Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Школьная горка

ModernLib.Net / Твен Марк / Школьная горка - Чтение (Весь текст)
Автор: Твен Марк
Жанр:

 

 


Марк Твен
 
Школьная горка

Schoolhouse Hill 1898 г.

Перевод выполнен по изданию: «Mark Twain's Mysterious Stranger Manuscripts Berkeley — Los Angeles, 1969

Глава I

      Это случилось без малого пятьдесят лет тому назад в одно морозное утро. Вверх по голому склону Школьной горки взбирались, с трудом одолевая крутой подъем и шквальный ветер, мальчики и девочки из деревушки Петербург . Ветер был не единственной помехой и не самой скверной: горку сковала броня смерзшегося снега, весьма ненадежная опора. То и дело какой-нибудь мальчик почти добравшись до школы и уже не боясь оступиться, делал уверенный шаг и, поскользнувшись, падал на спину и летел стремглав вниз за пустыми санками, а бредущие навстречу товарищи очищали ему путь и хлопали в ладоши, когда он пролетал мимо; через несколько секунд он оказывался у подножия, и ему предстояло проделать всю работу снова. Но это было весело — весело самому мальчишке, весело очевидцам, весело всем вокруг, ведь мальчишки и девчонки неопытны и живут себе, не зная бед. Сид Сойер, хороший мальчик, образцовый мальчик, осмотрительный мальчик, не поскользнулся. Он не брал с собой санок, ступал с осторожностью и добрался благополучно. Том Сойер принес санки и добрался без приключений, потому что ему помогал Гек Финн, хоть тот и не учился в школе, а просто пришел, чтоб побыть с Томом, пока ребят не «запустят» в школу. Генри Баском тоже добрался благополучно — Генри Баском, поступивший в школу в прошлом году, сын богатого работорговца. Ну и подлый же он был парень, кичился дорогой одеждой, а дома имел игрушечную бойню со всякими устройствами и на ней убивал котят и щенков точно так, как на бойне «Пойнт» забивали крупный скот; он был первый задира и верховод в школе в том году; робкие и слабые боялись его, заискивали, а вообще никто его не любил. Он добрался благополучно, потому что его раб, мальчишка Джейк, помогал ему лезть в гору и тянул его санки; и это были не какие-нибудь самоделки, а фабричные санки, раскрашенные, с обитыми железом полозьями, привезенные из Сент-Луиса, — единственные покупные санки в деревне.
      Наконец все двадцать пять — тридцать мальчишек и девчонок были в сборе, красные, запыхавшиеся и, несмотря на шерстяные шарфы, кашне и варежки, озябшие; девчонки стайкой прошли в маленькое школьное здание, мальчишки толклись под навесом.
      Тут все заметили, что появился новенький, и это вызвало чрезвычайный интерес: новый мальчик здесь был большей редкостью, чем новая комета в небе. На вид ему было лет пятнадцать; одет он был опрятнее и изящнее, чем обычный подросток, и был на редкость, непередаваемо хорош собой: славное располагающее лицо, глаза — черные, пламенные, а держался он так скромно, с таким достоинством, изяществом и благожелательностью, что многие мальчики, приятно удивленные, признали в нем знакомого: он встречался им в книжках о сказочных принцах. Мальчишки пялили на него глаза с докучливой откровенностью обитателей глухомани, но он был невозмутим. Генри Баском, оглядев незнакомца с головы до пят, пролез вперед и нахально спросил:
      — Ты кто такой? Как тебя зовут?
      Мальчик медленно покачал головой, как бы желая сказать, что не понимает, о чем речь.
      — Слышишь? Отвечай! Тот снова покачал головой.
      — Говорю тебе — отвечай, а то получишь!
      — Так не пойдет, Генри Баском, — вмешался Том Сойер, — это не по правилам. Хочешь затеять драку и не можешь дождаться большой перемены, как водится, так уж действуй по справедливости — положи на плечо щепку, и пусть он ее собьет!
      — Ладно, ему все равно придется драться, ответит он или нет. Мне наплевать, как начнется драка. — Баском положил кусочек льда себе на плечо. — А ну, сшиби, если не трус!
      Новенький вопросительно оглядел всех ребят, и тогда Том вышел вперед и стал с ним объясняться знаками. Он коснулся правой руки незнакомца, затем щелчком сбил льдинку сам и показал, что именно это и требуется сделать. Новенький, улыбаясь, протянул руку и тронул льдинку пальцем. Баском размахнулся, целясь ему в лицо и, похоже, промазал; со всей силой, вложенной в удар, он грохнулся об лед и съехал на спине к подножию горки, а ребята от души хохотали и хлопали ему вслед.
      Но вот зазвенел звонок, мальчишки ватагой ворвались в школу и торопливо расселись по местам. Новенький нашел себе место в стороне от других и сразу сделался объектом для любопытных взглядов и оживленного перешептывания девочек. И ученье началось. Арчибальд Фергюсон , старый учитель-шотландец, постучал по столу линейкой, поднялся на кафедру и, сложив руки, сказал:
      — Помолимся!
      За молитвой последовал псалом, за ним — монотонный гул зубрежки; учитель спросил тех, кому задал таблицу умножения, и ему хором отбарабанили до «двенадцатью двенадцать»; затем он стал проверять задачи, и ученики представили грифельные доски, заслужившие многочисленные порицания и скупые похвалы, затем грамматический класс — попугаи, которые знали в грамматике все, кроме того, как использовать ее правила в разговорной речи, занялись грамматическим разбором.
      — Диктант! — скомандовал учитель, но тут его взгляд остановился на новеньком, и он отменил приказ. — Хм… новый ученик. Кто ты? Твое имя, мальчик?
      Новенький поднялся и произнес с поклоном:
      — Pardon, monsieur — je ne comprends par .
      Фергюсон был приятно удивлен и ответил тоже по-французски:
      — О, французский, как он ласкает слух! Впервые за много лет я слышу этот язык Здесь я один говорю по-французски. Добро пожаловать, я рад возобновить свою практику. Ты говоришь по-английски?
      — Не знаю ни слова, сэр.
      — Постарайся научиться.
      — С удовольствием, сэр
      — Ты намерен посещать мою школу регулярно?
      — Если позволите, сэр.
      — Прекрасно. Пока занимайся только английским. Наша грамматика насчитывает около тридцати правил. Их нужно выучить назубок.
      — Я уже знаю их, сэр, только не понимаю, что означают слова.
      — Как ты сказал? Знаешь грамматические правила, а слов не понимаешь? Не может быть! Когда ты их выучил?
      — Я слышал, как класс хором читал грамматические правила, прежде чем приступить к грамматическому разбору.
      Некоторое время учитель озадаченно смотрел на новичка поверх очков, потом спросил:
      — Если ты не знаешь английского, откуда тебе известно, что мы занимались грамматикой?
      — По сходству с французским, само слово «грамматика» везде одинаковое.
      — Верно. В смекалке тебе не откажешь. Ты скоро будешь знать правила наизусть.
      — Я уже знаю их наизусть, сэр.
      — Это невозможно! Что за ахинею ты несешь, сам не отдаешь себе отчета в том, что говоришь!
      Мальчик почтительно поклонился и ничего не ответил. Учителю стало неловко, и он сказал примирительным тоном:
      — Извини, мне не следовало так с тобой разговаривать. Не обижайся, мой мальчик. Прочти наизусть какое-нибудь правило грамматики, как можешь, не бойся ошибиться.
      Новичок начал с первого правила и выполнял задание спокойно и невозмутимо; правило за правилом слетало с его губ без единой ошибки, а учитель и школьники сидели затаив дыхание и слушали, онемев от изумления. В конце мальчик снова поклонился и стоя ждал, что скажет учитель. Одну-две минуты Фергюсон молча сидел на своем высоком стуле, потом спросил:
      — Скажи по чести, ты совсем не знал этих правил, когда пришел в школу?
      — Не знал, сэр.
      — Видит бог, я верю тебе, у тебя на лице написано, что ты не лжешь. Впрочем, нет, не верю, не могу поверить, это невозможно принять на веру. Такая память, такое безупречное произношение — нет, это не… не бывает людей с такой памятью.
      Новенький молча поклонился.
      Старый шотландец опять почувствовал угрызения совести.
      — Я, разумеется, не считаю, я на самом деле не считаю… э… скажи, ты мог бы доказать каким-нибудь образом, что ты никогда до сих пор… К примеру, мог бы ты повторить что-нибудь другое из того, что слышал здесь? Ну-ка попробуй!
      С подкупающей простотой и спокойствием и явно без всякого намерения позабавить окружающих, мальчик начал с арифметики и точно передал в своей речи все, что говорил учитель, все, что говорили ученики, подражая их голосам и манере:
      — Ей-богу, остается только сбежать на землю праотцов, спрятать голову в густом вереске и никогда не признаваться, что можешь учить род людской! Пять грифельных досок, пять самых светлых голов в школе, и — извольте глянуть! О, вы, шотландцы, пролившие с Уоллесом кровь ! — Гарри Слэйтер! — Да, сэр. — С каких это пор 17 плюс 45 плюс 68 и 21 дают в сумме 155, несчастное ты созданье? — Позвольте, я объясню, сэр. Салли Фитч пихнула меня, и у меня вышла цифра 9, а я собирался написать… — Никакой девятки в сумме нет, олух ты царя небесного, я тебе поставлю кол за твою ложь, глупую ложь, скудоумную несуразицу. Не умеешь сочинять, говори правду! Бекки Тэчер! — Да, сэр! — Сделай реверанс снова и лучше! — Слушаюсь, сэр. — Приседай ниже! — Слушаюсь, сэр. — Очень хорошо. А теперь скажи, как ты умудрилась, вычитая 58 из 156 получить в остатке 43? — Если позволите, сэр, я вычитала 8 из 6 и получила 3 в остатке, после чего остается, после чего остается… Я думаю, остается 3, а потом… — Мир вам, брега крутые милой Дун! Вот это ответ! Вот это награда за мое учительское долготерпение! Джек Стилсон! — Да, сэр! — Держись прямо и не р-р-растягивай слова! Сил нет слушать! Разберем, что ты написал: «Лошадь проходит 96 футов за 4,2 секунды; сколько стоит бочка скумбрии, если картошка идет по 22 цента за бушель? Ответ: одиннадцать долларов сорок шесть центов. Неисправимый осел, неужто ты не понимаешь, что смешал три вопроса в один? О, суета сует ученья! О, вот моя десница, побратим, и протяни мне руку, и мы… С глаз долой, дубина стоеросовая!
      Спектакль становился непереносимым Мальчик не забыл ни слова, ни интонации, ни взгляда, не пропустил ни малейшего оттенка или пустячной детали — он твердо знал свою роль, и публика могла в любой момент, закрыв глаза, сказать, кого он изображает. Его глубочайшая серьезность и искренность делали зрелище все мучительнее с каждой минутой Некоторое время, сохраняя благопристойную, образцовую, героическую тишину, учитель и школьники сидели, давясь от смеха, и слезы текли у них по щекам, ибо правила поведения требовали соблюдения приличия и порядка; однако, когда незнакомец прочел ответ Джека Стилсона, сложил руки и в отчаянии возвел глаза к небу, точно имитируя манеру мистера Фергюсона, учитель не сдержал улыбки, и класс, почуяв послабление, разразился хохотом и вволю повеселился. Но мальчик спокойно продолжал в том же духе, не обращая внимания на крики, всхлипы и взрывы хохота, а потом поклонился и замер в вежливой выжидательной позе. Учитель долго не мог успокоить класс, потом сказал:
      — Это самое поразительное, что я видел в жизни. Второго таланта, подобного тебе, в мире нет, мой мальчик; будь же благодарен за него и за ту благородную скромность, с какой ты несешь свое сокровище. Надолго ли останется у тебя в памяти то, что ты сейчас произнес?
      — Я не могу забыть то, что видел или слышал, сэр
      — Даже малости?
      — Ничего, сэр
      — Это невероятно, просто невозможно. Разреши мне провести небольшой опыт — так, для удовольствия. Возьми мой французско-английский словарь и учи слова, пока я продолжу занятия с классом. Мы тебе не помешаем?
      — Нет, сэр
      Мальчик взял словарь и принялся бегло проглядывать страницы. Он явно не останавливался ни на одной из них, а окинув каждую взглядом сверху донизу, переходил к другой. Тем временем ученье шло по заведенному порядку, но состояло в основном из ляпсусов, потому что зачарованные глаза и умы школьников и учителя чаще всего обращались к новенькому. Через двадцать минут мальчик закрыл словарь. Мистер Фергюсон заметил это и сказал с ноткой разочарования:
      — Извини, я вижу, что тебе это не интересно
      — О, сэр, напротив! — по-французски ответил мальчик и затем перешел на английский: — Теперь я знаю слова вашего языка, но оборотов речи не знаю и, возможно, — как это называется? — произношения — тоже.
      — Ты знаешь слова? Сколько английских слов ты знаешь?
      — Все, сэр.
      — Ну, полно, там же 645 страниц формата ин-октаво, ты не мог просмотреть и десятую часть словаря за такое короткое время. Две секунды на страницу? Это невозможно!
      Мальчик почтительно поклонился и промолчал.
      — Ну вот, снова я провинился. Придется поучиться у тебя — вежливости. Дай мне словарь. Начинай, говори, что запомнил.
      Еще одно чудо! Из уст новенького стремительным потоком полились слова, определения, примеры употребления, знаки, обозначающие части речи; он не упустил ничего, ни одной незначительной детали, и даже его произношение было в основном правильным, потому что это был и фонетический словарь Учитель и ученики замерли, завороженные, преисполненные благоговения и восторга, не замечая течения времени, не замечая ничего, кроме дивного незнакомца и изумительного зрелища Наконец чудодей прервал декламацию и заявил, выражаясь несколько тяжеловесно.
      — Это необходимо, разумеется — n'est-ce pas? -, чтоб я смог применить механику грамматических правил, ибо значение слов, которые составляют их, я постичь…— тут он сделал паузу, процитировал нарушенное правило, исправил предложение и продолжал: — Конечно, я теперь понимаю английский применительно к уроку арифметики, правда, не все, но здесь виноват словарь. Ну, например: «О, вы, шотландцы, пролившие с Уоллесом кровь… Салли Фитч пихнула меня… Мир вам, брега крутые милой Дун… О, вот моя десница, побратим, и протяни мне руку». Некоторые из этих слов по недоразумению отсутствуют в словаре, и потому возникает путаница. Не зная слова «пихнула», вы не поймете суть объяснения, которое изволила дать мадемуазель Тэчер; если вы не понимаете, что такое «десница» — оружие ли это, либо подразумевается что-то другое, вы снова попадаете в затруднительное положение.
      Молчание. Учитель, словно пробудившись ото сна, воздел руки и сказал:
      — Это не попугай, он мыслит! Мальчик, ты — чудо! Прослушав урок час и подготовив задание за полчаса, ты сумел выучить английский язык. Ты один во всей Америке знаешь все английские слова. Храни их в памяти, постепенно овладеешь и грамматическими конструкциями. Сейчас займись латынью, греческим, стенографией и математикой. Вот книги. Даю тебе тридцать минут на каждый предмет. Таким образом твое образование будет завершено. Но расскажи, как это тебе удается? Каким методом ты пользуешься? Ведь ты не читаешь каждую страницу, а просто скользишь по ней взглядом, будто стираешь колонку цифр с грифельной доски. Ты меня понимаешь?
      — Да, господин учитель, прекрасно. Я не пользуюсь каким-то особым методом, то есть у меня нет секретов. Я вижу всю страницу разом, вот и все.
      — Но ты постигаешь содержание в мгновение ока.
      — Разве то, что есть характерно для страницы, — он сделал паузу и, вспомнив правило, повторил уже без ошибки: — Разве то, что характерно для страницы, не характерно, к примеру, для школы? Я разом вижу всех учеников — как любой из них одет, как держится, какое у него выражение лица, цвет волос и глаз, какой длины нос, зашнурованы ли у него ботинки.
      Маргарет Стоувер, сидевшая в углу, поджала ногу с расшнурованным ботинком.
      — Да, мне не доводилось видеть людей, способных схватить тысячу "деталей в один миг. Вероятно, это под силу лишь глазам удивительного существа — стрекозы, но у нее их двенадцать тысяч, так что улов такого всеобъемлющего взгляда вполне объясним. Займитесь латынью, молодой человек, — и учитель, вздохнув, добавил: — А мы снова возьмемся за свой постылый тяжкий труд.
      Новенький взял книгу и принялся листать страницы, будто тщательно пересчитывал их. Класс со злорадством глянул на Генри Баскома и с удивлением отметил, что он невесел. Он один во всей школе учил латынь, чванился своим отличием, и это было сущим наказанием для остальных.
      Школьники монотонно бубнили, жужжали, но ученье не шло зубрилам на ум: зависть к новому ученику расхолаживала всех. Через полчаса они увидели, что новенький отложил латынь и взялся за греческий; класс снова злорадно глянул на Генри Баскома, и довольный шепоток пополз по рядам. Незнакомец тем временем освоил греческий и математику, затем взялся за «Новый метод стенографии под названием фонография». Но и на фонографию ушло мало времени — минута и двадцать секунд, и он успел еще небрежно пролистать несколько книг. Учитель заметил это и спросил как бы между делом:
      — Ты так быстро разобрался в фонографии?
      — Но ведь она — только ряд сжатых и простых правил, сэр. Их можно применять легко и уверенно, как принципы математики. К тому же помогают примеры — даются бесчисленные комбинации английских слов с пропущенными гласными. Она замечательна, эта система, своей точностью и ясностью: вы можете писать по-латыни и по-гречески, используя словосочетания с пропущенными гласными, и все-таки вас поймут.
      — Твой английский шлифуется с быстротой молнии, мой мальчик.
      — Да, сэр, я прочел эти книги, и они обогатили меня знанием оборотов речи, теми формами, в которые отливается язык, — идиомами.
      — Я уже не в силах удивляться. Наверное, нет чуда, недоступного твоему уму. Подойди, пожалуйста, к доске, я хотел бы посмотреть, как выглядит греческий в фонографических словосочетаниях с выпущенными гласными Я прочту несколько абзацев.
      Мальчик взял в руки мел, и испытание началось. Учитель читал медленно, потом немного быстрее, потом еще быстрее, потом так быстро, как только мог. Мальчик поспевал — и без заметного напряжения. Затем учитель подкинул ему несколько латинских предложений, английских, французских и одну или две трудных задачи из Евклидовой геометрии для вычисления. Мальчик осилил все
      — Это поразительно, дитя мое, поразительно, ошеломительно! Соверши еще одно чудо, и я выкину белый флаг. Вот листок с колонками цифр. Произведи сложение. Я однажды видел, как знаменитый мастер быстрого счета проделал это за три минуты с четвертью, и я знаю результат. Я буду следить по часам. Побей его рекорд!
      Мальчик глянул на листок, поклонился и сказал:
      — Общая сумма — 4 865 493, если неразборчивая двадцать третья цифра в пятой колонке — девять, если же это семь — общая сумма меньше на два.
      — Верно, и ты победил с невероятным перевесом, но ведь у тебя не было времени разглядеть неразборчиво написанную цифру, не говоря уж о том, чтобы определить ее место. Подожди, я ее найду. Ты говоришь — двадцать третья? Вот она, но не могу сказать, что это: может быть, девять, а может быть, и семь. Впрочем, неважно, один из твоих ответов правильный, в зависимости от того, девятка там или семерка. Бог ты мой, неужели мои часы верные? Большая перемена давно закончилась, и мы все забыли про обед. За тридцать лет моей учительской практики такого не случалось. Поистине день чудес! Дети, разве можем мы, жалкие кроты, и дальше заниматься постылой зубрежкой после этого потрясающего, немыслимого интеллектуального пожарища! Занятия окончены. Мой удивительный ученик, назови свое имя.
      Все, как один, подались вперед, жадно вперившись в незнакомца завистливыми глазами, — все, кроме Баскома, который, надувшись, стоял в стороне.
      — Quarante — quatre, сэр. — Сорок четвертый .
      — Как так? Это же число, а не имя.
      Незнакомец молча поклонился. Учитель оставил эту тему.
      — Когда ты приехал к нам?
      — Вчера вечером, сэр.
      — У тебя здесь друзья или родственники?
      — Никого нет, сэр. Мистер Хотчкис пустил меня в свой дом
      — Ты еще убедишься, что Хотчкисы — хорошие люди, прекрасные люди. У тебя было к ним рекомендательное письмо?
      — Нет, сэр.
      — Видишь, я любопытен. Мы все любопытны в нашем скучном захолустье, но это безобидное любопытство. Как тебе удалось объясниться с ними?
      — При помощи знаков и их сострадания. Я, чужой, стоял на морозе.
      — Понятно, и мысль хорошо выражена, без лишних слов. Это характеризует Хотчкисов, это целый рассказ о них. Откуда ты приехал и на чем?
      Сорок четвертый молча отвесил поклон. Учитель добродушно улыбнулся:
      — Ну вот, я снова проявил неделикатность, ты не злопамятен? Нет, я хотел сказать, позабудь об этом, учиты… В общем, мысль такая: не обращай внимания! Именно так — не обращай внимания! Я рад, что ты приехал, я благодарен тебе за это
      — Спасибо, сэр, большое спасибо, сэр
      — Мое официальное положение обязывает меня покинуть школу первым. Извини, что я не пропускаю тебя вперед. Адью!
      — Адью, мой учитель!
      Школьники расступились, и старый джентльмен прошествовал между рядами с большим достоинством, подобающим его официальному положению

Глава II

      Девочки ушли, оживленно переговариваясь, им не терпелось поскорей попасть домой и рассказать про чудеса, которые они видели; мальчишки столпились возле школы и ждали — молчаливые, настороженные, взволнованные Непогода их мало беспокоила, их захватил какой-то общий всеобъемлющий интерес Генри Баском стоял особняком, поближе к двери Новенький еще не появлялся Том Сойер задержал его в школе и предупредил-
      — Берегись, он будет ждать — тот самый задира, Генри Баском Он каверзный и подлый парень
      — Будет ждать?
      — Да, будет ждать — тебя.
      — Зачем?
      — А чтобы отлупить, накостылять по шее.
      — За что?
      — Ну, в этом году он тут всем верховодит, а новенький.
      — И в этом все дело?
      — В общем — да. Ему нужно проверить, чего ты стоишь, и сегодня же, тут он промашки не даст.
      — Стало быть, здесь такой обычай?
      — Да, ему придется драться, хочет он или нет. Но он хочет. Ты заткнул его за пояс своей латынью.
      — Заткнул за пояс? Je ne…
      — Да, так говорится. Значит — положил на обе лопатки.
      — На обе лопатки?
      — Ну да, прихлопнул его туза козырем.
      — Прихлопнул его…
      — Туза. Значит, натянул ему нос.
      — Уверяю вас, это ошибка. Я не тянул его за нос
      — Да ты не понимаешь. Хотя чего тут не понять? Ты загнал его в тупик, вот он и злится.
      Лицо новенького выразило отчаяние. Том на минуту задумался, и в глазах его засветилась надежда. Он сказал уверенно:
      — Сейчас все поймешь. Видишь ли, он блефовал со своей латынью. Один, понимаешь, играл против всех. Важничал, как турецкий султан. Вся школа с ним носится: гип-гип-ура! Гип-гип-ура! А он выступает сам по себе, будто шериф. А тут ты метишь в капитаны со своей латынью, выкладываешь все четыре туза да еще джокера в придачу, вот он и скис. Ясно? В этом все и дело.
      Новенький нерешительно провел рукой по лбу и сказал, запинаясь:
      — Мне еще не совсем ясно. Все же это был плохой словарь — французско-английский, там пропущено слишком много слов. Может быть, вы имеете в виду, что он мне завидует?
      — Один ноль в твою пользу! Попал в самую точку! Завидует — именно завидует. Так вот, все встанут в круг, и вы будете драться. Ты смыслишь в боксе? Приемы знаешь?
      — Нет, не знаю
      — Я покажу. В два счета обучу. Это тебе не грамматика! Сожми кулаки — вот так. А теперь бей меня! Заметил, как я парировал левой? Еще раз… Видишь, отпарировал правой. Пританцовывай, прыгай, вот так. Видишь? Ну, а теперь нападаю я — гляди в оба. Вот те раз — не попал. А ну еще! Хорошо! Все в порядке. Пошли. Сегодня Генри заработает на орехи.
      Они вышли из школы. Когда Том и Сорок четвертый проходили мимо Генри Баскома, тот неожиданно выставил ногу, чтоб Сорок четвертый споткнулся. Но Сорок четвертый и не заметил подножки — шел себе как ни в чем не бывало. А Баском, как и следовало ожидать, сам не удержался на ногах Он больно шлепнулся, и все исподтишка посмеялись. Баском поднялся, кривясь от ярости.
      — А ну, скидывай пальто. Всезнайка! — крикнул он. — Выбирай — драться или просить пощады! Встаньте в круг, парни! — Баском скинул пальто, и все встали в круг
      — А можно, я буду драться в пальто? Правилами это не запрещается?
      — Оставайся в пальто, если хочешь, восковая кукла, — сказал Генри, — что в нем, что без него, добра не жди! Время!
      Сорок четвертый занял позицию, подняв сжатые кулаки, и стоял неподвижно, в то время как гибкий и подвижный Баском пританцовывал вокруг него, подскакивал, делал финт правой, делал финт левой, отпрыгивал, снова подскакивал к нему и так далее. Том и другие ребята то и дело предупреждали Сорок четвертого:
      — Берегись его! Берегись!
      Наконец Сорок четвертый на какое-то мгновение ослабил оборону, и в этот момент Генри сделал рывок, вложив в удар всю силу; Сорок четвертый легонько отступил в сторону, и Генри, устремившись вперед, поскользнулся и свалился на землю. Он поднялся хромой, но неукрощенный и начал свой танец снова; наконец он сделал выпад, нанес удар в пустоту и опять упал. После этого падения Генри учел, что земля скользкая, выпадов больше не делал и пританцовывал осторожно. Он дрался энергично, увлеченно и с точным расчетом, наносил блестящий каскад ударов, но ни один не попадал в цель: от одних Сорок четвертый уходил, делая финт головой в сторону, другие умело отражал. Генри еле переводил дух, а его противник был бодр, потому что не пританцовывал, не наносил ударов и, следовательно, не тратил сил. Генри остановился, чтобы передохнуть и отдышаться, и Сорок четвертый предложил:
      — Хватит, не будем продолжать. Какой в этом прок?
      Мальчишки недовольно зашушукались, они были не согласны: ведь сейчас решалось, кому быть верховодом, они были лично заинтересованы в исходе боя, у них появилась надежда на перемену, и эта надежда переходила в уверенность.
      — Оставайся, где стоишь, мисс Нэнси! Ты не уйдешь отсюда, покуда я не выясню, кто возьмет верх в боксе, — сказал Генри
      — Но тебе это уже ясно — должно быть ясно. А потому что толку продолжать? Ты меня не ударил, и у меня нет желания тебя бить.
      — Ах, у тебя нет желания! Да что ты говоришь? Как великодушно с твоей стороны! Попридержи свое благородство, пока тебя не спросят. Время!
      Теперь новенький наносил удары и каждый раз сбивал Генри с ног. Так было пять раз. Мальчишки пришли в сильное волнение Они поняли, что вот-вот избавятся от тирана и, возможно, обретут защитника Ликуя, они позабыли про страх и выкрикивали:
      — А ну дай ему, Сорок четвертый! Так ему! Сбей его еще разок! А ну еще! Всыпь ему по первое число!
      Генри держался мужественно. Он падал снова и снова, но, стиснув зубы, вставал и продолжал бой, он не сдавался до тех пор, пока силы его не иссякли.
      — Твоя взяла, — заявил наконец Генри. — Но я еще с тобой расквитаюсь, барышня, вот посмотришь. — Он оглядел толпу и назвал восемь ребят по именам, последним — Гека Финна и пригрозил. — Попались с поличным! Я все слышал. Завтра я за вас возьмусь, света белого невзвидите.
      Впервые искра гнева сверкнула в глазах новенького Всего лишь искра, он мгновенно потушил ее и произнес ровным голосом:
      — Я этого не допущу
      — Ты не допустишь? А кто тебя спрашивает? Плевать мне, допустишь ты или нет! И чтобы ты это знал, я примусь за них сейчас же.
      — Я тебе не позволю. Не делай глупостей. Я щадил тебя до сих пор и бил вполсилы. Если ты тронешь хоть одного из них, я тебя ударю больно.
      Но Генри не мог сдержать злости. Он бросился на ближайшего мальчика, которому собирался мстить, но не настиг его: новенький сбил Генри с ног оглушительной пощечиной, и он лежал без движения.
      — Я все видел! Я все видел! — Это кричал отец Генри, работорговец; его не любили, но боялись из-за кулаков и крутого нрава. Он выскочил из саней и бежал, держа кнут наготове. Мальчишки бросились врассыпную, а работорговец, поравнявшись с Сорок четвертым, взмахнул кнутом и злобно выкрикнул:
      — Я тебя проучу!
      Сорок четвертый ловко увернулся от удара и стиснул правой рукой запястье торговца. Послышался хруст костей, стон, торговец зашатался и попятился, крича:
      — Господи, он раздробил мне руку!
      Мать Генри вылезла из саней и разразилась неистовыми воплями над поверженным сыном и изувеченным мужем, а потрясенные мальчишки не могли оторвать глаз от эффектного зрелища: красочной скорби женщины; они были немножко испуганы, но рады, что оказались очевидцами этого захватывающего спектакля. Их внимание было настолько поглощено увиденным, что, когда наконец миссис Баском обратилась к ним и потребовала выдачи Сорок четвертого для сведения счетов, они обнаружили, что он незаметно исчез.

Глава III

      Час спустя люди начали заглядывать в дом Хотчкисов, будто бы проведать их по старой дружбе, на самом же деле — взглянуть на диковинного мальчишку. Новости, которые они приносили, наполняли Хотчкисов гордостью за свою фортуну и радостью за то, что они поймали ее за хвост. Сам Хотчкис гордился и радовался искренне и простодушно; каждый новый рассказ, удлинявший список чудес его постояльца, наполнял его еще большей гордостью и счастьем, потому что он был человеком, полностью лишенным зависти и восторженным от природы. Он отличался широкой натурой во многом: с готовностью принимал на веру новые факты и всегда искал их, новые идеи и всегда изучал их, новые взгляды и всегда перенимал их; он был всегда рад приветствовать любое новшество и опробовать его лично. Он менял свои принципы с луной, политические взгляды — с погодой, религию — с рубашкой. В деревне считали, что он безгранично добрый человек, значительно превосходит обычного деревенского жителя по уму, терпеливый и ревностный правдоискатель, искренне исповедующий свою новейшую религию; но все же надо сказать, он не нашел своего призвания — ему следовало быть флюгером. Хотчкис был высок, красив и обходителен, имел располагающие манеры, выразительные глаза и совершенно седую голову, отчего казался лет на двадцать старше.
      Его добрая пресвитерианская жена была тверда, как наковальня. Суждения ее не менялись, как заезжие гости, а определялись раз и навсегда. Она любила своего мужа, гордилась им и верила, что он мог бы стать великим человеком, если бы представился удобный случай: живи он в столице, он открыл бы миру свой талант, а не держал бы его под спудом. Она терпимо относилась и к его правдоискательству. Полагала, что он попадет в рай, была убеждена, что так и будет. Когда он станет пресвитерианцем, конечно, но это грядет, это неизбежно. Все признаки были налицо. Он уже не раз бывал пресвитерианцем, периодически бывал пресвитерианцем, и она научилась с радостью отмечать, что этот период наступает с почти астрономической точностью. Она могла взять календарь и вычислить его возвращение в лоно пресвитерианства почти с такой же уверенностью, с какой астроном вычисляет затмение. Период мусульманства, методистский период, буддизм, баптизм, парсизм, католический период, атеизм — все они регулярно сменяли друг друга, но это верную супругу не беспокоило. Она знала, что существует Провидение, терпеливое и милостивое, которое наблюдает за ним и позаботится, чтобы он скончался в свой пресвитерианский период. Последней религиозной модой были Фокс-Рочестеровские выстукивания , и потому Хотчкис был сейчас спиритом.
      Чудеса, о которых рассказывали гости, приводили в восторг Ханну Хотчкис, и чем больше они говорили, тем больше она ликовала, что мальчик — ее собственность; но человеческая природа была в ней очень сильна, и потому она испытывала легкую досаду, что новости должны поступать к ней извне, что эти люди узнали про деяния ее постояльца до того, как она сама про них узнала, и теперь ей приходится лишь удивляться да ахать, а ведь по справедливости ей следовало бы рассказывать, а гостям — аплодировать, но они преподносят все новые чудеса, а ей и сказать нечего. Наконец вдова Доусон заметила, что все сведения поставляет одна сторона, и спросила:
      — Неужели он не совершил ничего необычайного здесь, сестра Хотчкис [ Всего лишь обращение у методистов, пресвитериан, баптистов, кэмпбеллитов, очень распространенное в те дни. — М. Т.], ни вчера вечером, ни сегодня?
      Ханна устыдилась своей неосведомленности: то единственное, что она могла им предложить, было бесцветно по сравнению с тем, что ей довелось услышать.
      — Пожалуй, нет, если не считать того, что мы не понимали его языка, но легко поняли все знаки, жесты, будто это были слова. Мы сами удивлялись, когда обсуждали это происшествие.
      Тут в разговор вступила молоденькая племянница Ханны Анни Флеминг:
      — Но, тетушка, это не все. Собака не даст чужому и к двери подойти ночью, а на этого мальчика она даже не залаяла и ластилась к нему, будто обрадовалась его приходу. Вы же сами говорили, что такого раньше с чужими не случалось.
      — Ей-богу, правда. У меня это как-то выскочило из головы, девочка.
      Ханна повеселела. А потом и супруг внес свою лепту:
      — А я кое-что еще вспомнил. Вхожу я с ним в комнату — показать, как расположиться, да ненароком стукнулся локтем о шкаф, свеча выпала у меня из рук и погасла, и тогда…
      — Ну конечно, — подхватила Ханна, — тогда он чиркнул спичкой и зажег…
      — Не тот огарок, что я уронил, — радостно выкрикнул Хотчкис, — а целую свечу А то-то и дивно, что в комнате была всего одна целая свеча
      — И она лежала в противоположном углу комнаты, — прервала его Ханна, — скажу больше — лежала она на самой верхушке книжного шкафа, и виднелся лишь самый кончик ее, а он тут же свечу заприметил, глаз у него, как у сокола, зоркий.
      — Еще бы, еще бы! — в восторге закричала вся компания.
      — Он подошел к шкафу в темноте и даже не задел стула. Подумайте, сестра Доусон, даже кошка не проделала бы это быстрее да сноровистей! Ну, что вы скажете?
      В награду хор разразился изумленными ахами и охами, и все существо Ханны затрепетало от удовольствия; а когда сестра Доусон многозначительно положила свою руку на руку Ханны и закатила глаза к потолку, как бы говоря: «Слова здесь бессильны, бессильны», — удовольствие перешло в экстаз.
      — Погодите, — сказал Хотчкис с коротким смешком, оповещавшим окружающих, что сейчас последует что-то смешное, — я могу рассказать о таком чуде, перед которым меркнет все, что говорилось о моем постояльце до сих пор. Он расплатился за четыре недели вперед — полностью Петербург может поверить всему остальному, но принять на веру такое вы его не заставите.
      Шутка имела огромный успех, смеялись дружно и от души. Затем Хотчкис снова хохотнул, предваряя что-то смешное, и добавил:
      — А есть и чудо поудивительнее — я сообщаю вам каждый раз понемножку, щадя ваши нервы. Так вот, заплатил он не какими-нибудь бумажками, что идут в четверть нормальной цены, а звонкой монетой, чеканным золотом, какого здесь давно не видывали! Четыре золотых орла — глядите, если не верите!
      Никому и в голову не пришло смеяться над столь величественным событием. Оно впечатляло, вселяло благоговейный трепет. Золотые монеты переходили из рук в руки, их рассматривали с безмолвной почтительностью. Тетушка Рейчел, старая рабыня, обносила гостей колотыми орехами и сидром. И она не осталась в долгу:
      — Вот оно что! Теперь-то я смекаю, что к чему, а то все из головы не шла эта свечка. Ваша правда, мисс Ханна, она только и была в комнате. В шкафу лежала, на самой верхушке. Она и до сих пор там лежит, никто ее не трогал.
      — Говоришь — никто не трогал?
      — Да, мэм, никто. Простая свечка, длинная такая, желтая, она и есть?
      — Конечно.
      — Я, мэм, сама ее и отливала. Разве нам по карману восковые свечи по полдоллара за фунт?
      — Восковые? Надо же до такого додуматься!
      — А новая-то — восковая!
      — Полно чепуху молоть!
      — Ей-богу, восковая. Белая, как покупные зубы мисс Гатри.
      Заряд тонкой лести попал в цель. Вдова Гатри, пятидесяти шести лет от роду, одетая, как двадцатипятилетняя, была очень довольна и изобразила девическое смущение, что выглядело очень мило. Она тщеславилась своими вставными зубами, и это было простительно: во всем Петербурге только у нее были такие зубы, для остальных это была недоступная роскошь; они являли собой разительный контраст с преобладающей жевательной оснасткой молодых и старых — яркий контраст выбеленного палисадника и обгорелого частокола.
      Всем захотелось увидеть восковую свечку; за ней тут же послали Анни Флеминг, а тетушка Рейчел снова завела разговор:
      — Мисс Ханна, он ужас какой чудной, наш молодой джентльмен. Перво-наперво, у него вещей при себе нет, ведь верно?
      — Его багаж еще не прибыл, но, полагаю, он в дороге По правде говоря, я ждала его весь день.
      — И не будоражь себя из-за него попусту, голубушка По моему разумению, нет у него никакого багажа и не прибудет он.
      — Почему ты так думаешь, Рейчел?
      — А он ему без надобности, мисс Ханна.
      — Но почему?
      — Вот я и хочу сказать. Ведь он, как пришел, был одет с форсом, так ведь?
      — Верно, — подтвердила Ханна и пояснила компании. — Одет, казалось бы, просто, но сразу видно, что материал дорогой, какого у нас не носят. И покрой элегантный, и все на нем новое — с иголочки.
      — Так вот как было дело. Пошла я, значит, к нему в комнату утром за костюмом, чтоб Джеф его почистил да сапоги ваксой смазал, а никакой одежды там нет, пусто, хоть шаром покати. Ни тебе башмаков, ни носков — ничего. А сам постоялец спит мертвым сном. Я всю комнату обшарила. А ведь к завтраку вышел позже всех, так?
      — Да.
      — И вышел весь ухоженный, причесанный, вылизанный, как кот, верно говорю?
      — Мне кажется, да. Я его только мельком видела.
      — Так оно и было. А в комнате — ни тебе щетки, ни расчески. Как же это он ухитрился так прифрантиться?
      — Не знаю.
      — Вот и я не знаю. А ведь против правды не пойдешь. Ты приметила, как он был одет, голубушка?
      — Нет, но помню, что аккуратно и красиво.
      — А я так приметила. Не в том он был, в чем явился сюда.
      — Но, Рейчел…
      — Не беспокойся, я за свои слова в ответе. Не в том он был. Все хоть немного, а разнится, хоть чуточку, а разнится. Пальто возле него на стуле висело, так это совсем другое пальто. Вчера на нем было длинное и коричневое, а нынче утром — короткое и синее, и сидел он в туфлях, а не сапогах, отсохни у меня язык, коли вру.
      Взрыв удивления, последовавший за рассказом Рейчел, прозвучал музыкой в ушах миссис Хотчкис. Семейные акции на бирже чудес росли неплохо.
      — Так вот, мисс Ханна, и это еще не все. Разогрела я для него пышки, маслом их мажу, а сама обернулась ненароком — ба! Вижу, расхаживает себе кошка Безгрешная Сэл, как ее масса Оливер кличет, — расхаживает как ни в чем не бывало. Увидела я это и говорю сама себе: ей-ей, тут без колдовства не обошлось, самое время бежать и — давай бог ноги! Рассказала я обо всем Джефу, а он не верит, так мы вместе назад проскользнули и подглядываем, что из этого выйдет. Джеф говорит: «Ну и шуганет же она его сейчас, помяни мое слово — шуганет. Она и без того к чужаку не ластится, а теперь, с котятами, и вовсе его не потерпит».
      — Рейчел, как тебе не совестно было оставить там кошку? Ты же прекрасно знала, что произойдет.
      — Я знала, что так поступать не годится, мисс Ханна, но ничего не могла с собой поделать: такая на меня жуть нашла, как увидела я, что кошка спокойная. Да ты не бойся, голубушка, как собака себя вела, помнишь? Она на постояльца не кинулась, даже обрадовалась. И кошка — тоже. На колени к нему — прыг! Он ее гладит, а уж она рада-радехонька — спинку выгибает, хвостом виляет и мордой об его подбородок трется; а потом Безгрешная Сэл вскочила на стол, и они стали разговаривать.
      — Разговаривать?!
      — Да, мэм, чтоб мне сдохнуть, коли вру.
      — Они говорили на иностранном языке, как он — прошлой ночью?
      — Нет, мэм, на кошачьем.
      — Чушь!
      — Чтоб у меня руки-ноги отсохли — на кошачьем. Оба они говорили по-кошачьи — нежно так, ласково, ну совсем как старый кот с котенком, своим родичем. Безгрешная Сэл уж раз пробовала сладкое, похоже, оно ей пришлось не по вкусу, а постоялец вынимает печенье из кармана и знай себе скармливает ей, а она, ей-богу, морду не воротит. Нет, мэм, не воротит. Еще как набросилась, будто четыре года не лопала. А он все вытаскивал из одного кармана. Уж вам-то, мисс Ханна, не знать, сколько может слопать Безгрешная Сэл. Так он ее нагрузил по самое горло — у нее аж гляделки выкатились — до того обожралась. Раздулась, будто арбуз проглотила — вот сколько в брюхо напихала. А он печенье вытаскивал из одного кармана. Так вот, мисс Ханна, разве сыщешь карман или даже вьюк, чтоб уместил все, что может сожрать Безгрешная Сэл? Сама знаешь. А он эту прорву вытащил из одного кармана, лопни мои глаза, коли вру.
      Все были потрясены, раздался ружейный треск восклицаний, сестра Доусон снова закатила глаза, а доктор Уилрайт, почтенный оракул, медленно покачал головой вверх и вниз, как человек, который может высказать весомую мысль и еще непременно ее выскажет.
      — Ну вот, а потом прибежала мышь, вскарабкалась ему по ноге прямо на грудь. Безгрешная Сэл уже подремывала, а как увидела мышь, позабыла, что нажралась, да как прыгнет на нее! Со стола свалилась прямо на спину, лапами эдак раза два повела да и уснула — гляделки разомкнуть не могла. Тогда он принялся и мышь откармливать — все из того же кармана; потом голову наклонил, и они поговорили по-мышиному.
      — Довольно, воображение заводит тебя слишком далеко.
      — Ей-богу, правда, мы с Джефом сами слыхали. Потом он спустил мышь и пошел, а мышь за ним увязалась. Он ее сунул в шкаф и захлопнул дверцу, а сам ушел с черного хода.
      — Что же ты раньше нам об этом не говорила, Рейчел?
      — Да чтобы я вам такое сказала? Неужто вы бы мне поверили? Неужто поверили бы Джефу? Сами-то мы верим в колдовство, знаем, что оно есть. А вы-то все над ним посмеиваетесь. Неужто вы бы мне поверили, мисс Ханна?
      — Пожалуй, нет.
      — Ну и стали бы насмешничать. А думаете, бедному негру больше по душе, когда над ним насмехаются, чем белому? Нет, мисс Ханна, не по душе ему это. Мы тоже понятие имеем, хоть и черные мы, и безграмотные.
      У Рейчел был хорошо подвешен язык, и ей легче было начать трескотню, чем кончить. Она бы тараторила и дальше, но восковая свеча уже давно ждала свой черед предстать взорам. Анни Флеминг сидела со свечой в руке и одним ухом слушала сказки тетушки Рейчел, а другим — не стукнет ли задвижка в калитке, ибо ее маленькое нежное неопытное сердечко уже принадлежало приезжему, хоть она сама о том и не ведала; и во сне, и наяву ей виделось его прекрасное лицо; с тех пор как оно впервые мелькнуло перед ней, ей хотелось любоваться им снова и испытать чарующий таинственный экстаз, который оно возбудило в ней ранее. Анни была милым, добрым, простодушным существом, ей только минуло восемнадцать, и она не подозревала, что влюблена, знала только, что обожает его, — обожает, как солнцепоклонники обожают солнце, довольствуясь уж тем, что видят его лик, ощущают его тепло, и, сознавая себя недостойными, неравными, даже не мечтают о большей близости. Почему он не идет? Почему не пришел к обеду? Часы тянутся так медленно, а дни и вовсе нескончаемы, за все восемнадцать лет не было их длиннее. И остальные ждали прихода постояльца со все большим и большим нетерпением, но оно было несравнимо с ее нетерпением; кроме того, они могли выразить его и выражали, а ей не было дано этого облегчения, она должна была скрывать свою тайну, напустить на себя личину безразличия и сделать это как можно искуснее.
      Свечу передавали из рук в руки. Все удостоверились, что она восковая, и выразили свое восхищение; потом Анни унесла свечу.
      Было далеко за полдень, а дни стояли короткие. Анни и ее тетка условились ужинать и ночевать у сестры Гатри на горе, за добрую милю отсюда. Что же делать? Имеет ли смысл ждать мальчика дольше? Компания не хотела расходиться, не повидав его. Сестра Гатри надеялась, что ей выпадет честь принять его в своем доме вместе с теткой и племянницей, и она пожелала подождать еще немного и пригласить его в гости; было решено немного повременить с уходом.
      Анни вернулась, на лице ее было разочарование, а в сердце — боль, но никто не заметил первого и не догадался о втором.
      — Тетушка, он был дома и снова ушел, — сказала она.
      — Значит, он прошел через заднюю дверь. Очень жаль. Но ты уверена в этом? Как ты узнала?
      — Он переоделся.
      — Одежда там?
      — Да, но не та, что была на нем утром, и не та, что прошлой ночью.
      — Ну вот, а я вам что говорила! А ведь багаж-то еще не пришел!
      — Можно мне глянуть на его вещи?
      — Нельзя ли нам посмотреть на его вещи?
      — Разрешите нам посмотреть на них!
      Всем хотелось увидеть вещи постояльца, все молили об этом. Выставили часовых — проследить, когда вернется мальчик, и дать знак; Анни сторожила переднюю дверь, Рейчел — заднюю, остальные направились в комнату Сорок четвертого. Там лежала одежда, новая и красивая. Пальто было раскинуто на кровати, Миссис Хотчкис приподняла его за полы, чтобы показать гостям, и вдруг из карманов хлынул поток золотых и серебряных монет. Женщина стояла ошеломленная и беспомощная; груда монет на полу росла.
      — Опусти его! — закричал Хотчкис. — Брось его сейчас же!
      Но Ханну словно парализовало; он вырвал пальто у нее из рук и бросил его на кровать, поток монет тотчас иссяк.
      — Нечего сказать, попали впросак: постоялец вот-вот явится и поймает нас с поличным; придется ему объяснить, если сумеем, как мы здесь очутились. Сюда — подстрекатели и соучастники преступления! Надо собрать все деньги и положить их на место.
      И столпы общества встали на четвереньки и поползли по полу, выискивая монеты, — под кроватью, под диваном, под шкафом — зрелище самое недостойное. Наконец работа закончилась, но прежней радости как не бывало: возникла новая проблема — после того как карманы набили до отказа, осталась еще добрая половина монет. Всем было стыдно и досадно. Пару минут присутствующие не могли собраться с мыслями, потом сестра Доусон поделилась своими соображениями:
      — По правде говоря, мы не причинили ему никакого вреда. Естественно, вещи удивительного пришельца возбудили наше любопытство, и если мы пытались удовлетворить его без злого умысла и дерзости…
      — Правильно! — вмешалась мисс Поумрой, школьная наставница. — Он еще ребенок и не усмотрит ничего дурного в том, что люди столь почтенного возраста позволили себе небольшую вольность, которая, возможно, не понравилась бы ему в молодых.
      — И кроме того, — подхватил Тэйлор, мировой судья, — он не потерпел никакого ущерба и не потерпит его в будущем. Давайте сложим все деньги в ящик стола, закроем его и запрем комнату; когда ваш постоялец явится, мы сами расскажем ему о происшествии и принесем свои извинения. Все обойдется, я думаю, у нас нет оснований для беспокойства.
      Все согласились, что лучшего плана в таких трудных обстоятельствах и не придумаешь; компания утешилась им, насколько это было возможно, и была рада поскорей разойтись по домам, не дожидаясь мальчика, озабоченная лишь тем, как бы поскорей одеться до его прихода. Гости заявили, что Хотчкис может сам взять на себя объяснения и извинения и вполне положиться на них, гостей, они его не подведут и засвидетельствуют все, что он скажет.
      — К тому же, откуда мы знаем, что это настоящие деньги? — изрекла миссис Уилрайт. — Может быть, он фокусник из Индии? В таком случае ящик сейчас либо пуст, либо полон опилок.
      — Боюсь, что это не так, — сказал Хотчкис. — Эти монеты слишком тяжелы для поддельных. Но больше всего меня сейчас беспокоит, что я буду плохо спать из-за этой груды золота в доме; а если вы всем об этом расскажете, я и вовсе глаз не сомкну, поэтому прошу вас: не разглашайте тайну до утра, потом я заставлю постояльца послать деньги в банк, и тогда говорите, сколько вам заблагорассудится.
      Анни оделась, и они с теткой покинули дом вместе с остальными. Темнело, а постоялец не возвращался Что могло случиться? Миссис Хотчкис сказала, что он, вероятно, катается с гор с другими детьми и позабыл о более важных делах — на то он и мальчишка. Рейчел приказали держать ужин в печке — пусть ест, когда захочет: мальчишки всегда мальчишки, вечно они запаздывают — и утром, и вечером, так пусть уж побудут мальчишками, пока могут, это самая лучшая пора в жизни и самая короткая.
      Теплело, ветер быстро нагонял тучи, тучи сулили снег, и не напрасно.
      Когда доктор Уилрайт, почтенный джентльмен из Первых Семейств Виргинии, всеми признанный Мыслитель деревни, выходил из передней, он разрешился Мыслью. Она весила, должно быть, около тонны и произвела на всех глубокое впечатление:
      — После долгих и серьезных раздумий, сэр, у меня сложилось мнение, что налицо симптомы, указующие на то, что в некоторых отношениях этот юноша — незаурядная личность.
      Приговору Уилрайта суждено было передаваться из уст в уста. После такого благословения, данного такой персоной, в деревне крепко подумали бы, прежде чем отважиться пренебречь этим мальчиком.

Глава IV

      Когда час спустя совсем стемнело, началась Великая Буря, как ее здесь именуют по сей день. В сущности, это был снежный ураган, но тогда это выразительное слово еще не придумали. Буря собиралась похоронить на десять дней под снегом фермы и деревни в длинной узкой полосе сельской местности так же надежно, как грязь и пепел погребли под собой Помпею почти восемнадцать веков назад. Великая Буря принялась за дело тихо и хитро. Она не стремилась к внешним эффектам: не было ветра, не было шума, но путник видел в полосках света от незанавешенных окон, что она крыла землю тонкой белой пеленой мягко, ровно, искусно, уплотняя покров быстро и равномерно; замечал путник и то, какой необычный был этот снег; он падал не из легкого облачка пушистыми снежинками, а стоял белой мглой, будто сеялся порошок, — удивительный снег. К восьми часам вечера снежная мгла так сгустилась, что свет лампы был неразличим в нескольких шагах, и без фонаря путник не видел предмета, пока не подходил к нему так близко, что мог тронуть его рукой. Любой путник был, по сути дела, обречен, если только он случайно не набредал на чей-нибудь дом. Ориентироваться было невозможно; оказаться на улице — означало пропасть. Человек не мог выйти из собственной двери, пройти десять шагов и найти дорогу обратно.
      Потом поднялся ветер и завел свою песню в жуткой мгле, с каждой минутой он нарастал, нарастал, пение переходило в рев, завывания, стоны Он поднял снег с земли, погнал его вперед плотной стеной, нагромоздил то здесь, то там поперек улиц, пустошей и против домов огромными сугробами в пятнадцать футов высотой.
      Не обошлось, конечно, без жертв. Тех немногих, кто оказался под открытым небом, неминуемо ждала беда. Если они шли лицом к ветру, он мгновенно залеплял его плотной маской снега, слепившего глаза, забивавшегося в нос; снег перехватывал дыхание, сражал на месте; если они шли спиной к ветру, то валились в сугроб, и встречная стена снега погребала их под собой. В ту ночь только в этой маленькой деревеньке погибло двадцать восемь человек; люди слышали крики о помощи и вышли из дому, но в ту же минуту сами пропали во мгле; они не могли отыскать собственную дверь, заблудились и через пять минут сгинули навеки
      В восемь часов вечера, когда ветер начал постанывать, присвистывать и всхлипывать, мистер Хотчкис отложил в сторону книгу о спиритизме, снял нагар со свечи, подкинул полено в камин, раздвинул фалды сюртука и, повернувшись спиной к огню, стал перебирать в уме сведения об обычаях и нравах в мире духов, о их талантах и повторять с вымученным восторгом стихи, которые Байрон передал через медиума. Хотчкис не знал, что на улице — снежная буря. Он был целиком поглощен книгой часа полтора. Появилась тетушка Рейчел с охапкой дров, бросила их в ящик и сказала:
      — Ну, сэр, в жизни ничего страшней не видывала, и Джеф то же самое говорит.
      — Страшней чего?
      — Бури, сэр.
      — А что там — буря?
      — Господи, а вы и не знаете, сэр?
      — Нет.
      — Жуть берет, какая буря; век проживешь, а такого не увидишь, масса Оливер: сыплет мелко, будто золу сдувает, в двух шагах ничего не видать. Мы с Джефом были на молитвенном собрании, только что воротились, так, верите ли, у самого дома едва не заплутали А теперь выглянули наружу — сугробище намело, какого сроду не бывало; Джеф говорит… — Рейчел оглянулась, и выражение ужаса появилось у нее на лице. — Я-то думала, он тут, а его нет!
      — Кого нет?
      — Где молодой масса Сорок четвертый?
      — Ну, он где-нибудь играет, скоро вернется.
      — Вы его и не видели, сэр?
      — Нет, не видел.
      — Боже правый!
      Рейчел убежала и вернулась минут через пять, задыхаясь от слез.
      — Нет его в комнате, ужин нетронутый стоит, нигде его нет, я весь дом обегала. О, масса Оливер, пропало дите, не видать нам его больше.
      — Ерунда, не бойся. Мальчишкам и бури нипочем.
      В это время появился дядюшка Джеф.
      — Масса Оливер, — сказал он, — буря-то не простая. Вы хоть наружу выглядывали?
      — Нет.
      Тут и Хотчкис заволновался, побежал с ними к передней двери, распахнул ее настежь. Ветер пропел на высокой ноте, и лавина снега, будто из ковша землечерпалки, обрушилась на них, и они затерялись в этом мире снега.
      — Закройте двери, закройте двери! — насилу выдохнул хозяин.
      Приказание было выполнено. От мощного порыва ветра дом зашатался. Снаружи послышался слабый сдавленный крик. Хотчкис побледнел.
      — Что делать? Выйти наружу — смерть. Но мы должны что-то сделать, вдруг это наш мальчик?
      — Погодите, масса Оливер, я отыщу бельевую веревку, а Джеф… — Рейчел ушла, быстро принесла веревку и обвязала Джефа за пояс. — А теперь, Джеф, ступай. Мы с массой Оливером будем держать другой конец веревки.
      Джеф приготовился; отворили дверь, и он рванулся вперед, но в это мгновение удушающая масса снега захлестнула их, залепила глаза, оборвала дыхание; хозяин и Рейчел осели на пол, и веревка выскользнула у них из рук. Они повалились лицом вниз, и Рейчел, отдышавшись, простонала:
      — Он теперь пропал!
      Вдруг в свете лампы, висевшей над дверью, она смутно различила Сорок четвертого, выходящего из столовой, и молвила:
      — Благодарение богу, хоть этот нашелся, как это он набрел на заднюю калитку?
      Мальчик шагнул настречу ветру и захлопнул дверь передней. Хозяин и Рейчел выбрались из-под снежного покрывала, и Хотчкис произнес прерывающимся от слез голосом:
      — Я так благодарен судьбе! Я уж отчаялся увидеть тебя снова.
      К этому времени рыдания, стоны и причитания Рейчел заглушили рев бури, и Сорок четвертый спросил, что случилось. Хотчкис рассказал ему про Джефа.
      — Я схожу и подберу его, сэр. Пройдите в гостиную и притворите дверь.
      — Ты отважишься выйти? Ни шагу, стой на месте. Я не позволю!
      Мальчик прервал его — не словами, взглядом; хозяин и служанка прошли в гостиную. Они услышали, как хлопнула наружная дверь, и молча глянули друг на друга. А буря бушевала, шквал за шквалом обрушивался на дом, и он дрожал; а ветер в затишье выл, как душа грешника; в доме, замирая от страха, вели счет каждому шквалу и каждому затишью и, насчитав пять шквалов, утратили последнюю надежду. Потом они отворили дверь гостиной, хоть и не знали, что делать; и в ту же минуту наружная дверь распахнулась, и показались две фигуры, занесенные снегом, — мальчик нес на руках старого бездыханного негра. Он передал свою ношу Рейчел, закрыл дверь и сказал:
      — Какой-то человек укрылся под навесом — худой, высокий, с рыжеватой бородкой; глаза — безумные, стонет. Навес, конечно, ненадежное убежище.
      Он произнес это безразличным тоном, но Хотчкис содрогнулся.
      — Ужасно, ужасно! — молвил он. — Этот человек погибнет.
      — Почему — ужасно? — спросил мальчик.
      — Почему? Потому, потому — ужасно, и все!
      — Что ж, наверное, так оно и есть, я не знаю. Сходить за ним?
      — Проклятие, нет! И не думай — хватит одного чуда!
      — Но если он вам нужен… Он вам нужен?
      — Нужен? Мне… как тебе сказать… мне он не нужен — опять не то — я хочу сказать… Неужели ты сам не понимаешь? Жаль, если он умрет, бедняга, но нам не приходится.
      — Я пойду за ним.
      — Остановись, ты сошел с ума! Вернись! Но мальчика и след простыл.
      — Рейчел, какого черта ты его выпустила? Разве ты не видишь, что парень явно безумен?
      — О, масса Оливер, ругайте меня, поделом мне, голову от счастья потеряла, что старина Джеф снова дома, будто ума лишилась, ничего вокруг не вижу. Стыд-то какой! Боже милостивый, я…
      — Он был здесь, а теперь мы снова его потеряли, и на сей раз — навсегда! Это полностью твоя вина, это ты…
      Дверь распахнулась настежь, кто-то весь в снегу повалился на пол, и послышался голос мальчика:
      — Вот он, но там остались другие. Дверь захлопнулась.
      — О! — в отчаянии простонал Хотчкис. — Нам придется им пожертвовать, его не спасти! Рейчел! — Он сбивал тряпкой снег со вновь принесенного. — Разрази меня гром, да это ж Безумный Медоуз! Поднимайся, Джеф, помогите мне, вы оба! Тяните его к камину!
      Приказ был выполнен.
      — А теперь — одеяло, еды, горячей воды, виски — да поживее двигайтесь! Мы вернем его к жизни, он еще не умер!
      Все трое хлопотали вокруг Безумного Медоуза с полчаса и привели его в чувство. Все это время они были настороже, но их бдительность не была вознаграждена: ни звука, только рев да грохот бури. Безумный Медоуз сконфуженно огляделся, постепенно сообразил, где он, узнал лица и произнес:
      — Я спасен, Хотчкис, неужели это возможно? Как это случилось?
      — Тебя спас мальчик — самый удивительный мальчик в мире. Хорошо, что у тебя был с собой фонарь.
      — Фонарь? Никакого фонаря у меня не было.
      — Да был, ты просто запамятовал. Мальчик описал, как ты сложен, какая у тебя борода.
      — Уж поверьте, не было у меня фонаря, и никакого света там не было.
      — Масса Оливер, разве мисс Ханна не говорила, что молодой господин может видеть в темноте? — напомнила Рейчел.
      — Ах, ну конечно, теперь, когда ты заговорила об этом, вспомнил. Но что он видел сквозь снежную пелену? О боже, хоть бы он вернулся! Но он уж никогда не вернется, бедняжка, никогда, никогда!
      — Масса Оливер, не беспокойтесь, господь не оставит его своей милостью.
      — В такую бурю, старая дура? Ты себе отчета не отдаешь в своих словах. Впрочем, погодите — у меня есть идея! Быстрее за стол, возьмемся за руки. Все помехи — прочь! Отбросьте сомнения: духи бессильны перед сомнением и недоверием. Молчите, соберитесь с мыслями. Бедный мальчик, если он мертв, он придет и расскажет о себе.
      Хотчкис оглядел сидевших за столом и обнаружил, что круг не замкнулся: Безумный Медоуз заявил, не преступая этикета рабовладельческого государства и не обижая присутствующих рабов, ибо они за свою жизнь успели привыкнуть к откровенности этого этикета:
      — Я пойду на любые разумные шаги, чтобы доказать свою озабоченность судьбой моего благодетеля; нельзя сказать, что я неблагодарный человек, или озлобленный, хоть дети и гоняются за мной по пятам и забрасывают меня камнями — просто так, шутки ради; но всему есть предел. Я готов сидеть за столом с черномазыми сейчас ради вас, Оливер Хотчкис, но это самое большее, что я могу для вас сделать; я думаю, вы избавите меня от необходимости держаться с ними за руки.
      Благодарность обоих негров была глубокой и искренней: речь Безумного Медоуза сулила им облегчение; ситуация была в высшей степени неловкой: им пришлось сесть вместе с белыми, потому что им было велено, а повиновение вошло в их плоть и кровь. Но чувствовали они себя не вольготней, чем на раскаленной плите. Они надеялись, что у хозяина хватит благоразумия отослать их, но этого не произошло. Он мог провести свои seance и без Медоуза и намеревался это сделать. Сам Хотчкис ничего не имел против того, чтобы взяться за руки с неграми, ибо он был искренний и страстный аболиционист ; фактически он был аболиционистом уже пять недель и при нынешних обстоятельствах остался бы им еще недели две. Хотчкис подтвердил искренность своих новых убеждений с самого начала, освободив двух своих рабов, правда, это великодушие было лишено смысла, потому что рабы принадлежали жене, а не ему. Жена его никогда не была аболиционисткой и не имела намерения стать аболиционисткой в будущем.
      По команде рабы взялись за руки с хозяином и сидели молча, дрожа от страха, ибо ужасно боялись привидений и духов. Хотчкис торжественно наклонил голову к столу и молвил почтительным тоном:
      — Присутствуют ли здесь какие-нибудь духи? Если присутствуют, прошу стукнуть три раза.
      После паузы последовал ответ — три слабых постукивания. Негры сжались так, что одежда повисла на них, и принялись жалобно молить, чтоб их отпустили.
      — Сидите тихо и уймите дрожь в руках!
      То был дух лорда Байрона. В те дни Байрон был самым деятельным из потусторонних пиитов, медиумам спасения от него не было. Он скороговоркой изрек несколько поэтических строк в своей обычной спиритической манере — рифмы были гладкие, позвякивающие и весьма слабые, потому что ум его сильно деградировал с тех пор, как он усоп. Через три четверти часа он удалился — подыскать рифму к слову «серебро».
      — Будь счастлив, и — с глаз долой, такого слова не найдешь, — напутствовал его Безумный Медоуз.
      Затем явился Наполеон и начал толковать про Ватерлоо: бубнил одно и то же — это-де не его вина — в общем, все то, что он раньше говорил на острове Святой Елены, а в последнее время — на веселых спиритических сеансах. Безумный Медоуз язвительно заметил, что он даже даты перевирает, не говоря уж о фактах, и залился своим сумасшедшим неистовым смехом; эти пронзительные, резкие, страшные взрывы смеха давно уже пугали деревню и здешних собак, а ребятишки забрасывали Медоуза камнями.
      Потом прибыл Шекспир и сочинил нечто крайне убогое, за ним последовала толпа римских сановников и генералов, и единственно примечательным во внесенной ими лепте было прекрасное знание английского языка; наконец около одиннадцати раздалось несколько громовых ударов, от которых подскочил не только стол, но и вся компания
      — Кто это, назовитесь, пожалуйста.
      — Сорок четвертый!
      — О, как печально! Мы глубоко скорбим, но, конечно, мы опасались и ждали такого исхода. Ты счастлив?
      — Счастлив? Разумеется!
      — Мы так рады! Это огромное утешение для нас. Где ты?
      — В аду.
      — О, боже правый, сделайте милость, масса Оливер, отпустите меня, умоляю, отпустите! О, масса Оливер, мы с Рейчел не выдержим!
      — Сиди спокойно, дурак!
      — Ради бога, масса Оливер, сделайте милость!
      — Да замолчишь ли ты, болван! О, если б мы только смогли убедить его материализоваться! Я еще не видел ни одного духа. Сорок четвертый, дорогой пропавший мальчик, прошу тебя, явись!
      — Не надо, масса Оливер, рад» бога, не надо!
      — Заткнись! Пожалуйста, материализуйся! Явись нам хоть на мгновение!
      Гопля! В центре круга сидел мальчик! Негры взвизгнули, повалились спиной на пол и продолжали визжать. Безумный Медоуз тоже упал, но сам поднялся и, тяжело дыша, глядя на мальчика горящими глазами, встал чуть поодаль. Хотчкис потер руки в порыве радости и благодарности, и преображенное лицо его засветилось торжеством.
      — Пусть теперь сомневаются неверующие и насмешничают зубоскалы, если им это нравится, но их песенка спета. Ах, Сорок четвертый, дорогой Сорок четвертый, ты сослужил нашему делу огромную службу.
      — Какому делу?
      — Спиритизму. Да перестаньте же верещать!
      Мальчик наклонился, тронул негров рукой.
      — Вот так — засыпайте. А теперь — в кровать! Утром вам покажется, что это был сон.
      Негры поднялись и побрели прочь, как лунатики. Сорок четвертый обернулся и глянул на Безумного Медоуза — его веки мгновенно опустились и прикрыли безумные глаза.
      — Иди, выспись в моей постели. Утром и тебе все происшедшее покажется сном.
      Медоуз поплыл, словно в трансе, вслед за исчезнувшими неграми.
      — Что такое спиритизм, сэр?
      Хотчкис с готовностью объяснил. Мальчик улыбнулся, ничего не сказал в ответ и сменил тему разговора.
      — В бурю в деревне погибло двадцать восемь человек.
      — О боже, неужели это правда?
      — Я их видел, они под снегом — рассеяны по всей деревне.
      — Ты видел их?
      Сорок четвертый пропустил мимо ушей вопрос, прозвучавший в слове, на котором было сделано особое ударение.
      — Да, двадцать восемь.
      — Какое несчастье!
      — Несчастье?
      — Конечно, что за вопрос?
      — Я не имею представления об этом. Я мог бы их спасти, если бы знал, что это желательно Когда вы захотели, чтоб я спас того человека под навесом, я понял, что это желательно, обыскал всю деревню и спас остальных заблудившихся — тринадцать человек.
      — Как благородно! И как прекрасно — умереть, выполняя такую работу! О, дух священный, я склоняюсь перед твоей памятью.
      — Чьей памятью?
      — Твоей, и я…
      — Так вы принимаете меня за усопшего?
      — Усопшего? Ну, разумеется. Разве это не так?
      — Конечно, нет.
      Радость Хотчкиса не знала границ Он красноречиво изливал ее, пока не перехватило дыхание, потом помедлил и взволнованно произнес:
      — Пускай для спиритизма это неудача, да, да, — неудача, но, как говорится, выбрось это из головы и — добро пожаловать! Я бог знает как рад твоему возвращению, даже если расплачусь за него такой дорогой ценой; и черт меня подери, если мы не отпразднуем это событие. Я — трезвенник, в рот не брал спиртного вот уже несколько лет, точнее, месяцев… по крайней мере — месяц, но по такому случаю…
      Чайник еще стоял на столе, бутылка, вернувшая к жизни Медоуза, была под рукой, и через пару минут Хотчкис приготовил две порции отличного пунша, «пригодного, на худой конец, для человека непривычного», как он выразился.
      Мальчик попробовал пунш, похвалил его и поинтересовался, что это такое.
      — Как что? Господь с тобой! Виски, разумеется! Разве не узнаешь по запаху? А сейчас мы с тобой закурим. Я сам не курю, уж много лет как не курю, ведь я президент Лиги некурящих, но по такому случаю! — Хотчкис вскочил, бросил полено в камин, помешал дрова, и пламя забушевало; потом он набил пару ореховых трубок и вернулся к гостю. — Вот, держи. Как здесь хорошо, правда? Ты только послушай, какая буря разыгралась! Ух, как завывает! А у нас до того уютно — словами не описать!
      Сорок четвертый с интересом рассматривал трубку.
      — Что с ней делать, сэр?
      — Ты еще спрашиваешь? Уж не хочешь ли ты сказать, что не куришь? Не встречал еще такого парня. Чего доброго, скажешь, что соблюдаешь священный день отдохновенья — воскресенье.
      — А что там внутри?
      — Табак, разумеется.
      — А, ясно Его обнаружил у индейцев сэр Уолтер Рэли , я читал об этом в школе. Теперь все понимаю.
      Сорок четвертый наклонил свечу и прикурил; Хотчкис смотрел на него в замешательстве.
      — Ты читал об этом? Видит бог! Сдается мне, ты знаешь только то, что прочитал в школе. Так как же, разрази меня гром, ты родился и вырос в штате Миссури и никогда…
      — Но ведь я нездешний. Я иностранец.
      — Да ну! А говоришь, как образованный житель здешних мест, даже без акцента. Где же ты рос?
      — Сначала в раю, потом в аду, — простодушно ответил мальчик.
      Хотчкис выпустил из одной руки стакан, из другой — трубку и, чуть дыша, с глупым видом уставился на мальчика. Наконец он неуверенно промямлил:
      — Я полагаю, пунш с непривычки, всякое бывает, может, мы оба…— Хотчкис замолчал и только хлопал глазами; затем, собравшись с мыслями, сказал: — Не мне судить об этом, все слишком загадочно, но как бы то ни было, мы запируем на славу. С точки зрения сторонника сухого закона…— Хотчкис наклонился, чтоб снова наполнить стакан и набить трубку, и понес нечто бессвязное и невразумительное, а сам тем временем украдкой поглядывал, поглядывал на мальчика, пытаясь успокоить свой потрясенный и взбудораженный ум и обрести душевное равновесие.
      А мальчик был спокоен, он мирно курил, потягивал виски и всем видом выражал довольство. Он вытащил из кармана книгу и принялся быстро листать страницы.
      Хотчкис присел, помешивая новую порцию пунша, и не сводил с Сорок четвертого задумчивого и встревоженного взгляда. Через одну-две минуты книга легла на стол.
      — Теперь мне все понятно, — заявил Сорок четвертый. — Здесь обо всей написано — о табаке, спиртном и прочих вещах. Первое место отводится шампанскому, а лучшим табаком признается кубинский.
      — Да, и то, и другое — своего рода драгоценность на нашей планете. Но я что-то не узнаю этой книги. Ты принес ее сегодня?
      — Да.
      — Откуда?
      — Из Британского музея.
      Хотчкис опять сконфуженно заморгал глазами.
      — Это книга новая, — пояснил мальчик — Она лишь вчера вышла из печати.
      Снова сконфуженное моргание Хотчкис принялся было за пунш, но передумал, покачал головой и опустил стакан. Потом открыл книгу якобы для того, чтобы глянуть на обложку и шрифт, но тут же захлопнул ее и отложил в сторону. Он разглядел штамп музея, датированный вчерашним днем. С минуту Хотчкис нервозно копошился с трубкой, потом поднес ее дрожащей рукой к свече, просыпав при этом часть табака, и смущенно спросил:
      — Как ты достал эту книгу?
      — Я ходил за ней в музей.
      — Боже правый, когда?
      — Когда вы наклонились за трубкой и стаканом
      Хотчкис застонал.
      — Почему вы издаете этот странный звук?
      — По-по-потому что я боюсь.
      Мальчик потянулся к нему, тронул дрожащую руку и мягко сказал:
      — Вот так. Теперь все прошло.
      Беспокойство исчезло с лица старого поборника сухого закона, и он произнес с чувством огромного облегчения и довольства:
      — Я весь трепещу, ликование пронизывает меня Восхитительно! Ликует каждая клеточка, каждый волосок — это колдовство! О, волшебник из волшебников, говори со мной, говори! Расскажи мне обо всем.
      — Разумеется, если вы хотите.
      — О, это чудесно! Только сначала я разбужу старуху Рейчел, мы перекусим и сразу почувствуем себя славно и бодро. Я едва на ногах держусь, да и ты, полагаю, тоже.
      — Подождите. Нет нужды ее будить. Я сам что-нибудь закажу.
      Дымящиеся блюда стали опускаться на стол; он был накрыт в минуту.
      — Все как в арабской сказке. И теперь я не чувствую страха. Сам не знаю почему, наверное, из-за магического прикосновения Но на этот раз не ты принес эти блюда; ты никуда не исчезал, я наблюдал, за тобой.
      — Да, я послал своих слуг.
      — Я их не видел.
      — Можете увидеть, если захотите.
      — О, я бы все отдал за это!
      Слуги сделались видимыми; они заполнили всю комнату. Ладные они были ребятишки — маленькие, алые, словно бархатные, с короткими рожками и острыми хвостиками; те, что стояли, стояли на металлических пластинках, те, что сидели — на стульях, кружком на диванчиках, на книжном шкафу, — дрыгая ногами, тоже подложили под себя металлические пластинки.
      — Предосторожность, чтобы не опалить мебель, — спокойно пояснил мальчик, — они только появились и еще раскалены.
      — Это маленькие дьяволята? — спросил Хотчкис слегка сконфуженно.
      — Да.
      — Настоящие?
      — О да, вполне.
      — Им здесь не опасно?
      — Нисколько.
      — А мне можно их не бояться?
      — Конечно, нечего их бояться.
      — Тогда не буду. По-моему, они очаровательны. Они понимают по-английски?
      — Нет, только по-французски. Но их можно обучить английскому за несколько минут.
      — Это поразительно. Они — извините, что я спрашиваю, — ваши родственники?
      — Нет, они сыновья подчиненных моего отца. Вы пока свободны, джентльмены.
      Маленькие дьяволята исчезли.
      — Ваш отец…
      — Сатана.
      — Господи помилуй!

Глава V

      Xотчкис, разом обмякнув, без сил опустился в кресло и разразился потоком отрывочных слов и бессвязанных предложений; смысл их не всегда был ясен, но основная идея понятна. Она сводилась к тому, что по обычаю, привитому воспитанием и средой, он часто говорил о Сатане с легкостью, достойной сожаления; но это был обычный пустопорожний разговор, и говорилось все для красного словца, без всякого злого умысла; по правде говоря, многое в личности Сатаны вызывало у него безмерное восхищение, и если он не говорил об этом открыто, так то досадная оплошность, но с сей минуты он намерен смело заявить о своих взглядах, и пусть себе люди болтают, что хотят, и думают, что угодно.
      Мальчик прервал его спокойно и учтиво:
      — Я им не восторгаюсь.
      Теперь Хотчкис прочно сел на мель; он так и замер с открытым ртом и не мог произнести ни слова; ни одна здравая мысль не приходила на ум. Наконец он решился осторожно прозондировать почву и начал вкрадчивым улещающим тоном:
      — Ну, вы сами понимаете, это в природе вещей: будь я, положим, дьяволом, славным, добрым, почтенным дьяволом, и будь у меня отец — славный, добрый, почтенный дьявол, и к нему относились бы с предубежденностью — возможно, несправедливой, или, по крайней мере, сильно раздутой…
      — Но я не дьявол, — невозмутимо молвил мальчик.
      Хотчкис не знал, куда глаза деть, но в глубине души почувствовал облегчение.
      — Я… э… э… так сказать, догадывался. Я… я… разумеется, не сомневался в этом, и хотя в целом… О боже милостивый, я, конечно, не могу тебя понять, но — слово чести — я люблю тебя теперь еще больше, еще больше. У меня так хорошо на душе, так спокойно, я счастлив Поддержи меня, выпей что-нибудь. Я хочу выпить за твое здоровье и за здоровье твоей семьи.
      — С удовольствием. А вы съешьте что-нибудь, подкрепитесь. Я покурю, если вы не возражаете, мне это нравится
      — Конечно, но и ты поешь, разве ты не голоден?
      — Нет, я никогда не чувствую голода.
      — Это правда?
      — Да.
      — Никогда, никогда?
      — Да, никогда.
      — Очень жаль Ты многое теряешь Ну, а теперь расскажи мне о себе, пожалуйста
      — Буду рад, ведь я прибыл на землю с определенной целью, и, если вы заинтересуетесь этим делом, вы можете быть мне полезны.
      И за ужином начался разговор.
      — Я родился до грехопадения Адама.
      — Что-о?
      — Вы, кажется, удивлены Почему?
      — Потому, что твои слова застигли меня врасплох. И потому, что это было шесть тысяч лет тому назад, а тебе на вид около пятнадцати.
      — Верно, это и есть мой возраст — в дробном исчислении.
      — Тебе всего пятнадцать, а ты уже…
      — Я пользуюсь нашей системой измерения, а не вашей.
      — Как прикажешь тебя понимать?
      — Наш день равняется вашей тысяче лет.
      Хотчкис преисполнился благоговения. Лицо его приобрело сосредоточенное, почти торжественное выражение Поразмыслив немного, он заметил:
      — Навряд ли ты говоришь это в прямом, а не в переносном смысле.
      — Да, в прямом, а не в переносном. Минута нашего времени — это 41 2/3 года у вас, по нашему исчислению времени мне пятнадцать, а по вашему мне без каких-то двадцати тысяч пять миллионов лет.
      Хотчкис был ошеломлен. Он покачал головой с безнадежным видом.
      — Продолжай, — покорно сказал он. — Мне это не постичь, это для меня — астрономия.
      — Разумеется, вы не можете постичь такие вещи, но пусть это вас не волнует: измерение времени и понятие вечности существуют лишь для удобства, они не имеют большого значения. Грехопадение Адама произошло всего неделю тому назад.
      — Неделю? Ах, да, вашу неделю. Это ужасно, когда время так сжимается! Продолжай!
      — Я жил в раю, я, естественно, всегда жил в раю; до прошлой недели там жил и мой отец. Но я увидел, как был сотворен ваш маленький мир. Это было интересно — и мне, и всем другим небожителям. Сотворение планеты всегда волнует больше, чем сотворение солнца, из-за жизни, которая появится на ней. Я видел сотворение многих солнц, многих еще неведомых вам солнц, расположенных так далеко в глубинах вселенной, что свет их еще долго не дойдет до вас; но вот планеты — они мне нравились больше, да и другим тоже; я видел сотворение миллионов планет, и на каждой было Древо в райском саду, мужчина и женщина под его сенью, а вокруг них животные. Вашего Адама и Еву я видел всего лишь раз; они были счастливы и безгрешны. Их счастье продолжалось бы вечно, если б не проступок моего отца. Я читал об этом в Библии в школе мистера Фергюсона. Счастье Адама, оказывается, длилось меньше одного дня.
      — Меньше одного дня?
      — Я пользуюсь нашим исчислением времени, по вашему он жил девятьсот двадцать лет, и большую часть своей жизни — несчастливо.
      — Понимаю; да, это правда.
      — И все по вине моего отца. Потом был создан ад, чтобы адамову племени было куда деться после смерти.
      — Но оно могло попасть и в рай.
      — Рай открылся для людей позже. Два дня тому назад. Благодаря самопожертвованию сына бога, спасителя.
      — Неужели ада раньше не было?
      — Он был не нужен. Ни один Адам с миллиона других планет не ослушался и не съел запретный плод
      — Это странно
      — Отнюдь нет: ведь других не искушали
      — Как же так?
      — Не было искусителя, пока мой отец не отведал запретный плод и не стал искусителем: он ввел в соблазн других ангелов, и они вкусили запретный плод, а потом — Адама и эту женщину.
      — Как же твой отец решился отведать его?
      — В то время я не знал»
      — Почему?
      — Меня не было дома, когда это произошло, я отлучался на несколько дней и не слышал про отцовское горе, пока не вернулся; я сразу же отправился домой — обсудить с ним случившееся, но горе его было так свежо и жгуче, так нежданно, что он лишь стенал да сетовал на свою судьбу; вдаваться в подробности было для него невыносимо; я понял одно — когда он отважился вкусить запретный плод, его представление о природе плода было ошибочным
      — В каком смысле ошибочным?
      — Совершенно неправильным.
      — И ты тогда не знал, в чем ошибка?
      — Тогда не знал, а теперь, пожалуй, знаю. Он, возможно, даже наверняка, полагал, что суть плода в том, чтобы открыть человеку понятие добра и зла, и ничего больше, человеку, а не Сатане, великому ангелу: ему это было дано ранее. Нам всем было дано это знание — всегда. Что побудило отца самому испробовать плод, неясно; и я никогда не узнаю, пока он сам не расскажет, но ошибка его была в том…
      — Да, да, в чем же была ошибка?
      — Он ошибся, полагая, что умение различать добро и зло — все, что может даровать плод.
      — А он дал нечто большее?
      — Подумайте над высказыванием из Библии, где говорится: «Но человеку свойственно делать зло, как искрам устремляться вверх» . Это справедливо? Природа человека действительно такова? Я говорю о вашем человеке, человеке с планеты Земля'
      — Безусловно, верней и не скажешь.
      — Но это не относится к людям с других планет. Вот и разгадка тайны. Ошибка моего отца видна во всей своей наготе. Миссия плода не сводилась лишь к тому, чтобы научить людей различать добро и зло, — он передал вкусившим его людям пылкое, страстное, неукротимое стремление делать зло. «Как искрам устремляться вверх», иными словами, как воде бежать вниз с горы, — очень яркий образ, показывающий, что человек предрасположен к злу — бескомпромиссному злу, глубоко укоренившемуся злу, и ему несвойственно делать добро, так же как воде бежать в гору. О, ошибка моего отца навлекла страшное бедствие на людей вашей планеты. Она развратила их духовно и физически. Это легко заметить.
      — Она навлекла на людей и смерть.
      — Да, что бы под этим ни разумелось. Мне это не вполне понятно. Смерть напоминает сон. А вы, судя по всему, не выражаете недовольства сном. Из книг мне известно, что вы не чувствуете ни смерти, ни сна, но тем не менее боитесь одного и не боитесь другого. Это очень глупо. Нелогично.
      Хотчкис положил нож и вилку и принялся объяснять разницу между сном и смертью, как человек безропотно приемлет сон, но не может безропотно принять смерть, потому что… потому…
      Он обнаружил, что ему не так просто объяснить разницу, как он думал, и наконец, совсем запутавшись, Хотчкис сдался. Через некоторое время он предпринял новую попытку: заявил, что смерть и впрямь сон, но человеку не нравится, что это слишком долгий сон; тут Хотчкис вспомнил, что для спящего время не движется, и разницы между одной ночью и тысячелетием для него лично не существует.
      Но мальчик напряженно думал, не слышал его рассуждений и потому не заметил путаницы. Вскоре он убежденно заявил:
      — Суть перемены, которая произошла в человеке по вине моего отца, должна остаться: она вечна, но можно отчасти избавить человеческий род от бремени пагубных последствий, и я займусь этим. Вы мне поможете?
      Он обратился именно к тому человеку, к которому следовало обратиться с подобным предложением. Избавить род человеческий от бремени страданий было трудным и прекрасным делом и отвечало размаху и дарованиям Хотчкиса больше, чем любое другое, за какое он когда-либо брался. Он дал согласие с энтузиазмом, немедленно и пожелал, чтобы программа была разработана без проволочек. В глубине души Хотчкис безмерно гордился тем, что его связывают деловые отношения с настоящим ангелом, сыном дьявола, но всеми силами старался не выказать своего ликования.
      — Я еще не могу составить определенный план, — сказал мальчик. — Сначала я должен изучить ваш род. Безнравственность и страстное желание творить зло существенно отличают его от всех людей, которых я знал раньше. Это новый для меня род, и я должен досконально его изучить, а уж потом решать, как начинать и с чего начинать. В общих чертах наш план заключается в улучшении земной жизни человека: не нам беспокоиться о его будущей судьбе; она в более надежных руках.
      — Надеюсь, ты начнешь изучать человеческий род, не теряя времени?
      — Конечно. Идите спать, отдохните. Остаток ночи и завтрашний день я буду путешествовать по всему свету, знакомиться с жизнью разных народов, изучать языки и читать книги, написанные на этой планете на разных языках, а завтра вечером мы обсудим мои наблюдения. Но пока буря превратила вас в пленника. Хотите, вам будет прислуживать кто-нибудь из моих слуг?
      Заполучить собственного маленького дьяволенка! Прекрасная идея! Хотчкис так раздулся от тщеславия, что мог, того и гляди, лопнуть. Он рассыпался в благодарностях, потом спохватился:
      — Он же меня не поймет.
      — Он выучит английский за пять минут. Вы хотите кого-нибудь конкретно?
      — Мне бы хотелось иметь в услужении того очаровательного маленького плутишку, который замерз и уселся в камин.
      Мелькнуло что-то алое; перед Хотчкисом, улыбаясь, стоял дьяволенок; он держал под мышкой несколько школьных учебников, среди них — французско-английский словарь и курс стенографии по системе Питмена.
      — Вот он. Пусть работает днем и ночью. Он знает, для чего его прислали. Если ему понадобится помощь, он позаботится об этом сам. Свет ему не нужен, так что забирайте свечи и отправляйтесь на покой, а он пусть остается и занимается по учебникам. Через пять минут он сможет сносно объясняться по-английски на тот случай, если вдруг вам понадобится. За час он прочтет двенадцать — пятнадцать ваших учебников, освоит стенографию и станет хорошим секретарем. Он будет видимым или невидимым — как прикажете Дайте ему имя; у него уже есть имя, как, впрочем, и у меня, но вам не произнести ни одного из них. До свидания!
      Мальчик исчез.
      Хотчкис одарял своего дьяволенка всевозможными приятными улыбками, давая понять, как ему здесь рады, и думал. «Бедного плутишку занесло в холодные края; огонь потухнет, и он замерзнет. Как бы ему объяснить, чтоб он сбегал домой и погрелся, если замерзнет».
      Хотчкис принес одеяла и знаками объяснил дьяволенку, что это ему — завернуться; затем принялся бросать в огонь поленья, но дьяволенок быстро перехватил у него работу и показал, что он — мастер своего дела, и немудрено. Потом он сел в камин и принялся изучать книгу, а его новый хозяин взял свечку и пошел в спальню, размышляя, какое бы ему придумать имя, ведь у такого хорошенького дьяволенка и имя должно быть хорошее. И он назвал дьяволенка Эдвард Никольсон Хотчкис, в честь своего покойного брата.

Глава VI

      Утром мир был еще невидим; снег, похожий на порошок, по-прежнему сеялся, как из сита, но теперь бесшумно, потому что ветер стих. Дьяволенок явился на кухню, и перепуганные Рейчел и Джеф опрометью кинулись с этой вестью к хозяину. Хотчкис объяснил им суть дела и сказал, что вреда от дьяволенка нет — напротив, он может принести большую пользу, а принадлежит он удивительному мальчику, и тот его очень хвалил.
      — Так он тоже раб, масса Оливер? — спросила Рейчел.
      — Да.
      — Ну тогда в нем, понятно, не может быть особого вреда. Но он настоящий дьявол?
      — Настоящий.
      — Разве настоящие дьяволы бывают добрыми?
      — Говорю тебе: этот добрый. Нас ввели в заблуждение относительно дьяволов. О них ходит много невежественных слухов. Я хочу, чтобы вы подружились с дьяволенком
      — Как же нам с ним подружиться, масса Оливер? — спросил дядюшка Джеф. — Мы боимся его. Мы бы хотели с ним подружиться, потому что его боимся; коли он здесь останется, мы, понятно, постараемся; но уж как он прискакал на кухню, раскаленный докрасна, как уголья в печке, бог с вами, я бы и близко к нему не подошел. И все ж таки, коли он сам хочет подружиться, нам отнекиваться не пристало: бог его знает, чего он может натворить.
      — А что как ему тут придется не по нраву, масса Оливер? — любопытствовала Рейчел. — Что он тогда станет делать?
      — Да тебе вовсе нечего бояться, Рейчел, он по натуре добрый, и — больше того — он хочет нам помогать, я это знаю.
      — Но, масса Оливер, вдруг он возьмет да и порвет все псалтыри и…
      — Нет, он не порвет, он очень вежливый и обязательный, он сделает все, о чем бы его ни попросили.
      — Неужто сделает?
      — Я в этом убежден.
      — А что он умеет, масса Оливер? Он такой маленький, да и обычаи наши ему неизвестны
      — Все, что угодно. Разгребать снег, к примеру.
      — Бог ты мой, он и такое умеет? Да я первый согласен с ним подружиться, хоть сейчас.
      — И еще он может быть на посылках. Поручай ему, что хочешь, Рейчел.
      — Это очень кстати, масса Оливер, — сразу смягчилась Рейчел. — Сейчас его, конечно, никуда не пошлешь, а вот как снег сойдет.
      — Он выполнит твои поручения, я уверен, Рейчел; будь он здесь, я бы…
      Эдвард Никольсон Хотчкис был тут как тут! Рейчел и Джеф метнулись было к двери, но он преградил им путь. Дьяволенок улыбнулся своей радушной пламенной улыбкой и сказал:
      — Я все слышал. Я хочу подружиться с вами — не бойтесь. Дайте мне дело, я докажу.
      Некоторое время у Рейчел зуб на зуб не попадал, она едва переводила дух, кожа у нее из черной стала бронзовой; но, обретя дар речи, она произнесла:
      — Я тебе друг, клянусь, это чистая правда. Будь добр ко мне и к старине Джефу, голубчик, не обижай нас, не причиняй вреда, ради твоей матушки прошу.
      — Зачем же мне обижать вас? Дайте мне дело, и я докажу свою дружбу.
      — Да как тебя, детка, пошлешь по делу? Снег-то глубокий, того и гляди простудишься, при твоем-то воспитании. Но если б тебе довелось быть тут вчера вечером… Масса Оливер, я начисто забыла про сливки, а на завтрак вам нет ни капельки.
      — Я принесу, — вызвался Эдвард. — Ступайте в столовую, сливки будут на столе.
      Он исчез. Негры беспокоились: не знали, как понимать его слова. Теперь они снова опасались дьяволенка: должно быть, спятил, мыслимо ли в такую непогоду бегать по поручениям? Хотчкис развеял их страхи уговорами, они наконец решились зайти в столовую и увидели, как новый слуга безуспешно пытается приручить кошку; но сливки стояли на столе, и их уважение к Эдварду и его способностям сразу сильно возросло …

  • Страницы:
    1, 2, 3