Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Графиня де Шарни. В двух томах - Графиня Де Шарни

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Дюма Александр / Графиня Де Шарни - Чтение (стр. 9)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Зарубежная проза и поэзия
Серия: Графиня де Шарни. В двух томах

 

 


      Два самых популярных во Франции человека – Лафайет и Мирабо – вернулись в Париж роялистами.
      Мирабо предложил Лафайету: «Объединимся и спасем короля!» К несчастью. Лафайет, человек исключительной порядочности, но весьма ограниченный, презирал Мирабо и не понимал, насколько тот гениален.
      Он ограничился встречей с герцогом Орлеанским.
      О его высочестве говорили всякое. Поговаривали, что той ночью его видели во дворе в надвинутой на глаза шляпе с тросточкой в руках: он подбивал толпу на разграбление дворца в надежде, что грабеж приведет к убийству короля.
      Мирабо был предан герцогу Орлеанскому душой и телом.
      Вместо того, чтобы поладить с Мирабо, Лафайет отправился к герцогу Орлеанскому и предложил ему покинуть Париж. Герцог спорил, сопротивлялся, не уступал; однако Лафайет представлял истинную власть, и ему пришлось подчиниться.
      – Когда же я смогу вернуться? – спросил он Лафайета.
      – Когда я вам скажу, что пора это сделать, ваше высочество, – отвечал тот.
      – А ежели я заскучаю и вернусь без вашего позволения, сударь? – высокомерно спросил герцог.
      – В таком случае, – отвечал Лафайет, – я надеюсь, что на следующий день после возвращения ваше высочество окажет мне честь сразиться со мной.
      Герцог Орлеанский уехал и вернулся только тогда, когда его вызвали в Париж.
      До 6 октября Лафайет был роялистом лишь отчасти; после 6 октября он стал роялистом истинным, искренним, спасая королеву и защищая короля.
      В большей степени привязывается к спасенному тот, кто оказал ему услугу, нежели тот, кому услуга была оказана; в человеческом сердце гордыни больше, чем признательности.
      Король и принцесса Елизавета были искренне тронуты, хотя и чувствовали, что помимо толпы, а возможно и над нею, есть нечто роковое, не желавшее иметь с толпою ничего общего; неведомая сила пылала ненавистью и мстительностью, словно дикий зверь, который не перестает рычать, даже когда хочет приласкаться.
      Не то происходило в душе Марии-Антуанетты. Неспокойное сердце женщины мешало здраво мыслить королеве. Ее заставляли проливать слезы досада, страдания, ревность. Она плакала, потому что чувствовала: Шарни вырывается из ее объятий точно так же, как скипетр выскальзывает у нее из рук.
      И потому при виде радостно кричащей толпы она не испытывала ничего, кроме раздражения. Она была моложе принцессы Елизаветы или, точнее, почти одних с нею лет; однако чистота души и тела словно окутали принцессу покровом невинности и свежести, который она еще не снимала, тогда как от страстных желаний королевы, от сжигавших ее ненависти и любви руки ее приобрели желтоватый оттенок, словно были выточены из слоновой кости; губы у нее побелели, а под глазами наметились едва заметные сиреневато-серые круги, выдававшие глубоко скрытые, неизгладимые, непреходящие страдания.
      Королева была больна, тяжело больна, больна неизлечимо, потому что единственным лекарством для нее были счастье и мир, а бедная Мария-Антуанетта чувствовала, что счастье и мир уже недосягаемы.
      И вот среди всеобщего подъема, радостных криков, приветствий, когда король пожимает мужчинам руки, а принцесса Елизавета улыбается женщинам и плачет вместе с ними и с их чадами, королева чувствует, как слезы, вызванные ее собственными страданиями, высыхают у нее на глазах, и она равнодушно взирает на всеобщую радость.
      Взявшие Бастилию явились было к ней на прием, но она отказалась с ним говорить.
      Вслед за ними пришли рыночные торговки, их она приняла, но на расстоянии, отгородившись от них огромными корзинами с цветами, да к тому же выставив нечто вроде авангарда из придворных дам, предназначенного для того, чтобы защитить ее от всякого соприкосновения с депутацией женщин.
      Это была грубейшая ошибка Марии-Антуанетты. Рыночные торговки были роялистками, многие из них осуждали 6 октября.
      Они обратились к ней с речью, потому что в подобных депутациях всегда сыщутся любители поговорить.
      Одна из женщин, посмелее других, взяла на себя роль советницы королевы.
      – Ваше величество! – сказала эта женщина. – Разрешите мне высказать свое суждение, идущее от самого сердца.
      Королева едва заметно кивнула, и не заметившая ее движения женщина продолжала:
      – Вы не отвечаете? Ну и ладно! Я все одно скажу! Вот вы и оказались среди нас, среди своего народа, то есть в кругу своей настоящей семьи. Теперь надо бы разогнать всех придворных, которые только губят королей. Полюбите бедных парижан! Ведь за те двадцать лет, что вы во Франции, мы вас видели всего четыре раза.
      – Сударыня! – сухо отвечала королева. – Вы так говорите, потому что совсем меня не знаете. Я помнила о вас в Версале, я не забуду о вас и в Париже.
      Это было не слишком многообещающее начало.
      Тогда другая женщина подхватила:
      – Да, да, вы помнили о нас в Версале! Верно, из любви к нам вы собирались четырнадцатого июля осадить и обстрелять город? Из любви же к нам вы собирались шестого октября бежать к границе под тем предлогом, что среди ночи вдруг захотели отправиться в Трианон?
      – Иными словами, вам так сказали, и вы поверили: вот как несчастье народа стало и несчастьем королей.
      Ах, бедная женщина! Вернее, бедная королева! Несмотря на восставшую в ее сердце гордыню и страдания души, она нашла в себе силы на шутку.
      Одна из женщин, родом из Эльзаса, обратилась к королеве по-немецки.
      – Сударыня! – ответила ей королева. – Я стала до такой степени француженкой, что забыла свой родной язык!
      Это могло бы получиться очень мило, но, к несчастью, было сказано не так, как того требовали обстоятельства.
      Ведь рыночные торговки могли бы уйти с громкими криками: «Да здравствует королева!» А они удалились, бормоча сквозь зубы проклятия.
      Вечером, когда члены королевской семьи собрались все вместе, король и принцесса Елизавета стали вспоминать все, что они видели хорошего за день, несомненно, с тем, чтобы поддержать и утешить Друг друга. Королева сочла возможным прибавить ко всем их рассказам одно только высказывание дофина, которое она много раз повторяла и в этот, и в последующие дни.
      Заслышав шум, с которым рыночные торговки заходили в апартаменты, бедный малыш подбежал к матери и, прижавшись к ней, в ужасе закричал:
      – Господи! Матушка! Неужели сегодня – это еще вчера?..
      Юный дофин был в ту минуту вместе со всеми. Услыхав, что мать говорит о нем, и возгордившись от того, что все заняты им, он подошел к королю и задумчиво на него посмотрел.
      – Что тебе, Людовик? – спросил король.
      – Я хотел бы у вас спросить что-то очень важное, отец, – отвечал дофин.
      – О чем же ты хочешь у меня спросить? – притянув мальчика к себе, молвил король. – Ну, говори!
      – Я хотел узнать, – продолжал ребенок, – почему ваш народ, который раньше так вас любил, вдруг на вас рассердился? Что вы такого сделали?
      – Людовик! – с упреком в голосе прошептала королева.
      – Позвольте мне ему ответить, – сказал король. Принцесса Елизавета с улыбкой глядела на мальчика. Людовик XVI посадил сына на колени и попытался в доступной для ребенка форме изложить наболевшие политические вопросы.
      – Дитя мое! – молвил он. – Я хотел сделать людей еще счастливее. Мне нужны были деньги, чтобы оплатить военные расходы. И я попросил их у своего народа, как всегда поступали мои предшественники. Однако судьи, составляющие мой Парламент, воспротивились и сказали, что только мой народ может решать, дать мне эти деньги или нет. Я собрал в Версале представителей от каждого города, принимая во внимание их происхождение, состояние или таланты, – это называется «Генеральные штаты». Когда они собрались, они потребовали от меня того, что я не мог исполнить ни ради себя, ни ради вас, ведь вы – мой наследник. Среди них оказались недобрые люди, они подняли народ, и то, что народ позволил себе в эти последние дни, – дело рук этих людей!.. Сын мой, не надо сердиться на народ!
      Услыхав это последнее пожелание, Мария-Антуанетта поджала губы; стало понятно, что, доведись ей воспитывать дофина, она постаралась бы, чтобы он не забыл об оскорблениях.
      На следующий день городские власти Парижа и Национальная гвардия передали королеве просьбу присутствовать на спектакле вместе с королем и тем самым подтвердить, что возвращение в Париж доставляет ей удовольствие Королева отвечала, что ей было бы очень лестно принять это предложение, однако должно пройти некоторое время, чтобы она забыла о событиях последних дней. Народ был незлопамятен и потому удивился, что она до сих пор что-то помнит.
      Когда она узнала, что ее враг герцог Орлеанский удален из Парижа, она испытала минутную радость, однако не поблагодарила Лафайета за то, что он это сделал, сочтя это следствием личной неприязни генерала к герцогу.
      Либо она действительно так думала, либо сделала вид, что так думает, не желая быть Лафайету обязанной.
      Истинная дочь Лотарингского королевского дома, она была злопамятной и высокомерной и потому мечтала о победе и мести.
      «Королевы не тонут», – сказала попавшая в бурю королева Генриетта Английская, и Мария-Антуанетта была совершенно с нею согласна.
      Кстати сказать, не была ли Мария-Терезия еще ближе к смерти, когда взяла на руки сына и показала его своим верным венгерским стрелкам?
      Это героическое воспоминание о матери оказало на дочь свое влияние – влияние пагубное для тех, кто сравнивает положения, не изучая их!
      Марию-Терезию поддерживал народ; Мария-Антуанетта была своему народу ненавистна.
      И потом, она прежде всего была женщиной; возможно, она могла бы лучше оценить свое положение, если бы душа ее была спокойна; может быть, она была бы менее нетерпима к народу, если бы ее больше любил Шарни!
      Вот что происходило в Тюильри, когда Революция на несколько дней замерла, когда страсти поостыли, когда словно во время перемирия враги стали друг Друга узнавать, и так продолжалось до тех пор, пока с новой силой не вспыхнула враждебность, с новым ожесточением не разгорелся бой, пока не развернулась еще более беспощадная битва.
      Этот бой был тем более вероятен, эта битва – тем более необходима, что мы показали нашим читателям не только то, что происходило на поверхности общества, но и то, что зрело в его недрах.

Глава 17.
ПОРТРЕТ КАРЛА I

      В течение тех нескольких дней, когда новые хозяева Тюильри устраивались и заводили свои обычаи, Жильбера не вызывали к королю, а он не считал себя вправе являться без приглашения; однако когда наступил день его дежурства, он подумал, что оправданием его появления во дворце ему послужит исполнение долга и что таким образом никто не отнесет это на счет его преданности.
      За порядок в приемных отвечали слуги, перевезенные по приказанию короля из Версаля в Париж; значит, Жильбер был известен в приемных Тюильри так же хорошо, как в Версале.
      Хотя у короля не было необходимости прибегать к услугам доктора, это вовсе не означало, что король о нем забыл. Людовик XVI был достаточно справедлив, чтобы отличить друзей от недругов.
      Людовик XVI в глубине души отлично понимал, что каковы бы ни были предубеждения королевы против Жильбера, доктор, возможно, был не только другом королю, но, что еще важнее, приверженцем монархии.
      Король вспомнил, что в этот день дежурит Жильбер, и приказал немедленно привести к нему доктора, как только он появится.
      Вот почему не успел Жильбер переступить порог, как дежурный камердинер встал, пригласил его следовать за ним и провел его в спальню короля.
      Король вышагивал взад и вперед; он был так занят собственными мыслями, что не заметил, как вошел доктор, и не слышал доклада о нем.
      Жильбер застыл на пороге, молча ожидая, когда король его заметит и заговорит с ним.
      Предмет, занимавший короля, – а об этом нетрудно было догадаться, потому что время от времени он в задумчивости перед ним останавливался, – был большой портрет во весь рост Карла I кисти Ван-Дейка, тот самый, что в наши дни хранится в Лувре; это за него один англичанин предлагал столько золота, сколько понадобилось бы, чтобы полностью его засыпать.
      Вы видели этот портрет, не правда ли? Ежели вы видели не самое полотно, то, по крайней мере, видели гравюру.
      Карл I изображен на нем в полный рост среди редких и чахлых деревьев, какие обыкновенно растут на берегу моря. Паж держит лошадь в доспехах; вдали плещутся волны.
      Король опечален. О чем размышляет этот Стюарт, внук красивой и несчастливой Марии, отец Иакова II?
      Правильнее было бы спросить: о чем думал художник, гений, не поскупившийся на собственные мысли и наделивший ими короля?
      О чем думал он, когда заранее изображал его так, будто это были последние дни его бегства, то есть простым всадником, готовым отправиться в поход против круглоголовых?
      О чем он размышлял, изображая короля прижатым вместе с конем к бурному Северному морю в ту минуту, когда он готов и к атаке, и к бегству?
      На обратной стороне этого проникнутого печалью полотна Ван-Дейк сделал набросок эшафота в Уайт-Холле.
      Подобно облаку, бросившему тень на зеленые луга и золотые нивы, картина эта омрачила чело Людовика XVI; необходимо было заставить полотно заговорить в полный голос, чтобы его услышал материалист Людовик XVI.
      Король трижды останавливался перед портретом, и все три раза он глубоко вздыхал, потом снова продолжал разгуливать по комнате, однако картина роковым образом словно притягивала его к себе.
      Наконец Жильбер сообразил, что бывают обстоятельства, когда невольному зрителю приличнее заговорить, нежели оставаться безмолвным.
      Он сделал нетерпеливое движение. Людовик XVI вздрогнул и обернулся.
      – А-а, это вы, доктор, – молвил он, – входите, я очень рад вас видеть.
      Жильбер поклонился и подошел ближе.
      – Вы давно здесь, доктор?
      – Несколько минут, государь.
      – Ага! – обронил король и снова задумался. Спустя некоторое время он подвел Жильбера к шедевру Ван-Дейка.
      – Доктор! Вам знаком этот портрет? – спросил он.
      – Да, государь.
      – Где же вы его видели?
      – Еще ребенком я видел его у графини Дю Барри; однако как ни мал я был в то время, портрет произвел на меня глубокое впечатление.
      – Да, верной у графини Дю Барри, – прошептал Людовик XVI.
      Он опять помолчал некоторое время, потом продолжал:
      – Знаете ли вы историю этого портрета, доктор?
      – Ваше величество, вы имеете в виду историю изображенного на картине короля или историю самого портрета?
      – Я говорю об истории портрета.
      – Нет, государь, мне она не знакома. Я знаю только, что картина была написана в Лондоне в тысяча шестьсот сорок пятом или сорок шестом году, – вот и все, что я могу о ней сообщить. Однако мне совершенно не известно, каким образом она попала во Францию и как оказалась в эту минуту в комнате вашего величества.
      – Как она попала во Францию, я вам сейчас расскажу, а вот каким образом она оказалась в моей комнате, я и сам не знаю.
      Жильбер с изумлением взглянул на Людовика XVI.
      – Во Францию портрет попал так, – повторил Людовик XVI, – я не сообщу вам ничего нового по существу, но могу рассказать о некоторых подробностях. Вы поймете, что заставляло меня останавливаться перед этим портретом и о чем я думал, глядя на него.
      Жильбер наклонил голову, давая понять королю, что он внимательно слушает.
      – Лет тридцать тому назад, – продолжал Людовик XVI, – во Франции существовал кабинет министров, пагубный для всей страны, но в особенности для меня, – со вздохом прибавил он при воспоминании о своем отце, который, как он полагал, был отравлен австрийцами, – я имею в виду кабинет министров господина де Шуазеля. Было решено заменить его д'Эгийоном и Мопу, чтобы заодно покончить и с парламентами. Однако мой дед, король Людовик Пятнадцатый, очень боялся иметь дело с парламентами. Чтобы справиться с парламентами, от него требовалась сила воли, которой он уже давно не обладал. Из обломков этого старика необходимо было слепить нового человека, а для этого было лишь одно средство: упразднить постыдный гарем, существовавший под названием Оленьего Парка и стоивший стольких денег Франции и популярности – монархии. Вместо целого хоровода молодых девиц, среди которых Людовик Пятнадцатый терял последние крохи мужского достоинства, необходимо было подобрать королю одну-единственную любовницу, которая заменила бы ему всех других, но которая в то же время не могла бы иметь достаточного влияния, чтобы заставить его проводить определенную политику, но обладала бы крепкой памятью, чтобы каждую минуту повторять ему на ушко затверженный ею урок. Старый маршал Ришелье знал, где найти такую женщину; он отправился на поиски и вскоре нашел то, что нужно. Вы ее знали, доктор: именно у нее вы видели этот портрет.
      Жильбер поклонился.
      – Мы эту женщину не любили, ни королева, ни я! Королева, возможно, еще в меньшей степени, нежели я, потому что королева – австриячка, воспитанная Марией-Терезией в духе великой европейской политики, центром которой ей представлялась Австрия; в приходе к власти герцога д'Эгийона Мария-Терезия видела причину падения своего друга герцога де Шуазеля; итак, мы ее не любили, как я уже сказал, однако я не могу не воздать ей должное: разрушая, она действовала в моих личных интересах, а говоря по совести – в интересах всеобщего блага. Она была искусной актрисой! Она прекрасно сыграла свою роль: она удивила Людовика Пятнадцатого ухватками, не знакомыми дотоле при дворе; она развлекала короля тем, что подшучивала над ним; она сделала из него мужчину, заставив его поверить в то, что он был мужчиной…
      Король внезапно замолчал, словно упрекая себя за непочтительный тон, в котором он говорил о своем деде с чужим человеком; однако, заглянув в открытое и честное лицо Жильбера, он понял, что обо всем может говорить с этим человеком, так хорошо его понимавшим.
      Жильбер догадался о том, что происходило в душе короля, и, не выказывая нетерпения, ни о чем не спрашивая, он, не таясь, взглянул в глаза будто изучавшему его Людовику XVI и продолжал спокойно слушать.
      – Мне, возможно, не следовало говорить вам все это, сударь, – с не свойственным ему изяществом взмахнув рукой и поведя головою, заметил король, – потому что это мои самые сокровенные мысли, а король может обнажить свою душу лишь перед теми, а чьей искренности он совершенно уверен. Можете ли вы обещать мне, что будете со мною столь же откровенны, господин Жильбер? Если король Франции всегда будет говорить вам то, что он думает, готовы ли и вы к тому, чтобы быть с ним откровенным?
      – Государь, – отвечал Жильбер, – клянусь вам, что если вы, ваше величество, окажете мне эту честь, я также готов оказать вам эту услугу; врач отвечает за тело, так же как священник несет ответственность за душу, но, оберегая тайну от посторонних, я в то же время счел бы преступлением не открыть всей правды королю, оказавшему мне честь этой просьбой.
      – Значит, господин Жильбер, я могу положиться на вашу порядочность?
      – Государь! Если вы мне скажете, что через четверть часа меня по вашему приказанию должны казнить, я не буду считать себя вправе бежать, ежели вы сами не прибавите: «Спасайтесь!» – Хорошо, что вы мне сказали об этом, господин Жильбер. Даже с самыми близкими друзьями, с самой королевой я зачастую разговариваю шепотом, а с вами я рассуждаю вслух. Он продолжал:
      – Так вот, эта женщина, понимая, что от Людовика Пятнадцатого она может добиться в лучшем случае робких поползновений на что бы то ни было, не покидала его никогда, чтобы воспользоваться малейшим проявлением его воли. На заседаниях Совета она неотступно следовала за ним, склонялась к его креслу; на глазах у канцлера, у всех этих важных господ и старых судей она пресмыкалась перед королем, кривлялась, словно обезьяна, трещала, как попугай, однако благодаря этому она денно и нощно держала королевство в своих руках. Но это еще не все. Возможно, неутомимая Эгерия даром теряла бы свое время, если бы герцог де Ришелье не догадался подкрепить эти постоянно повторяемые ею слова вещественными доказательствами. Под тем предлогом, что паж, которого вы видите на этой картине, носил имя Барри, полотно было куплено для этой женщины как фамильный портрет. Этот печальный господин, будто предчувствующий события тридцатого января тысяча шестьсот сорок девятого года, появился в будуаре шлюхи, где стал свидетелем ее похотливых забав и наглых выходок; ведь портрет был ей нужен вот зачем: она, не переставая смеяться, брала Людовика Пятнадцатого за голову и, показывая ему на Карла Первого, говорила: «Взгляни, Людовик: вот король, которому отрубили голову, потому что он не умел справиться со своим парламентом; так не пора ли и тебе поостеречься своего?» Людовик Пятнадцатый растоптал свой парламент и спокойно умер на собственном троне. А мы отправили в изгнание женщину, к которой, возможно, нам следовало бы отнестись с большей снисходительностью. Это полотно долгое время пролежало на чердаке в Версале, и я ни разу даже не поинтересовался тем, что же с ним сталось… Как очутилось оно здесь? Почему портрет следует за мной, вернее, преследует меня?
      С печальным видом покачав головой, король продолжал:
      – Доктор! Не усматриваете ли вы в этом рокового предзнаменования?
      – Усмотрел бы, государь, если бы портрет ни о чем вам не говорил. Но если вы слышите его предупреждения, то это не рок, а сама судьба вам его посылает!
      – Неужели вы и впрямь думаете, что такой портрет может ни о чем не говорить королю, оказавшемуся в моем положении?
      – Раз вы, ваше величество, разрешили мне говорить правду, позволительно ли мне будет задать вопрос?
      Людовик XVI на минуту задумался. – Спрашивайте, доктор, – решился он наконец. – Что именно говорит этот портрет вашему величеству?
      – Он говорит мне о том, что Карл Первый потерял голову, пойдя войной на собственный народ, и что Иаков Второй лишился трона, после того как он покинул народ.
      – В таком случае портрет, как и я, говорит вам правду.
      – Так что же?.. – молвил король, вопросительно глядя на Жильбера.
      – Раз король позволил мне задать ему вопрос, я хотел бы узнать, что ваше величество ответит портрету.
      – Господин Жильбер! Даю вам честное слово дворянина, что я еще ничего не решил: я буду действовать в зависимости от обстоятельств.
      – Народ боится, что король собирается пойти на него войной.
      Людовик XVI покачал головой.
      – Нет, доктор, нет, – отвечал он, – я мог бы это сделать только при поддержке иностранных государств, а я слишком хорошо знаю, в каком положении находится сейчас Европа, чтобы надеяться на нее. Прусский король предлагает вторгнуться во Францию во главе сотни тысяч солдат; однако мне известны честолюбивые интриганские замыслы этой небольшой монархической страны, которая всеми силами стремится стать великим королевством и которая повсюду мутит воду в надежде выловить еще одну Силезию. Австрия предоставляет в мое распоряжение еще одну сотню тысяч солдат; но я не люблю моего шурина Леопольда, двуликого Януса, благочестивого философа, мать которого, Мария-Терезия, отравила моего отца. Мой брат д'Артуа предлагает мне поддержку Сардинии и Испании, но я не доверяю обеим этим державам, подчиняющимся моему брату д'Артуа; ведь он держит при себе господина де Калона, смертельного врага королевы, того самого, который снабдил комментариями – я видел собственными глазами, манускрипт – памфлет графини де ла Мотт об этом отвратительном деле с ожерельем, мне известно обо всем, что там происходит. На предпоследнем заседании Совета стоял вопрос о моем низложении и назначении регента в лице, по всей видимости, другого моего горячо любимого братца графа Прованского; а на последнем заседании Совета господин де Конде, мой кузен, предложил вторгнуться во Францию и двинуться на Лион, «чтобы ни случилось с королем»!.. Ну а Екатерина Великая – это совсем другое дело: она ограничивается советами: вы можете себе представить, как она, сидя за столом, доедает Польшу, а пока она не закончит трапезу, она не встанет из-за стола; итак, она дает мне совет весьма возвышенный, но он может вызвать лишь смех, если принять во внимание события последних дней. «Короли, – говорит она, – должны следовать своей дорогой, не обращая внимания на крики окружающих, как луна идет своим путем, не заботясь о том, что лают собаки». Можно подумать, что русские собаки только лают; пусть-ка она пришлет кого-нибудь спросить у Дезюта и Варикура, кусаются ли наши псы.
      – Народ боится, что король собирается бежать, покинуть Францию…
      Король медлил с ответом.
      – Государь! – с улыбкой продолжал Жильбер. – Людям свойственно понимать данное королем разрешение буквально. Я вижу, что допустил нескромность, однако, позволив себе этот вопрос, я всего-навсего высказал опасение.
      Король положил Жильберу руку на плечо.
      – Доктор! – молвил он. – Я обещал вам сказать правду и потому буду с вами до конца откровенным. Да, эта возможность обсуждалась; да, я получил такое предложение; да, таково мнение многих преданных мне людей: я должен бежать. Однако в ночь на шестое октября, в ту минуту, когда, рыдая у меня на руках и прижимая к себе обоих детей, королева, как и я, ожидала смерти, она заставила меня поклясться, что я никогда не убегу один, что если нам суждено бежать из Франции, мы уедем все вместе, чтобы всем спастись или всем умереть. Я поклялся, доктор, и клятвы не нарушу. А так как я не считаю, что мы можем бежать все вместе так, чтобы нас раз десять не остановили прежде, чем мы доберемся до границы, то мы и не побежим.
      – Государь, – заметил Жильбер, – я восхищен рассудительностью вашего величества. Почему же вся Франция не слышит вас так, как сейчас слышу вас я? Как смягчилась бы злоба, преследующая ваше величество! До какой степени уменьшилась бы угрожающая вам опасность!
      – Злоба? – переспросил король. – Неужели вы думаете, что мой народ меня ненавидит? Опасность? Если не принимать всерьез мрачные мысли, навеянные мне этим портретом, я могу с уверенностью сказать вам, что самая большая опасность позади.
      Жильбер посмотрел на короля, испытывая к нему глубокую жалость.
      – – Вы согласны со мной, не правда ли, господин Жильбер? – спросил Людовик XVI.
      – По моему мнению, вы, ваше величество, только вступаете в борьбу, а четырнадцатое июля и шестое октября – лишь предвестники страшной драмы, которую Франции предстоит сыграть перед лицом других народов.
      Людовик XVI слегка побледнел.
      – Надеюсь, вы ошибаетесь, доктор, – молвил он.
      – Я не ошибаюсь, государь.
      – Как же вы можете быть осведомлены на этот счет лучше меня? Ведь у меня – полиция и контрразведка!
      – Государь, у меня нет ни полиции, ни контрразведки, это верно; однако благодаря моему положению я являюсь естественным посредником между тем, что близко к поднебесью, и тем, что пока скрывается в недрах земли. Государь, государь! То, что мы пережили, – это лишь землетрясение; нам еще предстоит пережить огонь, пепел и вулканическую лаву.
      – Вы сказали «пережить», доктор; не правильнее ли было бы сказать: «избежать»?
      – Я сказал «пережить», государь.
      – Вы знаете мое мнение по поводу иностранных государств. Я никогда не позову их во Францию, если только – не скажу, моя жизнь, – что мне жизнь? я давно принес ее в жертву! – если только жизнь моей супруги и моих детей не будет подвергаться настоящей опасности.
      – Я хотел бы пасть пред вами ниц, государь, чтобы выразить вам признательность за подобные чувства. Нет, государь, в иностранных государствах нужды нет. К чему помощь извне, если вы еще не исчерпали собственные возможности? Вы боитесь, что вас захлестнет Революция, не правда ли, государь?
      – Да, я готов это признать.
      – В таком случае есть два способа спасти короля и Францию.
      – Что же за способы, доктор? Скажите, и вы будете достойны всяческих похвал.
      – Первый способ заключается в том, чтобы возглавить и направить Революцию.
      – Она увлечет меня за собой, господин Жильбер, а я не хочу идти туда, куда идет толпа.
      – Второй способ – надеть на нее удила покрепче и обуздать.
      – Как же называются эти удила, доктор?
      – Популярность и гений.
      – А кто будет кузнецом?
      – Мирабо!
      Людовик XVI подумал, что ослышался, и пристально посмотрел на Жильбера.

Глава 18.
МИРАБО

      Жильбер понял, что ему предстоит долгая борьба, но он был готов к ней.
      – Мирабо! – повторил он. – Да, государь, Мирабо! Король обернулся и вновь взглянул на портрет Карла I.
      – Что бы ты ответил, Карл Стюарт, – спросил он, обращаясь к поэтическому полотну Ван-Дейка, – если бы в то мгновенье, когда ты почувствовал, что земля дрожит у тебя под ногами, тебе предложили бы опереться на Кромвеля?
      – Карл Стюарт отказался бы и правильно бы сделал, – заметил Жильбер, – потому что между Кромвелем и Мирабо нет ничего общего.
      – Я не знаю, как вы относитесь к некоторым вещам, доктор, – сказал король, – однако для меня не существует степеней предательства: предатель есть предатель, и я не умею отличить того, кто предал в малом, от того, кто предавал в большом.
      – Государь! – проговорил Жильбер почтительно, хотя и с едва уловимым оттенком непреклонности. – Ни Кромвель, ни Мирабо не являются предателями.
      – Кто же они?! – вскричал король.
      – Кромвель – восставший раб, а Мирабо – недовольный дворянин.
      – Чем же он недоволен?
      – Да всем… Отцом, заключившим его в замок на острове Иф, а потом в главную башню Венсенского замка; трибуналами, осудившими его гений и до сих пор не воздавшими ему должное.
      – Главное достоинство политика, господин Жильбер, – живо возразил король, – это его честность.
      – Красивые слова, государь, слова, достойные Тита, Траяна или Марка-Аврелия; к несчастью, опыт показывает, что это неверно.
      – То есть как?
      – Разве можно считать честным человеком Августа, принявшего участие в разделе мира вместе с Лепидом и Антонием, а потом изгнавшего Лепида и убившего Антония, чтобы стать единственным владельцем?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96