Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лицо тоталитаризма

ModernLib.Net / Джилас Милован / Лицо тоталитаризма - Чтение (стр. 29)
Автор: Джилас Милован
Жанр:

 

 


      Девушки – слишком красивые и слишком разряженные для официанток – подавали громадные количества изысканных яств: икру, балыки, семгу, форель, свежие огурцы и соленые молодые помидоры, вареные окорока, холодных заливных поросят, горячие пирожки и пикантные сыры, затем борщи, горячие котлеты и, наконец, торты в пядь толщиною и подносы с южными фруктами, от которых гнулись столы.
      У советских офицеров чувствовалась скрытая радость предвкушения пира, и они явились на него с намерением объесться и перепиться. Но югославы шли туда как на великое искушение – им надо было пить, хотя это не совпадало с их "коммунистической моралью", с традициями их армии и партии. Но держались они превосходно, в особенности если учесть их непривычку к алкоголю, – страшное напряжение воли и сознания помогло им пережить множество здравиц "до дна" и до конца удержаться на ногах.
      Я, как всегда, пил мало и осторожно, ссылаясь на головные боли, которыми тогда действительно страдал. Генерал Терзич выглядел трагически – он пил против воли, не зная, что возразить русскому собрату, когда тот поднимал тост за Сталина, – в особенности если он только что выпил до дна за Тито.
      Еще более трагически выглядел сопровождающий нас полковник из советского Генштаба, на которого, как на "тыловую крысу", ополчились маршал и его генералы, используя при этом свои высокие чины. Маршал Конев не обращал внимания на то, что полковник был болезненным: он и попал-то на работу в Генштаб, после того как был изранен на фронте. Маршал просто приказал:
      – Полковник, выпейте сто грамм за успех Второго Украинского фронта!
      Наступило молчание. Все повернулись к полковнику, а я хотел, было, за него заступиться. Но он стал по стойке смирно и выпил – вскоре на его высоком и бледном лбу выступили горошинки пота.
      Но пили не все – не пили те, кто нес ответственность за связь с фронтом. Не пили штабы на фронте, кроме как в минуты несомненного затишья. Рассказывали, что Жданов во время финской кампании из-за страшных холодов предложил Сталину выдавать по сто граммов водки в день на солдата, – с тех пор этот обычай остался в Красной Армии. Перед наступлением выдавали двойную порцию.
      "Бойцы ощущают себя более беззаботными!" – разъясняли нам.
      Не пил и сам маршал Конев – он страдал болезнью печени, и врачи ему запретили, а никого старшего чином, кто мог бы приказать ему пить, не было.
      Лет пятидесяти от роду, блондин, высокого роста, с очень энергичным костистым лицом, он хотя и поощрял кутеж, придерживаясь официальной "философии", что "людям надо время от времени дать возможность повеселиться", но сам был выше ее, уверенный в себе и в своих фронтовых частях.
      Писатель Полевой, сопровождавший нас на фронт как корреспондент "Правды" и слишком уж часто и тенденциозно восхищавшийся геройством и преимуществами своей страны, рассказывал нам о случаях, свидетельствующих о сверхчеловеческом самообладании и храбрости Конева. Когда наблюдательный пункт, на котором он как раз в этот момент находился, был накрыт огнем немецких минометов, он, делая вид, что наблюдает в бинокль, на самом деле искоса посматривал, как держатся его офицеры. Каждый из них знал, что тут же будет разжалован, если обнаружит малейшее колебание, а указать самому Коневу на опасность, грозящую его жизни, никто не решался. Так это и продолжалось – люди падали мертвые и раненые, но он покинул позицию только после того, как наблюдение и все остальное было закончено. В другой раз осколок попал ему в ногу – с него сняли сапог, перевязали ногу, но он остался на позиции.
      Конев был одним из новых, сталинских, военных командиров. Однако его карьера не была ни столь стремительной, ни столь бурной, как у Рокоссовского. Вступил Конев в Красную Армию сразу после революции молодым рабочим и постепенно повышался по службе, одновременно проходя военные школы. Но и он ковал свою карьеру в боях, что было типичным для советской армии под руководством Сталина во второй мировой войне.
      Неразговорчивый, Конев мне в нескольких словах рассказал про операцию под Корсунь-Шевченковским, которая только что закончилась и которую в Советском Союзе сравнивали со Сталинградской битвой. Не без ликования он рисовал картину окончательной немецкой катастрофы: почти восемьдесят тысяч отказавшихся сдаться немцев были сбиты на небольшом пространстве, затем танки смяли все их тяжелое вооружение и пулеметные гнезда, после чего их добила казачья конница.
      – Мы дали казакам рубить сколько душе угодно – они рубили даже руки тем, кто подымал их, чтобы сдаться! – рассказывал с улыбкой маршал.
      Должен сознаться, что и я в тот момент радовался такой судьбе немцев, – нацизм и моей стране во имя высшей расы навязал войну, лишенную всех традиционных признаков гуманности. Но при этом я ощущал и другое – ужас, что все происходит именно так, что иначе быть не может.
      Сидя по правую сторону от этой выдающейся личности, я воспользовался случаем, чтобы выяснить некоторые из особенно интересовавших меня вопросов.
      Во-первых, почему были смещены со своих командных постов Ворошилов, Буденный и другие крупные военачальники, с которыми Советский Союз вошел в войну?
      Конев отвечал:
      – Ворошилов – человек непомерной храбрости, но методы современной войны он не сумел освоить. Его заслуги громадны, – но войну надо выиграть. Красная Армия в гражданскую войну, из которой вышел и Ворошилов, практически не имела против себя авиации и танков, а в нынешней войне именно они играют решающую роль. Буденный никогда много не знал и ничему не учился – он оказался совершенно непригодным и допустил громадные ошибки. Шапошников был и остался специалистом – штабным офицером.
      – А Сталин? – спросил я.
      Осторожно, чтобы не показать, что вопрос его удивил, Конев, немного подумав, ответил:
      – Сталин талантлив всесторонне – он блестяще разобрался в войне как в целом, и это обеспечивает ему успешное руководство.
      Он не сказал ничего больше и ничего такого, что напоминало бы стандартное возвеличивание Сталина. О сталинском руководстве в чисто военных операциях он умолчал. Конев – старый коммунист, глубоко преданный правительству и партии, но, я бы сказал, упорный в своих взглядах на вопросы военные.
      Конев нам вручил и подарки: для Тито свой личный бинокль, а нам пистолеты – свой я хранил, пока его не конфисковали во время моего ареста в 1956 году.
      На фронте было множество примеров личного геройства и непреодолимой стойкости и инициативы солдатских масс. Измученная лишениями, Россия была вся крайним напряжением и волей к конечной победе. В те дни Москва и мы вместе с нею по-детски радовались "салютам" – фейерверкам, приветствовавшим победы, за которыми стояли пожар и смерть, надежды и ожесточение. Это была и для югославских борцов радость среди горя, постигшего их землю. Как будто в Советском Союзе ничего и не было, кроме этого гигантского, самозабвенного напряжения безбрежной страны и многомиллионного народа. Я только это и видел, необъективно ставя знак равенства между патриотизмом русского народа и советской системой, потому что и я о ней мечтал, за нее боролся.
      Было около пяти часов пополудни – я только что закончил доклад во Всеславянском комитете и начал отвечать на вопросы, – когда мне шепнули, что надо немедленно кончать, что есть важное и неотложное дело. Этому моему докладу придавали особое значение не только мы, югославские работники, но и советские – избранной публике меня представил помощник Молотова С. А. Лозовский. Проблема Югославии явно становилась все более неотложной и для союзников.
      Я извинился – или кто-то извинился за меня – и с недосказанными мыслями меня вместе с генералом Терзичем вывели на улицу и усадили в чужой и довольно потрепанный автомобиль. Машина двинулась – и только тогда незнакомый полковник госбезопасности сообщил нам, что мы будем приняты Иосифом Виссарионовичем Сталиным. В то время наша миссия была перемещена на дачу в Серебряный Бор в предместье Москвы, и я, вспомнив о подарках для Сталина, с беспокойством подумал, что мы запоздаем, если поедем за ними так далеко. Но непогрешимая госбезопасность позаботилась и об этом – подарки лежали в машине возле полковника. Все, следовательно, было в порядке, даже наши формы: дней десять как мы уже облачились в новые, сшитые в советских мастерских. Надо было только не волноваться, слушать полковника и задавать как можно меньше вопросов.
      Ко второму я уже привык. Но своего возбуждения я не мог перебороть – оно возникло из непостижимых глубин моего бытия, и я сам осознавал свою бледность и радостное, почти паническое беспокойство.
      Но что могло быть более возвышенным и волнующим для коммуниста, прибывшего с войны, из революции?
      Быть принятым у Сталина – это было наивысшим признанием героизма и страданий партизанских бойцов и нашего народа. Для тех, кто побывал в тюрьмах, участвовал в военной резне и пережил жестокие душевные переломы и борьбу против внутренних и внешних противников коммунизма, Сталин был чем-то большим, чем вождь в борьбе. Он был воплощением идеи, был претворен в коммунистических головах в чистую идею, а тем самым в нечто непогрешимое. Сталин был нынешней победной борьбой и грядущим братством человечества. Я знал, что только благодаря случайности именно я – первый югославский коммунист, которого он принимает. Но я ощущал гордость и радость, что об этой встрече смогу рассказать своим товарищам, а кое-что сообщить и югославским борцам.
      Вмиг исчезло все отрицательное в СССР, а все недоразумения между нами и советскими руководителями потеряли значение и вес, как будто их не бывало. Все отталкивающее исчезало перед потрясающими размерами и красотой того, что во мне происходило. Что значила моя личная судьба в сравнении с масштабами борьбы и наши недоразумения в сравнении с грядущим осуществлением идеи?
      Читатель должен знать, что я тогда верил, что троцкисты, бухаринцы и другие партийные оппозиционеры были действительно шпионами и вредителями и что этим самым были оправданы и жестокие меры по отношению к ним – так же, как и к другим так называемым классовым врагам. Если я и замечал, что те, кто был в СССР во время чисток середины тридцатых годов, что-то недоговаривали, то я считал, что это относится к незначительным моментам или к перегибам – к надрезам по здоровому телу, чтобы без остатка удалить гниль, как это сформулировал Димитров в разговоре с Тито, который нам это пересказал. Поэтому я на жестокости, творимые Сталиным, смотрел именно так, как их изображала его пропаганда, – как на неизбежные революционные меры, от чего его личность и его историческое значение только выигрывали. Я и сегодня не могу точно определить, что бы я делал, если бы знал правду о процессах и чистках. С уверенностью могу сказать, что я пережил бы серьезный кризис совести, но не исключено, что и дальше оставался бы коммунистом – с верой в коммунизм, более совершенный, чем тот, который реально существует. Потому что для коммунизма как идеи важнее не средства, а цель, ради которой все совершается. Кроме того, коммунизм был самой разумной, самой захватывающей идеологией для меня и для тех людей в моей охваченной усобицами и отчаянием стране, которые хотели забыть столетия рабства и отсталости и перегнать саму реальность.
      Я еще не успел внутренне подготовиться, как автомобиль был уже у кремлевских ворот. Здесь нас встретил другой офицер, и машина двинулась по холодным площадям, на которых не было ничего живого, кроме тоненьких нераспустившихся деревьев. Офицер обратил наше внимание на Царь-пушку и Царь-колокол, абсурдные символы России, которые никогда не стреляли и не звонили. Слева осталась монументальная колокольня Ивана Великого, затем ряд старинных пушек, и вскоре мы очутились перед входом в невысокое продолговатое здание, какие строили в середине девятнадцатого века для канцелярий или больниц. Здесь нас тоже ожидал офицер и повел внутрь. Внизу, у лестницы, мы сняли шинели, причесались перед зеркалом и были введены в лифт, который на первом этаже нас выбросил в длинный коридор, устланный красным ковром.
      На каждом повороте нас звонким стуком каблуков приветствовал офицер – все были молодые, красивые и неподвижно застывшие, в голубых фуражках внутренней охраны. И тут и в дальнейшем поражала чистота, настолько совершенная, что казалось невероятным, что здесь живут и работают люди, – на тканях не было видно ни волоска, на медных ручках – ни пятнышка.
      Наконец нас ввели в небольшую канцелярию, где уже ждал генерал Жуков. Низкий, полный, рыхлый пожилой служащий предложил нам сесть, а сам медленно поднялся из-за стола и ушел в соседнее помещение.
      Все произошло неожиданно быстро: служащий скоро вернулся и сообщил, что можно войти. Я думал, что надо будет пройти еще по крайней мере три кабинета, пока увижу Сталина, но, открыв дверь и переступив порог, я сразу его увидел – он выходил из небольшой соседней комнаты, сквозь открытые двери которой виднелся громадный глобус. Молотов тоже был здесь – плотный и белотелый, в прекрасном темно-синем европейском костюме, он стоял возле длинного стола для заседаний.
      Сталин нас встретил посреди помещения – я подошел первым и представился. То же самое сделал и Терзич, произнеся весь свой титул и щелкнув каблуками, на что наш хозяин – это было почти смешно – ответил: Сталин.
      Мы пожали руку также Молотову и сели – справа от Сталина, который сел во главе стола, был Молотов, а слева я, Терзич и генерал Жуков.
      Это было небольшое продолговатое помещение без роскоши и украшений. Над небольшим письменным столом висела фотография Ленина, а на стене, над столом для заседаний, – небольшие изображения Суворова и Кутузова в одинаковых резных рамках, очень похожие на провинциальные раскрашенные фотографии.
      Самым простым был хозяин. Он был одет в маршальскую форму и мягкие сапоги, без орденов, кроме Золотой Звезды Героя Социалистического Труда на левой стороне груди. В его поведении не было ничего искусственного, никакой позы. Это был не величественный Сталин с фотографий или из документальных фильмов – с замедленной продуманной походкой и жестами. Он ни на минуту не оставался спокойным – занимался трубкой с белой точкой английской фирмы Данхилл, очерчивал синим карандашом основное слово темы разговора и потом его постепенно перечеркивал косыми линиями, когда дискуссия об этом приближалась к концу, поворачивал туда-сюда голову, вертелся на месте.
      И еще одно меня удивило: он был малого роста, тело его было некрасивым: туловище короткое и узкое, а руки и ноги слишком длинные – левая рука и плечо как бы слегка ограничены в движениях. У него был порядочный животик, а волосы редкие, хотя совсем лысым он не был даже на темени. Лицо у него было белым с румяными скулами – я узнал потом, что цвет этот характерен для тех, кто подолгу сидит в кабинетах, в советских верхах его называют "кремлевским". Зубы у него были черные и неправильные, загнутые внутрь. Даже усы не были густыми и представительными. Все же голова его не была отталкивающей: что-то было в ней народное, крестьянское, хозяйское – быстрые желтые глаза, смесь строгости и плутоватости.
      Поразил меня и его выговор: чувствовалось, что он не русский. Но его русский словарь был богат, а речь, в которую он вставлял русские пословицы и изречения, живописна и пластична. Позже я убедился, что Сталин хорошо знал русскую литературу – но только ее. Вне русских рамок он был хорошо знаком лишь с политической историей.
      Одно для меня не было неожиданным: Сталин обладал чувством юмора – юмора грубого, самоуверенного, но не без изощренности и глубины. Он реагировал быстро, резко, без колебаний и, по-видимому, не был сторонником долгих разъяснений, хотя собеседника он выслушивал. Характерно было его отношение к Молотову – очевидно, Сталин считал его своим ближайшим сотрудником. Как я убедился позже, Молотов был единственным из членов Политбюро, к которому Сталин обращался на "ты"; это много значит, если принять во внимание, что русские часто обращаются на "вы" даже к довольно близким людям.
      Разговор начался с того, что Сталин поинтересовался нашими впечатлениями о Советском Союзе. Я сказал:
      – Мы воодушевлены!
      На что он заметил:
      – А мы не воодушевлены, хотя делаем все, чтобы в России стало лучше.
      Мне врезалось в память, что Сталин сказал именно Россия, а не Советский Союз. Это означало, что он не только инспирирует русский патриотизм, но и увлекается им, себя с ним идентифицирует.
      Однако времени размышлять об этом не было, потому что Сталин сразу перешел к отношениям с королевским югославским правительством в эмиграции, спросив Молотова:
      – А не сумели бы мы как-нибудь надуть англичан, чтобы они признали Тито – единственного, кто фактически борется против немцев?
      Молотов усмехнулся – в усмешке была ирония и самодовольство:
      – Нет, это невозможно, они полностью разбираются в отношениях, создавшихся в Югославии.
      Меня привел в восторг этот непосредственный обнаженный подход, которого я не встречал в советских учреждениях, и тем более в советской пропаганде. Я почувствовал себя на своем месте, больше того – рядом с человеком, который относится к реальности так же, как и я, не маскируя ее. Не нужно, конечно, пояснять, что Сталин был таким только среди своих людей, то есть среди преданных ему и поддерживающих его линию коммунистов.
      И хотя Сталин не обещал, что признает Национальный комитет как временное югославское правительство, было видно, насколько он заинтересован в его усилении. Направление дискуссии и точка зрения Сталина были настолько ясны, что я даже не поставил этого вопроса непосредственно. Было очевидно, что советское правительство признало бы комитет немедленно, если бы пришло к убеждению, что для этого наступил подходящий момент, и если бы развитие событий не шло иным путем – путем нахождения временного компромисса между Британией и СССР, вернее между Национальным комитетом и югославским королевским правительством.
      Так этот вопрос и остался неопределенным – надо было ждать и искать решений.
      Но зато вполне определенно Сталин разрешил вопрос оказания помощи югославским борцам.
      Когда я упомянул заем в двести тысяч долларов, он сказал, что это мелочь и что это мало поможет, но что эту сумму нам сразу вручат. А на мое замечание, что мы вернем заем и заплатим за поставку вооружения и другого материала после освобождения, он искренне рассердился:
      – Вы меня оскорбляете, вы будете проливать кровь, а я – брать деньги за оружие! Я не торговец, мы не торговцы, вы боретесь за то же дело, что и мы, и мы обязаны поделиться с вами тем, что у нас есть. Но как помочь?
      Было решено запросить у западных союзников согласие на создание воздушной советской базы в Италии, откуда бы направлялась помощь югославским партизанам.
      – Попробуем, – сказал Сталин, – увидим, каковы позиции западных союзников и до какой степени они готовы помогать Тито.
      Следует добавить, что эта база – из десяти транспортных самолетов, если я правильно помню, – вскоре была и создана.
      – Но самолетами много не поможешь, – продолжал рассуждать Сталин. – Армию невозможно снабжать с самолетов, а вы уже армия. Суда для этого нужны. А судов у нас нет – наш черноморский флот уничтожен.
      Вмешался генерал Жуков:
      – У нас есть суда на Дальнем Востоке, мы бы могли их перебросить в наши порты на Черном море и нагрузить оружием и всем необходимым.
      Сталин его прервал грубо и категорически – из сдержанного и почти шутливого Сталина проглянул другой:
      – Что вам пришло в голову? Вы что, на земле? Ведь на Дальнем Востоке идет война – кто-нибудь да найдется, чтобы не пропустить или утопить суда. Ерунда! Суда надо купить. Но у кого? Сейчас судов не хватает. Турция? У Турции судов немного, да нам она и не продаст. Египет? Да, у Египта можно купить. Египет продаст – он все продает, продаст и суда.
      Да, это был настоящий, не терпящий прекословия Сталин. Но к беспрекословности я привык уже в собственной партии, да и сам был к ней склонен, когда дело шло об окончательном определении позиции или вынесении решения.
      Генерал Жуков быстро и молча записывал распоряжения Сталина.
      Но до покупки и снабжения югославов при помощи советских судов не дошло. Главная причина этого в развитии операций на Восточном фронте – Красная Армия вскоре вышла к югославским границам и была в состоянии помогать югославам сухим путем. Я считаю, что Сталин в тот момент действительно хотел нам помочь.
      К этому свелась суть разговора.
      Одновременно Сталин интересовался моим мнением об отдельных югославских политиках. Он спросил меня, что я думаю о Милане Гавриловиче, лидере сербских земледельцев и первом югославском после в Москве. Я сказал: лукавый человек.
      Сталин прокомментировал как бы про себя:
      – Да, есть политики, считающие, что хитрость в политике – самое главное. А на меня Гаврилович не произвел впечатления глупого человека.
      Я добавил:
      – Он политик с узкими взглядами, хотя нельзя сказать, что он глуп.
      Сталин спросил, на ком женился югославский король Петр II. Когда я сказал, что на греческой принцессе, он шутя заметил:
      – А что, Вячеслав Михайлович, если бы я или ты женился на какой-нибудь иностранной принцессе, может, из этого вышла бы какая-нибудь польза?
      Засмеялся и Молотов, но сдержанно и беззвучно.
      Под конец я передал Сталину подарки – все они сейчас здесь казались особенно примитивными и бедными. Но он ничем не выразил пренебрежения. Увидав опанки, он сказал:
      – Лапти! – Взяв винтовку, открыл и закрыл затвор, взвесил ее в руке и прокомментировал:
      – Наша легче.
      Встреча продолжалась около часа.
      Уже смеркалось, когда мы уезжали из Кремля; офицер, который нас сопровождал, очевидно, заразился нашим восторгом – он смотрел на нас с радостью и в каждой мелочи старался пойти нам навстречу.
      Северное сияние в это время года достигает Москвы, и все было фиолетовым, трепещущим, мир казался нереальным, более красивым, чем тот, в котором мы жили до сих пор.
      Примерно так было и в моей душе.
      Но у меня тогда была еще одна, более значительная и интересная встреча со Сталиным.
      Я запомнил, когда это было: в ночь накануне высадки союзников в Нормандии.
      И на этот раз никто меня ни о чем не предупреждал. Просто мне сообщили, что надо явиться в Кремль, около девяти часов вечера усадили в автомобиль и отвезли туда. Даже никто из миссии не знал, куда я еду.
      Доставили меня в здание, где нас принимал Сталин, но в другие помещения. Там Молотов собирался к отъезду – надевал легкое пальто и шляпу и сказал, что мы едем на ужин к Сталину. Молотов – человек не очень разговорчивый. И если со Сталиным, когда он был в хорошем настроении и находился в обществе единомышленников, контакт был легким и непосредственным. Молотов оставался непроницаемым даже в частных разговорах. Все же в машине он спросил, каким языком я владею, кроме русского, – я ответил, что французским. Разговор пошел о силе и организованности Коммунистической партии Югославии. Я подчеркнул, что югославская партия вошла в войну, будучи на нелегальном положении, относительно малочисленная – около десяти тысяч человек, – но отлично организованная.
      – Как и большевистская партия в первую мировую войну, – прибавил я.
      – Ошибаетесь, – возразил Молотов, – наша партия была в начале первой мировой войны очень слабой, организационно не связанной, разрозненной, малочисленной. Я помню, – продолжал он, – как я приехал в начале войны нелегально из Петрограда в Москву по партийным делам: мне негде было переночевать, пришлось рисковать и ночевать у сестры Ленина!
      Молотов назвал и имя этой сестры, если не ошибаюсь, ее звали Мария Ильинична.
      Автомобиль шел со сравнительно большой скоростью – около восьмидесяти километров в час, – без задержек. Очевидно, регулировщики узнавали его по какому-то признаку и пропускали вне очереди. Выехав из Москвы, мы двинулись по асфальтированному шоссе. Позже я узнал, что оно называется "правительственным" шоссе, по которому еще долго после войны – а может быть, и сегодня? – разрешено было ездить только правительственным автомобилям. Вскоре мы подъехали к заставе. Офицер, сидевший возле шофера, повернул какую-то табличку за ветровым стеклом, и охрана пропустила нас безо всяких формальностей. Правое стекло было опущено, Молотов заметил, что мне мешает сквозняк, и начал поднимать стекло – только тогда я заметил, что оно очень толстое, и сообразил, что мы едем в бронированном автомобиле. Думаю, что это был "паккард", потому что точно такую машину Тито получил в 1945 году от советского правительства.
      Дней за десять до этого ужина немцы сбросили воздушный десант на Верховный штаб в Дрваре. Тито и военные миссии должны были отступить в горы. Югославское руководство совершало долгие и трудные марши, на которые терялось драгоценное время, необходимое для политической и иной деятельности. В острой форме встала и проблема питания. Советская военная миссия подробно оповещала обо всем Москву, а наша миссия в Москве находилась в постоянном контакте с соответствующими советскими офицерами, чтобы помочь им советом в организации поддержки югославским бойцам и Верховному штабу. Советские самолеты даже летали туда по ночам и сбрасывали боеприпасы и продовольствие, правда, без особого успеха, так как грузы были рассеяны по большому лесному массиву, который вскоре пришлось оставить.
      Молотов по дороге интересовался моим мнением о положении, создавшемся в связи с этим. Его интерес был живым, но без возбуждения – больше для получения точной картины.
      Так мы проехали около сорока километров, свернули влево на боковую дорогу и вскоре оказались в молодом ельнике. Снова шлагбаум, затем через короткое время – ворота. Мы были перед небольшой дачей, тоже в густом ельнике.
      Как только мы из прихожей вошли в небольшой холл, появился Сталин – на этот раз в ботинках, в своем простом, застегнутом доверху френче, известном по довоенным картинам. В нем он казался еще меньше ростом и еще более простым, совсем домашним. Он ввел нас в свой небольшой и, как ни странно, почти пустой кабинет – без книг, без картин, с голыми деревянными стенами. Мы сели возле небольшого письменного стола, и он сразу начал расспрашивать о событиях вокруг югославского Верховного штаба.
      По тому, как он этим интересовался, само собою обнаруживалось и различие между Сталиным и Молотовым.
      У Молотова нельзя было проследить ни за мыслью, ни за процессом ее зарождения. Характер его оставался также всегда замкнутым и неопределенным. Сталин же обладал живым и почти беспокойным темпераментом. Он спрашивал – себя и других и полемизировал – сам с собою и с остальными. Не хочу сказать, что Молотов не проявлял темперамента или что Сталин не умел сдерживаться и притворяться, – позже я и того и другого видел и в этих ролях. Просто Молотов был всегда без оттенков, всегда одинаков, вне зависимости от того, о чем или о ком шла речь, в то время как Сталин был совсем другим в своей коммунистической среде. Черчилль охарактеризовал Молотова как совершенного современного робота. Это верно. Но это только внешняя и только одна из его особенностей. Сталин был холоден и расчетлив не меньше Молотова. Однако у Сталина была страстная натура со множеством лиц, причем каждое из них было настолько убедительно, что казалось, что он никогда не притворяется, а всегда искренне переживает каждую из своих ролей. Именно поэтому он обладал большей проницательностью и большими возможностями, чем Молотов. Создавалось впечатление, что Молотов на все – в том числе на коммунизм и его конечные цели – смотрит, как на величины относительные, как на что-то, чему он подчиняется не столько по собственному хотению, сколько в силу неизбежности. Для него как будто не существовало постоянных величин. Преходящей, несовершенной реальности, ежедневно навязывающей нечто новое, он отдавал себя и всю свою жизнь. И для Сталина все было преходящим. Но это была его философская точка зрения. Потому что за преходящим и в нем самом – за данной реальностью и в ней самой – скрываются некие абсолютные великие идеалы, его идеалы, к которым он может приблизиться, конечно, исправляя и сминая при этом саму реальность и находящихся в ней живых людей.
      Глядя в прошлое, мне кажется, что Молотов со своим релятивизмом и способностью к мелкой ежедневной практике и Сталин со своим фанатическим догматизмом, более широкими горизонтами и инстинктивным ощущением будущих, завтрашних возможностей идеально дополняли друг друга. Больше того, Молотов, хотя и мало что способный сделать без руководства Сталина, был последнему во многом необходим. Оба не стеснялись в выборе средств, но мне кажется, что Сталин их все-таки более внимательно обдумывал и сообразовывал с обстоятельствами. Для Молотова же выбор средств был заранее безразличен и неважен. Я думаю, что он не только подстрекал Сталина на многое, но и поддерживал его, устранял его сомнения. И хотя главная роль в претворении отсталой России в современную промышленную имперскую силу принадлежит Сталину – благодаря его многогранности и пробивной силе, – было бы ошибочно недооценивать роль Молотова, в особенности как практика.
      Молотов и физически был как бы предназначен для такой роли: основательный, размеренный, собранный и выносливый. Он пил больше Сталина, но его тосты были короче и нацелены на непосредственный политический эффект. Его личная жизнь была незаметной, и, когда я через год познакомился с его женой, скромной и изящной, у меня создалось впечатление, что на ее месте могла быть и любая другая, способная выполнять определенные, необходимые ему функции.
      Разговор у Сталина начался с его возбужденных вопросов о дальнейшей судьбе Верховного штаба и подразделений вокруг него.
      – Они перемрут с голоду! – волновался он.
      Но я доказывал ему, что этого не может произойти.
      – Как не может? – продолжал он. – Сколько раз бывало, что борцов уничтожал голод! Голод – это страшный противник любой армии.
      Я объяснил ему:
      – Местность там такая, что всегда можно найти какую-нибудь еду. Мы бывали и в гораздо более тяжелых положениях, и нас не сломил голод.
      Мне удалось его убедить и успокоить.
      Затем он снова заговорил о возможности оказания нам помощи. Советский фронт был слишком далеко, и истребители не могли еще сопровождать транспортные самолеты. В какой-то момент Сталин вспыхнул и начал ругать летчиков:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37