Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Полина

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Полина - Чтение (стр. 4)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения

 

 


— О! — сказал, смеясь, один из собеседников. — Вы охотитесь на зайцев, лисиц и оленей? А мы здесь охотимся на тигров.

— Каким же образом? — спросил граф добродушно.

— Каким образом? — отвечал другой. — Мы садимся на слонов с невольниками, из которых одни, вооруженные пиками и секирами, закрывают нас от зверя, а другие навьючены ружьями, из которых мы стреляем.

— Это должно быть большое удовольствие, — отвечал граф.

— Очень жаль, — сказал один из молодых людей, — что вы уезжаете так скоро. Мы могли бы доставить вам это удовольствие.

— В самом деле? — возразил граф. — Я очень жалею, теряя подобный случай; впрочем, если не нужно долго ждать, я остаюсь.

— Это чудесно! — ответил первый. — В трех лье отсюда, в болоте, идущем вдоль гор и простирающемся от Сюрата, есть тигрица с тигрятами. Индийцы, у которых она похитила овцу, только вчера уведомили нас об этом; мы хотели подождать, пока тигрята подрастут, чтобы поохотиться по всем правилам, но теперь, имея прекрасный случай угодить вам, мы сократим назначенный срок пятнадцатью днями.

— Очень признателен вам, — сказал, кланяясь, граф, — но действительно ли есть тигрица или только так думают?

— Нет никакого сомнения.

— И известно, в какой стороне ее логово?

— Это легко увидеть, взойдя на гору, с которой открывается озеро; следы ее видны по сломанному тростнику, и все они идут от одной точки, как лучи звезды.

— Хорошо! — сказал граф, наполнив свой стакан, и встал, предлагая тост. — За здоровье того, кто пойдет убить тигрицу с тигрятами в ее логове, один, пешком и без другого оружия, кроме этого кинжала! — При этих словах он выхватил из-за пояса невольника малайский кинжал и положил его на стол.

— Вы сумасшедший! — сказал один из офицеров.

— Нет, господа, я не сумасшедший, — сказал граф с горечью, смешанной с презрением, — и в доказательство повторю свой тост.

Слушайте же хорошенько, чтобы тот, кто захочет принять эти условия, знал, к чему они его обязывают: «За того, кто пойдет убить тигрицу с двумя тигрятами в ее логове, один, пешком и без всякого оружия, кроме этого кинжала».

Наступило молчание; граф попеременно смотрел в лицо своим собеседникам, ожидая ответа, но глаза всех были опущены.

— Никто не отвечает? — сказал он с улыбкой. — Никто не смеет принять мой тост… У вас не хватает духа отвечать мне?..

Так пойду я, и если не пойду, то вы скажете, что я трус, так, как теперь я говорю вам, что вы подлецы!

При этих словах граф осушил стакан, спокойно поставил его на стол и пошел к двери.

— До завтра, господа, — сказал он и вышел.

На другой день в шесть часов утра, когда он был готов к этой ужасной охоте, вчерашние товарищи вошли к нему в комнату. Они просили его отказаться от предприятия, следствием которого была верная смерть. Но граф не хотел ничего слышать. Они признались, что вчера были виноваты перед ним и вели себя как молодые безумцы. Граф Безеваль поблагодарил за извинения, но отказался принять их. Тогда они предложили ему драться с одним из них, если он считает себя настолько обиженным, чтобы требовать удовлетворения. Граф отвечал с насмешкой, что его религиозные правила запрещают ему проливать кровь своего ближнего, и что со своей стороны он возвратил назад обидные слова, ему сказанные, но что касается охоты, то ничто на свете не принудит его от нее отказаться. Сказав это, он пригласил офицеров сесть на лошадей и проводить его, заметив, что, если они не захотят оказать ему эту честь, он пойдет один. Это решение было произнесено таким твердым голосом, что они не решились более его уговаривать и, сев на лошадей, поехали к восточным воротам города, где была назначена встреча.

Кавалькада ехала в молчании. Каждый из офицеров имел двуствольное ружье или карабин. Один граф был без оружия; изящный костюм его походил на тот, в котором светские молодые люди совершают утренние прогулки в Булонском лесу. Офицеры смотрели друг на друга с удивлением и не могли поверить, что он сохранит это хладнокровие до конца.

Подъехав к болоту, офицеры попытались еще раз отговорить графа идти дальше. Как бы помогая им убедить его, невдалеке раздалось рычание тигра; испуганные лошади зафыркали и начали жаться одна к другой.

— Видите, господа, — сказал граф, — теперь уже поздно: мы замечены. Зверь знает, что мы здесь, и, оставляя Индию, которую, наверное, никогда больше не увижу, я не хочу оставить ложное мнение о себе даже у тигра. Вперед, господа! — И Безеваль пришпорил свою лошадь, чтобы подняться на гору, с высоты которой виднелись заросли тростника, где находилось логово.

Подъехав к подножию горы, они снова услышали рычание, но на этот раз оно было таким громким и, близким, что одна из лошадей бросилась в сторону и едва не выбросила наездника из седла; другие с пеной у рта, раздувшимися ноздрями и испуганными глазами дрожали, будто их окатили холодной водой. Тогда офицеры сошли с лошадей и отдали их слугам, а граф начал подниматься на вершину холма, с которой хотел осмотреть местность.

В самом деле, по изломанному тростнику он заметил следы страшного зверя, с которым шел сражаться: дорожки шириной в два фута были протоптаны в высокой траве, и каждая из них, как говорили ему офицеры, шла к одному месту, в котором растения были вытоптаны, и образовалась прогалина. Рычание, раздававшееся оттуда, рассеяло все сомнения, и граф узнал, где должен искать своего неприятеля.

Тогда старшие из офицеров опять подошли к нему; но граф, поняв их намерения, холодно сделал знак рукой, что все бесполезно. Потом он застегнул сюртук, попросил у одного из родственников шелковый шарф, которым тот был опоясан, и обернул им левую руку; сделал знак малайцу подать ему кинжал, прикрепил его к руке мокрым фуляровым платком; потом, положив шляпу на землю и грациозно поправив волосы, пошел кратчайшим путем к тростнику и через минуту скрылся в нем, оставив испуганных и не верящих подобной отваге офицеров.

Он шел медленно и осторожно по выбранной дорожке, протоптанной так прямо, что ему не было надобности сворачивать ни вправо, ни влево. Пройдя около пятидесяти шагов, он услышал глухое ворчанье, по которому узнал, что неприятель его стоит настороже и если не видит, то уже чует его. Он остановился на секунду и, как только шум прекратился, вновь пошел. Пройдя около пятидесяти шагов, он опять остановился: ему показалось, что он находится очень близко к логову, потому что перед ним лежала прогалина, усеянная костями, на некоторых из них было окровавленное мясо. Он осмотрелся вокруг и в углублении, скрытом в траве и подобном своду в четыре или пять футов глубиной, увидел полулежащую тигрицу с разинутой пастью и глазами, устремленными на него; тигрята играли у ее брюха, как котята.

Один только он мог сказать, что происходило в душе его в этот момент, но душа его была бездной, из которой ничто не выходило.

Некоторое время тигрица и он неподвижно смотрели друг на друга. Наконец граф, видя, что она, вероятно, боясь оставить своих детей, не идет к нему, сам пошел к ней.

Он подошел к тигрице на расстояние четырех шагов и, увидев, что она сделала движение, чтобы встать, ринулся на нее.

Офицеры вдруг услышали рев и крик и в течение нескольких секунд видели движение в тростнике. Потом наступила тишина: все кончилось.

Они подождали еще с минуту — не вернется ли граф. Но он не возвращался. Тогда им стало стыдно, что они оставили его одного, и они решили спасти хотя бы его труп. Они ободрились и пошли к болоту, время от времени останавливаясь и прислушиваясь. Но все было тихо.

Наконец, придя к прогалине, офицеры нашли обоих противников лежащими один на другом: тигрица была мертва, а граф — без чувств. Тигрята, слишком слабые, чтобы есть мясо, лизали кровь.

Тигрица получила семнадцать ударов кинжалом, а граф только две раны: одну зубами в левую руку, а другую когтями, которые ободрали ему грудь.

Охотники взяли труп тигрицы и тело графа; человек и животное въехали в Бомбей лежащими один возле другого на одних носилках. Что же касается тигрят, то невольник-малаец связал их своим тюрбаном и они висели по обеим сторонам его седла.

Встав через пятнадцать дней, граф нашел около своей постели шкуру тигрицы с жемчужными зубами, рубиновыми глазами и золотыми когтями. Это был подарок офицеров того полка, в котором служили его двоюродные братья.

Глава VII

Этот рассказ произвел на меня глубокое впечатление. Храбрость в мужчине — самая привлекательная черта для женщины. Что служит причиной тому: слабость нашего пола или то, что мы, будучи немощны, всегда нуждаемся в опоре? Поэтому, несмотря на все, что говорило не в пользу графа Безеваля, в моем уме осталось только воспоминание об этих двух охотах, при одной из которых я присутствовала. Однако я не могла без ужаса подумать о том невероятном хладнокровии, которому Поль был обязан жизнью. Сколько ужасной борьбы произошло в этом сердце, прежде чем воля обуздала до такой степени его ощущения; какой продолжительный пожар должен был пожирать эту душу, прежде чем пламя ее не превратилось в прах и лава ее не сделалась льдом.

Большое несчастье нашего времени — стремление к романтичному и презрение к простому. Чем больше разочаровывается общество, тем сильнее воображение требует чрезвычайного, которое исчезает каждый день из жизни, чтобы укрыться в театре или в романах. Итак, вы не удивитесь, что образ графа Безеваля, представляясь таким ослепительным уму молодой девушки, остался в ее воображении, в котором так мало происшествий оставило свой след. Поэтому, когда через несколько дней после этих событий мы увидели ехавших по большой аллее двух кавалеров и когда доложили о Поле Люсьене и графе Горации Безевале, в первый раз в жизни сердце мое забилось, в глазах потемнело, и я встала с намерением бежать. Мать меня удержала. В это время они вошли.

Не знаю, о чем мы сначала говорили, но, вероятно, я должна была показаться очень робкой и неловкой, потому что, подняв глаза, увидела, что граф Безеваль смотрит на меня со странным выражением, которого я никогда не забуду. Однако мало-помалу я освободилась от скованности и пришла в себя; тогда я могла слушать и смотреть на него, как слушала и смотрела на Поля.

Я нашла у него то же бесстрастное лицо, тот же неподвижный и глубокий взгляд; приятный голос, который, так же как его руки и ноги, мог принадлежать скорее женщине, чем мужчине; впрочем, когда он одушевлялся, в голосе его звучала сила. Поль, как истинный друг, перевел разговор на предмет, способный показать лучшие качества графа: он заговорил о его путешествиях. Граф с минуту не решался принять эту тему, приятную для его самолюбия; говорили, что он боялся овладевать разговором и выставлять себя напоказ. Но вскоре воспоминания о виденных им местах, живописной жизни диких стран вытеснили из сердца монотонно существующие цивилизованные города и затопили его; граф опять очутился в роскошной прозябающей Индии и чудесном Мальдиве. Он рассказал нам о своих поездках по Бенгальскому заливу, о сражениях с малайскими пиратами; увлекся блестящей картиной этой жизни, в которой каждый час приносит пищу уму или сердцу; развернул перед нашими глазами во всей полноте эту первобытную жизнь, когда человек, свободный и сильный, будучи по своей воле рабом или царем, не имел других уз, кроме своей прихоти, других границ, кроме горизонта; когда, задыхаясь на земле, распускал паруса своих кораблей, как орел крылья, и требовал у океана пустыни и безграничности. Потом он вдруг перескочил на нравы нашего истертого общества, где все так бедно — и преступление, и добродетель, где все поддельно — и лицо, и душа; где мы — рабы, заключенные в оковы закона, пленники, скованные приличиями, — имеем для каждого часа дня маленькие обязанности, которые должны исполнять, для каждой части утра — форму платья и цвет перчаток, и все это под страхом смешного, потому что смешное во Франции пятнает имя хуже грязи или крови.

Не стану говорить вам, сколько горького, насмешливого и едкого красноречия по поводу нашего общества излил в этот вечер граф. Это было одно из созданий поэтов, Манфред или Карл Моор; одна из бурных организаций, бунтующих против глупых и пустых требований нашего общества; это был гений в борьбе с миром, скованный его законами, приличиями, привычками и уносящий их с собой, как лев уносит жалкие сети, расставленные для лисицы или волка.

Когда я слушала эту философию, мне казалось, что я читаю Байрона или Гете: та же сила мысли, возвышенная и могучая. Это лицо, ранее такое бесстрастное, сбросило свою ледяную маску и воодушевилось, глаза метали молнии. Голос, такой мягкий и приятный, окрашивался то блистательными, то мрачными звуками. Потом вдруг энтузиазм и горесть, надежда и презрение, поэзия и проза — все это растопилось в улыбке, содержащей в себе больше отчаяния и презрения, чем в самых горестных рыданиях.

Этот визит продолжался не более часа. Когда граф и Поль вышли, моя мать и я смотрели друг на друга с минуту, не произнося ни слова. Я почувствовала, что с сердца упала огромная тяжесть: присутствие этого человека тяготило меня, как Маргариту присутствие Мефистофеля. Впечатление, произведенное им на меня, было так очевидно, что мать принялась защищать его, тогда как я и не думала на него нападать. Ей уже давно говорили о графе, и, как о всех замечательных людях, в свете ходили о нем самые противоположные суждения. Впрочем, мать смотрела на него с точки зрения совершенно отличной от моей: все софизмы графа казались ей не чем иным, как игрой ума, родом злословия против целого общества, как всякий день злословят о каждом из его членов. Мать не ставила их ни слишком высоко, ни слишком низко. С этим другим мнением я не хотела спорить и показала, что не интересуюсь им больше. Через десять минут, сказав, что у меня болит голова, я вышла в сад. Но и там ничто не могло рассеять моего предубеждения: я не сделала еще и ста шагов, как должна была сознаться самой себе, что не хотела ничего слушать о графе, чтобы лучше думать о нем. Это убеждение устрашило меня; я не любила графа, потому что мое сердце, когда объявили о его приезде, забилось скорее от страха, чем от радости; впрочем, я не боялась его или, вернее, не должна была бояться, потому что он не мог оказать влияния на мою судьбу. Я видела его один раз случайно, другой раз из учтивости и, может быть, больше не увижу этого любителя приключений с его тягой к путешествиям: он может покинуть Францию с минуты на минуту, и тогда появление его в моей жизни будет видением, мечтой — и ничем более; пятнадцать дней, месяц, год пройдут, и я его позабуду. Ожидая колокола к обеду, я удивилась, когда звук его застал меня за этими мыслями, — часы прошли, как минуты.

Когда я вошла в зал, мать передала мне приглашение графини М., которая осталась на лето в Париже и давала по случаю рождения дочери большой вечер, музыкальный и танцевальный. Мать, всегда такая добрая ко мне, хотела, прежде чем ответить, посоветоваться со мной. Я тотчас согласилась: это было прекрасное средство отвлечься от мысли, овладевшей мной. Нам оставалось только три дня, и этого времени едва было достаточно для приготовлений к балу; потому я надеялась, что воспоминание о графе исчезнет или, по крайней мере, отдалится во время забот, связанных с подготовкой туалета. Со своей стороны, я сделала все, чтобы достигнуть этого результата: говорила в этот вечер с необычайным жаром, просила возвратиться в тот же вечер в Париж под предлогом, что осталось мало времени, чтобы заказать платья и цветы, но на самом деле оттого, что перемена места могла, как я думала, помочь мне в борьбе с моими воспоминаниями. Мать согласилась на все мои фантазии с обыкновенной своей добротой, и после обеда мы отправились.

Я не ошиблась. Приготовления к вечеру, веселая беззаботность молоденькой девушки, которой я никогда еще не теряла, ожидание бала в такое время, когда их бывает мало, заслонили невольный ужас, овладевший мной, и устранили призрак, преследовавший меня. Наконец желанный день наступил: я провела его в какой-то лихорадке, которой никогда прежде не замечала во мне мать; она была счастлива, видя мою радость. Бедная мать!

Когда пробило десять часов, я, прежде такая медлительная, была уже готова. Наконец мы отправились. Почти все наше зимнее общество возвратилось, подобно нам, в Париж для этого праздника. Я нашла там своих подруг по пансиону, своих всегдашних кавалеров и даже то веселое, живое удовольствие, которое с год или два начинало для меня уже меркнуть.

В танцевальном зале была ужасная теснота. По окончании кадрили графиня М. взяла меня за руку и, чтобы избавиться от жары, увела меня в комнату, где играли в карты. Это было любопытное зрелище: все аристократические, литературные и политические знаменитости нашего времени были там. Я знала многих из них, но некоторые были мне неизвестны. Госпожа М. называла мне их, сопровождая каждое имя замечаниями, которым часто завидовали самые остроумные журналисты. Войдя в один зал, я вдруг вздрогнула, сказав невольно: «Граф Безеваль!»

— Да, это он, — отвечала госпожа М., улыбаясь. — Вы его знаете?

— Мы встречали его у госпожи Люсьен в деревне.

— Да, — сказала графиня, — я слышала об охоте, о приключении, случившемся с молодым Люсьеном. Не правда ли?

В эту минуту граф поднял глаза и заметил нас. Что-то вроде улыбки мелькнуло на его губах.

— Господа, — сказал он своим партнерам, — позвольте мне оставить вас. Я постараюсь прислать к вам вместо себя четвертого.

— Вот прекрасно! — сказал Поль. — Ты выиграл у нас четыре тысячи франков и теперь пришлешь вместо себя того, кто не проиграет и десяти луидоров… Нет! Нет!

Граф, готовый встать, опять сел. После сдачи он поставил ставку; один из игроков удержал ее и открыл свою игру. Тогда граф бросил свои карты, не показывая их, сказал: «Я проиграл» — и отодвинул от себя золото и банковские билеты, лежавшие перед ним, и опять встал.

— Могу ли теперь оставить вас? — спросил он.

— Нет еще, — возразил Поль, подняв карты графа и смотря на его игру, — у тебя пять бубен, а у твоего противника только четыре пики.

— Сударыня, — сказал граф, обращаясь в нашу сторону и адресуясь к хозяйке, — я знаю, что мадемуазель Евгения будет просить сегодня на бедных. Позволите ли мне первому предложить свою дань?

При этих словах он взял рабочий ящик, стоявший возле игорного стола, положил в него восемь тысяч франков, лежавшие перед ним, и подал его графине.

— Но я не знаю, должна ли принять, — отвечала госпожа М., — такую значительную сумму?

— Я предлагаю ее, — возразил, улыбаясь, граф, — не от себя одного; большая часть ее принадлежит этим господам, и их-то должна благодарить мадемуазель Евгения от имени покровительствуемых ею.

Сказав это, он пошел в танцевальный зал, а ящик, наполненный золотом и банковскими билетами, остался в руках графини.

— Вот один из оригиналов, — сказала мне госпожа М. — Он увидел женщину, с которой ему хочется танцевать, и вот цена, которую он платит за это удовольствие. Однако надо спрятать ящик. Позвольте мне проводить вас в танцевальный зал.

Едва я села там, как граф подошел ко мне и пригласил танцевать.

Мне тотчас вспомнились слова графини. Я покраснела, подавая ему свой листок, в который уже были вписаны шесть кавалеров. Он перевернул его и, как будто не желая видеть имя свое рядом с другими, написал на верху страницы: «На седьмую кадриль». Потом возвратил мне, сказав несколько слов, которых от смущения я не смогла расслышать, и, подойдя к дверям, прислонился к ним. Я была почти готова просить мать оставить бал; я дрожала так сильно, что, казалось, не могла держаться на ногах. К счастью, в это время раздался летучий и блестящий аккорд. Танцы отменялись. Лист сел за фортепьяно.

Он играл Invitation a la valse de Weber.

Никогда искусный артист не достигал такого совершенства в исполнении, или, может быть, никогда моя душа не была так расположена к этой музыке, страстной и грустной; мне казалось, я слышу в первый раз, как умоляет, стонет и разбивается страдающая душа, которую автор «Фрейшуца» растворил во вздохах своей мелодии. Все, что только музыка, этот язык ангелов, может выразить — надежду, горесть, грусть, — все было соединено в отрывке, вдохновенные вариаций которого следовали за мотивом как объяснительные ноты. Я сама часто играла эту блестящую фантазию и удивлялась теперь, слыша ее вновь созданной другим и находя в ней такие вещи, о которых не подозревала. Был ли причиной тому удивительный талант, воспроизводивший их, или новое состояние моей души? Искусная ли рука, скользившая по клавишам, так далеко углубилась в рудник, что открыла в нем жилки, незаметные для других, или сердце мое получило такое сильное потрясение, что дремавшие в нем чувства пробудились?

Во всяком случае, действие было волшебное; звуки волновались в воздухе и наполняли меня мелодией. В эту минуту я подняла глаза — взгляд графа был устремлен на меня. Я быстро опустила голову, но было поздно, даже не видя его глаз, я чувствовала взгляд, тяготивший меня; кровь бросилась в лицо, и невольная дрожь охватила меня. Вскоре Лист встал, и я услышала восторженный шум людей, окруживших его. Я подумала, что, вероятно, и граф оставил свое место. И в самом деле, подняв голову, я не нашла уже его у двери, но не осмелилась продолжать дальше свои поиски, потому что боялась опять встретить его взгляд и хотела лучше не знать, что он был там.

Через минуту тишина восстановилась. Новый исполнитель сел за фортепьяно; я услышала предостерегающее «Тише!» в соседних залах и заключила, что любопытство сильно возбуждено, однако не смела поднять глаза. Резкая гамма пробежала по клавишам, за нею последовала полная и печальная прелюдия, потом звучный и сильный голос запел под мелодию Шуберта: «Я все изучил: философию, право и медицину; рылся в сердце человека; спускался в недра земли; придавал уму своему крылья орла, чтобы витать под облаками. И к чему привело меня это долгое изучение? К сомнению и унынию. Правда, я не имею уже ни мечты, ни недоумения; я не боюсь ни Бога, ни сатаны, но я купил эти выгоды ценой всех радостей жизни».

При первом слове я узнала голос графа Безеваля. Вы легко поймете, какое впечатление должны были произвести на меня эти слова Фауста в устах того человека, который пел их. Впрочем, он подействовал одинаково на всех. Минутное глубокое молчание воцарилось за последней нотой, которая улетела, жалобная, как скорбящая душа; потом бешеные рукоплескания раздались со всех сторон. Я осмелилась взглянуть на графа. Для всех, может быть, лицо его было спокойно и бесстрастно, но для меня легкий изгиб его губ ясно показывал то лихорадочное волнение, которое однажды овладело им во время посещения нашего замка. Госпожа М. подошла к нему, чтобы высказать свое восхищение, и тогда он принял улыбающийся и беззаботный вид человека, повелевающего умами, самыми строгими к приличиям света. Граф Безеваль предложил ей руку и сделался таким же, как и все; по манере, с которой он смотрел на нее, я заключила, что он делает комплименты ее туалету. Продолжая говорить с ней, он бросил на меня быстрый взгляд, который встретился с моим; я едва не вскрикнула, так была им испугана. Без сомнения, он увидел мое состояние и сжалился, потому что увлек госпожу М. в соседний зал и остался там с ней. В ту же минуту музыканты дали знак к танцам; записанный первым мой кавалер бросился ко мне. Я машинально взяла предложенную руку, и он повел меня танцевать. Вот все, что я могу вспомнить. Потом следовали две или три кадрили, в течение которых я немного успокоилась; наконец танцы остановились, чтобы опять дать место музыке.

Госпожа М. подошла ко мне, она просила меня принять участие в дуэте из первого акта «Дон-Жуана». Я сначала отказалась, чувствуя себя неспособной в эту минуту произнести ни одной ноты. Мать увидела этот спор и подошла, чтобы присоединиться к графине, обещавшей аккомпанировать. Я боялась, что, если стану противиться, мать может о чем-нибудь догадаться; я так часто пела этот дуэт, что не нашла основательного предлога отказаться и должна была уступить. Графиня М. взяла меня за руку, подвела к фортепьяно и села за него; я стала за ее стулом, опустив глаза и не смея взглянуть вокруг себя, чтобы не встретить опять взора, следовавшего за мной повсюду. Молодой человек подошел и стал по другую сторону княгини; я подняла глаза на своего партнера, дрожь пробежала по моему телу — это был граф Безеваль, который должен был петь роль Дон-Жуана.

Вы поймете, как велико было мое волнение, но отказаться было уже поздно: глаза всех были устремлены на нас. Госпожа М. заиграла прелюдию. Граф начал. Мне показалось, что запел другой голос, другой человек, и когда он произнес «la ci darem la mano», я была поражена, думая, что ошиблась, и не могла поверить, что могучий голос, заставлявший нас дрожать от мелодий Шуберта, мог смягчиться до звуков веселости, такой тонкой и приятной. С первой фразы шум рукоплесканий пробежал по всему залу. Правда, когда в свою очередь я запела, дрожа, «vorrei e non vorrei mi trema un poco il cor», в голосе моем было такое выражение страха, что продолжительные рукоплескания заглушили звуки музыки. Я не могу выразить, сколько было любви в голосе графа, когда он начал «vieni mi bel deletto», и сколько обольщения и обещаний в этой фразе: «Io cangiero tua sorte». Все это было так приспособлено ко мне; этот дуэт, казалось, так хорошо выражал состояние моего сердца, что я почти готова была лишиться чувств, произнося: «Presto non son piu forte». Здесь музыка переменилась, и вместо жалобы кокетки Церлины я услышала крик самой глубокой скорби. В эту минуту граф приблизился ко мне, рука его дотронулась до моей руки; огненное облако покрыло мои глаза. Я схватилась за стул графини М. и сильно сжала пальцы; благодаря этой опоре я могла еще держаться на ногах. Но когда мы начали вместе: «Andiamo, andiam mio bene», я почувствовала дыхание его в волосах и на своих плечах, дрожь пробежала по моим жилам; произнося слово «amor», я испустила крик, в котором все силы мои истощились, и упала без чувств.

Мать бросилась ко мне, но она опоздала, и графиня М. приняла меня на свои руки. Обморок мой был приписан жаре; меня перенесли в соседнюю комнату; соли, которые давали мне нюхать, отворенное окно, несколько капель воды, брызнутых в лицо, привели меня в чувство. Госпожа М. настаивала, чтобы я вернулась на бал; но я ничего не хотела слушать. Мать, обеспокоенная этим случаем, была согласна со мной: велели подать карету, и мы воротились домой.

Я тотчас удалилась в свою комнату. Снимая перчатку, я уронила бумажку, очевидно вложенную в нее во время моего обморока. Подняв ее, я прочла слова, написанные карандашом: «Вы меня любите!.. Благодарю, благодарю!»

Глава IX

Я провела ужасную ночь, ночь рыданий и слез. Вы, мужчины, не понимаете и никогда не поймете мучений молодой девушки, воспитанной на глазах у матери; девушки, сердце которой вдруг как бедная беззащитная птичка оказывается во власти силы более могущественной, чем ее сопротивление, которая чувствует столь твердую увлекающую ее руку, что не может ей противостоять, слышит голос, говорящий ей: «Вы меня любите», прежде чем сама она говорит: «Люблю вас».

О! Клянусь вам, я не постигаю, как не лишилась ума в продолжение этой ночи. Я считала себя потерянной, повторяла шепотом и беспрестанно: «Я люблю его!.. Люблю его!» — и это с ужасом столь глубоким, что и теперь еще, мне кажется, нахожусь во власти чувства, противоречившего тому, которое, как я думала, овладело мной. Однако все волнения, испытываемые мной, были доказательствами любви, поэтому граф, от которого ни одно из них не ускользнуло, истолковал их таким образом. Что касается меня, то подобные ощущения в первый раз волновали мое сердце. Мне говорили, что не нужно бояться или ненавидеть тех, которые не сделали нам зла; я не могла тогда ни ненавидеть, ни бояться графа, и если чувство, которое я питала к нему, не было ни ненавистью, ни страхом, то оно должно было быть любовью.

На другой день утром в ту самую минуту, когда мы садились завтракать, принесли две визитные карточки от графа Безеваля. Он прислал узнать о моем здоровье и спросить, не имел ли вчерашний случай каких-нибудь последствий. Это посещение, столь раннее, показалось моей матери простым доказательством учтивости. Граф пел со мной в то время, когда случился обморок, и это обстоятельство извиняло его поспешность. Моя мать тогда только заметила, что я имела вид утомленный и больной; она сначала встревожилась, но я успокоила ее, сказав, что не чувствую в себе ничего дурного и что спокойствие деревни поправит меня, если ей угодно туда возвратиться. Моя мать всегда соглашалась со мной; она приказала заложить коляску, и к двум часам мы отправились.

Я бежала из Парижа с такой же поспешностью, с какой четыре дня назад бежала из деревни, потому что моей первой мыслью, когда я увидела карточки графа, было то, что он сам вскоре явится. Я хотела бежать, не видеть его больше. Мне казалось, что после записки, им написанной, я умру от стыда, увидясь с ним. Все эти мысли, проносившиеся в голове, покрыли мои щеки краской, и моя мать подумала, что в закрытом экипаже не достает воздуха. Она велела остановиться и откинуть верх коляски. Стояли последние дни сентября, приятнейшие дни года. Листья на некоторых деревьях начинали краснеть. Есть что-то весеннее в осени, и последние цветы года похожи иногда на первые его произведения. Воздух, природа, беспрестанный, меланхолический и неопределенный шум леса-все это рассеяло меня, как вдруг на повороте дороги я заметила мужчину, ехавшего верхом. Он был еще далеко от нас, однако я схватила мать за руку, чтобы попросить ее возвратиться в Париж, потому что узнала графа, но вдруг остановилась. Как я могла объяснить эту перемену, которая показалась бы капризом без всякой причины? Итак, я вооружилась всем присутствием духа.

Всадник ехал шагом, и скоро мы поравнялись с ним. Это был, как я сказала, граф Безеваль.

Он подъехал к нам, как только нас заметил, извинился, что прислал так рано узнать о моем здоровье, но объяснил, что уезжает в тот же день в деревню к госпоже Люсьен и не хочет оставить Париж с беспокойством, в котором находился; если было бы прилично приехать к нам в такое время, он бы сам приехал. Я пробормотала несколько слов, моя мать его поблагодарила.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9