Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Адам Далглиш - Черная башня

ModernLib.Net / Классические детективы / Джеймс Филлис Дороти / Черная башня - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Джеймс Филлис Дороти
Жанр: Классические детективы
Серия: Адам Далглиш

 

 


Они вместе перешли в маленький врачебный кабинет в передней части здания. Подойдя к раковине, Эрик принялся методично мыть руки, будто простой осмотр юного Джорджа был сложной хирургической операцией, после которой требовалось хорошенько очиститься. За спиной раздавалось звяканье инструментов. Хелен без всякой необходимости снова наводила порядок. Эрик с упавшим сердцем осознал, что предстоит разговор. Но не сейчас. Еще не сейчас. И он прекрасно знал все, что она скажет. Он уже слышал это прежде — старые настойчивые аргументы, произносимые уверенным учительским голосом.

«Ты зря тратишьтут время. Ты врач, а не аптекарь. Ты должен вырваться на свободу, освободиться от Мэгги и Уилфреда. Нельзя, чтобы твоя преданность Уилфреду шла вразрез с твоим призванием». Призванием! Любимое слово его матери. Слыша его, Эрик всякий раз с трудом сдерживал приступ истерического хохота.

Он включил кран на полную мощь. Вода хлынула сильнее, заплескалась, вращаясь в раковине, заполняя уши гулом, похожим на шум прилива. Интересно, что ощутил Виктор, совершив прыжок в забвение? Тяжелое, неуклюжее инвалидное кресло — как оно падало? Плыло ли по воздуху ровно и плавно, как хитроумные летающие приспособления в фильмах о Джеймсе Бонде, готовые в любой момент выпустить крылья и парашют? Или кувыркалось и переворачивалось, ударяясь о скалы, пока крики Виктора, связанного брезентом и металлом, смешивались с воплями чаек? А что царило у него в мозгу? Экзальтация или отчаяние, ужас или благословенная пустота? И сумели ли чистый воздух и море смыть и унести прочь боль, горечь, злобу?

Только после смерти Виктора обнаружилась вся степень его озлобленности — в специальной приписке к завещанию. Он потратил немало трудов на то, чтобы довести до сведения остальных пациентов, что у него есть деньги, что он сам заплатил полную, пусть и весьма скромную стоимость пребывания в Тойнтон-Грэйнж и в отличие от прочих (кроме Генри Каруардина) не зависит от милости местных властей. Источника своего состояния он никому не открыл — Виктор был простым школьным учителем, а им навряд ли особо много платят, — и об этом так никто ничего и не знал. Возможно, Мэгги он и сказал — Виктор так много всего говорил Мэгги. Однако на этот счет она хранила нехарактерное молчание.

Эрик Хьюсон не верил, что Мэгги заинтересовалась Виктором исключительно из-за денег. В конце концов, у них двоих было много общего. Оба не скрывали, что ненавидят Тойнтон-Грэйнж, находятся здесь по необходимости, а не по доброй воле, и презирают своих товарищей. Вполне вероятно, Мэгги пришлась по вкусу ядовитая злоба Виктора. Они проводили много времени вместе, и Уилфред вроде бы ничего и не имел против. Наоборот, он их почти поощрял — как будто считая, что Мэгги наконец-то нашла в Тойнтон-Грэйнж свое место. Она по очереди с Деннисом возила тяжелое кресло Виктора по его излюбленным маршрутам. Холройд любил смотреть на море — обретал в этом зрелище определенный душевный покой. Мэгги проводила с ним долгие часы, вне видимости от дома, высоко на краю утеса. Однако Эрика это ничуть не беспокоило. Он как никто другой знал: Мэгги ни за что не полюбит человека, не способного удовлетворить ее физически. Он даже приветствовал эту дружбу: по крайней мере она давала Мэгги хоть чем-то занять время, хоть как-то ее утихомиривала.

Эрик уже и не мог вспомнить, когда именно она начала мечтать о деньгах. Должно быть, Виктор что-то такое сказал. Мэгги переменилась буквально за ночь, сделалась куда более оживленной, почти веселой. А потом Виктор внезапно потребовал, чтобы его отвезли в Лондон — на обследование в больницу, а также для консультации с поверенным. Тогда-то Мэгг и намекнула мужу насчет завещания. Ему отчасти передалось ее возбуждение. Теперь он сам удивлялся: и на что, собственно, они надеялись? Видела ли она в этих деньгах средство избавиться от Тойнтон-Грэйнж или же еще и от него, Эрика? Впрочем, в любом случае это решало бы большую часть проблем для них обоих. Да и сама идея казалась совсем неабсурдной. Все знали, что у Виктора нет родственников, кроме сестры в Новой Зеландии, которой он никогда не писал. Нет, думал Эрик, беря полотенце с крючка и начиная вытирать руки, мечта была отнюдь не безумной: по крайней мере менее безумной, чем реальность.

Он вспомнил ту обратную поездку из Лондона: теплый замкнутый мирок «мерседеса»; молчащий Джулиус; его руки, легко покоящиеся на руле; серебряная лента дороги с бесконечно скользящими под колесами отражениями звезд; выпрыгивающие из темноты дорожные знаки на фоне темно-синего неба; мелкие зверьки, на краткий миг выхватываемые светом фар, — словно окаменевшие, замершие, шерсть дыбом; золотистые края шоссе. Виктор сидел с Мэгги на заднем сиденье, кутаясь в клетчатый плащ из шотландки, и улыбался, все время улыбался. А в сгустившемся воздухе висели секреты и тайны.

Виктор и в самом деле изменил завещание. К основной части, в которой он отказывал все состояние сестре, прибавил небольшое дополнение, окончательное подтверждение своей мелочной злобы: Грейс Уиллисон — кусок туалетного мыла; Генри Каруардину — флакон полоскания для рта; Урсуле Холлис — дезодорант; Дженни Пеграм — зубочистку.

Эрик подумал, что Мэгги перенесла случившееся хорошо. Действительно хорошо — если можно так сказать о приступе дикого, неудержимого и звенящего хохота. Он вспомнил, как она, пошатываясь, бродила по их маленькой гостиной, совсем обессилев от истерики, запрокинув голову и смеясь хриплым, лающим смехом. Хохот отражался от стен, точно гвалт бродячего зверинца, и раскатывался по всему берегу, так что Эрик всерьез боялся, не услышат ли этот звук в самом Тойнтон-Грэйнж.

Хелен смотрела в окно.

— У «Надежды» стоит какая-то машина, — резко произнесла она.

Эрик подошел к ней, встал рядом, выглянул. Глаза их медленно встретились. Хелен взяла его за руку. Голос ее был тих и нежен — голос, который он впервые услышал после того, как они стали любовниками:

— Тебе не о чем тревожиться, дорогой. Ты ведь знаешь, правда? Решительно не о чем.

III

Урсула Холлис захлопнула библиотечную книгу, прикрыла глаза, чтобы не слепило послеполуденное солнце, и погрузилась в сокровенные мечты наяву. Заниматься этим сейчас, в краткую пятнадцатиминутную паузу перед чаем, несомненно, было чистейшим потаканием своим слабостям. Поэтому молодая женщина, как всегда, преисполнилась чувством вины за столь несвоевременное удовольствие, опасаясь при этом, что ничего не получится. Обычно Урсула дожидалась, пока не ляжет спать, более того — пока хриплое дыхание Грейс Уиллисон, отлично слышное сквозь тонкую перегородку, не станет совсем тихим и сонным. И лишь потом Холлис позволяла себе думать о Стиве и квартирке на Белл-стрит. Ритуал превратился для нее в усилие воли. Она лежала, едва смея дышать, потому что видения, даже самые ясные и четкие, были так мимолетны, так легко распадались и исчезали. Однако теперь все вышло наилучшим образом. Она сосредоточилась и увидела, как аморфные формы и расплывчатые пятна света сливаются в единую картинку, четкую, точно проявившаяся фотография. В ушах зазвучали милые сердцу звуки.

Мысленному взору Урсулы предстала кирпичная стена дома напротив — утреннее солнце высвечивало тусклый фасад девятнадцатого века, так что можно было разглядеть каждый кирпич. Тесная двухкомнатная квартирка над кулинарией мистера Полански, улица под окнами, шумная разнообразная жизнь той части Лондона между Эдгвар-роуд и станцией «Марилебон» поглотила, заколдовала ее. Урсула снова была там, снова шла со Стивом по рынку на Черч-стрит воскресным утром, в самый счастливый день недели. Видела, как местные торговки в цветочных комбинезонах и войлочных шлепанцах — на расплывшихся лицах сверкают яркие глаза, в распухшие натруженные пальцы врезаются массивные обручальные кольца — сидят, сплетничая, возле прилавков с поношенной одеждой; празднично одетая молодежь примостилась на бордюрчиках за лотками со всякими старинными безделушками; туристы, то беззаботно-веселые, то настороженные и проницательные, совещаются друг с другом, держа в руках доллары, или хвастаются приобретенными сокровищами. На улице витал запах фруктов, цветов и специй, потных тел, дешевого вина и старых книг. Урсула видела, как чернокожие женщины с выпирающими ягодицами и высокими, по-варварски переливчатыми голосами толпятся вокруг тележки с грудой незрелых бананов и здоровенных манго размером с добрый футбольный мяч, слышала раскаты внезапного горлового смеха. В мечтах Урсула шагала по улице, переплетя пальцы с пальцами Стива, как незримый призрак, идущий знакомой тропой.

Восемнадцать месяцев ее брака стали временем острого, но хрупкого счастья — хрупкого потому, что она никогда не ощущала, чтобы это счастье стояло на чем-то реальном и прочном. Это было все равно что сделаться другим человеком. До тех пор Урсула приучила себя довольствоваться жизнью и звала это довольство счастьем. После осознавала, что ей открылся мир опыта, переживаний и даже раздумий, к которым ничто за предыдущие двадцать лет в пригороде Мидлсбро и два с половиной года работы в лондонской гостинице для молодежи не могло ее подготовить. И только одно омрачало неземное счастье тех восемнадцати месяцев: Урсула не могла подавить смутное чувство, будто все это происходит не с ней, будто на этом празднике жизни она самозванка.

Она просто представить не могла, что же в ней привлекло прихотливое внимание Стива в тот первый раз, когда он заглянул в справочное бюро спросить насчет цен. Быть может, та единственная ее черта, которая всегда казалась самой Урсуле уродством, — то, что один глазу нее был голубым, а второй карим? Вероятно, эта особенность заинтриговала и позабавила его, придала ей, как она теперь понимала, в глазах Стива дополнительную ценность. Он изменил ее внешность — заставил отпустить волосы до плеч, приносил ей длинные индийские юбки, которые отыскивал на развалах под открытым небом или в лавчонках в переплетении улиц за Эдгвар-роуд. Порой, краем глаза замечая в зеркальных витринах себя, столь чудесно преобразившуюся, Урсула снова гадала: по какой непонятной причуде он выбрал именно ее, что за черты, незамеченные никем другим, неизвестные даже ей самой, он в ней увидел? Какое-то ее качество зацепило эксцентричную фантазию Стива — как, бывало, цепляла какая-нибудь стран-ненькая вещица на антикварных лотках Белл-стрит. Диковинка, не замеченная и не оцененная другими прохожими, вдруг привлекала его внимание, и он, очарованный, вертел ее так и сяк, поворачивая к свету. Урсула робко возражала:

— Послушай, милый, это же гадость…

— Нет, что ты! Ужасно забавная штуковина. И Моггу наверняка понравится. Давай купим ее для Могга.

Могг, лучший и, как Урсула порой думала, единственный друг Стива, при крещении получил имя Морган Эванс. Однако теперь он предпочитал прозвище Могг, считая его более подходящим для поэта, воспевающего классовую борьбу. Не то чтобы сам он активно боролся, хотя Урсула не встречала никого, кто бы столь энергично ел и пил за чужой счет. Сдавленные боевые возгласы во славу анархии он издавал преимущественно в пабах, где обросшие и грустноглазые слушатели внимали ему молча или время от времени стучали пивными кружками по столам, одобрительно ворча. Однако проза Могга была куда более внятной. Урсула только раз прочла его письмо прежде, чем сунуть обратно в карман джинсов Стива, и все же теперь могла бы повторить каждое слово. Подчас она гадала: уж не хотел ли сам Стив, чтобы она обнаружила это письмо, так ли случайно он забыл очистить карманы джинсов вечером, когда Урсула относила накопившуюся грязную одежду в стирку? Это произошло через три недели после того, как врачи подтвердили окончательный диагноз.

«Не реши я на этой неделе раз и навсегда отказаться от штампов, то сказал бы, что я это говорил. Я предрекал катастрофу—хоть и не настолько полную. Бедный мой Стив, чертяка! Разве ты совсем никак не можешь получить развод? Наверняка у нее уже были какие-то симптомы еще до свадьбы. Ты ведь можешь — или мог бы — получить развод при наличии каких-нибудь венерических заболеваний на момент свадьбы. А ведь что такое старый добрый трипак по сравнению с этим? Меня просто изумляет безответственность так называемых установлений насчет брака. Балаболят о святости брачных уз, что, мол, брак — это основа общества, а потом позволяют человеку взвалить себе жену на плечи, не проверив ее даже так, как изучают подержанную машину. Ты ведь понимаешь, что должен вырваться на свободу? Иначе тебе конец. И не пытайся прикрыться трусостью „сострадания“. Ты можешь реально представить себе, как возишь ее инвалидную коляску или подтираешь ей задницу? Да, знаю, некоторые мужчины на такое способны. Но ты-то никогда не страдал тягой к мазохизму, а? Кроме того, подобные мужья кое-что смыслят в любви, а ты, дорогой мой Стив, на это даже не претендуешь. Кстати, а разве она не католичка? Поскольку вы просто зарегистрировались, а не обвенчались в церкви, сомневаюсь, что она сама считает, будто должным образом вышла замуж. Возможно, это и есть подходящая лазейка для тебя. Во всяком случае, увидимся в „Гербе каменщика“, в среду в восемь. Я отмечу твое несчастье новой поэмой и пинтой пива».

Урсула вовсе не рассчитывала, что Стив будет возить ее инвалидное кресло. Не хотела, чтобы он оказывал ей простейшие, наименее интимные услуги физического характера. Еще в самом начале семейной жизни она накрепко усвоила: любая болезнь, даже мимолетная простуда или дурнота, пугала Стива, вызывала у него отвращение. Но она надеялась, что болезнь будет развиваться медленно, что она сможет обслуживать себя сама еще несколько драгоценных лет. Она даже планировала, как все это лучше осуществить. Будет вставать пораньше, чтобы не оскорблять его своей медлительностью и неловкостью. Передвинет мебель — совсем чуть-чуть, на несколько дюймов, он даже скорее всего ничего и не заметит, а ей будет на что опереться потихоньку, так что не придется слишком быстро переходить на трости и костыли. Возможно, удастся найти и квартиру поудобнее, на первом этаже. Если на крыльце будет пандус, она сможет днем ходить за покупками. И ведь еще останутся ночи — ночи вдвоем. Ведь этого-то уж точно ничто не изменит!

Однако скоро стало ясно, что недуг, неумолимый хищник, крадущийся по ее нервам, придерживается своей скорости, а не ее. Планы, которые строила Урсула, неподвижно лежа рядом со Стивом на огромной двуспальной кровати, отодвинувшись от мужа на безопасное расстояние, чтобы случайно не потревожить его мышечным спазмом, стали нереализуемы. Глядя на патетически-жалостные старания жены, Стив пытался проявлять доброту и участие. Ничем не упрекнул ее — только все отдалялся и отдалялся. Ничем не усугубил ее нарастающую слабость — лишь продемонстрировал собственное бессилие. По ночам, в кошмарах, она тонула: задыхаясь, барахталась в безбрежном море, цеплялась за плывущий мимо сук и чувствовала, как дерево тоже начинает тонуть, прогнившее, распадающееся в руках. Урсула с убийственной ясностью понимала, что приобретает смиренно-жеманный, убогий вид инвалида. Трудно было вести себя с мужем естественно, еще труднее — говорить. Она помнила, как Стив, бывало, лежал, вытянувшись во весь рост на софе, глядя, как она читает или шьет, — она, существо, им выбранное и им созданное, одетое в эксцентричную одежду, которую он сам ей приносил. Теперь же она боялась встретиться с ним взглядом.

Она помнила, как Стив преподнес ей новость: он, мол, разговаривал с медицинским социальным работником в больнице. В Тойнтон-Грэйнж, возможно, скоро появится вакансия. — Совсем рядом с морем, дорогая. Ты ведь всегда любила море. Крошечная община, не то что эти огромные безликие институты. Тип, который там заправляет, — весьма уважаемая персона, да и все в приюте поставлено на религиозной основе. Сам Энсти не католик, но пациенты регулярно ездят в Лурд. Это тебе понравится… Ты ведь всегда интересовалась религией. Это как раз единственное, в чем мы с тобой не сходились. Наверное, я проявлял к этой теме слишком мало внимания.

Теперь Стив мог снисходительно относиться к этой маленькой слабости жены. Он напрочь забыл, что сам же и приучил ее обходиться без Господа. Вера принадлежала к разряду того, чего Стив — небрежно, не думая и не вдумываясь — лишил Урсулу. Впрочем, религиозные чувства и не были по-настоящему важны для нее — эти утешающие заменители секса и любви. Она не могла даже перед собой притворяться, будто особо сражалась за эти милые иллюзии, подхваченные в начальной школе Святого Матфея или впитанные за задернутыми териленовыми занавесками гостиной ее тети на Алма-террас, Мидлсбро, где на стенах висели картинки на библейские сюжеты, фотография папы Иоанна, а в специальной рамочке — его благословение на брак тети и дяди. Все это было составляющими сиротского, безсобытийного, хоть и не несчастного детства, которое теперь казалось таким же далеким, как какой-нибудь чужой берег, где ты и был-то всего один раз. Урсула не могла вернуться — она больше не знала пути туда.

В конце концов, она приветствовала мысль о Тойнтон-Грэйнж как об убежище. В воображении Урсула рисовала, как греется на солнышке с группой таких же товарищей по несчастью и смотрит на море — море, постоянно меняющееся, но вечное, успокаивающее и в то же время пугающее, говорящее ей своим беспрестанным ритмичным боем, который на самом деле ничего не значит, что людские горести так мелки, что все в свое время пройдет и прекратится. И ведь это не навсегда. Стив собирался при помощи местной социальной службы переехать в новую, более удобную квартиру — так что это лишь временная разлука.

Однако разлука тянулась вот уже восемь месяцев, восемь месяцев, на протяжении которых Урсула чувствовала себя все несчастнее и несчастнее. Она пыталась это скрывать: ведь ощущать себя несчастным в Тойнтон-Грэйнж значило грешить против Святого Духа и против Уилфреда. И по большей части Урсуле казалось, что ей удается держать себя в руках. С остальными пациентами у нее было мало общего. Грейс Уиллисон — скучная набожная тетка средних лет. Восемнадцатилетний, вопиюще вульгарный мальчишка Джорджи Аллан, — насколько же легче стало, когда болезнь уже не позволяла ему вставать с постели, Генри Каруардин — отчужденный саркастичный сноб, обращающийся с ней как с каким-то мелким служащим. Дженни Пеграм, вечно возящаяся со своими волосами и улыбающаяся глупой лукавой улыбочкой, И Виктор Холройд, этот ужасный Виктор, который ненавидел Урсулу так же сильно, как и всех остальных в Тойнтон-Грэйнж. Виктор, который не считал, что таить горе про себя — добродетель, и частенько заявлял, что коли уж люди решили посвятить себя благотворительности, так им только на руку, когда есть кого облагодетельствовать.

Она всегда считала само собой разумеющимся, что анонимку написал именно Виктор. Письмо это в некотором смысле ранило ее также сильно, как и найденное послание от Могга. Урсула нащупала его у себя глубоко в боковом кармане юбки. Оно все еще лежало там — сложенный листок дешевой бумаги, засаленный от постоянного ощупывания. Ей и не требовалось его читать. Она знала его наизусть, даже первый абзац, который прочла только раз, а потом завернула край бумаги так, чтобы не было видно слов. Стоило ей только подумать о них, у нее начинали гореть щеки. Откуда он (наверняка же это был мужчина?) знал, как они со Стивом занимались любовью, что они делали именно это и именно так? Как вообще это стало известно? Быть может, она говорила во сне, стонала от желания и тоски? Но даже и тогда слышать могла лишь Грейс Уиллисон в соседней спальне — а как ей было понять, что происходит?

Урсула вспомнила, что где-то читала, будто непристойные письма обычно пишут женщины, особенно старые девы. Наверное, все же это не Виктор Холройд. Грейс Уиллисон — скучная, подавленная, набожная Грейс. Только как она догадалась о том, в чем Урсула не признавалась даже самой себе?

«Да ты же понимала, что больна, когда выходила замуж. Как насчет дрожи, слабости в ногах, неуклюжести по утрам? Ведь ты понимала все, верно? Ты обманула его. Неудивительно, что он так редко пишет и никогда не навещает тебя. Знаешь, он ведь живет не один. Ты ведь не ждала, что он станет хранить тебе верность, правда?»

На этом письмо обрывалось. Почему-то Урсула чувствовала, что его не дописали, что под конец задумывалось еще какое-нибудь драматическое разоблачение. Но похоже, автору — ему или ей — помешали: кто-то неожиданно вошел в офис. Напечатано оно было на тойнтон-грэйнжской бумаге, дешевой и впитывающей, как промокашка, на стареньком «Ремингтоне». Почти все пациенты и члены персонала время от времени что-нибудь печатали. Напрягая память, Урсула вспоминала, что видела практически каждого за «Ремингтоном». Разумеется, на самом деле машинка принадлежала Грейс и изначально считалась ее собственностью; мисс Уиллисон, бывало, печатала там письма для ежеквартальной рассылки и частенько работала в офисе одна, когда остальные пациенты считали, что рабочий день закончился. И было так нетрудно принять меры, чтобы послание достигло конкретного адресата.

Сунуть в библиотечную книгу — самый надежный способ. Все здесь знали, что именно читают остальные, — а как иначе? Книги лежали на столах, на креслах, и взять их мог кто угодно. Весь персонал и пациенты, наверное, видели, что Урсула читает Айрис Мердок. И самое странное: анонимка была заложена ровно на той странице, до которой она добралась.

Сначала Урсула не сомневалась в том, что это просто очередной пример умения Виктора причинять другим людям боль, унижать их. Только после его гибели она начала сомневаться и подозрительно вглядываться в лица товарищей по несчастью, гадать и бояться. Ну разве не глупо? Она терзает себя понапрасну. Наверняка это Виктор, а раз это он, никаких писем больше не будет. Только откуда ему было известно про нее и Стива — если не считать того, что Виктор вообще таинственным образом знал то, чего знать никак не мог. Ей вспомнился один эпизод. Она и Грейс Уиллисон сидели с Виктором во дворике для пациентов. Грейс подняла лицо к солнцу и, нацепив свою дурацкую улыбочку, принялась толковать о том, как счастлива, и о следующем паломничестве в Лурд. Виктор грубо прервал ее:

— Вы так радуетесь, потому что у вас эйфория. Это характерный признак вашего заболевания, многие больные со склерозом отличаются этим ни на чем не основанным ощущением счастья и надежды. Почитайте учебники. Хорошо известный и описанный симптом. С вашей стороны это никакая не добродетель, а нас всех такие штучки чертовски раздражают. Урсула вспомнила, что голос Грейс задрожал от обиды.

— Я и не претендую на то, что счастье — это добродетель. И даже если это всего лишь симптом, я благодарна ему — это своеобразная милость Господня.

— Если не ждете, что все остальные к вам присоединятся, благодарите сколько угодно. Славьте Господа за то, что не нужны никому, даже себе самой. И коли на то пошло, возблагодарите его и за остальные «милости» — за миллионы людей, что тяжким трудом зарабатывают себе на жизнь, пытаясь выжить на голой, лишь кровью орошенной земле; за всех несчастных, унесенных потопом или сгоревших заживо; за распухших от голода детей; за пытаемых пленников; за всю эту гнусную, кровавую и никчемную суету.

Грейс Уиллисон тихонько запротестовала сквозь подступившие слезы:

— Виктор, как вы можете говорить такие вещи? Страдание — это еще не вся жизнь; не можете же вы всерьез верить, будто Господу все равно. И вы же едете с нами в Лурд!

— Ну разумеется, еду! Это единственный шанс хоть ненадолго вырваться из нашей постылой психушки строгого режима. Я люблю движение, люблю путешествовать, люблю видеть солнце над Пиренеями, наслаждаться игрой красок. Я даже получаю некоторое удовлетворение от нескрываемой коммерциализации этого предприятия, от зрелища тысяч таких же, как я, но еще тешащих себя какими-то иллюзиями.

— Это богохульство!

— В самом деле? Что ж, тогда мне это особенно нравится.

— Если бы вы только поговорили с отцом Бэддли, Виктор! — стояла на своем Грейс. — Уверена, он мог бы помочь вам. Или с Уилфредом. Правда, почему бы вам не поговорить с Уилфредом?

Виктор разразился пронзительным хохотом, в котором насмешка странным и пугающим образом смешалась с искренним весельем.

— Поговорить с Уилфредом! Боже праведный, я бы мог вам рассказать про нашего святого Уилфреда кое-что очень забавное. И в один прекрасный день, когда он разозлит меня, обязательно расскажу. Поговорить с Уилфредом!

Урсуле казалось, будто.она еще слышит далекое эхо того надрывного хохота.

«Я бы мог рассказать вам про нашего Уилфреда кое-что забавное!» Да только он не рассказал — а теперь уж и не расскажет. Она подумала о смерти Виктора. Что за внезапный порыв заставил его свести счеты с судьбой именно тогда? Ну конечно же, это был внезапный порыв — обычно по средам Виктор не выезжал к морю, и Деннис не хотел его везти. Она ясно помнила сцену во дворике. Виктор, настойчивый, упрямый, пускающий в ход все средства, лишь бы добиться своего. Деннис, красный, надутый, как строптивое дитя, — он хоть и уступил, но продолжал дуться. И так они отправились вместе на ту роковую прогулку, и она никогда больше не видела Виктора. Что он думал, когда снял кресло с тормоза и заскользил навстречу гибели? Нет, наверняка это был внезапный порыв. Никто по доброй воле не выбрал бы такую жуткую смерть, когда вполне доступны средства помягче. А ведь средства есть — подчас Урсула ловила себя на мыслях о них, вспоминая про эти две недавние смерти — Виктора и отца Бэддли. Отец Бэддли, кроткий неудачник, ушел, будто его никогда и не было, его имя теперь почти не упоминалось. А вот горький, беспокойный дух Виктора задержался в Тойнтон-Грэйнж. Иногда, особенно в сумерках, Урсула боялась смотреть на соседей — вдруг она увидит тяжелую фигуру Виктора, кутающегося в теплый клетчатый плащ, с натянутой, закоченелой улыбкой на смуглом сардоническом лице. Внезапно, несмотря на теплое послеполуденное солнце, Урсула вздрогнула. И, сняв кресло с тормоза, повернулась и поехала к дому.

IV

Парадная дверь Тойнтон-Грэйнж была открыта, и Джулиус Корт провел гостя в просторный холл с высоким потолком, дубовыми панелями на стенах и мраморным полом в черно-белую клетку. В доме оказалось на удивление тепло — входящий словно прорывался сквозь незримую завесу горячего воздуха. А вот пахло как-то странно: не обычным для медицинских заведений запахом людских тел, еды, полировки для мебели, заглушаемой резкой вонью антисептиков, а как-то иначе, сладко и экзотично, точно здесь кто-то жег ароматические благовония. В холле царил полумрак, словно в церкви. Это впечатление усиливали два витража в стиле прерафаэлитов по обеим сторонам от двери. На левом изображалось изгнание из рая, на правом — жертвоприношение Исаака. Дэлглиш подивился эксцентричной фантазии, породившей изображение женоподобного ангела с копной златых кудрей под увенчанным плюмажем шлемом. Или создавшей ангельский меч, разукрашенный ромбами рубинового, ярко-синего и оранжевого цветов. Этим оружием херувим не слишком эффективно отгораживал двух преступников от яблоневых садов Эдема. Алам и Ева — розовые тела тактично, хотя и неправдоподобно обвиты лавром, на лицах выражение напускной одухотворенности и упрямого раскаяния. Справа тот же самый ангел этаким Бэтменом завис над распростертым Исааком. За ними из чащи наблюдал чрезмерно кудрявый агнец, морда которого отражала вполне понятные в данных обстоятельствах опасения.

В холле стояло три кресла — нестандартные и грубые изделия из крашеного дерева с виниловыми сиденьями, ужасно уродливые сами по себе: одно необычно высокое, два других, напротив, крайне низкие. У дальней стены приютилось сложенное инвалидное кресло; в стенах на уровне пояса был вделан деревянный поручень. Справа, сквозь открытую дверь, виднелась не то контора, не то раздевалка. Дэлглиш разглядел складки висящего клетчатого плаща, доску с ключами и краешек массивного стола. Слева от двери расположился резной столик для писем и визиток с медным подносом и огромным пожарным колоколом.

Джулиус прошел через дверь в противоположном конце холла и оказался в центральном вестибюле, откуда поднималась тяжелая лестница. Добрую половину лестничных перил пришлось убрать, чтобы освободить место для металлической клетки большого современного лифта. Наконец посетители оказались перед третьей дверью. Джулиус театрально распахнул ее и объявил:

— Гость, прибывший по приглашению покойного. Адам Дэлглиш.

Все трое вошли в комнату. Дэлглиш, идущий посередине, вдруг почувствовал себя непривычно и как-то неуютно: точно под конвоем. После полумрака холла и центрального вестибюля в столовой было так светло, что коммандер зажмурился. Узкие стрельчатые окна пропускали не так уж много света, однако комнату заливало яркое, режущее глаз сияние от двух длинных флуоресцентных ламп, которые казались особенно неуместными под высоким сводчатым потолком. В глазах у Адама все расплылось, потом раздвоилось, и только потом он сумел разглядеть обитателей Тойнтон-Грэйнж, словно изобразивших вокруг длинного монастырского стола застывшую «живую картинку».

Похоже, появление нежданного гостя поразило всех до полного онемения. Четверо из присутствующих сидели в инвалидных креслах — три женщины и один мужчина. Еще две женщины явно принадлежали к числу персонала. Одна была одета как старшая медицинская сестра, разве что без обязательной шапочки, символа этого положения, поэтому казалось, будто ей чего-то не хватает. Вторая, светловолосая молодая женщина, носила черные брюки и строгую белую блузу. Но даже в столь ортодоксальном костюме служительница умудрялась производить самое что ни на есть внушительное, даже слегка устрашающее впечатление. Трое здоровых мужчин были в темно-коричневых сутанах. После секундного замешательства человек, сидевший во главе стола, поднялся и с церемонной медлительностью направился навстречу вошедшим, простирая руки:

— Добро пожаловать в Тойнтон-Грэйнж, Адам Дэлглиш. Меня зовут Уилфред Энсти.

Первой мыслью Дэлглиша было: ну до чего же он смахивает на актера, который заезженно играет роль аскетичного епископа. Коричневое облачение так шло Уилфреду, что казалось немыслимым представить его в любой другой одежде. Он был высок и худ, а торчащие из-под спадающих рукавов смуглые запястья казались хрупкими и ломкими, как сухие ветки осенью.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4