Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повесть о любви и суете

ModernLib.Net / Джин Нодар / Повесть о любви и суете - Чтение (стр. 4)
Автор: Джин Нодар
Жанр:

 

 


      Хотя Гибсон - пока сидел в баре - внимательно просмотрел весь материал об Анне, он ещё раньше, как только взглянул на неё, понял, что его сочинский сюжет будет не о фестивале и звёздах, а о Хмельницкой!
      Этих звёзд всё равно никто в Британии не знает, а с Анной хотел бы встретиться всякий, ибо всякий любит либо "Плейбой", либо великие русские романы. А некоторые - и то и другое. Заза, например. Но он из Грузии.
      Анна хотела спросить "про другое", про великие романы, но Гибсон ответил сам. С ними, оказывается, роднят Анну мерцающие искры, залетевшие в её глаза из души Наташи Ростовой или - такое же, кстати, имя! - Анны Карениной! Залетевшие, но не погасшие в этих глазах - ибо поддувает их изнутри её собственная душа. Душа Анны Хмельницкой! Indeed!
      Молодец и фотограф: понял, что её немыслимое тело надо снимать как раз без фокуса - взглянуть на него глазами души. У которой, как принято считать, нечёткое зрение. И слава богу, ибо чёткое разделяет мир на отдельные вещи, тогда как в прищуренном мир сливается воедино. Каковой он, indeed, и есть! Но это - особая тема!
      Анна прищурилась. Indeed: и Гибсон с золотой шевелюрой, и плакучая липа с повисшей кроной за стеклом на аллее, и подвыпивший курортник, цеплявшийся для равновесия за самого себя, всё вошло друг в друга и слилось воедино. И не потому, что подвыпила она сама, а потому что - такое у души зрение. Но это тоже - особая тема!
      Потом Гибсон сказал Анне, что её тело, как и глаза, внушают ему кроме радости тихую печаль. Подобно великой литературе! И опять - indeed!
      Вместо того, чтобы спросить - а отчего печаль? - Анна перестала щуриться, и мир в ветровом стекле жигулёнка снова обрёл паршивую чёткость.
      Анна пальцем повелела Гибсону свернуть влево, но он понял не только это. Догадался ещё и ответить, что её тело внушает ему печаль по простейшей причине: люди мечутся по свету и по жизни, пытаясь спастись в одиночку, но не догадываются о невозможности этой задачи. Ибо всё со всем связано! Indeed, indeed!
      Анна всё время порывалась сказать что-нибудь и сама, но каждый раз воздуха хватало ей лишь для дыхания. Всё, что говорил шотландец, казалось ей предельно правильным, но даже если бы всё было наоборот, она уже знала, что предчувствие радости её не обмануло.
      Знала и то, что Гибсон - после Богдана - первый мужчина, с которым ей не страшно проснуться утром в постели.
      22. Красивые люди мыслят иначе
      Ни следующим утром, ни потом - через месяц, два, три - у Анны уже не было того постоянно саднившего ощущения, что вот надо снова прожить весь сегодняшний день в ожидании чего-то неизвестного, но недостающего. Она уже чувствовала себя по-хорошему свободной от беспокойства этого ожидания и радовалась тихому, но сладкому недоумению от своей доверчивости к пришедшему празднику.
      Недоумевала, впрочем, Анна и от того, что, несмотря на дотоле незнакомое ей чувство постоянного воодушевления, перед самым сном, за уже сомкнутые веки, к ней по-прежнему возвращались рентгеновая темень и - по другую сторону забора, на ялтинском берегу - утреннее солнце, позлатившее длинные волосы одинокого басиста. Такие же, как у Гибсона. Что, собственно, и вызывало у неё недоумение, хотя разобраться в нём она она не только не могла, но и не желала.
      Гибсон пробыл в Сочи две недели - и улетел в Москву лишь за сутки до истечения срока визы. Повторял ей изо дня в день, что счастлив, ибо она самая красивая девушка на свете, и что он даже боится надоесть ей своим восторгом, но она отвечала, будто такого не может быть и будто её счастье не в красоте, а в счастье.
      Ему нравились эти слова - и он каждый раз хохотал, целовал Анну в губы ещё вкуснее, распивал с ней вечерами вино в ресторане и твердил, что пусть даже ничто на свете ни с чем не связано, его судьбу уже никак не оторвать от её.
      Ещё больше ей нравилось сидеть с ним после ресторана на скамье у церкви и, подобно Анне Сергеевне с Гуровым, молча смотреть на море. Она вспоминала, что тогда на вершинах гор неподвижно стояли белые облака, листва не липах не шевелилась и в природе царило равнодушие давно обретённого счастья.
      В первые несколько вечеров наслаждаться этим равнодушием Анне мешали то гудки автомобилей, то беспричинные хлопки салюта, то внеурочные причитания церковного колокола. Даже голос Гибсона, который после лишнего стакана разговаривал часто не с ней и даже не с собой, а так, - выпуская из себя слова в липкий воздух.
      Жаловался, например, что провёл в России три года, но встретил Анну только сейчас. Перед отъездом. А ведь ради этого, мол, и уехал из Лондона. В русских женщин влюбился, оказывается, ещё в юности, зачитавшись великими романами. Выучил и язык, исколесил всю страну - и вот оно: только в конце!
      Гибсона невозможно назвать молчаливым, но Анна привыкла к этому быстро. Не реагировала даже на "в конце". То ли верила ему, что их уже ничем не оторвать друг от друга, то ли знала это сама.
      Счастлив был и Заза. Он вправду оказался ориентирован не на историю, а на человека - и ликовал сразу за двоих, за Гибсона и Анну, которой без всякого повода повторял, что воспринимает её серьёзно.
      Шотландец справился у него - читал ли, мол, "Даму с собачкой", ибо сам Гибсон помнил из великого только романы, тогда как Анне милее всего, оказывается, эта самая дама. Заза тоже ничего о даме не знал, но, выяснив у кого-то породу собачки, съездил в Туапсе и привёз Анне оттуда белого шпица. Которого тоже много снимал. И тоже часто без фокуса.
      Заза - грузин, но кепку носил лишь по той причине, что хоть он и моложе Гибсона, успел облысеть. Оператор, однако, был хороший. По крайней мере, жизнерадостный. И фуражку носил не гражданскую, а спортивную. Козырьком к затылку. За две недели он отснял для сюжета об Анне столько плёнки, что хватило бы и на фильм об истории фестиваля. Хотя Анна уже не держала злобу на Вайсмана и, наоборот, почему-то жалела того, Заза заманил продюсера в расплюснувший лицо широкоугольный кадр и заставил рассказывать - когда и в какие головы пришла идея о фестивале в Сочи.
      Гибсону, собственно, нужен был лишь короткий кадр с лицом Вайсмана, на фоне которого голос за кадром мог бы честно сказать, что, несмотря на реформы, к женщинам в России - особенно к оголившимся - многие по-прежнему относятся по-хамски. Как, мол, и на Западе. Что лишний раз свидетельствует о связанности всего со всем. Но это - особая тема!
      После его отъезда Анна в течение месяца жила надеждой, что Гибсону удастся добиться нового назначения в московский корпункт. Лондон, в конце концов, отказал.
      Ещё месяц прошёл в телефонных переговорах, в ходе которых Гибсон рассказывал Анне о её успехе у английских телезрителей, о повторных показах сюжета и обещал, что вскоре выкроит неделю, прилетит в Сочи, и там вдвоём они обговорят как дальше быть. Обещал он это, однако, не твёрдо.
      Потом вдруг звонки прекратились.
      Анна стала названивать ему со службы сама, но к телефону никто не подходил. Она затопила Лондон и факсами, которые отсылала из студии в счёт так и не заплаченной Дроздовым премии. Идею подала ей Виолетта. Сперва смеялась: факсани, мол, твоему красавчику Гибсону и факани моего мудачка Дроздова. Директор молчал, хотя каждый день в Лондон - "по нуждам студии" уходило по несколько факсов.
      Его молчанием Виолетта была удовлетворена, но, рассердившись в конце концов за молчание и на Гибсона, стала подговаривать Анну факануть и того. Шотландского мудачка. И даже уподобила шотландцев хохлам: тоже, дескать, ненадёжны и помешаны на национальной независимости. Причём, этот, видимо, и на эмоциональной.
      Анна, однако, не сомневалась, что Гибсон откликнется, ибо доверие к пришедшему счастью не умалилось. И действительно, через месяц раздался наконец звонок из Лондона. Гибсон забросал Анну несметным количеством круглых слов, из которых она поняла, во-первых, что он вернулся из командировки в Бразилию, во-вторых, что по-прежнему скучает о ней, а, главное, что ей, Анне, уже совершенно нечего делать в Сочи. Совершенно! Даже если бы он её и не ждал.
      Гибсон напомнил ей, что она очень молода и немыслимо красива, а Сочи убогое подобие курорта с населением в полмиллиона полуидиотов, где ничего восхитительного кроме их состоявшейся встречи произойти не может. Что же касается многомиллионного Лондона, где у Анны уже есть и поклонники, она сможет тут заниматься чем угодно. Даже - выучив язык - тем же вещанием: Русская служба Би-Би-Си начнёт скоро выпускать и телепрограммы.
      Анна спросила - а какой надо выучить язык? Оказалось - английский, хотя служба Русская. Она этого как раз не поняла, но переспрашивать не стала.
      В ужас привело Виолетту не столько даже описание города или реакция Анны на звонок, сколько скорость этой реакции. Даже Дроздов пытался отговорить Анну от горячки, хотя на второй же день объявил ей, что сам бы купил у неё гусевскую квартиру для сына, выплатив тем самым и причитавшуюся премию.
      Все пятнадцать тысяч Анна получила у него наличными, и кроме них, единственного чемодана плюс крохотного шпица ничего иного в Лондон забирать ей с собой и не было. Ни с кем не прощалась - лишь с отцом. На кладбище поехала с ней и Виолетта.
      Её по-прежнему настораживало, что в визе пребывание Анны в Британии было ограничено трёхмесячным сроком. Виолетта даже звонила Гибсону и высказала свои опасения. Не только в этой связи. Как же так, шотландский ты юбочник: сперва ни слуха, ни духа, а потом вдруг - хэлло, Анюта, вали ко мне навсегда! Хотя, мол, в визе сказано иначе!
      Тот в ответ смеялся, как, кстати, и Анна, - из чего Виолетта заключила, что красивые люди мыслят иначе. Не только, видимо, живётся, но и думается им легче. Относительно же визы Гибсон заверил Виолетту, что иначе не бывает: срок всегда ограничен - на то он и срок. А о постоянной прописке будем думать на месте. В Британии.
      Самолёт в Москву вылетал на рассвете. Анна не позволила Виолетте провожать себя, обещав накануне, как ей самой обещала некогда мать, что увидятся скоро. На месте. В Британии.
      Утром в Москве, как всегда, поднялась неожиданная буря - и вылет задержали на пять часов.
      Ругнувшись, как все, Анна поручила какой-то старушке присмотреть за шпицем и направилась к межгороднему телефону в другом конце зала.
      Она стучала по мраморному настилу ювелирными молоточками замшевых сапог, обнявших - до колен - тесные вельветовые брюки кремового цвета. Поясу на брюках, нещадно оттянувшему на себя белоснежную водолазку, не удавалось сгладить бюст: как и всё остальное в Анне, туго вздрагивавшие груди говорили о её - редкой среди людей -храбрости: готовности быть голой.
      Я шагал за ней следом, не подозревая, что в брезентовой кошёлке, свисавшей с её плеча, лежали коробка собачьих сухариков, паспорт с визой, томик Чехова из отцовских книг, фотографии самого Гусева и Богдана, пятнадцать тысяч долларов и пузырёк с отечественным одеколоном "Цветущая сирень".
      23. Москва потребовала описать ягодицы
      В телефонной будке пахло цветущей сиренью, но было жарко. Я открыл дверь сразу после Анны и скинул куртку. Потом набрал московский номер и сообщил другу, что встречать меня не надо: в связи с бурей вылет задерживается.
      Анна не ушла. Наоборот, прильнула к стеклянной двери и, оградив ладонями глаза, стала в упор разглядывать мою грудь.
      Я напряг её и сказал в трубку, что нет, буря не в Сочи, а в Москве.
      Анна улыбнулась мне, но снова опустила взгляд на мою грудь.
      Москва ответила, что, хотя там очень рано, никакой бури в окне нету.
      Я высказал предположение, что буря, наверно, в аэропорту, но снова начну качать гантели.
      Москва догадалась, что я разглядываю красавицу.
      Я возразил: наоборот, она - меня. Мою грудь. Хотя я давно уже не качался и хотя она у неё лучше. Но я, мол, стесняюсь: не смотрю. Тем более, что главное не в бюсте.
      Москва высказала уверенность, что знает меня: потребовала описать и ягодицы.
      Я описал лицо: за исключением ореховых глаз, - копия дамы с собачкой.
      Зная меня, действительно, с подростковых лет, Москва хмыкнула: эту даму пора забыть - постарела. Но если б и нет - у американских звёзд корпус пороскошней.
      Зная и сам Москву с подростковых лет, я напомнил ей, что в женщине важна и душа, хотя кроме лица я разглядел тут пока корпус: копия Ким Бейсингер. Если б, мол, не корпус, я подошёл бы к ней сам как только прибыл в аэропорт и обомлел, увидев лицо. А при таком корпусе неудобно: каждый козёл пялит на неё буркалы и кусает себе губы. Мечтая покусать ей.
      Москва протрезвела со сна и рассудила, что я, видимо, не прилечу сегодня, поскольку дело в другой буре, - поднявшейся в моём корпусе. На всякий случай, ключи будут под половиком.
      Я заверил, что вылечу первым же рейсом. Поскольку в Москве буду только сутки. И ещё потому, что красавица с корпусом летит, как понимаю, туда же.
      После паузы Москва распорядилась непременно звякнуть ей перед вылетом, ибо не вправе меня не встречать.
      Я рассмеялся, повесил трубку и открыл дверь.
      Анна тоже широко улыбнулась и дала понять, что хочет мне что-то сказать.
      Я шагнул к ней - и голос у неё оказался мелодичный. А несло от него сиренью:
      -- Это вы сами - Лондон? Или это - просто?
      Я не понял.
      -- Русская служба Би-Би-Си? -- уточнила она.
      -- Кто вам сказал?
      Она перешла на ты:
      -- Твоя тельняшка! -- и уткнулась мне пальцем в грудь.
      Вспомнив, что под курткой на мне была футболка с произнесёнными ею словами, я всё-таки скосил голову и проверил их взглядом. Удивился, впрочем, не тому, что не догадался сделать это ещё в будке, а тому, что она не убирала пальца.
      -- Ты понимаешь по-русски? -- спросила она, продолжая давить меня в грудь.
      -- А вы, извините, слышали мой разговор? -- испугался я. -- Я это не о вас, я...
      -- Ничего я не слышала! -- не терпелось ей. -- Так ты по-русски понимаешь?
      Я кивнул - и она возбудилась:
      -- Ой! Боже мой! Такое везение! -- и наконец отняла палец. -- Так ты, значит, и есть из Лондона? Из Би-Би-Си? И по-русски умеешь?
      Я снова кивнул. Трижды.
      -- Я там буду скоро работать! -- объявила она. -- Как только выучу язык! На телепрограмме!
      Я опешил:
      -- На какой именно?
      -- На этой! -- и чесанула меня пальцем по рёбрам. -- Русская служба!
      -- У нас такой программы нету.
      -- Будет, будет, поверь мне! А Алика Гибсона знаешь?
      -- По-моему, слышал.
      -- Слушай, а ты точно там работаешь? -- и, не дожидаясь ответа на этот вопрос, задала новый: -- А почему у вас надо сперва выучить язык?
      Я даже не понял как отвечать, но это, видно, не имело значения:
      -- Короче, тебе ведь его учить не надо, да? -- проверила она.
      -- Какой?
      -- Ну, свой! Английский!
      Я смешался.
      -- Свой выучил уже, -- признался потом.
      -- Я поняла! Короче, всё очень хорошо! И сделаешь для меня вот что! Я наберу номер, а ты спросишь: Где Алик Гибсон? -- и потянула меня за рукав обратно к будке.
      Я упёрся:
      -- Минуту, девушка: кого спросить, почему? Как? И вообще.
      Анна огорчилась:
      -- Вот, уже заняли!
      Действительно, в будку, обернув к Анне крохотную голову, втискивался длинный детина, похожий на громоздкий маятник при маленьком циферблате. Передохнув на этом сравнении, я вернул внимание к Анне:
      -- Вот и правильно - что заняли! Пока он там себе потикает, вы мне всё и расскажете. Я даже не знаю как вас зовут.
      -- Меня зовут Анна Хмельницкая, а его Роберт. А спросить надо: Где Алик?
      -- Кого зовут Роберт?
      -- Ну, кому я только что звонила! То есть звонила-то я Гибсону, но там какой-то Роберт. А надо спросить: Где Гибсон? Алик.
      -- А сами, значит, спросить не хотите? Хотите - чтоб я. Мужским голосом? Да?
      -- Не обязательно! -- воскликнула Анна и рассмеялась. -- Спрашивай каким угодно - но по-английски! Потому как я ещё не выучила! И потому как звоню в Лондон, а Гибсона дома нету! Алика! Какой-то Роберт! А я ещё не выучила!
      -- Всё ясно! -- обрадовался я. -- Непременно спрошу!
      24. Самая опасная - связь, которой нету
      Я вернулся в будку, перекрыв дыхание. Судя по взгляду, которым Маятник снова обшарил Анну, я заподозрил, что после него там будет пахнуть потом и носками. Пахло хуже - одеколоном "Жан-Поль Готье" из безруко-безглавого стеклянного француза в полосатом зелёном трико. Но с членом. Упакованным вместе с корпусом в круглую, как будка, жестяную коробку.
      Пока Анна набирала номер, я приоткрыл дверь, подвинулся ближе к цветущей сирени и спросил:
      -- Мама у вас актриса?
      -- Говори "ты".
      -- Мама у тебя актриса?
      -- Мама у меня в Марселе... Алё, Роберт? Зис ис Марсель! -- и снова, подмигнув мне, рассмеялась. -- Ноу, ноу, сорри: зис ис Сочи! Момэнт! -- и ткнула трубку мне.
      Роберт разговаривал с шотландским акцентом - почему, не исключено, и извинялся после каждой фразы. Выйдя наконец из будки, мы с Анной - по нажитой там привычке - продолжали стоять друг к другу близко.
      Я отступил на шаг только под недобрыми взглядами. Одни осуждали меня, другие - Анну. Все, впрочем, - за одно и то же: мой возраст. Анне было плевать даже на Маятник, который теперь раскачивался сидя, чтобы прохожие не закрывали ему на неё вида. Ей было плевать на всех - кроме Гибсона:
      -- Ну? Где Гибсон?
      -- Слушай, -- ответил я. -- А зачем тебе этот Гибсон?
      -- Как зачем? -- ужаснулась она. -- Я же к нему и лечу в Лондон! Сперва в Москву, конечно, но из Москвы сегодня уже не успею! А он встречает сегодня. Потому как я прямо так ему в факсе и черкнула: встречай, говорю, точно двадцать третьего, точно двадцать третьим рейсом твою точно двадцатьтрёхлетнюю Анюту! -- и снова рассмеялась.
      -- Да? -- проговорил я. -- Прямо так? А почему "точно"?
      -- Мне сегодня как раз двадцать три! "Точно" или "как раз" - какая разница?
      Меня ещё больше рассердил мой возраст. Потом я вспомнил, что если бы двадцать три исполнилось ей не точно или не как раз сегодня, было бы отнюдь не легче:
      -- Поздравляю!
      -- Старею, кстати! -- вставила она. -- А где Гибсон?
      Не разобравшись в своих ощущениях, но и не жалея её, я прибёг к правде:
      -- Гибсон уже там, в Бразилии.
      -- Чего-о?! -- и снова потянула меня к будке.
      -- Подожди! -- ответил я. -- Этот Роберт ни хрена о твоём Гибсоне не знает. Только - что уже в Бразилии. Уехал, говорит, работать. Вернул хозяину квартиру - и уехал. А эту квартиру снимает сейчас Роберт.
      -- Нет-нет, -- ещё раз, но испуганно, рассмеялась Анна. -- Он в Бразилии уже был!
      -- Правильно, так Роберт и сказал. Приехал, говорит, недавно, из Бразилии, побыл пару недель, вернул квартиру и снова улетел. Уже. Теперь надолго. А Роберт знает это от хозяина, потому что давно ждал квартиру. Она дешёвая.
      Анна молчала.
      -- А другой телефон есть? -- спросил я.
      -- На каком-то буклете, а он в чемодане.
      -- Придётся открывать.
      -- Чемодан я уже сдала. Но, может, у Виолетты ещё есть. Это подруга.
      -- А ты не психуй, -- посоветовал я. -- Время есть: целых триста минут!
      Анна принялась о чём-то думать. Даже прикрыла веки. Потом качнула головой:
      -- Тут какая-то ошибка. Ты тоже не беспокойся. Позвоню Виолетте: она сейчас в дороге на работу. А я пока пойду к собачке, да? Я её тут одной бабке сдала подержать.
      -- Твоя? Я про собачку. У тебя, спрашиваю, есть собачка?
      -- Шавка такая. Ну, шпиц просто. Грузин подарил. Я и ему, кстати, могу позвонить в Москву про лондонский номер. Ты не беспокойся. А я пойду, да?
      Я молчал.
      -- Пойду, да? -- ждала она.
      -- Иди, конечно, но... Я про шпица. Если ты его везёшь в Лондон, то напрасно: там очень долгий карантин. Не впустят. Я про шпица.
      Анна совсем растерялась и стала беспомощно оглядываться по сторонам.
      Окружающие осуждали меня теперь за суровость. В их числе - Маятник.
      -- Иди! -- разрешил я и направился к крутящемуся выходу. -- А я там покурю.
      На воздухе, как я и подозревал, меня ждал давнишний вопрос.
      Он был простой: Что теперь делать?
      Действительно, я уже давно боялся всякого совпадения. Даже сходства. Между вещами, событиями, людьми. Чем более пунктирной виделась мне связь, чем короче чёрточки и длиннее ничто, пустота, - тем таинственней, то есть страшнее, эта связь, значит, и есть. Самой опасной является такая, которой нету. И опасна она как раз потому, что чревата пониманием.
      Боюсь этого, видимо, не только я, поскольку не я придумал и спасение. Метафору. Умение не думать о вещи, сравнив её с другой. Умение преодолевать её, всякую,- даже такую, как время или место, - бегством в другую. Отвернувшись от понимания, пробуждаешь печаль, но её услаждает иллюзия сближения вещей в пунктирном, поверхностном, сходстве.
      Если бы эта повесть была обо мне, я бы рассказывал и о другом вопросе, который - когда я вышел покурить - сдавил мне горло. Он был как раз непростой, поскольку пристал не к голове, а к сердцу, смутив его не смыслом своим, а сладкой своей печалью.
      Вопрос был тот же: Что теперь делать?
      Через много лет моего существования, после длинной его пустоты, заполненной обольстительным чувством обжитости, - возникает вдруг чёрточка. Сочинская красавица, пробудившая в памяти первые обольщения, - другие чёрточки, перебившие некогда другую пустоту.
      Поскольку, впрочем, рассказываю не о себе, на оба вопроса я ответил легко: А делать нечего. И ничего не надо. Разве что отстраниться: уподобить происходящее прологу к любым другим длинным пустотам. Другим продолжительным ничто. И снова допустить его исчезновение в легкокрылой печали метафоры.
      С этим заданием себе я вернулся в зал через другую крутящуюся дверь - в дальнем конце здания. Она, как я и подозревал, сразу же вкрутила меня там в бар, где я и осел на три часа, писательствуя и смело попивая абсент. Пусть даже другой писатель, успевший уже и умереть, Хемингуэй, предупреждал, что абсент порождает импотенцию.
      25. Невозможно пресытиться привычкой
      Анна настигла меня сама.
      Сперва, правда, с телеэкрана.
      Я с изумлением смотрел на неё в просвете между венценосными бутылками на полке и слушал о том, что любовь к яблокам указывает не только на трудолюбивость и практичность, но ещё и на консервативность, тогда как клубнику любят утончённые и элегантные. Виноград пожирают в основном люди скрытные, апельсины - лёгкие, арбуз - дотошные, грушу - мягкие и спокойные, а из овощей о деловитости больше всего свидетельствует тяга к картофелю и молодому луку.
      После "молодого лука" Анна тронула меня за плечо и улыбнулась, когда я обернулся. Снова дохнув сиренью, она стала убеждать меня, что классификацию составили психологи, передача старая, и вместо лука следовало сказать "артишоки", но это - когда волнуешься - из сложных слов.
      Потом она сказала пару простых про свою связь со "Здоровой едой" и присела за мой столик. Несмотря на ореховый цвет, глаза у неё были ярче света и словно изумлённые, а кожа на лице - тугая и гладкая, как у белой сливины. На щеке, однако, досыхала слеза, но Анна объяснила и это: прощается со шпицем.
      За её спиной возникли немолодой тёмный мужчина с маленькой розовой женщиной, прижимавшей к груди крохотного же щенка. Но белого. Анна усадила их за наш столик и объяснила мне, что это её друзья, которым она и решила оставить свою шавку, поскольку в Британию её не впустят.
      Немолодой мужчина сразу же пожаловался на Британию и, перейдя на английский, заявил мне, что Германия снисходительней. Потом потряс мне руку, выучил моё имя и назвал взамен два: Цфасман из сферы продовольственного снабжения и супружница Герта из Баварии. Герта - на языке подстрочников извинилась за характеристику, выданную Британии Цфасманом. Я объяснил, что родился как раз в Грузии, и она похвалила меня за то, что в отличие от Цфасмана на родину не рвусь.
      Я запротестовал и заверил, что рвусь. Потому и оказался в Сочи. Был по делам в Турции, но оттуда решил залететь не только в Тбилиси, но и в братскую Абхазию, куда меня не впустили, но откуда в Москву легче всего вылететь из Сочи.
      Анна гладила косматую шавку и говорила ей длинные фразы. Та моргала глазками, но не верила обещаниям и скулила.
      Прикрыв вдруг пальцами густые волосы на носу, Цфасман шепнул мне на ухо, что у Анны исключительная душа и просил меня в меру сил заботиться о ней в Лондоне. И что - пусть Гибсон шотландец и работает в уважаемой корпорации - Цфасман питает жанровое недоверие к молодёжи. Не только к шотландской. Я рассердился на него за зоркое зрение и догадку, что к молодёжи причислить меня невозможно.
      Цфасман предупредил ещё, будто предлагать Анне любую помощь следует настойчиво, ибо она стеснительна и щепетильна. Даже ему с Гертой позвонила проститься лишь полтора часа назад. Потом супруги облобызали всхлипнувшую Анну, распрощались и - под жалобный лай белого шпица - удалились.
      Я дал Анне время просушить глаза и успокоиться. Она заказала рюмку портвейна, отпила и, всё ещё всхлипывая, сказала, что Виолетта - сука, поскольку отказалась приютить собаку, из-за чего и пришлось вызвать бабая с цюцей. Хотя они не такие уж близкие друзья.
      На вопрос дала ли ей Виолетта другой лондонский номер Анна ответила, что у неё есть лишь номер факса и общий телефон Би-Би-Си. Но, рассердившись из-за шпица, Анна брать его не стала, тем более, что он, конечно, есть и у меня.
      Я снова обиделся. И снова - в связи с моим возрастом. Анна, видимо, не сомневалась, что никакой бабай не способен с ней на капризность, - только молодой шотландский ясень. И что всякий бабай сочтёт за честь отвлечься на неё от всякой цюци.
      Отхлебнув абсента и помножив свою обиду на уже принятое решение отстраниться от Анны, я объявил ей, что общий номер бесполезен, но у меня его нету. Нету ещё и желания разыскивать в Лондоне шотландца.
      Есть другое: вернуться к абсенту и к рукописи, потому что я пишу важную повесть. Не о географических превратностях любви, а о главном справедливости и смерти. Насильственной. Насильственной справедливости и насильственной же смерти. И не о безответственном лондонце с жанровой фамилией Гибсон, а о трагической польской личности по фамилии Грабовски. Который, между прочим, так разочарован в жизни, что собирается убивать. И тем самым утверждать справедливость. Тем более - никого не любил и не любит. И уже не успеет. Ни в Нью-Йорке, ни в Лондоне, ни даже в Польше - нигде.
      Анна слушала молча, словно ушла в глубины своей души. Или словно смотрела не на меня, а на Ленарда Коэна, сменившего её на экране среди бутылок и напевавшего грустную мелодию о том, будто
      Everybody knows that the dice are loaded,
      Everybody rolls with their fingers crossed,
      Everybody knows that the war is over,
      Everybody knows the good guys lost,
      Everybody knows the fight was fixed
      The poor stay poor, the rich get rich.
      That's how it goes, еverybody knows...
      Я ещё вслух пожалел Анну за то, что она пока не выучила язык: иначе бы узнала от этого Коэна что знает каждый. Что всё уже на свете схвачено, что битва уже позади, что верх взяли подонки, что имущий будет иметь ещё больше, а неимущий - меньше. И жалко, что она, Анна, этого пока не знает, хотя все вокруг, включая того же Гибсона, все, все знают.
      Анна вдруг вернулась ко мне из себя, допила портвейн, бросила на столик доллар, а мне - "Кому ты на хрен нужен?!" И шумно ушла.
      Вернулся - тише - и я к Грабовскому. Тем более, что сидел он в таком же баре, только не в сочинском, а в манхэттенском, и пил не абсент, а водку. Не вспомнил я, правда, о чём он думал, пока появилась Анна с Цфасманами. Может быть, как раз ни о чём - просто пил водку под музыку.
      Коэн снова напевал грустную песню. Теперь - что I'm aching for you, baby,/ I can't pretend I'm not./ I need to see you naked/ In your body and your thought./ I've got you like a habit,/ And I'll never get enough./ There ain't no cure,/ There ain't no cure,/ There ain't no cure for love,/ There ain't no cure for love,/ There ain't no cure for love,/ There's nothing pure enough to be a cure for love...
      А почему бы и нет? - спросил я и стал записывать, что Грабовски печально пьянел под печальные аккорды о том, что у певца болит душа, ибо ей печально прикидываться, будто она никого не любит. И что этот певец хочет любить женщину, которая обнажит для него и тело, и душу. И что он никогда не пресытится любовью, как невозможно пресытиться привычкой. Такой неотвязной любовью, будто от неё нет спасенья, нет спасенья, нет спасенья, нет спасенья, нет спасенья, ибо нет ничего столь чистого, что могло бы спасти от любви.
      26. Трагичность человека определяется его занятостью завтрашним днём
      Грабовского песня не проняла, но я пошёл теперь сам искать Анну.
      Правда, не раньше, чем появился глупый повод. Дикторша аэропорта стала бодро объявлять города, в которые вылет отложили ещё на три часа. Погода паршивела не только в России, но и в Крыму, и дикторша старалась разбудить у пассажиров чувство гордости за пребывание в Сочи.
      Возвращаться в другой конец зала не пришлось. Анну я обнаружил сразу за углом бара, под козырьком настенного телефона. Рядом переминался с ноги на ногу тот самый Маятник и продолжал вонять французом в трико.
      Анна прервала разговор и вскинула на меня глаза, как ни в чём не бывало. Я буркнул, что вот, дескать, отложили вылет, но она это знала. Потом извинилась перед кем-то в трубке и добавила, что отвлеклась, кстати, на бабая, о котором уже рассказала.
      Догадавшись, что Гибсон обнаружен, я объявил Маятнику, что девушка беседует с Лондоном; точнее - с исключительно мужественным и красивым шотландцем, который является её женихом и одновременно лучшим журналистом в Британии. И что она ждёт не дождётся пока к нему прилетит. И ещё что счастье - редкое явление.
      У Маятника оказалась фамилия, Гуров, а лицо - хоть по-прежнему маленькое - вблизи тоже выглядело человечней. В лёгком, но затейливом узоре морщин, и со шрамом под губой. Всё равно, впрочем, я легко обошёлся бы без его присутствия.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7