев и насылала на нас бедствия, какие не снились Египту. Их можно было предотвратить, как великую лондонскую чуму, и они случились лишь потому, что не были предотвращены. Их не искупила наша победа в войне. Земля до сих пор вспухает от мертвых тел победителей.
      ДУРНАЯ ПОЛОВИНА СТОЛЕТИЯ
      Трудно сказать, что хуже: равнодушие и небрежность или лживая теория. Но Дом, где разбиваются сердца, и Зал для верховой езды, к сожалению, страдали и от того и от другого. Перед войной цивилизация целых полстолетия стремительно неслась ко всем чертям под влиянием псевдонауки столь же гибельной, как самый черный кальвинизм. Кальвинизм учил, что мы по предопределению будем либо спасены, либо прокляты и что бы мы ни делали, ничто не может изменить нашей судьбы. Все же, не подсказывая человеку, какой номер он вытащил - счастливый или несчастливый, кальвинизм тем самым оставлял индивидууму известную заинтересованность, поддерживая в нем надежду на спасение и умеряя его страх перед вечным проклятием, если он станет поступать, как подобает избранному, а не как нечестивцу. Но в середине девятнадцатого столетия натуралисты и физики заверили мир именем науки, что и спасение, и погибель - сплошная чепуха и что предопределение есть главная религиозная истина, так как человеческие существа являются производными среды и, следовательно, их грехи и добрые дела оказываются лишь рядом химических и механических реакций, над которыми люди власти не имеют. Такие вымыслы, как разум, свободный выбор, цель, совесть, воля и так далее, учили они, всего-навсего иллюзии, которые сочиняются, ибо приносят пользу в постоянной борьбе человеческого механизма за поддержание своей среды в благоприятном состоянии - процессе, между прочим, включающем безжалостное уничтожение или подчинение конкурентов по добыче средств существования, каковые считаются ограниченными. Этой религии мы научили Пруссию. Пруссия же так успешно воспользовалась нашими указаниями, что вскоре мы оказались перед необходимостью уничтожить Пруссию, чтобы не дать Пруссии уничтожить нас. И все это закончилось взаимным истреблением, и таким жестоким, что в наши дни это едва ли окажется поправимым.
      Позволительно задать вопрос: как такое дурацкое и такое опасное вероучение могло стать приемлемым для человеческих существ? Я отвечу на это более подробно в следующем томе моих пьес, полностью посвященных этой теме. Пока я скажу только, что имелись и другие, более солидные основания, кроме очевидной возможности использовать эту обманную науку: она открывала перед глупцами научную карьеру и все другие карьеры перед бесстыжими негодяями, буде они окажутся достаточно прилежны. Правда, действие этого мотива было очень сильно.
      Но когда возникло новое движение в науке, связанное с именем великого натуралиста Чарлза Дарвина, оно было не только реакцией против варварской псевдоевангельской телеологии, нетерпимой противницы всякого прогресса в науке; его сопровождали, как оказывалось, чрезвычайно интересные открытия в физике, химии, а также тот мертвый эволюционный метод, который его изобретатели назвали естественным отбором. Тем не менее в этической сфере это дало единственно возможный результат - произошло изгнание совести из человеческой деятельности или, как пылко выражался Сэмюэл Батлер, "разума из вселенной".
      ИПОХОНДРИЯ
      Все-таки Дом, где разбиваются сердца, с Батлером и Бергсоном и Скоттом Холдейном рядом с Блейком и другими более великими поэтами на своих книжных полках (не говоря уж о Вагнере и тональных поэтах), не был окончательно ослеплен тупым материализмом лабораторий, как это случилось с остальным некультурным миром. Но так как он был Домом праздности, то страдал ипохондрией и всегда гонялся за способом излечения. То он переставал есть мясо (но не по веским причинам, как Шелли, а стараясь спастись от страшилища, называемого мочевиной), то разрешал вам вырвать все свои зубы, чтобы заговорить другого дьявола, под названием пиорея. Дом был суеверен, привержен к столоверчению, к сеансам материализации духов, к ясновидению, к хиромантии, к гаданию сквозь магический кристалл и тому подобному, и притом в такой степени, что можно было задуматься: процветали ли так когда-нибудь в мировой истории предсказатели, астрологи и всякого рода врачи-терапевты без дипломов, как они процветали в ту половину столетия, когда оно уже уходило в небытие. Дипломированным врачам и хирургам нелегко было соревноваться с недипломированными. Они не умели при помощи уловок актера, оратора, поэта и мастера увлекательного разговора воздействовать на воображение и общительность обитателей Дома. Они грубо работали устарелыми методами, пугая заразой и смертью. Они предписывали прививки и операции. Если можно было вырезать из человека какую-нибудь часть, не погубив его при этом (без необходимости),- они ее вырезали. И часто человек умирал именно вследствие этого (без необходимости, разумеется). От таких пустяков, как язычок в глотке или миндалины, они переходили к яичникам и аппендиксам, пока наконец внутри у тебя уже ничего не оставалось. Они объясняли вам, что человеческий кишечник слишком длинен и ничто не может сделать сына Адамова здоровым, кроме укорочения пищеварительного тракта, для чего надо вырезать кусок из нижней части кишечника и пришить его непосредственно к желудку. Так как их механистическая теория учила, что медицина есть дело лаборатории, а хирургия - дело столярной мастерской, а также что наука (под которой они разумели свои махинации) столь важна, что незачем принимать в соображение интересы какого-либо индивидуального существа, будь то лягушка или философ, и того менее учитывать вульгарные пошлости сентиментальной этики, ибо все это ни на миг не может перевесить отдаленнейшие и сомнительнейшие возможности сделать вклад в сумму научного познания, - то они оперировали, и прививали, и лгали в огромном масштабе. И требовали при этом себе законной власти - и действительно добивались ее - над телом своих сограждан, какой никогда не смели требовать ни король, ни папа, ни парламент. Сама инквизиция была либеральным учреждением по сравнению с главным медицинским советом.
      КТО НЕ ЗНАЕТ, КАК ЖИТЬ, ДОЛЖЕН ПОХВАЛЯТЬСЯ СВОЕЙ ПОГИБЕЛЬЮ
      Обитатели Дома, где разбиваются сердца, были слишком ленивы и поверхностны, чтобы вырваться из этого заколдованного терема. Они восторженно толковали о любви; но они верили в жестокость. Они боялись жестоких людей; но видели, что жестокость по крайней мере действенна. Жестокость совершала то, что приносило деньги. А любовь доказывала лишь справедливость изречения Ларошфуко, будто мало кто влюблялся бы, если б раньше не читал о любви. Короче говоря, в Доме, где разбиваются сердца, не знали, как жить, и тут им оставалось только хвастаться, что они, по крайней мере, знают, как умирать: грустная способность, проявить которую разразившаяся война дала им практически беспредельные возможности. Так погибли первенцы Дома, где разбиваются сердца; и юные, невинные, и подающие надежды искупали безумие и никчемность старших.
      ВОЕННОЕ СУМАСШЕСТВИЕ
      Только те, кто пережил первосортную войну не на передовой, а дома, в тылу, и сохранил при этом голову на плечах, могут, вероятно, понять горечь Шекспира или Свифта, которые оба прошли через такое испытание. Слабым по сравнению с этим был ужас Пера Гюнта в сумасшедшем доме, когда безумцы, возбужденные миражем великого таланта и видением занимающегося тысячелетия, короновали его в качестве своего нумератора. Не знаю, удалось ли кому-нибудь в целости сохранить рассудок, кроме тех, кому приходилось сохранять его, потому что они прежде всего должны были руководить войной.
      Я не сохранил бы своего (насколько он у меня сохранился), не пойми я сразу, что как у писателя и оратора у меня тоже были самые серьезные общественные обязательства держаться реальной стороны вещей; однако это не спасло меня от изрядной доли гиперэстезии. Встречались, разумеется, счастливые люди, для кого война ничего не значила: всякие политические и общие дела лежали вне узкого круга их интересов. Но обыкновенный, сознающий явление войны штатский сходил с ума, и тут главным симптомом было убеждение, что нарушен весь природный порядок. Вся пища, чувствовал он, теперь должна быть фальсифицирована. Все школы должны быть закрыты. Нельзя посылать объявления в газеты, новые выпуски которых должны появляться и раскупаться в ближайшие десять минут. Должны прекратиться всякие переезды, или, поскольку это было невозможно, им должны чиниться всяческие препятствия. Всякие притязания на искусства и культуру и тому подобное надо забыть, как недопустимое жеманство. Картинные галереи и музеи, и художественные школы должны быть сразу заняты военнослужащими. Сам Британский музей еле-еле спасся. Правдивость всего этого, да и многого другого, чему, вероятно, и не поверили бы, вздумай я это пересказывать, может быть подтверждена одним заключительным примером всеобщего безумия. Люди предавались иллюзии, будто войну можно выиграть, жертвуя деньги. И они не только подписывались на миллионы во всяческие фонды непонятного назначения и вносили деньги на смехотворные добровольные организации, стремившиеся заниматься тем, что явно было делом гражданских и военных властей, но и самым настоящим образом отдавали деньги любому жулику на улице, у кого хватало присутствия духа заявить, будто он (или она) "собирает средства" для уничтожения врага. Мошенники вступали в должность, назывались "Лигой против врага" и просто прикарманивали сыпавшиеся на них деньги. Нарядно одетые молодые женщины сообразили, что им достаточно просто вышагивать по улице с кружкой для пожертвования в руках и преспокойно жить на такие доходы. Миновало много месяцев, прежде чем, в порядке первого признака оздоровления, полиция упрятала в тюрьму одного антигерманского министра, "pour encourager les autres", [Для поощрения прочих (франц.)] и оживленные кружечные сборы с бумажными флажками стали несколько регулироваться.
      БЕЗУМИЕ В СУДАХ
      Деморализация не обошла и суд. Солдаты получали оправдание даже при полностью доказанном обвинении в предумышленном убийстве, пока наконец судьи и должностные лица не были вынуждены объявить, что так называемый "неписаный закон" - а это просто значило, будто солдат мог делать все, что ему угодно, в гражданской жизни, - не был законом Англии и что крест Виктории не давал права на вечную и неограниченную безнаказанность. К сожалению, безумие присяжных и судей сказывалось не всегда в одном потворстве. Человек, по несчастью обвиненный в каком-либо поступке, вполне логичном и разумном, но без оттенка военного исступления, имел самую малую надежду на оправдание. В Англии к тому же имелось известное число людей, сознательно отказывавшихся от военной службы как от установления преступного и противного христианству. Акт парламента, вводивший обязательную воинскую повинность, легко освобождал этих людей; от них требовалось только, чтобы они доказали искренность своих убеждений. Те, кто делал это, поступали неблагоразумно с точки зрения собственных интересов, ибо с варварской последовательностью их судили, несмотря на закон. Тем же, кто вовсе не заявлял, что имеет какие-либо возражения против войны, и не только проходил военное обучение в офицерских подготовительных войсках, но и объявлял публично, что вполне готов участвовать в гражданской войне в защиту своих политических убеждений, - тем разрешалось воспользоваться парламентским актом на том основании, что они не сочувствовали именно этой войне. К христианам не проявлялось никакого милосердия. Даже когда имелись недвусмысленные доказательства их смерти "от дурного обращения" и приговор с несомненностью определил бы предумышленное убийство, даже в тех случаях, если расположение коронерских присяжных склонялось в другую сторону,- их убийцы беспричинно объявлялись невиновными. Существовала только одна добродетель - желание лезть в драку и только один порок - пацифизм. Это основное условие войны. Но правительству не хватало мужества издавать соответствующие постановления; и его закон отодвигался, уступая место закону Линча. Законное беззаконие достигло своего апогея во Франции. Величайший в Европе государственный деятель - социалист Жорес был застрелен джентльменом, которому не нравились старания Жореса избежать войны. В господина Клемансо стрелял другой джентльмен, придерживающийся менее распространенных мнений, и тот счастливо отделался тем, что был вынужден на всякий случай провести несколько дней в постели. Убийца Жореса был, несмотря ни на что, оправдан; предполагавшийся убийца господина Клемансо был из предосторожности признан виновным. Нечего сомневаться, так случилось бы и в Англии, начнись война с удачного убийства Кейра Харди и окончись она неудачной попыткой убить министра Ллойд Джорджа.
      СИЛА ВОЙНЫ
      Эпидемия, обычно сопутствующая войне, называлась инфлюэнцей. Сомнение в том, была ли она действительно болезнью войны, порождал тот факт, что больше всего она наделала бед в местах, отдаленных от полей сражения, особенно на западном побережье Северной Америки и в Индии. Но нравственная эпидемия, бывшая несомненно болезнью войны, воспроизвела этот феномен. Легко было бы предположить, что военная лихорадка сильней всего станет бушевать в странах, на самом деле находящихся под огнем, а другие будут держаться поблагоразумней. Бельгии и Фландрии, где на широких пространствах буквально камня на камне не осталось, пока армии противников после ужасающих предварительных бомбардировок топтались по ней и толкали друг друга то взад, то вперед, этим странам было бы простительно выражать свои чувства более резко, чем простым пожиманием плеч да словами: "C'est la guerre". [Такова война! (франц.)] От Англии, остававшейся нетронутой в течение стольких столетий, что военные налеты на ее поселения казались уже так же маловероятны, как повторение вселенского потопа. трудно было ожидать сдержанности, когда она узнала наконец, каково прятаться по подвалам и в станциях подземки, каково лежать в постели, содрогаясь и слушая, как разрывались бомбы, разваливались дома, а зенитки сыпали шрапнелью без разбору по своим и чужим, так что некоторые витрины в Лондоне, ранее занятые модными шляпками, начали заполняться стальными шлемами. Убитые и изувеченные женщины и дети, сожженные и разрушенные жилища в сильной степени извиняют ругань и вызывают гнев, и много раз еще зайдет и взойдет солнце, прежде чем он утихомирится. Но как раз в Соединенных Штатах Северной Америки, где война никому не мешала спать, именно там военная лихорадка разразилась вне пределов всякого здравого смысла. В судах Европы возникло мстительное беззаконие; в судах Америки царствовало буйное умопомешательство. Не мне выписывать экстравагантные выходки союзной державы: пусть это сделает какой-нибудь беспристрастный американец. Могу только сказать, что для нас, сидевших в своих садиках в Англии, когда пушки во Франции давали о себе знать сотрясением воздуха так же безошибочно, как если бы мы слышали их, или когда мы с замиранием сердца следили за фазами луны в Лондоне, поскольку от них зависело, устоят ли наши дома и останемся ли в живых мы сами к следующему утру, для нас газетные отчеты о приговорах в американских судах, выносимых равным образом молоденьким девушкам и старикам за выражение мнений, которые в Англии высказывались перед полным залом под гром аплодисментов, а также более частные сведения о методах, какими распространялись американские военные займы, - для нас все это было так удивительно, что на миг начисто заставляло забывать и про пушки, и про угрозу налета.
      ЗЛОБНЫЕ СТОРОЖЕВЫЕ ПСЫ СВОБОДЫ
      Не довольствуясь злоупотреблениями в суде и нарушениями существующего закона, военные маньяки яростно набрасывались на все конституционные гарантии свободы и благополучия, стремясь отменить их. Обычный закон заменялся парламентскими актами, на основании которых совершались простые полицейские налеты a la russe, [В русском духе (франц.)] редакции газет захватывались, печатные станки разбивались, а люди арестовывались и расстреливались без всякого подобия судебного разбирательства или открытой процедуры с привлечением свидетелей. Хотя было насущно необходимо увеличивать продукцию, применяя самую передовую организацию труда и его экономию, и хотя давно было установлено, что чрезмерная длительность и напряженность труда сильно уменьшают продукцию вместо того, чтобы увеличивать ее, действие фабричных законов приостанавливалось и мужчин и женщин отчаянно эксплуатировали, пока снижение эффективности труда не стало слишком явным и его нельзя было далее игнорировать. Любые возражения и предостережения встречали обвинение в германофильстве, либо звучала формула: "Не забывайте, у нас сейчас война". Я говорил, что люди считали, будто война опрокинула естественный порядок и будто все погибнет, если мы не будем делать как раз противоположное тому, что в мирное время всегда считалось необходимым и полезным. Но истина оказалась еще хуже. Война не могла так изменить человеческий рассудок. -На самом деле столкновение с физической смертью и разрушением, этой единственной реальностью, понятной каждому дураку, сорвало маску образованности, искусства, науки и религии с нашего невежества и варварства, и мы остались голыми всем напоказ и могли до одури упиваться внезапно открывшейся возможностью проявлять наши худшие страсти и самый малодушный страх. Еще Фукидид в своей истории написал, что, когда ангел смерти затрубит в трубу, все претензии на цивилизацию сдунет с души человека в грязь, словно шляпу порывом ветра. Но, когда эти слова исполнились в наше время, потрясение не оказалось для нас менее страшным оттого, что несколько ученых, занимавшихся греческой историей, ему не удивились. Ведь эти ученые ринулись в общую оргию так же бесстыдно, как и невежды. Христианский священнослужитель присоединялся к военной пляске, даже не сбрасывая сутаны, а почтенный директор школы изгонял преподавателя-немца, не скупясь на брань, применяя физическое насилие и объявляя, что ни один английский ребенок никогда больше не должен изучать язык Лютера и Гете. И путем самого бесстыдного отказа от всяких приличий, свойственных цивилизации, и отречения от всякого политического опыта оба получали моральную поддержку со стороны тех Самых людей, кому в качестве университетских профессоров, историков, философов и ученых доверялась охрана культуры. Было только естественно и, быть может, даже необходимо для целей вербовки, чтобы журналисты и вербовщики раскрашивали черной и красной краской германский милитаризм и германское династическое честолюбие, доказывая, какую опасность представляют они для всей Европы (как это и было на самом деле). При этом подразумевалось, будто наше собственное политическое устройство и наш собственный милитаризм издревле демократичны (каковыми они, разумеется, не являются). Однако, когда дело дошло до бешеного обличения немецкой химии, немецкой биологии, немецкой поэзии, немецкой музыки, немецкой литературы, немецкой философии и даже немецкой техники, как неких зловредных мерзостей, выступающих против британской и французской химии и так далее и так далее,- стало ясно, что люди, доходившие до такого варварского бреда, никогда в действительности не любили и не понимали искусства и науки, которые они проповедовали и профанировали. Что они просто плачевно выродившиеся потомки тех людей семнадцатого и восемнадцатого столетий, кто, не признавая никаких национальных границ в великом царстве человеческого разума, высоко ставили взаимную европейскую вежливость в этом царстве и даже вызывающе поднимали ее над кипящими злобой полями сражений. Срывать орден Подвязки с ноги кайзера, вычеркивать немецких герцогов из списков наших пэров, заменять известную и исторически присвоенную фамилию короля названием некой местности, не имеющей традиций, было не очень достойным делом. Но выскабливать немецкие имена из британских хроник науки и образованности было признанием того, что в Англии уважение к науке и образованности является лишь позой, за которой кроется дикарское к ним презрение. Чувствуешь, что фигуру святого Георгия с драконом пора заменить на наших монетах фигурой солдата, пронзающего копьем Архимеда. Но в то время монет не было - были только бумажные деньги, и десять шиллингов называли себя фунтом так же самоуверенно, как люди, унижавшие свою страну, называли себя патриотами.
      МУКИ ЗДРАВОМЫСЛЯЩИХ
      Душевные страдания, сопряженные с жизнью под непристойный грохот всех этих карманьол и корробори, были не единственным бременем, ложившимся на тех, кто во время войны все же оставался в своем уме. Была еще (осложненное оскорбленным экономическим чувством) эмоциональное напряжение, которое вызывалось списками погибших и раненных на войне. Глупцы, эгоисты и тупицы, люди без сердца и без воображения были от него в значительной степени избавлены. "Так часты будут кровь и гибель, что матери лишь улыбнутся, видя, как рука войны четвертует их детей" - это шекспировское пророчество теперь почти исполнялось. Ибо, когда чуть не в каждом доме оплакивали убитого сына, можно было бы совсем сойти с ума, если б мы меряли собственные утраты и утраты своих друзей мерою мирного времени. Нам приходилось придавать им фальшивую стоимость, утверждать, будто молодая жизнь достойно и славно принесена в жертву ради свободы человечества, а не во искупление беспечности и безумия отцов, и искупления напрасного. Мы должны были даже считать, будто родители, в не дети приносили жертвы, пока наконец юмористические журналы не принялись сатирически изображать толстых старых людей, уютно устроившихся в креслах своих клубов и хвастающих сыновьями, которых они "отдали" своей родине.
      - Кто поскупился бы на такое лекарство, лишь бы утолить острое личное горе! Но тем, кто знал, что молодежь набивала себе оскомину из-за того, что родители объедались кислым политическим виноградом, - тем это только прибавляло горечи. А подумайте о самих этих молодых людях! Многие ничуть не обольщались политикой, которая вела к войне: с открытыми глазами шли они выполнять ужасный, отвратительный долг. Люди по существу добрые и по существу умные, занимавшиеся полезной работой, добровольно откладывали ее в сторону и проводили месяц за месяцем, строясь по четверо в казарменном дворе, и средь бела дня кололи штыком мешки, набитые соломой, с тем чтобы потом отправляться убивать и калечить людей, таких же добрых, как они сами. Люди, бывшие в общем, быть может, нашими самыми умелыми воинами (как Фредерик Килинг, например), ничуть не были одурачены лицемерной мелодрамой, которая утешала и вдохновляла других. Они бросали творческую работу, чтобы работать ради разрушения, совсем так, как они бросали бы ее, чтобы занять свое место у насосов на тонущем корабле. Они не отступали в сторону, как иные, не соглашавшиеся идти на военную службу по политическим или религиозным соображениям, не отказывались от дела потому, что командиры на корабле были повинны в недосмотре, или потому, что другие с корабля удирали. Корабль надо было спасать, даже если ради этого Ньютону пришлось бы бросить дифференциальное исчисление, а Микеланджело - статуи. И они отбрасывали прочь орудия своего благодетельного и облагораживающего труда и брались за окровавленный штык и убийственную гранату, насильно подавляя свой божественный инстинкт совершенного художественного творчества для ловкого орудования этими проклятыми предметами, а свои организаторские способности отдавая замыслам разрушения и убийства. Ведь их трагедия принимала даже иронический оттенок оттого, что таланты, которые они вынуждены были проституировать делали проституцию не только эффективной, но даже интересной. И в результате некоторые быстро выдвигались и наперекор себе действительно становились артистами, художниками войны и начинали испытывать к ней вкус, как Наполеон и другие бичи человечества. Однако у многих не было даже и этого утешения. Они только терпеливо тянули лямку и ненавидели войну до самого конца.
      ЗЛО НА ПРЕСТОЛЕ ДОБРА
      Эти переживания людей беззлобных были так болезненны, что испытывавшие их в гражданской жизни, те, кто не проливал крови и не видел смерти и разрушений собственными глазами, даже старались скрывать свои личные беды. Однако и тем, кому приходилось писать и говорить о войне, сидя у себя дома, в безопасности, не легко было отбрасывать в сторону свою высшую совесть и работать, сознательно равняясь на уровень неизбежного зла, забывая об идеале более полной жизни. Поручусь по крайней мере за одного человека, для которого переход от мудрости Иисуса Христа и святого Франциска к нравам Ричарда Третьего и безумию Дон Кихота оказался чрезвычайно неприятным. Но этот переход надо было сделать, и все мы очень пострадали от него, кроме тех, для кого это вовсе не несло никаких перемен, а, напротив, освободило от маскировки.
      Подумайте также о тех, кому хотя и не пришлось ни писать, ни воевать, ни терять собственных детей, но кому было ясно, какая неисчислимая потеря для мира эти четыре года в жизни одного поколения, зря потраченные на дело уничтожения. Наверное, любая из сделавших эпоху работ - плодов человеческого разума - была бы испорчена или совсем погублена, если бы ее творцов на четыре критических года оторвали от нормального труда. Не только были бы на месте убиты Шекспир и Платон, но и оставшимся в живых пришлось бы не однажды высевать свои лучшие плоды в скудную землю окопов. И это соображения не только британские. Для истинно цивилизованного человека, для порядочного европейца, то, что немецкая молодежь оказалась перебитой, было таким же несчастьем, как и то, что перебита была и молодежь английская. Дураки радовались "германским потерям". Эти потери были и нашими потерями. Представьте себе, что радуются смерти Бетховена, потому что Билл Сайке нанес ему смертельный удар!
      "КОГДА ОТЦЕЖИВАЮТ КОМАРА И ПРОГЛАТЫВАЮТ ВЕРБЛЮДА..."
      Но большинство не понимало таких печалей. Легкомысленно радовались смерти ради нее самой, но, по сути дела, их радость была неспособностью усвоить, что смерть случалась на самом деле, а не происходила на подмостках. Когда воздушный налетчик сбрасывал бомбу и та в куски разрывала мать с ребенком, люди, видевшие это, разражались яростными проклятиями против "гуннов", называя их убийцами и требуя беспощадной и справедливой мести, хотя эти же люди с превеликой радостью ежедневно читали в своих газетах о тысячах подобных происшествий. В такие минуты становилось ясно, что смерть, которую они не видели, для них значила не больше, чем смерть на экране кино. Иногда им не требовалось действительно наблюдать смерть, надо было только, чтобы она случилась в обстоятельствах достаточной новизны и в непосредственной близости, - тогда ее действие было почти так же ощутимо и сильно, как если бы ее видели на самом деле.
      Например, весной 1915 года наши молодые солдаты подверглись страшной бойне в Нев-Шапель и при высадке в Галлиполи. Не стану заходить далеко и утверждать, будто наши штатские англичане с восторгом читали за завтраком такие волнующие новости. Но не стану и делать вид, будто заметил в газетах или разговорах какое-нибудь волнение, что-нибудь сверх обычного: кинофильм-де на фронте разворачивается отлично, а наши парни храбрей храброго. И вдруг пришло сообщение, что торпедирован атлантический лайнер "Лузитания" и что утонули многие известные пассажиры первого класса, включая знаменитого театрального менеджера и автора популярных фарсов. В число "прочих" входил сэр Хью Лейн; но так как Англия была ему многим обязана лишь в области изящных искусств, на этой потере не делалось особого ударения.
      Немедленно по всей стране поднялось удивительное неистовство. Люди, до сей поры еще сохранявшие рассудок, сейчас начисто потеряли его. "Погибают пассажиры первого класса! Что же будет дальше?!" - вот в чем была сущность всего волнения. Однако эта тривиальная фраза не передавала и малой толики охватившей нас ярости. Для меня, когда я только и думал что об ужасной цене, в которую нам обошлись Нев-Шапель, Ипр и высадка в Галлиполи, весь этот шум вокруг "Лузитании" явился признаком неуместной черствости, хотя я был лично и близко знаком с тремя из самых известных жертв и, быть может, лучше других понимал, каким несчастьем была смерть Лейна. Я даже испытывал весьма понятное всем солдатам мрачное удовлетворение от того факта, что штатские, считавшие войну таким прекрасным британским спортом, теперь хорошо почувствовали, что значила война для настоящих участников боев. Я выражал свое раздражение откровенно, и оказалось, что мое прямое и естественное чувство в этом случае воспринимается как чудовищный и черствый парадокс. Когда я спрашивал тех, кто мне дивился, могут ли они сказать что-нибудь о гибели Фестюбера, они дивились мне еще больше, так как совершенно позабыли о ней, а вернее, так никогда и не уяснили себе ее значения. Они не были бессердечней меня; но великая катастрофа была слишком велика для их понимания, а небольшая была им как раз по плечу. Я не был удивлен: разве мне не приходилось видеть, как целое учреждение по той же причине без единого возражения согласилось истратить 30000 фунтов, а затем провело целых три специальных заседания, затянувшихся до самой ночи, в спорах по поводу суммы в семь шиллингов для оплаты завтраков?
      СЛАБЫЕ УМЫ И ВЕЛИКИЕ БИТВЫ
      Никому не будет дано понять причуды общественного настроения во время войны, если все время не держать в памяти, что война в своем полном значении для среднего тыловика не существовала. Он не мог постичь, что такое одна битва, не то что целая военная кампания. Для пригородов война была пригородным переполохом. Для горняка и чернорабочего это был только ряд штыковых схваток между немецкими и английскими сынами отечества. Чудовищность войны была гораздо выше понимания большинства из нас. Эпизоды ее должны были быть уменьшены до размеров железнодорожной катастрофы или кораблекрушения, прежде чем произвести какое-либо действие на наше разумение. Смехотворные бомбардировки Скарборо или Рамсгита казались нам колоссальными трагедиями, а Ютландская битва - лишь балладой. Слова в известиях с фронта "после основательной артиллерийской подготовки" ничего для нас не значили, но, когда отдыхавшие на нашем побережье узнали, что завтрак пожилого джентльмена, прибывшего в приморский отель, чтобы провести там конец недели, был прерван бомбой, угодившей в рюмку с яйцом, их гневу и ужасу не было предела. Они заявляли, что этот случай должен поднять дух армии, и не подозревали, как солдаты в траншеях несколько дней подряд хохотали и говорили друг другу, что-де этим занудам в тылу полезно попробовать, каково приходится войскам. Подчас узость взглядов вызывала жалость. Бывало, человек работает в тылу, не задумываясь над призывами "освободить мир ради демократии". Его брата убивают на фронте. Он немедленно бросает работу и ввязывается в войну, словно это кровная феодальная распря с немцами. Иногда это бывало комично. Раненый, имевший право на увольнение, возвращается в окопы со злобной решимостью найти гунна, который его ранил, и расквитаться с ним.
      Невозможно высчитать, какая часть нас - в хаки или без хаки - понимала в целом войну и предыдущие политические события в свете какой-либо философии, истории или науки о том. что такое война. Едва ли эта часть достигала числа людей, занимающихся у нас высшей математикой. Однако несомненно эту часть значительно превосходило число людей невежественных и мыслящих по-детски. Не забудьте, ведь их нужно было стимулировать, чтобы они приносили жертвы, которых требовала война, а этого нельзя было добиться, взывая к осведомленности, которой у них не было, и к пониманию, на которое они не были способны. Когда перемирие наконец позволило мне говорить о войне правду и я выступал на первых же всеобщих выборах, один солдат сказал кандидату, которого я поддерживал: "Знай я все это в 1914-м, им никогда не обрядить бы меня в хаки". Вот почему, разумеется, и было необходимо набивать ему голову романтикой, над которой посмеялся бы любой дипломат. Таким образом, естественная неразбериха, происходящая от невежества, еще увеличивалась от сознательно распространяемого мелодраматического вздора и разных страшных сказок для детей. Все это доходило до предела и не позволило нам закончить войну, пока мы не только добились триумфа, победив германскую армию и тем самым опрокинув милитаристскую монархию, но и совершили к тому же очень грубую ошибку, разорив центр Европы, чего не могло бы позволить себе ни одно здравомыслящее европейское государство.
      МОЛЧАЛИВЫЕ ДЕЛЬНЫЕ ЛЮДИ И КРИКЛИВЫЕ БЕЗДЕЛЬНИКИ
      Оказавшись перед картиной неразумных заблуждений и глупости, критически настроенный читатель сразу возразит, что все это время Англия вела войну и это требовало организации нескольких миллионов солдат, а также и рабочих, которые снабжали их продуктами и транспортом, и что это не могло быть выполнено толпой истериков и декламаторов. К счастью, такое возражение справедливо. Переходить от редакций газет и политических подмостков, от каминов в клубах и гостиных в загородных домах к армии и заводам, поставляющим снаряжение, было то же, что переходить из сумасшедшего дома в самый деловой и самый здоровый повседневный мир. Вы как бы наново открывали Англию и находили прочное основание для веры тех, кто еще верил в нее. Но непременным условием этой работоспособности было, чтобы те, кто был работоспособен, отдавали все свое время делу, а сброду предоставляли сходить с ума в свое удовольствие. Их безумие приносило даже пользу работавшим, потому что, поскольку оно всегда било мимо цели, оно часто и весьма кстати отвлекало внимание от операций, гласность вокруг которых могла привести к провалу или стать помехой для них. Правило, которое я так тщетно старался популяризировать в начале войны: "Если вы намерены что-нибудь делать - идите и делайте; если нет - ради бога, не путайтесь под ногами", - это правило выполнялось лишь наполовину. Дельные люди действительно шли и брались за работу, но бездельники никак не желали уходить с дороги: они суетились и горланили и не очень опасно забивали дорогу только потому, что, к великому счастью, никогда не знали, где пролегает эта дорога. И вот, пока вся настоящая работа в Англии велась тихо и незаметно, вся английская глупость оглушала небеса своим криком и затемняла солнце поднятой пылью. К сожалению, эта клика своим неистовством запугивала правительство и вынуждала его применять могущественную государственную власть для запугивания разумных людей. И тем самым жалкому меньшинству любителей суда Линча предоставлялась возможность установить царство террора, которое рассудительный министр мог бы разогнать суровым окриком в один миг. Но наши министры не обладали нужным для этого мужеством. Из Дома, где разбиваются сердца, и из Зала для верховой езды такого окрика не послышалось, а из загородных поместий - и подавно. Когда в конце концов дело дошло до разгромов лавок, которые уголовники учиняли, прикрываясь патриотическими лозунгами, прекращено все это было полицией, а не правительством. Был даже такой печальный момент во время паники из-за появления подводных лодок, когда правительство уступило ребяческим визгливым требованиям ввести суровое обращение с моряками-военнопленными и, к величайшему нашему позору, лишь враг заставил наши власти держать себя прилично. И все-таки за всеми этими общественными промахами, дурным управлением и суетными раздорами Англия работала, и она продолжала держаться, сохраняя весьма внушительную производительность и активность. Показная Англия своими дурацкими выходками, невежеством, жестокостью, паникой и бесконечным невыносимым распеванием к месту и не к месту государственных гимнов союзников надоедала всей империи. Скрытая, невидимая глазу Англия неуклонно шла к завоеванию Европы.
      ПРАКТИЧЕСКИЕ ДЕЛОВЫЕ ЛЮДИ
      С самого начала разные бесполезные люди стали вопить, требуя призвать на сцену "практических деловых людей". Под этим подразумевались люди, разбогатевшие на том, что ставили свои личные интересы выше интересов страны и успех всякой деятельности измеряли денежной выгодой, которую она давала им и тем, кто их поддерживал, ссужая капиталом. Жалкий провал некоторых видных образцов из испробованной нами первой партии этих бедняг помог придать всей общественной стороне войны вид чудовищной и безнадежной комедии. Они доказали не только свою бесполезность для общественной работы, но и то, что в стране, где царит порядок, их никогда бы не допустили командовать частной инициативой.
      КАК ДУРАКИ ЗАСТАВЛЯЛИ МОЛЧАТЬ УМНЫХ
      Англия, словно плодородная страна, затопленная илом, не выказывала, таким образом, величия в те дни, когда, напрягая все силы, старалась избавиться от печальных последствий своей слабости. Большинство деятельных людей, по горло занятых настоятельной практической работой, поневоле предоставляли право разным бездельникам и краснобаям изображать войну перед всей страной и перед всем думающим и чувствующим миром. Те это и делали в своих речах, стихах, манифестах, плакатах и газетных статьях. Мне посчастливилось слышать, как некоторые из наших способнейших командиров говорили о своей работе; потом, разделяя обычную участь обывателей, я читал об этой работе газетные отчеты. Трудно было представить что-либо более несхожее. А в результате болтуны получали опасную власть над рядовыми деятельными людьми. Ибо, хотя величайшие люди действия всегда бывают привычными ораторами и часто очень умными писателями и поэтому не позволят другим думать за себя, рядовой человек действия, как и рядовой боец со штыком, не может толком рассказать о самом себе и потому склонен подхватывать и принимать на веру то, что о нем и о его товарищах пишут в газетах, и возражает лишь тогда, когда автор неосмотрительно скомпрометирует себя ошибкой в техническом вопросе. Во время войны не редкостью было слышать, как военный или штатский, занятый работой на войну, говорил о чем-нибудь на основании собственного опыта и его речи доказывали полную абсурдность бредового бормотания той газеты, которую он обычно читал, а затем сам как попугай начинал повторять мнения этой газеты. Так что, если вы хотели спастись от господствующей неразберихи и безумия, недостаточно было общаться с рядовыми людьми действия: надо было вступать в контакт с высшими умами. Это была привилегия, доступная лишь горстке. Для гражданина, не имевшего такой привилегии, спасения не было. Ему вся его страна представлялась сошедшей с ума, суетной, глупой, невежественной, без иной надежды на победу, кроме надежды на то, что враг, быть может, окажется столь же сумасшедшим. Только рассуждая очень решительно и трезво, мог человек увериться, что, не будь за этой страшной видимостью чего-либо более прочного и серьезного, война не протянулась бы и одного дня и вся военная машина обрушилась бы сверху донизу.
      БЕЗУМНЫЕ ВЫБОРЫ
      Счастливы были в те дни глупцы и деятельные люди, не желавшие ни над чем задумываться. Хуже всего было то, что дураки были очень широко представлены в парламенте: ведь дураки не только выбирают дураков, но умеют склонить на свою сторону деятельных людей. Выборы, последовавшие сразу за перемирием, были, пожалуй, самыми безумными из всех когда-либо происходивших. Добровольно и героически отслужившие на фронте солдаты были побиты людьми, которые явно никогда не подвергали себя риску и никогда не истратили и шиллинга, если могли этого избежать, и которые в ходе выборов вынуждены были приносить публичные извинения за то, что клеймили своих оппонентов пацифистами и германофилами. Партийные вожди всегда ищут сторонников достаточно преданных, чтобы по приказу и под кнутом партии смиренно выйти в коридор лобби через указанную дверь, а лидер за это обеспечивает им места на скамьях путем процедуры, получившей название - с шутливым намеком на карточную систему военного времени - "выдача купонов". Были случаи настолько гротескные, что я не могу говорить о них. не давая читателю возможности угадать имена участников, а это было бы непорядочно, так как обвинять их можно не более, чем тысячи других, которые по необходимости должны остаться неназванными. Общий результат был явно абсурден. И контингент избирателей, возмущенных делом собственных рук, немедленно ударился в противоположную крайность и на ближайших дополнительных выборах таким же дурацким большинством провалил всех "купонных" кандидатов. Но вреда от всеобщих выборов было уже не поправить. И правительству не только пришлось делать вид, будто оно предполагает воспользоваться своей победой в Европе (как оно обещало), но и в действительности делать это, то есть морить голодом противников, сложивших оружие. Короче говоря, оно победило на выборах, обязавшись действовать безжалостно, злобно, жестоко и мстительно, и оказалось, что ему не так легко увильнуть от этих обязательств, как оно увиливало от обязательств более благородных. И, как я полагаю, это еще не конец. Ясно, однако, что наша бессмысленная кровожадность падет на головы союзников огромной тяжестью, и в результате жестокая необходимость вынудит нас принять участие в деле заживления ран Европы (которую мы ранили почти насмерть), а не довершать ее уничтожение.
      ЙЕХУ И ЗЛАЯ ОБЕЗЬЯНА
      Наблюдая эту картину состояния человечества, картину столь недавнюю, что отрицать ее правдивость нет никакой возможности, понимаешь Шекспира, сравнивающего человека со злой обезьяной, Свифта, изображающего его в виде йеху, укором которому служат высокие добродетели лошади, и Веллингтона, говорившего, что британцы не умеют прилично себя вести ни в победе, ни в поражении. Но никто из них троих не видел войну так, как видели ее мы. Шекспир порочил великих людей, когда говорил: "Если б великие люди умели громыхать, как Юпитер, то Юпитер никогда не знал бы покоя: ведь каждый офицерик, осердясь, гремел бы до самого неба, гремел бы и гремел". Что сказал бы Шекспир, увидев в руках у любого деревенского парня нечто гораздо более разрушительное, чем гром, а на Мессинском хребте обнаружил бы кратеры девятнадцати вулканов, которые взрывались бы там от нажима пальца? И даже если б то случился пальчик ребенка, последствия были бы ничуть не менее разрушительными? Возможно, Шекспир мог бы увидеть, как в какой-нибудь стратфордский домик ударила Юпитерова молния, и стал бы помогать тушить загоревшуюся соломенную крышу и растаскивать куски разваленной печной трубы. А что сказал бы он, посмотрев на Ипр, каков он теперь, или возвращаясь в Стратфорд, как возвращаются к себе домой нынче французские крестьяне, увидел бы старый знакомый столб с надписью: "К Стратфорду, 1 миля" - и в конце этой мили не оказалось бы ничего, только несколько ям в земле да куски старой разбитой маслобойки здесь и там ? Может быть, вид того, что способна учинить злая обезьяна, наделенная такой властью разрушения, какая никогда не снилась Юпитеру, превзошел бы даже Шекспировы зрелища?
      И все же разве не приходится сказать, что, подвергая такому напряжению человеческую природу, война губит лучшую ее часть, а худшую половину награждает дьявольской силой? Лучше было бы для нас, если бы она вовсе погубила ее. Тогда воинственные способы выбираться из затруднений стали бы недоступны нам и мы старались бы не попадать в них. Поистине "умереть не трудно", как сказал Байрон, и чрезвычайно трудно жить. Это объясняет, почему мир не только лучше войны, но и бесконечно труднее. Встречал ли какой-нибудь герой войны угрозу славной смерти мужественней, чем изменник Боло встретил неизбежность смерти позорной? Боло научил нас всех умирать: можем ли мы сказать, что он научил нас жить?
      Теперь недели не проходит, чтобы какой-нибудь солдат, бесстрашно глядевший в глаза смерти на ратном поле и получивший ордена или особо отмеченный в приказах за отвагу, не вызывался бы в суд, так как он не устоял перед пустячным искушением мирного времени, оправдываясь лишь старой поговоркой, что-де "человеку надо жить". Когда кто-то, вместо того чтобы заниматься честной работой, предпочитает продать свою честь за бутылку вина, за посещение театра, за час, проведенный со случайной женщиной, и достигает всего этого путем предъявления недействительного чека - нам странно слышать, что этот самый человек мог отчаянно рисковать жизнью на поле сражения! И может быть, в конце концов, славная смерть дешевле славной жизни? Если же она не легче дается, почему она дается столь многим? Во всяком случае ясно: царство Владыки Мира и Спокойствия не наступило еще для нас. Его попытки вторжения встречали сопротивление более яростное, чем попытки кайзера. Как бы успешно ни было это сопротивление, оно нас обременяет в некотором роде задолженностью, которая не менее тягостна оттого, что у нас для нее нет цифр и что мы не собираемся по ней рассчитываться. Блокада, лишающая нас "милости господней", становится со временем менее выносимой, чем другие блокады, лишающие нас только сырья, и против этой блокады наша Армада бессильна. В Доме Налагающего на нас блокаду, по его словам, много помещений; но, боюсь, среди них нет ни Дома, где разбиваются сердца, ни Зала для верховой езды.
      ПРОКЛЯТИЕ НА ОБА ВАШИ ДОМА!
      Тем временем большевистские кирки и петарды подрывают фундаменты обоих этих зданий; и хотя сами большевики могут погибнуть под развалинами, их смерть не спасет этих построек. К несчастью, их можно отстроить заново. Как и Замок Сомнения, их много раз разрушали многие поколения Воинов Великодушия, но Глупость, Леность и Самонадеянность, Слабоумие и Перепуг, и все присяжные заседатели Ярмарки Тщеславия опять отстраивали их. Одного поколения, прошедшего "Среднюю школу" в наших старинных закрытых учебных заведениях и в более дешевых обезьянничающих с них учреждениях, будет совершенно достаточно, чтобы оба эти дома действовали до следующей войны.
      Для поучения тем поколениям я оставляю эти страницы в качестве хроники гражданской жизни, как она протекала во время войны, - ведь история об этом обычно умалчивает. К счастью, война была очень короткой. Правда, мнение, будто от протянется не более полугода, было в конечном счете с очевидностью опровергнуто. Как указывал сэр Дуглас Хэйг, каждое Ватерлоо в этой войне длилось не часы, а месяцы. Но не было бы ничего удивительного, если бы она длилась и тридцать лет. Если б не тот факт, что с помощью блокады удалось геройски уморить Европу голодом - чего не удалось бы добиться, будь Европа соответственным образом подготовлена к войне или даме к миру, - война тянулась бы до тех пор, пока враждующие стороны не утомились до того, что их нельзя было бы заставить воевать дальше. Учитывая ее размах, война 1914-1918 годов будет, конечно, считаться самой короткой войной в истории. Конец наступил так неожиданно, что противники буквально споткнулись об него. И все же он наступил целым годом позже, чем ему следовало, так как воюющие стороны слишком боялись друг друга и не могли разумно разобраться в создавшемся положении. Германия, не сумевшая подготовиться к затеянной ею войне, не сумела и сдаться прежде, чем была смертельно истощена. Ее противники, равным образом непредусмотрительные, находились так же близко к банкротству, как Германия к голодной смерти. Это был блеф, от которого потерпели обе стороны. И по всегдашней иронии судьбы, остается еще под вопросом, не выиграют ли в итоге побежденные Германия и Россия, ибо победители уже старательно заклепывают на себе оковы, которые они только что сбили с ног побежденных.
      КАК ШЛИ ДЕЛА НА ТЕАТРЕ
      Давайте теперь круто переведем наше внимание от европейского театра войны к театру, где бои идут не по-настоящему и где, едва опустится занавес, убитые, смыв с себя розовые раны, преспокойно отправляются домой и садятся ужинать. Прошло уже двадцать почти лет с тех пор, как мне пришлось в последний раз представить публике пьесу в виде книги, так как не было случая показать ее должным образом, поставив спектакль на театре. Война вернула меня к такому способу. "Дом, где разбиваются сердца" пока еще не достиг сцены. Я до сих пор задерживал пьесу, потому что война в корне изменила экономические условия, которые раньше давали в Лондоне возможность серьезной драме окупить себя. Изменились не театры, и не руководство ими, и не авторы, и не актеры, изменились зрители. Четыре года лондонские театры ежевечерне заполнялись тысячами солдат, приезжавших в отпуск с фронта. Эти солдаты не были привычными посетителями лондонских театров. Одно собственное приключение из моего детства дало мне ключ к пониманию их положения. Когда я был еще маленьким мальчиком, меня однажды взяли в оперу. Тогда я не знал еще, что такое опера, хотя умел насвистывать оперную музыку, и притом в большом количестве. В альбоме у матери я не раз видел фотографии великих оперных певцов, большей частью в вечернем платье. В театре я оказался перед золоченым балконом, где все сидевшие были в вечернем платье, и их-то я и принял за оперных певцов и певиц. Среди них я облюбовал толстую смуглую даму, решил, что она и есть синьора Альбони, и все ждал, когда она встанет и запоет. Я недоумевал только, почему меня посадили спиною, а не лицом к певцам. Когда занавес поднялся, моему удивлению и восторгу не было предела.
      СОЛДАТ НА ТЕАТРАЛЬНОМ ФРОНТЕ
      В 1915 году в театрах, в том же самом затруднительном положении, я видел людей в хаки. Каждому, кто, как и я, угадывал их душевное состояние, было ясно, что они раньше никогда не бывали в театре и не знали, что это такое. Раз в одном из наших больших театров-варьете я сидел рядом с молодым офицером, вовсе не каким-нибудь мужланом. Когда поднялся занавес и ему стало понятно, куда надо смотреть, он даже и тогда не уловил смысла драматической части программы. Он не знал, что ему делать в этой игре. Он понимал людей на сцене, когда они пели и танцевали или проделывали лихие гимнастические номера. Он не только все понимал, но и остро наслаждался, когда артист изображал, как кукарекают петухи и визжат поросята. Но когда люди представляли других людей и делали вид, будто размалеванная декорация позади них есть нечто реальное, он недоумевал. Сидя рядом с ним, я понял, до какой степени искушенным должен стать естественный человек, прежде чем условности театра окажутся для него легко приемлемыми или сделается очевидной цель драмы.
      Так вот, с того времени, когда наши солдаты стали пользоваться очередными отпусками, такие новички в сопровождении барышень (их называли "флапперз"), часто таких же наивных, как они сами, битком набивали театры. Сначала казалось почти невозможным подобрать для их насыщения достаточно грубый материал. Лучшие комедийные актеры мюзик-холлов рылись в памяти в поисках самых древних шуток и самых ребяческих проделок, стараясь обойти все, что было бы не по зубам военному зрителю. Я считаю, что поскольку дело касается новичков, то здесь многие заблуждались. Шекспир, или драматизованные истории Джорджа Барнвела и Марии Мартин, или "Проклятый цирюльник с Флит-стрит" им бы очень понравились. Но новички в конце концов представляли собою меньшинство. Однако и развитой военный, который в мирное время не стал бы смотреть ничего, кроме самых передовых послеибсеновских пьес в самых изысканных постановках, теперь с удивлением обнаруживал, что ему страшно хочется глупых шуток, танцев и дурацких чувственных номеров, которые исполняют хорошенькие девушки. Автор нескольких самых мрачных драм нашего времени говорил мне, что после того, как он вытерпел столько месяцев в окопах и даже мельком не видел ни единой женщины своего круга, ему доставляет абсолютно невинное, но восхитительное удовольствие попросту смотреть на молоденькую девчонку. Состояние гиперэстезии, при котором происходила переоценка всех театральных ценностей, возникло как реакция после дней, проведенных на поле битвы. Тривиальные вещи обретали значимость, а устарелые - новизну. Актеру не приходилось избавлять зрителей от скуки и дурного настроения, загнавших их в театр в поисках развлечений. Ему теперь надо было только поддерживать блаженное ощущение у счастливых людей, которые вышли из-под огня, избавились от гнета армейской дисциплины и, вымытые и спокойные, готовы радоваться всему чему угодно, всему, что только могли предложить им стайка хорошеньких девушек и забавный комедиант или даже стайка девушек, лишь делающих вид, будто они хорошенькие, и артист, лишь делающий вид, будто он забавен.
      В театрах в те времена каждый вечер можно было увидеть старомодные фарсы и комедии, в которых спальня с четырьмя дверьми с каждой стороны и распахнутым окном посередине считалась в точности схожей со спальнями в квартирах наверху и внизу, и во всех трех обитали пары, снедаемые ревностью. Когда они приходили домой подвыпивши, путали свою квартиру с чужой и, соответственно, забирались в чужую постель - тогда не только новички находили возникавшие сложности и скандалы изумительно изобретательными и забавными. И не только их зеленые девчонки не могли удержаться от визга (удивлявшего даже самых старых актеров), когда джентльмен в пьяном виде влезал в окно и изображал, будто раздевается, а время от времени даже выставлял напоказ свою голую особу. Людям, только что прочитавшим в газете, что умирает Чарлз Уиндем, и при этом с грустью вспоминавшим о "Розовых домино" и последовавшем потоке фарсов и комедий дней расцвета этого замечательного актера (со временем все шутки подобного жанра устарели до такой степени, что вместо смеха стали вызывать тошноту),- этим ветеранам, когда они возвращались с фронта, тоже нравилось то, что они давно считали глупым и устарелым, как и новичкам нравилось то, что они считали свежим и остроумным.
      КОММЕРЦИЯ В ТЕАТРЕ
      Веллингтон сказал когда-то, что армия передвигается на брюхе. Так и лондонский театр. Прежде чем действовать, человек должен поесть. Прежде чем играть в пьесе, он должен уплатить за помещение. В Лондоне нет театров для блага народа: их единственная цель - приносить владельцу возможно более высокую ренту. Если квартиры, схожие с соседними, и кровати, похожие на соседские, приносят на две гинеи больше, чем Шекспир,- побоку Шекспира, в дело вступают кровати и квартиры. Если бессмысленная стайка хорошеньких девочек и комик перевешивают Моцарта - побоку Моцарта.
      UNSER SHAKESPEARE [Наш Шекспир (нем.)]
      Перед войной делалась однажды попытка исправить положение и для этого, в ознаменование трехсотлетия со дня смерти Шекспира, хотели открыть государственный театр. Был создан комитет, и разные известные и влиятельные лица ставили свои подписи под пышным воззванием к нашей национальной культуре. Моя пьеса - "Смуглая леди сонетов" - была одним из следствий этого обращения. Результатом нескольких лет нашего труда была одна-единственная подписка на значительную сумму от некоего джентльмена из Германии. Мне хочется только сказать, как сказал тот знаменитый бранчливый возчик в анекдоте: когда от повозки, в которой лежало все его добро, на самой вершине холма отвалилась задняя доска и все содержимое покатилось вниз, разбиваясь в мелкие дребезги, он произнес лишь: "Не могу по достоинству оценить этого случая". И мы лучше не будем больше говорить об этом.
      ВЫСОКАЯ ДРАМА ВЫХОДИТ ИЗ СТРОЯ
      Можно представить теперь, как сказалась война на лондонских театрах: кровати и девичьи стайки изгнали из них высокую драму.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3