Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Огненные времена

ModernLib.Net / Историческая проза / Джинн Калогридис / Огненные времена - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Джинн Калогридис
Жанр: Историческая проза

 

 


Джинн Калогридис

Огненные времена

Тот еретик, кто на кострах сжигает,

Не те, кто в них горит.

У. Шекспир, «Зимняя сказка»(пер. Т. Щепкиной-Куперник)

В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение.

Первое послание Иоанна, 4.18

Благодарности

Хотя я и считаю себя человеком, живущим за счет слов, сейчас мне ужасно их не хватает. Этот роман преследовал меня целых двенадцать лет, сначала в качестве идеи, а затем в качестве неоконченной рукописи. И вряд ли возможно выразить словами всю глубину моей благодарности тем, кто выстрадал со мной создание этой книги и/или делился со мной мудрым советом в то время, когда я в очередной раз ее переписывала.

Будет справедливо, если первые слова благодарности я посвящу человеку, который убедил меня изложить эту историю на бумаге, – моему агенту Расселу Галену. Без его поддержки и веры в мои способности эта книга никогда бы не состоялась. Я выражаю также свою благодарность моему международному агенту Дэнни Бэрору.

Я чрезвычайно обязана своему британскому редактору в издательстве «HarperCollins» – высокоталантливой Джейн Донсон, которая проявила такой энтузиазм в отношении «Огненных времен», что купила их дважды. Я выражаю признательность Дениз Рой, моему американскому редактору в издательстве «Simon & Schuster», которая оказала мне ценнейшую помощь как специалист-историк, а также моим немецким издателю и редактору – Дорис Янсен и Каролине Дрегер из «List Verlag» за их великое терпение и веру.

Особую благодарность я испытываю к первым читателям этой книги, которые уделили ей много времени и высказали ценнейшие замечания: моей двоюродной сестре Леате, потрясающей писательнице и редактору, видевшей рукопись в ее многочисленных вариантах, моей дорогой подруге Лopeн Хоуи – одному из самых внимательных читателей, которых я когда-либо встречала, а также Джорджу, Беверли и Шэрон.

И наконец я должна поблагодарить людей, которые косвенным образом тоже участвовали в создании этой книги. Это Ян и Дэвид, самые маленькие добрые поступки которых вносят в мое сознание такое умиротворение.


Моему возлюбленному

Пролог

Сибилль

I

Ливень, оглушающий ливень.

Налетели зловещие тучи и затянули месяц, звезды и бархатную черноту неба занавесями бездонной тьмы, которую разрывают лишь молнии, освещающие горы вдалеке, и в эти мгновения я вижу шею моего несущегося галопом коня, которая сверкает, как оникс, его мокрую гриву, плещущуюся на яростном ветру, как волосы Медузы Горгоны; вижу перед собой каменистую дорогу на Каркассон, заросли шиповника и кусты розмарина, источающие пряный аромат.

Розмарин вызывает воспоминания, у шиповника есть шипы, камни тверды и грубы.

Как и ливень. При свете молнии его струи кажутся длинными, острыми, кристаллическими – не просто ливень, а град сосулек, град мелких, светящихся ледяных стрел. Они колют и обжигают, но я не обращаю внимания на физическую боль; меня переполняет жалость к моему жеребцу. Он совершенно измучен, задыхается от долгого энергичного бега; устал настолько, что, когда я наконец осаживаю его, он поворачивает голову и пытается меня укусить.

Когда же он нехотя замедляет шаг, расставляя в стороны длинные, изящные ноги, я кладу ладонь ему на холку и чувствую, как напряжены его мышцы.

Как и все животные, он очень тонко все чувствует, мой конь, хотя и не обладает внутренним зрением. Он не может ясно видеть тех, кто преследует нас, но умеет чувствовать зло, гнездящееся в чьем-либо сердце. Он дрожит, но совсем не от осеннего холода, и вопросительно выкатывает на меня огромные, черные, полные ужаса глаза.

Мы так долго бежали от наших врагов; почему же теперь остановились и ждем их?

– Они не обидят тебя, – ласково говорю я ему и, услышав в ответ жалобное, обиженное ржание, поглаживаю его по шее. Шкура у него холодная, мокрая от дождя и пота, но от скрытых под ней мускулов исходит тепло. – Ты хороший конь. Они отведут тебя туда, где тепло и сухо, они тебя покормят. Они будут ухаживать за тобой.

Если бы то же самое ожидало и меня!

Мне хочется плакать так же сильно и горько, как плачет этот дождь, сильно-сильно. Конь чувствует это и, встревожившись, ускоряет шаг. Я беру себя в руки и снова глажу его по шее. Мои преследователи сказали бы, что я заколдовала бедное животное, но я-то знаю, что всего лишь открыла свое сердце другому созданию, без всяких слов поделившись с ним своим спокойствием – тем спокойствием, которое надо искать глубоко в себе. Животных обмануть нельзя.

Я почти в конце своего путешествия, но богиня сказала: дальше бежать бесполезно. Сколько бы ни убегала я от тех, кто гонится за мной, это не спасет моего бедного возлюбленного. А если я сдамся, у меня останется еще один шанс, пусть призрачный, сопряженный с риском. Исхода я не могу предвидеть. Я останусь жить или умру.

Вскоре мы с конем замираем. И дождь почти прекратился. В наступившей тишине я слышу новый звук.

Звук грома. Но на небе ни молнии.

Нет, это не гром. Стук копыт. Не одной лошади, а нескольких. И мы ждем, мой конь и я, а они все ближе, ближе, ближе...

И вот из тьмы появляются четыре... семь, десять всадников, закутанных в плащи, – тех самых, кого я видела внутренним зрением в течение долгих, мрачных часов моего побега. Теперь они явились во плоти. Из-за тучи показывается тонкий серп месяца; в его свете блестит металл. Девять из преследующих меня – жандармы из Авиньона, из личной гвардии Папы. Я окружена. Они подъезжают ближе, словно затягивая петлю, и поднимают мечи.

Молодая луна – символ начала; сейчас она знаменует конец.

И я, и мой конь предельно собраны, предельно спокойны.

Недоумевая, жандармы оглядываются по сторонам: нет ли где моих защитников? Наверняка они залегли где-то тут поблизости, готовые наброситься на тех, кто догнал меня; ведь они не могли просто взять и бросить меня, хрупкую безоружную женщину, которую они считают королевой ведьм.

Увы, это не так. Хотя я пыталась убежать без них, они были так преданы мне, что вскоре нашли меня и присоединились ко мне. А когда богиня потребовала от меня сдаться – от меня, а не от них, потому что ей еще понадобится их служение, – я отослала их прочь. Сначала они отказывались покинуть меня, и Эдуар даже поклялся, что умрет первым. И тогда мне оставалось только закрыть глаза и открыть им свое сознание и сердце; тогда они услышали богиню так же четко, как ее слышала я.

Эдуар рыдал так, что казалось, сердце его разорвется на части; лица остальных были скрыты под капюшонами, но я знала, что по их щекам струятся тихие слезы. Больше не было произнесено ни слова; в словах больше не было нужды, все было ясно и без них. А потом мои храбрые рыцари ускакали прочь.

И вот теперь я смотрю, как трое прислужников врага спешиваются и, рассекая мечами поблескивающие заросли, продираются сквозь густую листву. Клинки свистят, и на землю сыплются ветви и листья. Другой жандарм вскарабкивается на стоящую поблизости оливу и рубит, рубит ей ветви до тех пор, пока не убеждается в том, что и на дереве никто не укрылся.

Озадаченные, они возвращаются к дороге и глядят на меня. А я по-прежнему сижу верхом – молча, спокойно. И несмотря на ночную тьму, читаю страх на лицах жандармов. Им непонятно, почему я не применяю свои чары – например, не превращаю их в свиней – и не убегаю.

И так думают все, кроме одного – десятого, человека, уверенного в том, что это задержание – его рук дело. Это кардинал Доменико Кретьен. На нем в отличие от остальных, закутанных в мрачно-черное, плащ цвета крови. Лицо у него широкое и пухлое, губы злобно сжаты, маленькие глаза прикрыты глубокими складками век. И тело такое же пухлое, мягкое. Кардинал выглядит добрым и сердечным, но это ложное впечатление.

Властным тоном он спрашивает:

– Мать настоятельница Мария-Франсуаза?

Это – враг. До сих пор мы лишь раз встречались с ним наяву, и все же мы старые знакомые. Мне трудно смотреть на него без презрения. Он преисполнен такой ненависти к себе, что убьет любого, кто напомнит ему о том, кто он такой на самом деле. Есть лишь одно живое существо, способное причинить моей расе больший вред, чем он, – тот, которого я должна остановить во что бы то ни стало, даже если и я сама, и мне подобные будут стерты с лица земли.

– Она самая, – ответила я на его вопрос.

Усилием воли мне удается побороть ненависть, чтобы не уподобиться ему в душевной слепоте.

– Вы арестованы по обвинению в ереси, ворожбе и колдовстве, направленном против самого святого отца. Что вы можете сказать в свое оправдание?

– Лишь то, что вам лучше, чем мне, известно, в чем я виновата.

Внешне это выглядит как покорность и признание своей вины, но мой враг понимает, что это скрытый упрек, и мрачнеет, хотя и не осмеливается что-либо сказать в присутствии своих людей, понятия не имеющих о том, что здесь происходит. Да они и не поверили бы, расскажи им кто-нибудь.

– Вы последуете с нами, аббатиса.

Я не сопротивляюсь. Более того, киваю в знак согласия. Несмотря на это, меня грубо стаскивают с коня, который пятится назад и сбивает одного из жандармов с ног, чем вызывает некоторое смятение в их рядах. Наконец его усмиряют. Как я и говорила ему, он отличный конь, и жандармы это заметили. Его берут под уздцы, что-то ласково говорят ему, и животное успокаивается.

С меня между тем срывают плащ, под которым темное платье и апостольник, и связывают мне руки за спиной. Потом перекидывают меня вниз лицом через спину лошади и привязывают к седлу. Один из жандармов при этом бормочет:

– Прекрасная поза для высокородной дамы!

Другой слегка ухмыляется в ответ, но никто не смеется, хотя я связана, хотя я одна против десятерых, хотя я полностью в их руках. И в наступившей тишине я ощущаю их страх.

Трудна дорога домой. Лицо мое бьется о бок лошади, а платье промокает насквозь, потому что дождь снова зарядил нещадно. От холода сводит позвоночник. Вода бежит ручьями по рукам, ногам и шее. Апостольник соскальзывает, выставляя напоказ мою стриженую голову. Дождь заливает мне уши, нос и глаза.

Я пытаюсь успокоить себя: то воля богини. Это миссия всей моей жизни, предсказанная мне с рождения.

Неся меня навстречу моей судьбе, лошадь время от времени наступает на пряную траву. От этого запаха болят и слезятся глаза.

Розмарин вызывает воспоминания.

Часть I

Мишель

Каркассон, Франция, октябрь 1357 года

II

Оказавшись в широком прямоугольнике тени, отбрасываемой созидавшейся много веков и лишь недавно достроенной базилики Сен-Назэр, писец брат Мишель остановился, взглянул на то, что происходило напротив входа в собор, и тут же резко прикусил язык, чтобы болью предупредить приступ гнева.

Стоя на насыпи, рабочие заносили над головами деревянные молоты и с грохотом опускали их на четырехфутовые колья. Осеннее солнце в тот день было необычайно ярким, и от пронзаемой земли исходили жаркие волны, как будто костер уже был разожжен. Согласно традиции, колья образовывали полукруг, открытый навстречу главным вратам вознесшейся к небу готической базилики со стрельчатыми окнами, похожими на сложенные в молитве руки.

Толкая друг друга, по узким мощеным улицам к собору стекались купцы и крестьяне, дворяне и нищие, монахи и монахини в черных и коричневых рясах, и все они с искренним любопытством взирали на происходящее. При виде рабочих их мрачные, напряженные от неожиданной жары лица, жесты и речь внезапно оживали.

Двое робких купцов с пришпиленными к груди желтыми войлочными кружочками, предупреждающими всех остальных о том, что знаменитый инквизитор Бернар Ги[1] назвал «отрыжкой иудаизма», и один – неуверенно – другому:

– Сожгут ее, значит... И что, уже решено?

Вдова в траурном одеянии, по виду из обедневших дворян, прищурившись от негодования, – своей служанке с продуктовой корзиной в руке:

– Хотят ее сделать мученицей. А ведь она уже святая. Просто потому, что она из Тулузы, понимаешь...

Два монаха верхом на ослах:

– Скатертью ей дорога! Пусть дьявол приберет ее к себе!

– Мы бы могли принести с собой еды. Да и детей привести, – это уже от дородной косоглазой крестьянки в белом тюрбане, улыбающейся своему угрюмому муженьку щербатым по его же милости ртом.

Невозможно было не слышать каждое слово, невозможно не чувствовать дыхание каждого, кто его произносит, – такая узкая была улица. Чувствуя, как потные тела мужчин, женщин и животных задевают его, брат Мишель положил руку на чернильницу из слоновой кости, которая была привязана к его бедру. Он боялся не столько карманников, сколько того, что в толпе чернильницу нечаянно кто-нибудь оторвет. К животу его был привязан большой черный пакет с вощеной дощечкой для письма, пером и скрученным пергаментом, поэтому он старался сохранять дистанцию в полруки между собой и своим наставником, доминиканским священником и инквизитором Шарлем Донжоном, который уверенно прокладывал путь сквозь хаос.

Усилием воли Мишель отвел глаза от рабочих и кольев, ибо этот род казни вызывал в нем неимоверный гнев.

«Я думал, что их надо спасать, а не убивать!» – крикнул он однажды при схожих обстоятельствах своему приемному отцу, главе французской инквизиции кардиналу Кретьену, разъяренный притворными заверениями гражданских властей, что казней больше не будет.

Мишель до сих пор испытывал гнев, и теперь еще больший, ведь он, как и та вдова, был уверен – приговоренная к смертной казни аббатиса и вправду святая, обвиненная по ошибке. В своем родном городе Авиньоне он сам видел, как она вылечила раненого человека простым прикосновением.

Поэтому теперь каждый удар молота Мишель воспринимал как вызов.

«Боже, пусть этот кол не понадобится, – молил он про себя, – и тот, другой...»

По всей видимости, рука закона уже была готова безжалостно обрушиться на обвиняемых в ереси.

«Никому не дали и шанса на спасение. Так им не терпится зажечь костер!» – думал Мишель.

Собственная миссия раздражала его; это был всего второй инквизиционный процесс, в котором он участвовал, но и первый еще продолжал напоминать о себе ночными кошмарами.

Тут ему хорошенько поддала коленом шедшая сзади молочница, умудрившись при этом не расплескать ни капли из кувшинов, которые она несла на плечах. Теснимый толпой, Мишель не смог разглядеть ее как следует. Но услышал тихий плеск молока в кувшинах и почувствовал по запаху, что на жаре молоко уже начало подкисать. Впереди образовался затор: люди не двигались с места, завороженные предстоящей казнью, поэтому пинком молочницы Мишеля притиснуло к спине отца Шарля, и писец поморщился, услышав, как хрустнул тонкий пергамент.

Несмотря на толчок, Шарль все же устоял на ногах. Весь его вид излучал спокойствие и достоинство. Он был невысок ростом, на целую голову ниже своего протеже, но держался прямо и уверенно; его торс под простой черной сутаной (которую он носил в том возрасте, когда духовные лица его происхождения и сана уже одеваются в яркие шелка, атлас и меха) был широк и крепок. Им с Мишелем предлагали остановиться в роскошном дворце епископа, построенном рядом с базиликой, прямо на месте древней городской крепости. Но отец Шарль нашел дипломатичный способ одновременно и принять, и отклонить это предложение, сказав, что они с Мишелем остановятся неподалеку – в доминиканском монастыре, примыкающем к базилике.

Чтобы успеть к заутрене, они поднялись задолго до зари, хотя накануне вошли в ворота Каркассона уже в сумерках, а в полночь вместе с насельниками монастыря приняли участие в службе. На рассвете разделили трапезу с братьями (ячмень и капустный супчик), а когда солнце взошло, нанесли визит епископу, который настоял, чтобы их еще раз покормили – на этот раз дорогими паштетами и колбасами.

Епископ Бернар Риго был странным, угрюмым стариком. Его розовый с легким пушком череп, чуть прикрытый скуфьей, напоминал головку новорожденного младенца, а голубые глаза так буравили собеседника, что Мишель невольно отвел взгляд в сторону – и от лица, и от тарелки епископа, на которой смешались паштеты и колбаса.

– Ради Церкви и его святейшества аббатиса Мария-Франсуаза должна послужить примером того, что злодеяние, совершенное против Папы, причем у самого его дворца, не останется безнаказанным. – Риго наклонился вперед и понизил голос, словно опасаясь того, что их могут подслушать. – Но мы должны действовать быстро – как можно быстрее и незаметнее. Здесь многие и без того возмущены ее задержанием.

Последнее было неудивительно. Население Юга, и особенно Лангедока, еще помнило резню, устроенную здесь и в соседнем городе, Тулузе. Десятки тысяч людей были убиты здесь во имя Бога и парижского короля. И неважно, что убитые были еретиками-альбигойцами, которые верили в двух богов – бога зла и бога добра, а также фратичелли, твердившими о том, что раз у Христа не было собственности, ее не должно быть и у Церкви.

Но сама мысль о том, что аббатиса будет приговорена к смерти без должного расследования и суда, была противна Мишелю. Он не осмелился произнести вслух первое, что пришло ему на ум: «Но ведь она настоящая святая, посланная Богом для проявления милосердия», – ибо это было более чем неразумным.

До ее ареста официальное отношение Церкви к матери Марии-Франсуазе было решительно скептическим, и Мишелю приходилось все время держать свои мысли при себе, чтобы избавить и себя, и своего учителя не только от неловкости, но и от подозрения.

Но не успел он произнести менее опасную фразу: «Но, ваше святейшество, можем ли мы быть уверены в ее виновности без тщательного расследования?» – как заговорил отец Шарль.

– Ваше святейшество, – заметил маленький священник с безграничным уважением, – я полностью разделяю ваши опасения. Но я могу действовать только так, как велят мне Бог и законы Церкви...

– Вы будете делать то, что приказал кардинал Кретьен, – твердо сказал Риго. – А он, позвольте вам заметить, несколько озабочен малым числом приговоров по вашим представлениям, отец, а также тем, что вы не желаете должным образом применять пытки. Аббатиса Мария-Франсуаза дает вам шанс... искупить свою вину.

– Искупить вину? – спросил Мишель, торопясь защитить учителя и забыв поэтому подладить свой тон под тон отца Шарля. – Но, ваше святейшество, не прошло и двух дней, как мы прибыли сюда от самого кардинала Кретьена, а он не отдавал подобного приказа. А если бы он хотел что-то сказать отцу Шарлю, то легко мог сделать это тогда. И кроме того, никаких разногласий между его преосвященством и отцом Шарлем вовсе нет.

Когда он заговорил, Шарль положил руку на плечо своего юного подопечного, тщетно пытаясь остановить его.

Услышав дерзкую речь Мишеля, епископ откинул голову назад и выпятил грудь, будто готовясь нанести удар:

– Мальчишка! Ты хочешь сказать, что я лжец?

Но тут он понял, в чем дело, смягчился и улыбнулся:

– Ах да, ты ведь его приемный сын! Да, Мишель? Но тогда твой отец наверняка обучал тебя законам инквизиции. А он сообщил мне, что, когда аббатиса постриглась в монахини, она несомненно была христианкой. Но потом, обратившись к колдовству, она стала вероотступницей.

Со злобной поспешностью он кинул в рот кусок паштета и немного посмаковал его между языком и нёбом, прежде чем проглотить.

«Вероотступница»! Фатальное слово. Оно означало душу, которая приняла Христа лишь для того, чтобы потом отвергнуть Его, – омерзительный грех против Духа Святого, который не могут простить ни Бог, ни Церковь. После того как произносилось слово «вероотступница», казнь следовала без промедления.

Мишель ожидал, что отец Шарль тут же бросится на защиту аббатисы, но священник молчал, и это вынудило молодого монаха самому взять слово:

– Прошу вас простить меня, ваше святейшество, но как мы можем быть уверены в том, что она – вероотступница, пока мы не выслушали ее показаний?

Епископ лишь слегка повел головой и плечами, но казалось, будто он наклонился вперед. Его потускневшие от старости голубые, навыкате глаза смотрели на Мишеля с плохо скрываемой яростью.

– Ты что, хочешь, чтобы и ты, и добрый отец впали здесь в еще большую немилость? Да?

– Он этого не хочет, – поспешно вмешался отец Шарль. – Он добрая душа и просто хочет видеть, что все обратились ко Христу. Так же, впрочем, как и я, ваше святейшество.

– Благородная цель, – слегка смягчился епископ и откинулся назад, – но не всегда достижимая. Вы еще очень молоды, брат Мишель, но со временем узнаете, что встречаются души, вина которых столь велика и сердца которых наполнены такой мерзостью, что даже Бог не в силах спасти их.

– Но если бы, – робко спросил писец, избегая взгляда епископа, – но если бы было доказано, что мать Мария – не вероотступница и что все ее поступки были вдохновлены Богом, а не дьяволом?..

– В высшей степени бессмысленный вопрос! – ответил Риго, снова раздражаясь. – Она виновна, тому есть свидетели. И если я не ошибаюсь, вы – один из них.

На это брат Мишель лишь склонил голову, хотя сердце его было в полном смятении. Как мог епископ, доминиканец, обвинять аббатису в том, что она – приспешница зла? Ведь сердца доминиканцев полны особого благоговения перед Матерью Христа, подарившей розу святому Доминику. А про мать Марию говорят, что она напрямую общается со Святой Девой и является Ее представительницей на земле. И рассказы о чудесных исцелениях множатся с каждым днем.

Его святейшество явно слишком стар и введен в заблуждение. Конечно же, Кретьен никогда не говорил об аббатисе ничего подобного. Да и гонцу из Авиньона пришлось бы всю ночь скакать во весь опор, чтобы прибыть в Каркассон с письмом к Риго раньше Мишеля и Шарля.

Отец Шарль сидел рядом с Мишелем – спокойный, безмолвный, неумолимый.

На тонких голубоватых губах Риго заиграла легкая улыбка. Удивительно, но он еще сохранил все передние зубы, хотя они, правда, приобрели цвет дубовой коры.

– Я знаю, что могу доверять и вам, святой отец, и юному брату. Вы все сделаете правильно. Преступления, совершенного против святого отца, достаточно для вынесения самого сурового приговора. Но нельзя забывать об огромной популярности аббатисы в народе. Если она останется жива, пусть даже и будет отлучена от Церкви, сохранится вероятность народного восстания, а также опасность того, что мать Мария-Франсуаза может получить политическую поддержку некоторых... сбившихся с пути владык...

Мишель понимал, что епископ имеет в виду некоторых представителей высшего духовенства. В этом Риго был прав, потому что, считаясь святой, аббатиса обладала огромной политической властью – настолько огромной, что до своего задержания больше влияла на архиепископа Тулузы, чем сам епископ Каркассона. Так вот, значит, в чем дело: Риго был настолько напуган и исполнен зависти, что решительно желал смерти аббатисы.

Тут же Мишель мысленно услышал знакомые увещевания отца Шарля: «У тебя слишком горячая голова, сын мой. Ты должен научиться уважать вышестоящих. Господь поместил их выше тебя для того, чтобы ты смог научиться смирению».

Смирение! Весьма трудно помнить о пользе смирения, когда стоишь на коленях подле костра, в пламени которого корчится человек. После того как от Мишеля потребовали присутствия при сожжении первого осужденного, в следствии по делу которого он участвовал в качестве писца, Мишель еле дошел до своей кельи и его рвало до тех пор, пока в желудке совсем не осталось желчи. И потом еще целый час или более того его мучили рвотные спазмы. Тогда Кретьен подошел к нему и положил руки ему на голову, а потом, когда голова Мишеля покоилась на покрытых парчой коленях великого инквизитора, тот смачивал его лоб прохладной тряпицей и говорил:

– Это трудно, сын мой, я знаю, это очень трудно.

Мишель сказал ему, что должен уйти, что такое ужасное послушание – не для него, но Кретьен мудро объяснил ему:

– Во-первых, тяжесть их смертей ложится на мои плечи. Не будь таким гордецом, Мишель, а помни: ты всего-навсего писец. Во-вторых, Господь дал нам самое трудное задание из всех, задание, которое ежедневно проверяет нас на храбрость, и если бы одним из обвиняемых был я, то я бы хотел, чтобы прислуживал мне такой преданный и заботливый человек, как ты. Ибо я знаю, что у тебя доброе сердце и что ты непрерывно молишься за грешников, и я знаю, что Господь слышит тебя. Я видел тебя рядом с приговоренным в тот момент, когда он умирал на костре, и я абсолютно уверен в том, что твои молитвы доставили его душу к Христу в час его смерти. Господь поручил тебе нести особо тяжкий крест в этой жизни – так неужели ты хочешь, чтобы твое место занял кто-нибудь безжалостный и бессердечный? Или же ты понесешь свой крест с радостью, принося тем самым величайшее добро тем, кто в нем больше всего нуждается? В тот день, когда тебя оставили младенцем у дверей Папского дворца, Мишель, Господь ниспослал мне сновидение: мне приснилось, что ты станешь величайшим из всех инквизиторов, станешь тем, кто сможет вновь объединить Церковь в одной истинной вере. Господь избрал тебя для великой миссии. Так будь храбр и молись Ему, чтобы Он дал тебе силы.

Это воспоминание слилось с другим. Мишель вспомнил, как Риго, похожий на трясущийся скелет, обтянутый кожей и облаченный в ярко-красный атлас, поднялся со своего роскошно убранного кресла и сказал: «Три дня. У вас всего три дня на то, чтобы получить от этих женщин признание и передать в руки светского суда для исполнения приговора».

– Три дня... – с изумлением выдохнул Шарль, прежде чем Мишель проговорил то же самое. Кретьен не мог отдать такого приказа!

– Этого времени вам хватит, – ровным тоном сказал епископ.

– Но, ваше святейшество, – прервал его Шарль, – в деле замешаны шесть женщин, а ведь иногда требуется несколько дней, чтобы получить хотя бы одно признание, а поскольку нас всего двое, я и отец Тома, я не...

– Этого времени хватит, – повторил Риго не терпящим возражения тоном.

Не произнеся более ни слова, он поднял руки, желая благословить монахов и давая им тем самым знак, что пора уходить.

Последовав примеру отца Шарля, Мишель отодвинул стул и встал на колени.

Неожиданно что-то сверкающее выскользнуло из пальцев старика и замерло, пролетев дюйм, два, три. Золотой крест на цепочке – нет, два креста, по одному в каждой руке. Епископ подошел сначала к Шарлю, а потом к Мишелю и с торжественно-печальным видом надел им на шею эти кресты. Каждый крест был в два раза толще большого пальца Мишеля и почти в два раза длиннее. Края его были не квадратными, а резными, зубчато-филигранными, и золотая фигура Христа была исполнена с поразительной тщательностью, так что видны были колючки на терновом венце и зрачки глаз. Над ней была выгравирована надпись: «I. N. R. I.» – «Иисус Назорей, Царь Иудейский», увенчанная шестиконечной звездой Давида – необычное дополнение. Стоило такое количество золота, должно быть, неимоверно дорого.

Дрожащей от старости рукой епископ осенил крестным знамением коленопреклоненных мужчин и сказал:

– Эти кресты были освящены самим Папой. Не снимайте их во время исполнения вашей миссии, ибо аббатиса подобна коварной женщине, а эти кресты защитят вас от ее власти. – Риго уже было отвернулся, но остановился и добавил: – Такая защита вам понадобится, ибо у Кретьена повсюду шпионы и за вами будут пристально наблюдать. Вы не должны огорчить его, святой отец. Наказание за неудачу будет суровым.

К тому времени, когда аудиенция у епископа закончилась, наступила почти середина утра и в соборе совершали службу третьего часа. Когда монахи вышли из полутемного дворца, их чуть не ослепило солнце, уже начавшее нагревать камни мостовой. Некоторое время они шли молча, потом Мишель сказал:

– Святой отец, скажите мне, что я ослышался. Скажите мне, что Риго не угрожал нам наказанием в том случае, если мы обнаружим, что аббатиса невиновна.

Шарль остановился и повернулся лицом к своему писцу.

– Во-первых, Мишель, не мы обнаружим ее виновность или невиновность, а я. Я один. Поэтому ты не имеешь к этому никакого отношения.

Пристыженный, Мишель склонил голову в знак признания правоты Шарля. Шарль спросил, смягчив тон:

– Но ведь ты веришь в то, что она – святая?

Мишель заколебался.

Наконец тихо ответил:

– Да.

– Тогда я понимаю твое смятение, – ровным голосом заметил Шарль. – Но даже в этом случае не твое дело судить, виновны или нет заключенные, а мое. Ты знаешь, что и Кретьен, и я абсолютно не разделяем твоего мнения, а мы оба выше тебя по чину. Что касается епископа, то он может угрожать, сколько ему вздумается, но сегодня же вечером я отправлю кардиналу депешу, в которой упомяну о неуместных замечаниях Риго. Тебе не стоит его бояться.

Несмотря на то, что сказал отец Шарль об аббатисе, Мишель верил в то, что священник поступит так, как велит Господь, ибо всегда поступал так раньше. Мать Мария-Франсуаза была святой (и Мишель тайно молился ей). Шарль поймет это, когда встретит ее и услышит ее объяснение. Он вынесет справедливый приговор.

А Мишель будет неустанно молиться, прося Господа смягчить сердце кардинала.

Наконец движение на улице возобновилось. Молоко тихо плескалось в кувшинах и отдавало кисловатым запахом. Ускорив шаг, монахи вышли на узкую кирпичную улочку и двинулись мимо высоких, узких магазинчиков, деревянные прилавки которых выступали прямо на улицу, так что Мишель невольно задевал рукавом ароматные, свежие караваи хлеба, резко пахнущие круги сыра и только что подбитые башмаки. Вторые этажи деревянных домов, где жили торговцы со своими семьями, угрожающе выдавались вперед, иногда почти соприкасаясь с домами напротив и создавая внизу подобие крытого прохода. Услышав наверху смех, Мишель поднял голову и увидел, что жена пекаря, высунувшись из окна, шутливо хлопнула по руке свою соседку, жену виноторговца, улыбавшуюся ей из дома напротив.

Вскоре дома расступились, лавки стали реже, а улица шире. На ее пересечении с другой широкой улицей стояла тюрьма, большое каменное здание четырехугольной формы, шириной и высотой почти не уступающее собору, но совершенно невыразительное по архитектуре. Проследовав за священником мимо адвокатов и их взволнованных клиентов, Мишель поднялся по потертым, скошенным ступенькам к тяжелым деревянным дверям. У дверей стоял часовой с блестящим от пота и наморщенным от постоянной брани лбом. Когда доминиканцы приблизились, он молча указал им на одну из открытых дверей.

Мишель вошел внутрь и заморгал, пытаясь разглядеть что-либо в темноте: в длинном, узком вестибюле не было окон. Единственным источником света был тряпичный факел, прикрепленный к покрытой плесенью стене.

– Тюремщик! – позвал священник, потом достал из рукава платок и прикрыл им нос, усы и большую часть своей тонюсенькой бороды. Конечно, здесь было прохладнее, чем на улице, но при этом ничуть не приятнее: аромат розы и лаванды не мог перебить запахов человеческого кала, кровавой мочи и страдания. Так пахла любая тюрьма, и всякий раз, когда Мишель оказывался в тюрьме, на него накатывало ужасное воспоминание о свинье, которую монастырский повар не сумел зарезать сразу, и она вырвалась из его рук с наполовину перерезанным горлом и заметалась по двору, истошно визжа и оставляя за собой кровь и экскременты, а самое главное – жуткий, резкий запах, который повар назвал впоследствии запахом страха.

Пытки над людьми производили похожую вонь, висевшую в воздухе еще долго после того, как прекращались людские страдания.

Какое-то время было тихо, а потом послышались неровные шаги, сопровождаемые позвякиванием металла. Из темноты появился тюремщик – невысокий, прихрамывающий человек с толстенными ручищами и ножищами. На первый взгляд Мишелю показалось, что волосы у него на темени выбриты, как у монаха, однако при ближайшем рассмотрении выяснилось, что причиной его лысины являются лишь время и природа.

– О-о, святой отец! – воскликнул он, осклабившись. – Отец Шарль, не так ли? Добро пожаловать! Добро пожаловать! Как мы вас ждали! Нечасто нам оказывают честь такие образованные люди, как вы! – тараторил он.

Хотя священник не отнимал от носа платка, было видно, что выражение его лица чуть потеплело, хотя он и не улыбался: слишком уж мрачной была предстоявшая ему работа. Он лишь величественно кивнул и приглушенно ответил:

– Скажите, отец Тома и его помощник уже прибыли?

Тюремщик покачал головой.

– Здесь только палачи... А про отца Тома я ничего не слыхал.

И действительно, Тома, еще один член инквизиторского суда, должен был прибыть сюда вместе с Шарлем и Мишелем, однако задержался на несколько часов «по личному делу». Если бы это был какой-то другой священник, Мишель подумал бы, что задержать его могли разбойники на дорогах, однако он слышал кое-что об отце Тома и по тому нарочитому молчанию, что хранил по этому поводу отец Шарль, заключил, что опоздание отца Тома скорее всего имело отношение к его любовнице. Как любимому протеже кардинала (любимому, по мнению Мишеля, даже больше, чем собственный сын), отцу Тома оказывалось особое снисхождение.

– Тогда мы можем увидеть заключенную? – вежливо спросил Шарль у тюремщика. – Мать настоятельницу Марию-Франсуазу?

– О да! – Тюремщик выкатил глаза, темные и при этом настолько глубоко посаженные и такие узкие, что белков почти не было видно. – Великую каркассонскую шлюху, как некоторые ее называют? Но вам следует знать, что некоторые из здешних жителей до сих пор почитают ее за святую и им этот суд ох как не по душе! Но я-то не из таких, нет! – Он замолчал, а потом похотливо спросил: – А что, святой отец, правда то, что о ней говорят? Что она вытворяла в папском дворце?

От омерзения Мишель невольно скривил губы. До него тоже дошел слух о том, что аббатиса публично совершила непристойный сексуальный акт, магический акт, призванный оскорбить Папу Иннокентия. Но ничего подобного она не совершала. На самом деле она сделала нечто прямо противоположное. Всего одним прикосновением она вылечила раненого человека.

Как правильно заметил Риго, Мишель лично был свидетелем этого – и ему в первое мгновение показалось (хотя он и не говорил об этом никому), что он смотрит на саму Святую Деву, излучающую свет. Но потом этот образ померк, и Мишель понял, что перед ним обычная женщина во францисканском одеянии. И тем не менее он по-прежнему видел перед собой посланницу Бога, ибо лицо ее светилось не иначе как божественным светом.

И как могут грешники говорить о подобной святой такие мерзости?

В полумраке тюремного вестибюля Мишель заметил, что взгляд отца Шарля посуровел. Он опустил платок, и теперь его ставшее строгим царственное лицо с впалыми щеками и густыми, черными как уголь бровями было видно хорошо.

– Мы прямо сейчас взглянем на аббатису, – тихо сказал он тюремщику.

– Ну, конечно, – вздохнул тот и повернулся так аккуратно, что ключи, висевшие на большом кольце у него на бедре, звякнули – вся связка одновременно.

Он медленно двинулся вперед, осторожно ступая на искалеченную ногу.

Шарль и Мишель последовали за ним и стали один за другим спускаться по чрезвычайно узкой, спиралевидной, похожей на раковину улитки каменной лестнице.

Откуда-то снизу донеслись дикие крики. Кричала женщина. Мишель автоматически заставил себя подавить острое чувство жалости и начал молиться:

– Богородице Дево, радуйся, благодатная Марие, Господь с Тобою, благословенна Ты в женах, и благословен плод чрева Твоего... Святая Марие, Матерь Божия, молись за нас, грешных, и в час нашей смерти...

Услышав крик, отец Шарль, как ястреб, накинулся на тюремщика.

– Здесь есть другие заключенные помимо францисканских сестер?

Тюремщик явно тянул с ответом, и Шарль сразу понял, что означает его молчание, и поэтому продолжал:

– Почему палачи занимаются моими арестантками? Они не имеют права действовать без моего приказа!

Мишель задыхался от гнева.

Тюремщик опустил голову и стал рассматривать башмаки Шарля.

– Они прибыли из Парижа час назад, монсеньор, и потребовали, чтобы я привел монашек к ним. И я думал – я и в самом деле так думал, сеньор, – что они действуют по вашему приказанию.

– Это не так.

Тюремщик поднял голову, и неожиданно в его голосе послышались обвинительные нотки.

– Теперь я понимаю, добрый отец! Теперь я припоминаю, что они были вдрызг пьяными, когда потребовали привести монашек. Они явились сюда прямо из какой-нибудь таверны или из борделя, где, наверное, кутили всю ночь напролет...

– Немедленно отведите меня к ним! – Отец Шарль решительно и сурово взмахнул черным рукавом, делая тюремщику знак замолчать и продолжать спуск по лестнице, что тот и сделал, хотя и не слишком ретиво.

Дойдя до конца лестницы, они оказались в просторном подвале. Справа находилась большая общая камера, слева – несколько маленьких одиночных камер, а рядом – большие двойные двери, одна створка которых была приоткрыта. Воздух здесь был прохладнее, чем наверху, но при этом куда более спертым.

Багровея и пыхтя, тюремщик повел мужчин по коридору, разделявшему одиночки и общую камеру, представлявшую собой огороженное железной решеткой пространство с каменным полом, покрытым соломой. На соломе сидели, сбившись в кучку, шесть монахинь – раздетые, в одних лишь нижних рубашках, жалкие и несчастные. У всех были тонкие носы с горбинкой и нежная кожа, что говорило о том, что они происходят из благородных французских семей; остриженные волосы подчеркивали изящные изгибы шеи. Они были рождены в богатстве и роскоши и в юном возрасте отправлены в монастырь. О жизни они не знали ничего, кроме рукоделия, чтения, религиозных размышлений. Кандалов и цепей на них не было; они вообще не были связаны – возможно, это свидетельствовало о тайном сочувствии к ним со стороны тюремщика.

Когда отец Шарль и брат Мишель проходили мимо них, монахини проводили их взглядом: женщины одновременно повернули головы в их сторону. Две из сестер – одна светловолосая, другая темноволосая – плакали, шепча молитвы; у них были розовые, как у младенцев, опухшие веки. На лицах остальных застыло выражение безмолвного ужаса, которое так часто доводилось видеть Мишелю.

Тюремщик остановился у дверей в камеру пыток, откуда доносился утробный гогот. Мишель не мог долее сдерживаться. Невзирая на возможное осуждение со стороны своего господина, он рванулся вперед и распахнул дверь. И в тот же миг его взору предстало бледное тело, подвешенное на высоте около фута над полом с помощью ворота и цепей, привязанных к каждому запястью и поднимавших руки назад и вверх. Это была страппадо, то есть дыба, использовавшая собственный вес жертвы для выворачивания плечевых суставов. Это пыточное устройство было весьма действенным, уже через несколько минут применения вызывавшим смещение суставов и агонию. Но этого было мало: после прекращения пытки боль только нарастала, поэтому жертва быстро сдавалась и сознавалась в своем преступлении.

Вздернутая на дыбу женщина была без сознания. Голова ее свесилась вперед, подбородок касался ключицы. Под маленькими, похожими на створки раковины гребешка грудями резко выступали ребра, под ними тянулся плоский белый живот; над дельтой золотистых волос выступали тазовые кости. Тонкие ноги были сжаты и слегка согнуты в коленях. На каменной стене в отсвете факелов покачивался ее силуэт – силуэт женщины-мессии, распятой на невидимом кресте.

Один из палачей встал перед ней и, приподнявшись на цыпочки, схватил ее за груди. Второй, еле держась на ногах, подтаскивал к жертве какой-то ящик, одновременно неловко пытаясь снять с себя штаны.

– Опустите ее! – закричал Мишель, вбегая в камеру, и с силой и ловкостью, поразившими его самого, пинком сбил с ног палача, тащившего ящик.

Второй палач, с мутными от хмеля глазами, отпустил свою жертву и с воинственным видом повернулся к ее спасителю. Мишель был высоким парнем, но второй палач был выше его и явно сильнее. Стоя вплотную, они с ненавистью смотрели друг другу в глаза. Мишель был готов драться.

– Опустите ее! – как гром прогремел от дверей голос Шарля, в котором слышалась ярость Христа, изгоняющего менял из храма.

Палач обратил свекольного цвета лицо к священнику:

– Но нам сказали...

– Мне все равно, что вам сказали другие. Отныне вы будете слушаться только меня!

– Но вы...

Отец Шарль угрожающе вскинул руку, требуя от него замолчать.

Здравый смысл взял верх над опьянением и темпераментом, и палач, сообразив, что Шарль – противник опасный, вздохнул и взялся за ворот дыбы. Женщина упала на землю, как брошенная марионетка. Мишель подхватил ее – груду костей, обтянутых кожей, – и подождал, пока второй палач снимет цепи с ее запястий.

Здесь было не до ложной скромности. При виде ее синяков и вывороченных костей, при мысли о бесчестии, которому она подвергалась, Мишель не испытывал ни замешательства, ни неловкости – один лишь ужас. Он постарался как можно лучше прикрыть ее тело рукавами рясы и вынес ее мимо отца Шарля в коридор.

Законы инквизиции запрещали тюремщикам, палачам и инквизиторам бить или насиловать жертв, но подобные преступления совершались сплошь и рядом. Шарлю и Мишелю не раз приходилось с этим сталкиваться, равно как и с невежеством относительно прав заключенных или наглым пренебрежением ими. Установленная практика запрещала пытки без присутствия или разрешения инквизитора. «Practice Officii Inquisitionis haereticae pravitatis», изданная Бернаром Ги три десятилетия назад, была чрезвычайно конкретна в этом отношении и гарантировала обвиняемым определенные права. Одним из этих прав было предоставление возможности признать свою вину до применения пыток. Второе предполагало, что пытки должны применяться не просто так, ради мучения жертвы, а лишь с целью добиться признания.

– Я должен был бы немедленно сообщить о вас, – убийственно гневным тоном сказал священник, обращаясь к палачам. – О том, что вы виновны не только в нарушении правил, но и в преступлении, которое вы едва не совершили. Однако у меня мало времени, поэтому я даю вам законную возможность признаться самим. Посмотрим, как вы воспользуетесь ею... В противном случае я сам учиню вам допрос. Полагаю, вы представляете себе, с какой фантазией палач способен применить свое искусство на другом палаче.

С этими словами Шарль вышел в коридор и вслед за Мишелем – с помощью ключа, предоставленного тюремщиком, – вошел в общую камеру. Мишель аккуратно положил все еще не приходящую в сознание монахиню на солому. Тут же их обоих облепили блохи. Монахини, не обращая внимания на инквизиторов, обступили ее и с рыданиями и причитаниями прикрыли ее наготу грязным одеялом.

– Сестры, – торжественно обратился к ним Шарль, не заходя в глубь камеры, – прошу прощения за это нарушение закона и напоминаю, что вам будет предоставлена возможность избежать подобной судьбы.

Одна или две монахини подняли на него затуманенные глаза. Трудно было сказать, что означает мрачное выражение их лиц – искреннее раскаяние или подавленную ненависть. Остальные не отрывали взгляда от искалеченного тела, лежавшего между ними, и ни одна не заметила, как оба инквизитора удалились, а тюремщик запер камеру на замок.

Не произнося ни слова, тюремщик провел обоих священнослужителей по коридору мимо второй, пустой, общей камеры и целого ряда пустых одиночек к последней камере в этом ряду. Там он остановился перед деревянной, обитой ржавыми железными полосами дверью с зарешеченным окошком на уровне глаз и щелью над полом, через которую можно было подавать пищу и воду. Дверь оказалась незапертой и со скрипом распахнулась.

Мишель вошел следом за Шарлем.

Эта камера была такая же, как все остальные: сырой земляной пол, покрытый соломой, давно не опустошавшийся сосуд для испражнений, и у входа – маленький светильник из смоченной жиром тряпки, от которого распространялся не столько свет, сколько чад, покрывавший все вокруг черной гарью.

В то же время она отличалась от остальных: на полу горела отличная белая свеча в керамической подставке, отчего по стенам расходились дуги света. И воняло здесь гораздо меньше, так что Шарль даже сунул платок в рукав.

«Святое место», – тут же подумал Мишель, и ему почудился слабый аромат роз.

Воспоминание о том случае, когда он последний раз видел ее – в Авиньоне, среди шумной толпы, – нахлынуло на него.

На доске, подвешенной к стене цепями, лежала женщина – на спине, отвернувшись лицом к стене. В тот миг, когда оба инквизитора проходили между женщиной и свечой, их тени упали на нее и на стену, заслонив призрачный силуэт темного дыма, кружившегося над их плечами.

Даже в полутьме Мишель сразу заметил, что ее щека, видневшаяся из-под пышной шапки коротко остриженных блестящих черных волос, раздута – возможно, кость была сломана, и что дыхание у нее короткое, прерывистое, неглубокое, как у человека со сломанными ребрами. Значит, мучители занимались ею в первую очередь. Мишель вспомнил о том, как в Авиньоне постигал науку врачевания, и тут же мысленно прописал ей ивовую кору от боли и мазь из листьев окопника, лепестков ноготков и оливкового масла – от синяков...

Отец Шарль сел на один из двух табуретов, предназначенных специально для инквизиторов. Мишель последовал его примеру и тоже сел, несколько позади священника, а затем отвязал от пояса сумку. Шарль мягко спросил:

– Мать Мария-Франсуаза?

Тело женщины слегка напряглось.

– Я отец Шарль, доминиканский священник, присланный Церковью для расследования вашего дела. А это, – он показал на своего помощника с почти отцовской гордостью, – мой писец, приемный сын кардинала Кретьена, доминиканский монах брат Мишель.

На мгновение он замолчал, словно ожидая, что аббатиса повернется к ним и ответит на представление. Но так как она не сделала этого, его голос посуровел:

– Но сначала, матушка, я должен принести извинения за плохое обращение с вами. Эти люди не имели права трогать вас до тех пор, пока вам не будет дана возможность признаться самой. Я доложу об этом.

Женщина медленно повернула к ним лицо.

Мишель едва подавил крик ужаса. Он думал, что увидит перед собой ту миниатюрную женщину в монашеском одеянии, которую он видел так недавно на площади в Авиньоне, где она исцелила одним прикосновением руки глаз стоявшего перед ней на коленях арестанта, – красивую женщину с оливковой кожей, большими глазами и изящным носиком.

Теперь аббатиса смотрела на них лишь одним здоровым темно-карим глазом; второй глаз, почти спрятанный за раздувшейся щекой, страшно отек и был залит свернувшейся кровью, натекшей из рассеченной прямо по изгибу брови. Кровь залила висок, щеку, крыло разбитого носа и стекала на лиловую верхнюю губу.

Она была очень молода, лет двадцати от роду, – слишком молода для того, чтобы успеть достичь высокого звания аббатисы и заслужить такие разноречивые оценки. И хотя в ее внешности, казалось, не было ничего выдающегося, в ее выдержке, в спокойном достоинстве перед лицом судьбы была величественная красота. За годы службы рядом с отцом Шарлем Мишель повидал бессчетное множество заключенных, и она была первая, в ком он не увидел страха.

Память снова вернула его в Авиньон, к тому мгновению, когда она оторвала взгляд от исцеленного и посмотрела прямо на него, на Мишеля. И в тот миг он понял, что она видит его насквозь, знает каждую его мысль, каждое движение его сердца. От нее исходила волна любви, предназначенной только ему, ему одному, любви такой святой, такой чистой и такой сильной, что он едва удержался на ногах, когда она захлестнула его. И он взглянул ей в глаза, и в этих глазах тоже была любовь и было понимание: Бог здесь.

И вдруг на него нахлынуло желание – столь сильное, какого он не испытывал никогда в жизни. Оно заполнило не только его чресла, но все его тело, и даже заныли кончики пальцев. Тут же его охватило чувство стыда за то, что он может испытывать похоть к такому святому созданию, и он стал молиться про себя: «Изыди, Сатана! Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие...»

При этом последние слова он обращал к аббатисе.

Напряженный от гнева голос отца Шарля вернул Мишеля к действительности.

– Они заплатят за преступление, матушка. Мы же пока, – тон священника стал несколько небрежным, – не будем терять времени. Против вас был составлен предварительный список обвинений.

Не оглядываясь на своего помощника, он протянул ему раскрытую ладонь.

Мишель очнулся, открыл сумку и развернул толстый свиток из нескольких листов пергамента. Выбрав нужный лист, он передал его отцу Шарлю. Хотя последний давно уже полагался при чтении на глаза Мишеля, он знал этот список наизусть: убийство невинных младенцев, общение с дьяволом, обучение ведьм, колдовство против отдельных лиц в Каркассоне, не говоря о самом тяжелом обвинении – колдовстве против его святейшества Папы Иннокентия...

Кроме этого последнего обвинения и имени обвиняемой, на всех пергаментах в сумке Мишеля значилось то же самое.

Шарль продолжал допрос:

– Матушка, я спрашиваю вас: признаете ли вы себя виновной в предъявленных вам обвинениях?

Внезапно здоровый глаз аббатисы затуманился, и одна слезинка скатилась по щеке.

Отец Шарль с мрачным видом показал ей пергамент, а Мишель достал чернильницу и перо.

– Документ уже готов, и вам остается лишь подписать его, – сказал священник. – Это список обвинений, который я вам зачитал.

Передавая Шарлю перо, Мишель увидел, что аббатиса смотрит не на пергамент, а на него самого. Потом она перевела взгляд на отца Шарля, и в это мгновение Мишелю удивительным и невыразимым словами образом открылось, что она плачет не от боли, причиненной ей палачами, не от позора тюрьмы и не от страха мучительной смерти.

Она плакала из жалости к ним, ее инквизиторам. Из глубочайшего сострадания к ним. И он почувствовал, как болезненно сжалось в ответ его сердце.

Она снова взглянула на Мишеля. Ее щеки сверкали слезами, смешанными с кровью, но выражение лица было спокойное. Какой невинной она выглядела – маленькая и израненная, на рваной грязно-белой подстилке. Короткие волосы и большие глаза делали ее похожей на подростка.

Никто бы не смог увидеть ее такой и не разглядеть в ней святую, не увидеть за ней Бога. Несмотря на ужасающие раны, лицо ее и открытый глаз были полны святости. Возможно, именно таким, подумал Мишель, являлся Иисус своим мучителям накануне распятия.

Он хотел повернуться к отцу Шарлю, узнать, что чувствует его наставник, но внезапно голова у него закружилась, и он почувствовал, что теряет сознание...

Он не был больше собой, монахом Мишелем. Он был другим человеком, чужим, незнакомым себе самому. Он лежал навзничь и смотрел в залитое солнцем небо. Небо было таким голубым, таким спокойным, безразличным и холодным – это вместилище криков людей, которых побивают камнями, – таким тихим, спокойным было оно теперь. Но там, в небесной синеве, неслись какие-то темные вихри.

«Что это, – подумал он, – стервятники? Или приближающаяся смерть?»

Ему было все равно: он был слишком слаб, слишком спокоен, слишком опустошен.

Потом небо и стервятники исчезли, и вместо них возникло человеческое лицо – лицо женщины с большими черными глазами, темными бровями и ресницами, оливковой, загорелой кожей. Она склонилась к нему, улыбаясь. Он попытался улыбнуться в ответ, но не смог: слишком много крови вокруг – крови на металле, крови на земле, крови на языке... Но все это не имело никакого значения, ибо он видел ее. Наконец...

И несмотря на слабость, он преисполнился огромной любовью и непереносимым чувственным влечением, которого перед лицом неизбежной смерти совсем не стыдился. Такая страсть казалась святой, неотделимой от власти, изливавшейся из нее в него.

Ее голос, низкий и красивый, – голос, который он знал давным-давно, голос, который он знал всегда, но не помнил: «Бог, которого ты ищешь, – здесь. Понимаешь? Твоя жизнь здесь...»

Эти слова и идущее от них тепло охватили его таким чувством свободы, такой глубокой радостью и освобождением, что он испустил дух.

Мишель вернулся к действительности. Он был поражен тем, что произошло. Он словно видел сон, но при этом не спал, ибо он только что передал перо отцу Шарлю, словно ничего не случилось. Нет, скорее это был не сон, а последнее воспоминание умирающего – какого-то совершенно незнакомого ему человека. Он словно окунулся в это воспоминание.

Это было видение, ниспосланное ему Богом, но его значение ускользнуло от него. В то же время элемент похоти в этом видении смутил его, и он решил, что тому виной его собственная греховная природа.

Рука Мишеля инстинктивно потянулась к кресту, спрятанному у него на груди. Отец Шарль испытующе посмотрел на него и протянул перо и пергамент неподвижно лежавшей женщине.

Слезы мгновенно иссякли, и аббатиса покачала головой:

– Нет.

Удивительно, но Шарль не стал настаивать. Он опустил руки и вернул оба отвергнутых предмета Мишелю, который сунул их в сумку и вытащил восковую дощечку и палочку, использовавшиеся для записи дополнительных имен, обвинений и дополнений к признаниям.

Палочкой по воску писец написал следующее:

«В год 1357-й, в 22-й день октября, мать Мария-Франсуаза, настоятельница францисканского монастыря в Каркассоне, официально предстала перед судом доминиканского священника отца Шарля Донжона из Авиньона и отказалась признаться в преступлениях, в которых была обвинена».

Палочка повисла в воздухе: писец ждал, что отец Шарль спросит, желает ли аббатиса признаться в других преступлениях или сделать заявление.

К изумлению Мишеля, отец Шарль сказал монахине:

– Совершенно очевидно, что вы не испытываете желания сотрудничать со следствием.

С этими словами он встал и направился к выходу. Сбитый с толку Мишель поспешно собрал свои письменные принадлежности и хотел последовать за ним.

– Но я сделаю признание, – сказала вдруг аббатиса с внезапной силой. – Только это не будет подпись под вашим документом.

Шарль резко развернулся, махнув полой темной сутаны, и посмотрел на нее. Он произнес всего два слова, но Мишель услышал в его голосе нотки разочарования:

– Так вы...

– Признаюсь, – подтвердила она, но ни в ее голосе, ни во взгляде не было ни следа раскаяния или сожаления. – Своими собственными словами и только ему.

Она показала на Мишеля.

Густые темные брови священника резко вскинулись «домиком»; губы стали тонкими и побледнели. Несколько секунд он взирал на аббатису испепеляющим взором и наконец сказал:

– Неужели я должен говорить вам то, что вы и без того знаете? Что мой помощник еще не достиг сана священника и официально не может принимать ваши признания? И что я никогда не позволю ему остаться с вами наедине?

– Неужели я должна говорить вам то, что вы и без того знаете? – возразила она с совершенным бесстрашием и непочтительностью. – Что вам приказано сделать заключение о том, что я – вероотступница, и приговорить меня к смерти независимо от того, что я скажу? – На секунду она остановилась и взглядом показала на Мишеля: – Он не боится услышать правду и записать ее.

С мертвенно-бледным лицом Шарль тяжело повернулся к Мишелю.

– Ей уже ничем не поможешь. Позови тюремщика, брат.

– Но, святой отец...

– Делай, как я сказал.

Все годы монашеского послушания и преданности отцу Шарлю потребовались Мишелю для того, чтобы подчиниться. Он выглянул в маленькое зарешеченное окошко и кликнул тюремщика – как оказалось, более громко, чем было необходимо, ибо тюремщик все это время ждал прямо за дверью. И его веселость, и та поспешность, с которой он отпер дверь, нимало не смогли скрыть смущение от того, что его застали в тот момент, когда он шпионил.

В течение всего трудного дня – а точнее, еще трех абсолютно безрезультатных допросов – подавленность отца Шарля лишь возрастала, и когда инквизиторы наконец покинули тюрьму и вышли на свежий воздух, брови его были нахмурены, а поступь – медлительна и тяжела. Вопреки своему обыкновению, он не обсуждал происшедшее за день, а хранил полное молчание.

Мишель тоже молчал, столь глубоко было его разочарование в отце Шарле. Закон требовал, чтобы аббатисе было предоставлено несколько шансов сделать признание. Но Шарль уже произнес зловещие слова – слова, которые не произносил до сих пор ни разу, слова, которые звучали как смертный приговор обвиняемой: «Ей уже ничем не поможешь».

«Я схожу с ума», – подумал Мишель, потому что мир и все, во что он верил, перевернулось с ног на голову.

Его наставник был честнейшим и благороднейшим человеком. Не было случая, чтобы отец Шарль не дал заключенному возможности высказаться и не выслушал бы его. Но сегодня он практически приговорил аббатису к смерти, не дав ей произнести ни слова. Церковь управлялась хорошими, почти святыми людьми – но сегодня Риго шантажом заставил священника пренебречь законами инквизиции.

Отец Шарль вздохнул и посмотрел вдаль. Людское движение заметно поредело: наступил час ужина. Освещенное лучами заходящего солнца лицо священника казалось страшно уставшим, почти изможденным.

– Брат Мишель, – сказал он. – Полагаю, что будет лучше, если завтра со мной пойдет другой писец.

Вот оно что! Отец Шарль собирался наутро вернуться к аббатисе и рекомендовать применение пыток. И он не хотел, чтобы его названый племянник присутствовал при совершении этого постыдного поступка.

В то же время что-то мешало молодому монаху поверить в то, что это правда.

– Но почему, отец? По какой-то причине аббатиса доверяет мне. И если мое присутствие может помочь получить признание...

– Она хочет, чтобы ты был один, Мишель. И причины, по которым она хочет этого, не имеют ничего общего с доверием. Я заметил странное выражение на твоем лице, когда ты впервые взглянул на нее сегодня утром. Ты был сам не свой. Осмелюсь я спросить, какие мысли посетили тебя?

Мишель не знал, говорить ли. Что-то подсказывало ему, что видение должно остаться тайным... но в то же время он знал, что отец Шарль хочет лишь уберечь его от беды.

– Это было... как сон наяву. Я словно смотрел глазами другого человека, в другое время, в другом месте... И она – аббатиса – была там... – В его голосе появилась сила. – Это было видение, ниспосланное Богом, отец! Я почувствовал Его присутствие.

– Все эти твои разговоры о «чувствовании Бога», все эти видения говорят о том, что твой подход к религии слишком эмоционален. Бог в литургии и в требнике, а не в полетах фантазии. – Отец Шарль покачал головой и снова вздохнул, еще более печально. – Она тебя околдовала.

– Но епископ сказал, что святой отец сам благословил крест и что он защи...

– Знаю, брат. Но факт остается фактом: она тебя околдовала. Вряд ли твой «сон наяву» был посланием Бога. – Он помолчал. – Как ты думаешь, сын мой, почему я так быстро увел тебя от нее? – Его тон стал ироничным. – Наверное, ты решил, что я просто выполняю приказы Риго?

Последняя фраза заставила Мишеля остановиться. Потом он смущенно признал:

– Если это правда, то я буду умолять вас простить меня. Я понесу любую епитимью, какую вы сочтете необходимой, святой отец, но я хочу помочь, хочу остаться рядом с вами. Я знаю, что Господь может спасти ее, и знаю, что могу быть полезен. Я знаю это.

– Мишель, сын мой. Неужели ты не можешь понять? Она – яд для тебя.

– Как вы можете знать это, святой отец? Но вы же были там, на помосте, видели ее, как и я... Разве не важно узнать правду, спасти душу, которая может оказаться невинной? Душу, которая в действительности может оказаться святой? И сегодня там, в той камере, присутствовал Бог – как и в толпе в тот день, когда приводился в исполнение мой первый приговор в Авиньоне. Неужели вы больше не узнаете Его?

Шарль отвернулся от него так резко, словно получил пощечину. Мишель сожалел о том, что задал такой болезненный вопрос, но продолжал:

– Если она и в самом деле ведьма, то почему она захотела опутать своими чарами именно меня, святой отец? Почему не вас? Я всего-навсего писец, какой ей от меня толк? Как вы уже заметили, не я решаю ее судьбу. Я могу лишь молиться за нее.

Карие глаза священника наполнились слезами. Он попытался сказать что-то, но не смог, переполненный чувствами. Наконец хрипло пробормотал:

– Я с радостью отдал бы свою жизнь, лишь бы защитить тебя от беды. Ты не позволишь старику сделать это? Не доверишься мне? Я не увижу причиненного тебе зла, не увижу, как твоя душа будет разрываться на части.

– Но никакого зла... – Мишель замолчал, вдруг осознав, о чем говорит Шарль: о том, что он хочет защитить своего воспитанника от многого – не только от возможного воздействия колдовских чар, но и от чувства вины в том случае, если преступность аббатисы будет доказана с его помощью.

Пристыженный, Мишель склонил голову:

– К сожалению, я должен возразить против этого, святой отец.

– У тебя нет иного пути, брат, кроме как подчиниться приказу своего наставника. Я начинал службу писцом, поприслуживаю же на этот раз в этой должности себе самому.

Вечер Мишель провел в уединенной молитве, но отстранение от следствия по делу аббатисы по-прежнему тревожило его. Ему хотелось верить в то, что Шарль позволит обвиняемой сказать все, что ей будет угодно, даже если это может вызвать гнев епископа, однако суровость священника к матери Марии казалась ему вполне искренней.

Мишель подумал о том, что с ним произойдет в случае казни аббатисы (будь проклят епископ!). Ему придется публично осудить эту казнь, может быть, даже написать письмо Папе. Риго, вероятно, ответит на это изгнанием Мишеля из доминиканского ордена. Мишеля это не слишком волновало, потому что Кретьен был гораздо более влиятельным, чем Риго, и смог бы защитить его от епископского гнева. Но после некоторого раздумья монах пришел к выводу, что подобное изгнание было бы для него большим облегчением. Вместо того чтобы служить Богу, наблюдая за тем, как обвиняемых приговаривают к смерти, он мог бы, наверное, присоединиться к францисканцам и бродить по деревням, читая проповеди и спасая души, прежде чем те успеют прогневить инквизицию.

Теперь же, однако, преданность требовала от него подчиниться приказу. Но вероятность того, что резкость Шарля была наигранной и что он может признать аббатису невиновной и лично ответить за это перед Риго, терзала Мишеля. Если бы случилось нечто подобное, сумел бы он защитить своего наставника?

Вот это задача: при любом раскладе кто-то должен был пострадать – и пострадать из-за него.

Раздираемый этими мыслями, он отказался от вечерней трапезы с монахами и оставался в своей келье, занятый размышлениями и молитвой.

«Боже, спаси мать Марию и сестер ее, и я сделаю все, что Ты пожелаешь. Я буду молиться не переставая, буду сечь себя еженощно, буду изнурять себя на глазах толпы, буду поститься в пустыне... Но только обрати к милосердию, Господи, сердца отца Шарля, епископа и кардинала! Помоги им увидеть, что они должны служить только Тебе...»

Пока он молился, вечерний свет, струившийся в маленькое, не прикрытое ставнями окошко кельи, постепенно стал тускнеть; наступили сумерки, а потом и полная тьма. Все это время Мишель стоял и стоял на коленях и лишь около полуночи повалился на бок и мгновенно уснул прямо на каменном полу.

Он снова был тем незнакомцем, снова смотрел глазами другого, слушал ушами другого и не мог видеть его лица, словно его собственная душа вселилась в тело другого человека, в его сердце, в его сознание.

Незнакомец ехал верхом, овеваемый утренней прохладой; его бедра и голени крепко охватывали мускулистые бока лошади, а в правой руке он сжимал тяжелое, очень тяжелое копье. Но рука его была полна молодой силы, которой было более чем достаточно, чтобы держать это оружие, и на бедре его висел меч длиной с его собственную ногу.

А на ножнах была вышита одна-единственная красная роза.

Далеко-далеко впереди бился на ветру темно-красный штандарт французского короля с тремя огненными языками, вышитыми золотом. Слева ехал одетый в латы рыцарь с закрытым забралом лицом и тронутой серебром бородой; в руках у него был флаг с изображением Девы Марии, окруженной звездами. Золотоволосый всадник, ехавший справа, был моложе рыцаря; он сурово смотрел на Мишеля, будто чего-то ожидал от него.

Обоих мужчин он знал. И знал их близко, как и они знали его. Медленно, медленно продвигались они вперед, и наконец он увидел, что они втроем были лишь каплей в море животных и людей. Царило полное молчание, нарушаемое лишь криками соколов, шуршанием конских копыт на опавших листьях, редким глухим покашливанием. Сквозь ветви полуголых деревьев он глянул вниз с вершины холма и в разреженном тумане внизу увидел изгиб реки, сверкавшей серебром в лучах восходящего солнца.

Где-то далеко резко пропели трубы.

Эта сцена вдруг померкла, и появилась она, аббатиса. Но теперь она не была ни монашкой, ни ведьмой – просто женщиной. Поразительной женщиной, одетой не в мешковину, а в нечто воздушно-белое, светящееся, как луна. С ее прекрасных плеч на спину и руки волнами спадала иссиня-черная ткань накидки. Она сидела в своей камере, на деревянной скамье, прижав колени к груди и обхватив их руками.

Мишель стоял перед нею с пером и пергаментом в руке. Он был писцом, готовым записать ее признание. Его взволновало то, что он был с нею один на один, без отца Шарля, способного удержать его от похоти.

Но этот страх прошел, едва он взглянул в ее внимательные черные глаза и увидел в них святую любовь и желание. Она встала, не отводя от него взгляда, и пошла к нему. Ее одеяние растворилось в темноте, и она засияла перед ним – нагая.

Он не оказал никакого сопротивления, когда она взяла из его рук перо и пергамент и отбросила их в сторону. Он не возмутился, когда она обвила его своими руками и, притянув его к себе, прижала к его губам мягкие губы.

Он поцеловал ее и с не изведанной доселе дрожью сжал ладонью ее грудь. И почувствовал восторг, не омраченный ни малейшей мыслью о греховности происходящего, испытал невинную радость Адама, соединяющегося с Евой в райском саду.

И хотя он был девственником, он взял ее там, на сырой, холодной земле. Она, более мудрая, направляла его. Инстинкт охватил его как пламя, прижал его к ней, плоть к плоти, лицо к лицу. Радость и желание стали невыносимыми, и тут она коснулась пальцами его лица и прошептала: «Бог здесь, понимаешь? Бог здесь...»

Мишель проснулся в самый момент оргазма, в момент глубокого, царапающего горло вдоха – сильнейшего наслаждения, смешанного с обычным чувством вины за трепетное сокращение, выплескивание семени, новые сокращения, постепенно стихающие вместе с биением сердца.

Через секунду к нему полностью вернулось сознание. Он был монахом, находился в Каркассоне и лежал на полу кельи, предоставленной ему братьями-доминиканцами. И ему снова было неловко за дурные мысли об аббатисе, и он еще больше был озадачен приснившимся ему сном о воине.

С поспешностью, порожденной отвращением, он сел и одной рукой привел себя в порядок, промокнув выплеснувшееся семя складками широкого нижнего платья, настолько быстро, чтобы не дать себе возможность получить удовольствие от прикосновения. Неожиданно в дверь застучали.

– Да? – Мишель выпустил из руки влажную ткань и попытался успокоить дыхание.

Это не могло быть время первой молитвы. Да и колокола не звонили.

– Это брат Андре, – последовал ответ, шепотом, чтобы не разбудить остальных. – Можно войти?

– Конечно.

Тонкая деревянная дверь приоткрылась, и в щель шириной не более локтя бесшумно проскользнул пожилой горбатый монах. Трепещущий свет лампады освещал его лицо, оттеняя морщины вокруг рта и глаз, придававшие ему чуть ли не вампирский вид.

– Брат Мишель, – прошептал старик напряженным, таинственным голосом. – Отец Шарль серьезно болен. Он послал за тобой.

Мишель мгновенно вскочил, сорвал рясу с крючка на стене и натянул ее на себя. Воспоминание о сне тут же исчезло, уступив место беспокойству.

– Болен?

Брат Андре перекрестился и еле слышно выдохнул одно-единственное зловещее слово:

– Чума.

III

Священника уже перенесли из монашеской кельи в более удобное помещение: в комнату для гостей, обставленную мебелью, достойной украсить жилище знатного горожанина; там была настоящая кровать с периной и подушками. Рядом, на изящном резном столике, горели в шестирожковом подсвечнике две свечи, отбрасывая неровный свет.

Однако отец Шарль, судя по всему, был не в состоянии оценить смену обстановки; он метался на постели, стеная, дергая руками и ногами, мотая головой из стороны в сторону. Иногда его глаза крепко закрывались, иногда широко распахивались, и тогда в них стоял ужас от какого-то жуткого видения, явившегося ему.

Рядом с кроватью сидел на табурете другой монах. Он тоже был старше Мишеля, ему уже шел четвертый десяток.

Когда сопровождавший Мишеля брат Андре удалился, доминиканец, ухаживавший за больным, встал и сделал предостерегающий жест рукой. Приглушенным голосом, словно не желая, чтобы пациент слышал его, он сказал:

– Это чума. Вы уже...

– Это неважно. – Мишель подошел к постели. – Я помогу ухаживать за ним.

Отец Шарль хрипло закашлялся. Доминиканец тут же приподнял его за плечи и приложил к его губам платок.

Аккуратно стирая с бороды и усов отца Шарля мерзко пахнущую смесь крови и мокроты, монах тихо сказал Мишелю:

– Тогда с еще более глубоким сожалением скажу тебе: это чума худшая из всех видов чумы. Это та, что селится в легких. Почти все заразившиеся ею умирают. Если Господь хочет прибрать его к себе, мы узнаем об этом дня через два. Я уже позвал священника.

Поначалу Мишель не почувствовал никакой скорби, лишь холодное, глубокое удивление. Потом вдруг вспомнил, что нужно сделать выдох, и, осознав это, испытал почти непереносимую душевную боль. Но как-то справился с нею и не заплакал. Монах, однако, заметил его состояние и сказал извиняющимся голосом:

– Вспышки все еще случаются, особенно в деревне. Виноваты воздух и эта странная внезапная жара...

– Мишель? – задыхаясь, произнес Шарль и распахнул невидящие глаза, шаря руками в темноте. – Это Мишель?

Мишель тут же кинулся к нему и сжал в ладонях горячую, влажную руку священника. Кожа и губы Шарля приобрели серый оттенок. На лбу и серебристых усах капли пота блестели, как тысяча сверкающих крошечных драгоценных камешков.

– Я здесь, святой отец, здесь. Я останусь с вами и буду молиться за вас всю ночь.

Услышав голос племянника, священник затих. Мишель повернулся к монаху и негромко сказал:

– Иди спать, брат.

Монах кивнул и вышел. Мишель сел на табурет, не выпуская руки Шарля.

– Я здесь, святой отец, – повторил он. – Я не...

– Это моя самонадеянность, верно? – задыхаясь, проговорил священник и попытался сесть. Мишель встал и ласково уложил его. – Да помилует Господь мою душу!

Он сильно закашлялся. Мишель помог ему сесть и, придерживая священника за плечи, свободной рукой взял оставленный монахом платок и приложил его к губам больного.

Приступ кашля продолжался довольно долго. Шарль дышал тяжело, с хрипами. Когда кашель прекратился, Мишель отнял платок, окрасившийся в опасный ярко-красный цвет, и уложил больного на подушки, чтобы он мог отдышаться.

– Благословляю тебя, Мишель, – сказал отец Шарль, просветлев лицом. – Ты мне и вправду как сын...

Мишель распрямился, снял с пояса четки и встал на колени.

– Я буду молиться за вас, святой отец. Если вы в состоянии, молитесь вместе со мной. Благословенная Дева, заступись за раба своего Шарля, чтобы миновали его страдания и здоровье вернулось к нему. О, Пресвятая Матерь Божия...

– Она! – в безумии прорычал отец Шарль. – Это она сделала это со мной!

Услышав эти кощунственные слова, Мишель в ужасе перекрестился.

– Это ее работа, ты разве не видишь? – продолжал Шарль с такой яростью, что брызги слюны попали на лицо Мишеля. – Это часть ее колдовства!

Только теперь Мишель понял, что священник говорит об аббатисе, а не о Богоматери.

Как ни странно, он сохранил спокойствие и, встав с колен, ласково, но твердо уложил священника обратно на подушки.

– Не беспокойтесь, святой отец. Бог сильней дьявола. Он защитит нас и вылечит вас.

– Ни Бог, ни дьявол не имеют с этим ничего общего! – вскричал священник, напрягая мышцы и сверкая глазами. – Ты не представляешь себе, насколько она сильна или в каком отчаянии... Я был самым настоящим идиотом, когда думал, что смогу сделать так, что она не увидит... А епископ, епископ! Ты должен быть осторожен, ты не должен доверять... скорее Кретьен пожелает увидеть тебя мертвым... Я не могу удержать... О какой же я самонадеянный дурак! Можешь ли ты простить меня? Можешь?

И он заплакал, да так жалобно, что в конце концов Мишель сказал:

– Конечно же, я прощаю вас. Конечно. А теперь успокойтесь. Не надо говорить такого ни о себе, ни о добром кардинале. – И он уложил Шарля на подушки, бормоча: – Тихо, святой отец, тихо...

Наконец глаза священника закрылись, а тело расслабилось.

Внезапно тело священника свела судорога. Зловонная смесь черной крови и зеленовато-желтой желчи выплеснулась из его рта на грудь. Мишель взял тряпку, лежавшую рядом с тазиком, и тщательно промокнул эту жидкость.

Весь следующий час он сидел на табурете и утирал красную пену, появлявшуюся на губах больного. Потом пришел другой доминиканец и совершил соборование. Все это время Шарль не приходил в сознание. Когда священник вышел из комнаты, Мишель опустился на колени и начал молиться.

Утром, оказавшимся благодатно прохладным, Мишель снова направился в тюрьму, вооружившись несколькими чистыми вощеными дощечками и оставшимися без подписи признаниями. Ночь он провел на полу у постели отца Шарля, мучительно обдумывая создавшееся положение. Он был простым писцом, не имевшим права ни освобождать заключенных, ни выносить им приговор. В то же время мать Мария-Франсуаза сказала, что не признается никому, кроме него, и, хотя он был ужасно расстроен болезнью отца Шарля, существовала какая-то вероятность того, что таким образом Господь пошел ему навстречу, услышав его молитву об аббатисе.

Ибо если бы смертный приговор или освобождение аббатисы находились лишь в его, Мишеля, власти, то он, в этом можно было не сомневаться, предпочел бы освободить ее и принять на себя всю тяжесть гнева Риго.

И в этом случае отец Шарль – если, конечно, Господь Бог сочтет возможным поднять его с одра смерти – не понесет никакой ответственности за происшедшее и не будет наказан.

Поэтому, лишь только забрезжило утро, Мишель оставил смертельно-бледного, бесчувственного священника на попечение доминиканцев, и вот теперь, шатаясь от усталости, поднимался по лестнице, ведущей к дверям тюрьмы. Вдруг сзади его окликнули:

– Мишель! Брат Мишель!

Он обернулся и увидел гладко выбритого, красивого молодого человека с льняными волосами, бровями и ресницами и бледно-голубыми глазами.

– Отец Тома!

– А где же твой хозяин, верная тень? – добродушно пошутил Тома.

Мишель знал, что под этим добродушием скрывается весьма черствое сердце. Молодой священник широко улыбался. Он был одет в синюю шелковую сутану с красной атласной оторочкой (скромное одеяние в сравнении с розовой атласной сутаной с вышивкой, которую он обычно носил в известном более испорченными нравами Авиньоне). К одному из узких рукавов он прицепил маленькую веточку цветущего розмарина, сорванную с одной из бесчисленных диких изгородей, что росли в Лангедоке.

Для Мишеля Тома представлял собой худший тип священника: распущенный и неблагочестивый человечишко, более интересующийся женщинами и вином, чем Богом. Годом раньше он появился ниоткуда, как один из протеже Кретьена, причем кардинал так опекал его, что ходили слухи, будто это его незаконнорожденный сын. О прошлом Тома не было известно ровным счетом ничего. Но по всему было видно, что он получил прекрасное образование, да и внешний облик подтверждал его принадлежность к французской аристократии. Сам он ничего о себе не рассказывал, а расспрашивать никто не осмеливался, ибо раздражать Тома значило навлекать на себя гнев Кретьена.

Но факт оставался фактом: несмотря на явное предпочтение, которое кардинал оказывал Тома, лишь Мишель был официально усыновлен Кретьеном и потому являлся наследником солидного состояния кардинала. И совершенно очевидно, что уже одно только это могло породить непреходящую ненависть Тома по отношению к Мишелю.

– Видите ли, – сказал Мишель, – отец Шарль болен.

Простое произнесение этих слов оживило скорбь Мишеля, ибо если Кретьен был его приемным отцом, то Шарль, помощник кардинала, был ему, конечно, дядей и самым доверенным человеком. Многочисленные обязанности Кретьена заставили его передать воспитание приемного сына сначала монахиням, а затем мудрому и терпеливому Шарлю. Ближе Шарля у Мишеля никого не было.

С лица Тома мгновенно пропала улыбка:

– Господи, помилуй, надеюсь, это не чума? Знаю, была вспышка в том доминиканском монастыре, где мой писец... – Он прищурился и посмотрел на Мишеля. – Конечно! Вы с отцом Шарлем остановились именно там, так?

Мишель кивнул, и этого жеста было достаточно, чтобы Тома понял всю тяжесть положения Шарля.

– Проклятье! – пробормотал молодой священник, а потом с каким-то особым чувством спросил: – Но как ты-то сам себя чувствуешь, брат Мишель?

– Хорошо, – твердо ответил Мишель.

– Отлично! – кивнул Тома и продолжал более небрежным тоном: – Похоже, это Божественный промысел: я лишился писца, а ты – инквизитора. – Священник сделал шаг по направлению к двери, но, увидев, что Мишель замешкался, обернулся к нему. – В чем дело, брат?

– В аббатисе, – объяснил Мишель, удивляясь тому, как легко произнес он эти слова. – Вчера она объявила, что готова сделать признание – но отличное от заранее подготовленного.

– И конечно, отец Шарль дал ей возможность сделать это, – уверенно ответил Тома.

Мишель скорбно покачал головой:

– Она сказала, что признается только мне – причем наедине. Так не подобает, я знаю. Ведь я не священник. Но ей не дали предусмотренной законом возможности...

Отец Тома вскинул светло-золотистую бровь.

– Ну и дилемма, – тихо сказал он. – Ведь и епископ, и, говоря откровенно, твой отец желают, чтобы она была приговорена как можно скорее. Если мы скажем, что она отказывается говорить, народ может воспринять это очень плохо. Все подумают, что мы обрекли ее на смерть, не проведя суда должным образом. – После короткого раздумья он продолжал: – Брат... Я слышал, что ты уже прошел обучение, необходимое для рукоположения в сан священника и инквизитора.

– Да, Кретьен настаивал на этом.

Мишель хотел сказать что-то еще, но Тома жестом остановил его. Видно было, что он крепко задумался, хотя и не сводил глаз с монаха.

– Таким образом, ты обладаешь достаточными знаниями и опытом, чтобы выслушать ее признание если не по закону Церкви, то... – Наконец он отвлекся от своих мыслей и сказал Мишелю: – Тогда вот что мы сделаем. Мы пойдем к аббатисе вместе. Если она согласится сделать признание в моем присутствии, что ж, отлично. Если же она согласится сделать признание лишь тебе одному, я займусь другими заключенными и использую все свое влияние, чтобы ты был рукоположен сегодня же. В конце концов, я священник. Скорее мне, а не монаху пристало обратиться с этой просьбой к Риго.

– Конечно, – ответил Мишель, не обращая внимания на шпильку Тома и придав лицу выражение мрачного несогласия.

На самом деле его сердце было преисполнено благодарности. Никогда еще Господь не откликался с такой готовностью на его молитвы.

В то же время что-то беспокоило его. Неужели это правда? Неужели его приемный отец – человек, которого он всегда считал безусловно справедливым, – отдал приказ о смертном приговоре аббатисе еще до проведения настоящего расследования?

Аромат веточки розмарина на рукаве отца Тома не мог соперничать с вонью, ударившей в нос, когда они спустились в подземелье. В это утро запах был особенно мерзким, как это бывало всегда, когда начинались наиболее жестокие пытки. Это был запах крови: крови в фекалиях, в моче, в рвоте. Крови, засыхающей на коже, на одежде, на волосах.

Сегодня в подземелье было светлее – благодаря нескольким новым факелам. Возможно, была выполнена просьба парижских палачей, которым так было удобнее. Из-за высоких дверей их мрачной камеры доносились голоса и смех. Проходя мимо общей камеры, Мишель старался не поднимать глаз, но боковым зрением не мог не заметить на соломе кучу пропитанного кровью белья.

Тюремщик снова отпер одиночную камеру аббатисы, а уходя по просьбе отца Тома за табуретами, на этот раз не стал ее запирать.

На подвешенной к стене деревянной скамье сидела мать Мария-Франсуаза. Вчерашние раны выглядели сегодня еще хуже: глубокий порез, рассекший ей бровь, приобрел красновато-черный цвет. Веко под ним стало фиолетовым и так распухло, что в профиль даже перекрывало переносицу, отчего глаз превратился в темную сверкающую щелочку. Раздувшаяся верхняя губа стала красно-фиолетовой и покрылась какими-то пятнами.

Однако новых увечий со вчерашнего дня не появилось. И голос был сильным, хотя и дрожащим от гнева и скорби.

– Мои сестры! – воскликнула она, когда тюремщик принес два табурета.

Тома бесстрашно подвинул свой табурет к аббатисе и сел с самым невозмутимым видом. Мишель уселся не позади священника, а рядом с ним. Несмотря на раны аббатисы, в Мишеле с новой силой вспыхнула страсть, испытанная им во сне. Он снова увидел ее обнаженное, сияющее тело, светящиеся, как луны, груди... И она дотронулась до него, обволокла его...

Уши и щеки писца обдало внезапным жаром, но он постарался обуздать и похоть, и стыд. Пусть Сатана нападает на него, если ему так хочется; он, Мишель, будет думать только о Боге, только о священном долге, который ему предстоит выполнить.

– Мои сестры! – повторила мать Мария, и в ее голосе тоже прозвучала страсть – но страсть иная. – Два дня я слышу их крики. За что их так мучают, если единственный обвиняемый в этом преступлении – я? – Одной рукой она держалась за бок, а другой резко показала на себя. – И в то же время с момента прибытия ваших инквизиторов до меня никто и пальцем не дотронулся. Но ведь в папском дворце обнаружили меня, а не их! И это я...

– Оставьте позерство, мать Мария, – прервал ее Тома со спокойной прямотой. – Есть лишь два способа выйти из этого неприятного положения как для вас лично, так и для ваших монахинь. Это смерть и проклятие либо признание, ведущее к вечной жизни и лишающее нас необходимости добывать сведения у соучастников ваших преступлений. К сожалению, добрый кардинал дал нам не слишком много времени. Итак, брат Мишель, – продолжал Тома, кивнув в сторону монаха, – сообщил мне, что вы не будете подписывать признание, которое было вам предложено. Это так?

Она сердито взглянула на Мишеля, а потом перевела взгляд на Тома и коротко кивнула. Вчера она казалась Мишелю такой маленькой и слабой, но теперь он видел, что она способна управлять монастырем, внушать страх епископу, давать советы самому Папе.

«Иисус, изгоняющий фарисеев из храма», – с восхищением подумал Мишель, а отец Тома тем временем продолжал:

– И что вы признаетесь только ему, и никому другому.

– Да, да, я сказала это, но это не имеет никакого отношения к страданиям моих монахинь!

«Этот гнев воистину праведен, – подумал Мишель, – ибо зиждется лишь на сострадании к другим, без малейшей личной корысти».

Тома разжал губы, издав звук легкого раздражения.

– С вашими монахинями будут обращаться справедливо, согласно закону Церкви, как вы того и желаете, сестра. А теперь скажите быстро и честно: вы сделаете мне свое признание?

– Скажу еще раз: я признаюсь, но только брату Мишелю.

– Очень хорошо, – отрывисто произнес священник. – Ввиду вашего положения в Церкви я снизойду к вашей просьбе сделать свое признание брату Мишелю. Но если вы солжете или злоупотребите оказанной вам привилегией, то будете страдать вместе с вашими сестрами.

Тома встал и, шурша шелками, вышел из камеры. Мишель последовал за ним.

За дверью Тома остановился. Его рассеянный взгляд блуждал где-то далеко. Из камеры пыток по коридору разнесся взрыв хохота, но он словно не слышал его. С серьезным видом, какого писец никогда раньше за ним не замечал, он отвел Мишеля в сторонку и вполголоса сказал:

– Запиши ее признания, брат, а я сделаю так, чтобы они оказались законными в глазах Церкви. Только помни, что у нас лишь три дня и что у нас достаточно свидетельств, чтобы приговорить ее. У дворца Риго уже собрались толпы протестующих. Нам пришлось вызвать жандармов, чтобы разогнать их. Ее смерть должна последовать как можно быстрее.

Тома протянул руки. Мишель передал ему черную сумку и пояс с пером и чернильницей, оставив себе вощеные дощечки и стило. Затем белокурый священник направился в сторону общей камеры.

С глубоким вздохом и ощущением триумфа Мишель вернулся в камеру и закрыл за собой дверь.

– Матушка Мария-Франсуаза? – уважительно спросил он.

Теперь, оставшись с ней наедине, как это было во сне, Мишель тем не менее почувствовал, что увереннее может бороться с недостойными мыслями, хотя они снова и снова возвращались к нему. Он хотел только одного: помочь ей, и обращался с ней с тем почтением, которого заслуживала ее святость.

Она повернула к нему распухшее лицо и посмотрела на него с необыкновенно глубоким чувством, которого он не мог объяснить.

– Брат... – Голос ее смягчился, словно она обращалась теперь к дорогому другу. – У нас так мало времени... Я знаю, что они уготовили для меня. Ты выслушаешь мое признание? Ты запишешь его как следует, моими словами?

– Запишу, – тихо ответил он.

Чувство необычайной святости, покоя, сострадания исходило от ее существа, проникая и в него самого, и в каждый атом маленькой камеры. Как мог отец Тома не почувствовать этого? А Шарль? А Кретьен?

С благоговением Мишель взял восковую дощечку и палочку и, полный благодарности Создателю, начал писать: «В год 1357-й, в 23-й день октября, мать Мария-Франсуаза, настоятельница францисканского монастыря в Каркассоне, официально предстала перед судом доминиканца...»

Здесь он оставил пробел, в который можно было бы потом вписать его собственное или какое-то другое имя, и продолжал: «...инквизитора, преследователя еретической греховности, назначенного апостольским престолом королевства Франции, и, поклявшись на Святом Евангелии говорить правду и ничего, кроме правды, о преступлениях ереси и колдовства, как в отношении себя лично, так и в отношении других людей, и живых, и мертвых, как свидетель, сказала и признала...»

IV

Меня зовут Мари-Сибилль де Кавакюль. Я родилась в деревне, расположенной недалеко от Тулузы, и родилась я в сорочке. Как говорила моя бабушка, чьи сильные, красивые руки помогли мне, как и сотне других младенцев, выбраться на свет, это отметило меня как человека, одаренного внутренним зрением.

Но, как считают священники и инквизиторы, это отметило меня как человека, находящегося в сговоре с дьяволом.

Я не поклоняюсь их дьяволу. Но не поклоняюсь также и их богам – Иисусу, Иегове или Духу Святому. Но я уважаю их, ибо все боги суть один. Я поклоняюсь великой матери, той, которую многие называют Дианой и чье тайное имя инквизиторы никогда не узнают.

Если это делает меня, по их определению, ведьмой – что ж, пусть так и будет. Я ведьма, так же как они – христиане и убийцы.

В моей жизни было много ужасного. Я познала голод, чуму и войну, но самым худшим страданием было то, что это оказалось ненужным – ненужным, потому что было вызвано не волей какого-либо бога, а человеческим невежеством, человеческим страхом. Очень трудно, когда тебя заставляют принять внешние атрибуты религии и поклоняться богам, перед которыми ты не благоговеешь. Но теперь уже великое множество невинных подверглось пыткам и множество сгорело заживо на кострах – и служителей богини, как бы они ее ни называли, и евреев, и даже набожных христиан, которые ненароком перешли дорогу власть имущим. Каждая женщина, которая осмеливалась использовать древнее знание трав и заклинаний, чтобы исцелять больных или принимать младенцев, и по своей глупости призналась в этом, приняла мучительную смерть. И сколько знаний пропало навеки...

Наши мучители распустили много лжи о тех, кто служит богине, поэтому все, кто слушает их, идут по неверному пути. Я поняла, что даже сами инквизиторы не подозревают, сколько ошибок они наделали. Те, кто знает правду, не осмеливаются говорить из страха перед дыбой и костром. Инквизиция заткнула рты всем.

Поэтому я и рассказываю здесь свою историю. Что-то я испытала сама, о чем-то мне было рассказано другими, что-то я видела с помощью внутреннего зрения. Я расскажу всю правду как она есть, не страшась наказания, ибо я много страдала и я знаю, какой конец ожидает меня.

Но я страшусь за служителей богини, которые идут следом за мной. Даже теперь я вижу – ее глазами, а не своими, – что языки пламени взлетают все выше и выше. Грядет самое худшее. Они забрали моего возлюбленного, того, кто был моей судьбой, и теперь я одна и осознаю с горечью, что одной лишь моей магии не хватит для того, чтобы остановить грядущее зло.

В отличие от христиан я не прошу о том, чтобы мой рассказ пережил меня в эти опасные времена и попал в надежные руки. Я уже предприняла меры, чтобы обеспечить это. И благодаря Великой Матери я знаю, что так и будет.

V

Услышав первые две фразы, Мишель потрясенно ахнул и прекратил писать: это было невозможно! Она своими собственными устами заявила, что она – ведьма, что она практикует магию! Но ведь он чувствовал в ней присутствие Бога...

«Господи, помоги мне! Я был глуп и горд, а отец Шарль и епископ – правы».

Он был в таком смятении, что хотел уже отложить палочку и дощечку, встать, выйти из камеры и больше не возвращаться. А он-то молился этой женщине, этой ведьме!

Аббатиса не сказала ничего, лишь молча ждала, пока Мишель придет в себя. Наконец он снова поднял письменные принадлежности, и она заговорила опять.

Закончив свой рассказ, она внимательно посмотрела на него, и в ее взгляде не было ничего, кроме сочувствия.

– Бедный брат Мишель, – ласково произнесла она. – Ты потрясен моими словами, и я знаю, как отчаянно жаждешь ты спасти... падшую. Более того, я знаю, какой вопрос ты хочешь мне задать.

– Правда? – спросил он осторожно, не зная, как теперь на нее реагировать.

Может, во избежание дальнейшего действия ее чар ему следует уйти и передать расследование отцу Тома? Или же он должен выполнить свой долг перед Церковью и верить в то, что епископский крест защитит его?

Неужели он был так глуп, что подумал, будто Господь услышал его молитву о спасении аббатисы? Но все сложилось так удачно с отцом Тома и...

Она печально усмехнулась:

– В этом никакого колдовства... Просто я знаю, что ты – добрая душа. Ты хочешь спросить, была ли я когда-либо христианкой. Ты хочешь убедиться в том, что я не вероотступница, чтобы ты смог спасти мою душу.

– Так вы были когда-либо христианкой?

– Никогда. Но действительность не так ужасна, как убедила тебя в этом Церковь. – Она помолчала, а потом твердо сказала: – Сначала нужно тебе рассказать историю моего рождения.

– Матушка, у нас нет времени. И вообще... – Он глубоко вздохнул, чуть не задохнувшись от боли, но чувство долга пересилило. – Буду ли я записывать ваши дальнейшие признания, целиком и полностью зависит от вашего ответа на следующий вопрос. Вы применяли черную магию против его святейшества Папы? Вы пытались каким-либо способом причинить ему зло?

– Я не могу – и не могла. Подобное просто не в моей природе. Это все равно что спрашивать у рыбы, летала ли она. Ты ведь был там, в Авиньоне, ты видел все, что я делала. Так ты выслушаешь мою историю?

– Да, – ответил он с облегчением. – Но совсем не обязательно начинать с вашего рождения.

Она посмотрела на него с искренним недоумением и чуть улыбнулась:

– Но, брат мой, как иначе смогу я доказать, что я не вероотступница, как не рассказав всю историю?

Он открыл было рот, чтобы возразить, но не нашел слов. Он вдруг подумал, что, может быть, Господь действительно ответил на его молитву о ней. Услышав ее признание, он сможет попытаться привести ее ко Христу, ибо даже теперь он чувствовал, как много добра исходит от нее. Поэтому он решил остаться и поудобнее уселся на табурете.

Она внезапно помрачнела. Колеблющееся пламя свечи усугубляло жуткое впечатление от ее ран. Голос ее упал до еле слышного бормотания.

– Мы оба знаем, друг мой, что направившие тебя власти твердо намерены увидеть меня на костре, и как можно скорее. Так окажи мне эту малую милость – запиши мою историю прежде, чем я умру, чтобы в конце моего рассказа хоть что-то осталось от меня. А чтобы узнать меня, ты должен также услышать историю моего возлюбленного, рыцаря, павшего под ударами сил зла, из-за которых и я оказалась здесь. Без него у меня не осталось надежды – ни у меня, ни у моей расы, и именно в память о нем хочу я рассказать свою историю.

– Мать Мария, я не могу...

– Мы составляли одну душу, – тут же перебила она. – Я не могу говорить о себе, не рассказывая о нем.

– Вряд ли у меня хватит времени записать ваше признание, – честно сказал Мишель. – Особенно, матушка, если мы начнем с вашего рождения. Возможно, вы не расслышали, сколько времени дали нам власти: три дня, не больше. Помимо того, я должен вам также сказать, что меня не поколеблют ни ваши чары, ни ваши доводы и я неустанно буду молиться о том, чтобы ваше сердце открылось Христу и вы были бы спасены.

Услышав это, она несколько секунд внимательно смотрела на него, не произнося ни слова. Наконец кивнула.

И он начал писать.

Часть II

Сибилль

Тулуза, август 1335 года

VI

Я родилась прямо в огонь.

Вот что мне рассказывали об этом.

Был конец лета. Как всегда перед грозой, стояла страшная духота. В небе уже посверкивали молнии.

Крестьяне возвращались домой, вышагивая рядом с телегами, колеса которых скрипели под тяжестью отменного урожая пшеницы. Обливаясь потом, бабушка выглянула в раскрытое окно, надеясь увидеть среди возвращавшихся своего сына, но сумерки и сгустившиеся тучи мешали ей отличить смутные силуэты косарей один от другого. И все же внутреннее зрение подсказывало ей, что мой отец скоро появится на пороге. Он был крестьянином, трудившимся в поте лица на окружавших Тулузу полях сеньора. Во Флоренции, где он родился, его звали Пьетро ди Каваскулло. Но чтобы избежать печально известных предубеждений и подозрений, столь распространенных на моей родине, в Лангедоке, он стал называть себя Пьером де Кавакюлем. А Нони упорно отказывалась откликаться на обращение grandmиre[2] и не называла отца иначе как Пьетро.

Мы были не такими бедными, как некоторые, хотя и беднее многих. В то время, еще не будучи избалована монастырским комфортом и не зная ничего о великолепии Авиньона, я думала, что мы богаты. У нас была кровать, но на ней – не пуховая перина, а тюфяк, набитый соломой, и у отца моего был плуг, но не было лошади. Как почти у всех в нашей деревушке, у нас был домишко с соломенной крышей и с одной-единственной комнатой, земляной пол которой был устлан соломой. В комнате был очаг, одна на всю семью кровать да обеденный стол. Дым выходил через два окошка, поэтому все вокруг было покрыто копотью. О существовании печных труб и даже о том, что я грязная, я узнала лишь тогда, когда попала в монастырь.

Так вот, в этом самом домишке прямо у очага тужилась моя мать и вдруг так истошно закричала, что Анна Магдалена тут же вернулась к своим обязанностям. Катрин из Нарбонны – так звали мою мать, и была она тогда двадцатилетней матроной. Она сползла с родильного кресла и, став на четвереньки, рычала от боли, как зверь.

«Бедное дитя», – подумала бабушка.

Родовые схватки начались до срока, еще вчера, перед самым закатом, и теперь она была настолько измучена, настолько вне себя, что могла лишь выть, как дикое животное, и проклинать всех и вся, даже Бога и дитя, которое было в ней.

«А уж мужа-то и свекровку она поносит на чем свет стоит с самого начала родов», – подумала Анна Магдалена с каким-то странным удовольствием.

И присела на колени около страдающей женщины.

Катрин наклонилась вперед и, положив согнутые в локте руки на земляной пол, опустила на них бледный, покрытый испариной лоб. Слабым кулаком она несколько раз стукнула по усыпанному соломой полу. Анна Магдалена ласково приподняла золотисто-рыжую копну волнистых волос, закрывавших лицо молодой женщины, красивых и блестящих, несмотря на то, что так сильно взмокли, и уложила их ей на спину. Согласно традиции, роженице нельзя заплетать волосы – примета плохая, и хотя Анна Магдалена, самая опытная повитуха во всей Тулузе, ни капельки не верила в эту примету, ее невестка в нее верила, а в родах самое главное – это уверенность роженицы.

Особенно если впервые ребенок рождался живым: Катрин могла показаться еще молодой – но только не по части вынашивания детей, ведь уже почти шесть лет она была замужем за Пьетро и шесть раз беременела. И ровно столько же раз Пьетро приходилось утешать скорбящую жену, а Анне Магдалене – уносить крохотное тельце мертворожденного ребенка и хоронить его в оливковой роще.

Шесть раз Анна Магдалена надеялась, что сбудется видение, посланное ей бона дэа, доброй богиней: родится ребенок, девочка, будущая жрица, равной которой еще не бывало, девочка, которая вырастет, станет женщиной, щедро наделенной внутренним зрением, и с помощью этого дара спасет свой народ, свою расу.

– Дочь отца, – сказала богиня, – и сын матери... Вместе спасут они свой народ от грядущей опасности. А ты будешь наставницей этой девочки.

– Опасности? – робко спросила Анна Магдалена, внезапно пораженная страхом.

Но ответа не последовало. Ей не дано было знать, поэтому она не повторила свой вопрос и не впустила в свое сердце тревогу, а одну только радость, оттого что ей позволено узнать это дитя, ее внучку, дочь ее любимого сына.

– Катрин, – сказала она сурово и потянулась за смоченной в воде тряпкой.

Когда боль у молодой женщины чуть ослабла и она наконец подняла на свекровь глаза, Анна Магдалена твердо и быстро отерла ей лицо и лоб. Несмотря на жару, молодая женщина дрожала. Ее голые руки покрылись гусиной кожей.

– Матушка, помогите мне! – вскричала она так жалостливо, что даже Анна Магдалена, давно привыкшая к воплям рожениц, была тронута. – Не понимаю, то ли я горю, то ли замерзаю!

Пожилая женщина помогла Катрин перебраться на родильное кресло, а сама поспешила к единственному в помещении столу, на котором стоял глиняный кувшин с давно остывшим травяным чаем. Вернувшись к Катрин, она поднесла кувшин к ее губам:

– Выпей это, деточка.

Охваченная внезапным подозрением, Катрин отвернулась.

– Откуда мне знать, что это не колдовское зелье?

Анна Магдалена раздраженно вздохнула. Она привыкла к частым сменам настроения и капризам рожениц, но никак не могла привыкнуть к недоверию, с которым относилась к ней Катрин на протяжении всей беременности.

– Матерь Божья, Катрин! Ты уже выпила два таких же кувшина. Это всего-навсего ивовая кора и успокоительная травка! Это снимет жар и облегчит боль. Пей же!

Последние два слова она произнесла с такой силой, что Катрин с неожиданной покорностью подчинилась и залпом выпила так много жидкости, что Анна Магдалена предупредила ее:

– Маленькими глоточками, маленькими, иначе...

Но не успела она закончить фразу («...тебя стошнит»), как Катрин срыгнула, а потом ее вырвало небольшим количеством желтой желчи. Инстинктивным, но основанным на опыте движением Анна Магдалена вовремя отняла кувшин. Рвота потекла по домотканой рубахе Катрин, запачкав серую ткань желтовато-зеленым от груди до живота.

«Не стоит и вытирать», – отрешенно подумала Анна Магдалена.

Рубаха и без того была запачкана водами, кровью, землей с пола.

Она снова заботливо отерла пот с лица Катрин, а потом сказала стонущей женщине:

– Сиди спокойно, милая. Посмотрю, как там ребенок.

Она присела на пропитанную кровью солому. Родильное кресло было устроено таким образом, что Катрин могла сидеть, расставив ноги и упираясь спиной, головой и руками. Оно было сделано из нескольких пучков сена. Один пучок поддерживал крестец, два других, вытянутых в длину, поддерживали тазовые кости. Между ними оставалось расстояние как раз в рост новорожденного младенца. Анна Магдалена просунула опытную руку под мокрую, смятую рубаху и нащупала припухший лобок.

Боли уже не прекращались. Ребенок вот-вот должен был родиться. А если бы этого не произошло, повитуха применила бы хирургические методы и, если бы понадобилось, сама вытащила младенца. Она была настолько искусна, что могла сделать это, сохранив жизнь и матери, и младенцу. С тех пор как городские цирюльники и лекари начали жаловаться на невежественных деревенских баб, якобы вмешивающихся в их работу, мало осталось повитух, у которых хватало знаний для проведения таких операций.

Но хотя она была неграмотной, в своем деле ее никак нельзя было назвать невежественной. Длинными, узкими пальцами она нащупала точно: да, ребенок опустился вниз. Головка была еще не видна, но до этого момента ждать осталось недолго. Зато ее можно было нащупать, тверденькую, прямо под припухшим лобком матери. Погладив кончиком пальца мягкое темечко ребенка, Анна Магдалена улыбнулась.

Смеясь, вытащила руки из-под рубахи, вытерла их влажной тряпкой и отбросила ее в сторону. Опустилась на колени на солому и радостно воскликнула:

– Катрин, милая, ребенок уже здесь! Здесь! Я трогала его головку... Осталось недолго...

Она чуть не совершила ужасную ошибку – чуть не сказала: ее головку. Катрин и так слишком много волнуется и много чего подозревает. Девушка знала благодаря инстинкту, который был, вероятно, подавленным даром внутреннего зрения, что ее свекровь была обучена мудрости своей расы и тайно практикует древние обряды. Христиане отрицали старую веру и внутреннее зрение, считая, что и то и другое – от дьявола.

То же можно было сказать и о Катрин. Много лет назад, когда сын Анны Магдалены влюбился в рыжеволосую красавицу, она узнала, что та обладает внутренним зрением почти столь же сильным, как у самой Анны Магдалены. Но трагедия заключалась в том, что Катрин была воспитана христианкой. Она не только научилась отрицать свой дар, но и стала бояться его.

И все же Анна Магдалена дала им разрешение жениться. Она думала: «Я буду ей матерью и приму ее как дочь, которой у меня никогда не было, и обучу ее всему, что знают мудрые».

И ей казалось, что богиня тоже благословила этот союз.

Но страх Катрин перед древней мудростью и ее собственный дар с годами не ослабли. Оказалось, что Анна Магдалена не только не может говорить с девушкой об этом предмете, но даже не может хоть в малой степени обращаться к мудрости в собственном доме, пока Катрин куда-нибудь не отлучится. И все равно Анна Магдалена любила ее, да и Катрин вроде бы платила ей тем же и доверяла свекрови все шесть лет – пока не забеременела этим ребенком. С этого момента ее недоверие лишь возрастало и в конце концов создало вокруг ее любви и привязанности преграду, пробить которую Анне Магдалене было не под силу.

Если бы пожилая женщина призналась, что с самого момента зачатия знала, что этот ребенок – девочка, Катрин могла бы помчаться к деревенскому попу и донести на свою свекровь-колдунью.

«Что ж, пускай, – подумала Анна Магдалена. – Тогда ей самой придется признаться в том, что, когда она узнала, что забеременела в седьмой раз, то пришла ко мне и попросила меня защитить ее чарами. И я использовала чары трав под родильным креслом из сена и чары слов, произнесенных над отваром. А еще я наложила магическое заклятие на весь дом. Использовала тайную магию, священную, для которой недостаточно трав и заклинаний».

Вдали раздался раскат грома. Прохладный влажный ветер хлопал деревянными ставнями по глиняным стенам. Но эти звуки вскоре были заглушены криками роженицы.

И все же повитуха отвлеклась от нее и обернулась на открытую дверь: она уже знала, что там стоит ее сын в пропитанной потом рубахе, усыпанной соринками от зерен и колосков.

Пьетро стоял с серпом в руках и не решался войти. В глазах его была крайняя изможденность. Анна Магдалена тут же вспомнила: у его тезки-отца были точно такие же вечно усталые глаза. Крестьянин должен был тянуть двойное ярмо, трудясь и на арендованных полях, и на огромных полях сеньора. Такая жизнь забирала у мужчины всю силу, мало что оставляя для семьи.

От отца у него были глаза, а от матери – внутреннее зрение. Но с тех пор как Пьетро вырос и стал работать вместе с отцом в поле, его интерес к старинной мудрости ослаб. Анна Магдалена не настаивала: ему было суждено не пользоваться своим даром, а передать его своему единственному ребенку.

Анна Магдалена устало улыбнулась, приветствуя сына. Тот вошел, положил серп и освободился от грязных сабо.

– С Катрин все хорошо. Твой ребенок сейчас родится.

Тут лицо Пьетро осветилось такой яркой улыбкой, что у Анны Магдалены перехватило дыхание. Так всегда бывало с ее сыном. Обычно он был так угрюм, что она и представить себе не могла, о чем он думает. И вдруг его лицо озаряла улыбка, словно утреннее солнышко появлялось на вершине серой горы, и у нее даже голова кружилась от этой улыбки. Он подошел к жене, протянул руку:

– Катрин, это правда? Неужели у нас наконец будет сын?

– Не знаю! – простонала она. – Это ужасно, ужасно... Я так устала, что просто умираю...

Она стиснула зубы, и лицо ее исказилось от усилия сдержать крик.

Он присел на корточки рядом с ней.

– Ох, Катрин! Пожалуйста, вопи сколько хочешь. Мне куда тяжелее видеть, как ты храбришься.

В ответ она издала столь мощный и яростный крик, что Пьетро даже отпрянул, пораженный.

Анна Магдалена направилась к очагу и положила ему целую тарелку рагу из капусты и лука-порея, а также, по особому случаю, кусок цыпленка: он заслужил, чтобы у него в животе оказалось немного мяса, – как и Катрин, после того как она разрешится от бремени. Пьетро сел за стол и подождал, пока мать подаст ему рагу с ломтем ржаного хлеба. От погасшего очага еще шло тепло, но прохладный ветерок уже проникал в открытые окна и дверь, развеивая последний дымок. Вместе с ветром пришла темнота, а потом и раскат грома, от которого Катрин дернула головой, как испуганная лань.

Анна Магдалена засветила масляную лампаду и поднесла ее к родильному креслу, где аккуратно поставила на пол, чтобы как следует видеть ребенка, когда он появится, и при этом достаточно далеко от Катрин, чтобы та в потугах ненароком ее не задела. Словно получив сигнал, Катрин начала тужиться. Пьетро, с тревогой и болью во взгляде, поднялся, подхватил тарелку и со словами «Поем-ка я на улице» вышел в прохладную тьму и сел там.

Анна Магдалена опустилась на колени и заботливыми, ловкими пальцами еще раз проверила положение младенца. Оно было таким, как полагается, и пуповина была достаточно далеко от шеи.

– Дочка, я вижу головку! Все хорошо. Теперь собери все оставшиеся силы и вытолкни младенца наружу!

В тот момент, когда она говорила это, сильный порыв ветра ворвался в домишко, хлопнув ставнями. Анну Магдалену пронзила дрожь – не от холода, а от того зла, что оседлало ветер.

«Диана, бона дэа, защити младенца», – тут же взмолилась она и мысленно усилила невидимую ограду, опоясывавшую дом.

Но было уже слишком поздно. Что-то – воля, сознание, нечистая сила – успело ворваться в дом и усесться неподалеку. Пожилая женщина ощутила его присутствие так же реально, как и то, что ветер осушил пот на ее лице и руках. Но где это? И что это?

Не успела Анна Магдалена мысленно задать себе эти вопросы, как Катрин подняла глаза, и, когда в них отразился свет масляной лампы, они засветились тем зловещим желто-зеленым цветом, какой бывает у волка, наткнувшегося на ночной костер.

Анна Магдалена затаила дыхание.

«Это всего лишь глаза невестки, сузившиеся от боли», – уверяла она себя.

И все же здесь поселился еще один дух – отвратительный и ужасный.

Было невероятно, что он смог преодолеть все расставленные ею преграды, молитвы и заклятия и пройти за круговую защиту, окружающую дом. И все же он был здесь – злобный и наглый.

– Убирайся прочь! – приказала Анна Магдалена с чувством праведного гнева с такой силой, что у нее сорвался голос.

Злобное сияние в глазах Катрин мгновенно сменилось невинным удивлением и страданием.

– Что? – простонала девушка, и Анна Магдалена ласково ответила ей:

– Ничего, доченька. Тужься.

И сжала ее маленькие бледные ладошки своими – большими и смуглыми.

Издавая низкие, утробные звуки, Катрин так вцепилась в пальцы Анны Магдалены, что у той чуть кости не затрещали, и начала тужиться. Темечко младенца было уже хорошо видно, но вдруг Катрин перестала тужиться и взвыла:

– Не могу, не могу! Матерь Божья, помоги мне!

– Она слышит, она поможет, – быстро ответила Анна Магдалена, думая только о ребенке, который вот-вот должен был сделать свой первый вдох. – Тебе осталось потужиться всего один разок. Один разок, доченька.

И она снова взяла Катрин за руки.

– Я тебе не доченька! – вдруг как безумная закричала Катрин, и ее черты исказились. Оскал стал совершенно звериным, а глаза – узкими, дикими. – Это ты во всем виновата, старая ведьма! Ты знала, что я слишком слаба, что от этого я умру, и все же давала мне всякие зелья и опутывала меня всякими чарами, лишь бы ребенок остался во мне! Этот ребенок нужен тебе для твоих собственных нечестивых целей!

И она оттолкнула руки Анны Магдалены с такой поразительной силой, что пожилая женщина, все еще стоявшая на коленях, потеряла равновесие и тяжело рухнула на бок.

– Лампа! – с ужасом сообразила Анна Магдалена.

И в то же мгновение отчаянно попыталась рвануться в сторону, но было уже поздно...

Плечом она задела лампаду, и та перевернулась, так что ароматное оливковое масло тут же вытекло на пол ручейком жидкого огня и подмочило ее черную юбку. С бьющимся сердцем Анна Магдалена с ужасом смотрела, как огонь пожирает ее подол и бежит к родильному креслу из сена, к соломенному гнездышку под ним, готовому принять ребенка.

Топая ногами, хлопая руками по ползущему огню, Катрин непрерывно кричала – от страха ли, от ярости или от боли, Анна Магдалена не смогла бы сказать наверняка, и к тому же ей было не до того – она каталась по земле, пытаясь сбить пламя, уничтожившее уже половину ее вдовьей юбки и взявшееся уже за нижнюю рубаху.

– Пьетро! – отчаянно позвала она. – Сынок! Помоги!

Между тем Катрин чудесным образом сумела выбраться из горящего кресла и теперь лежала на боку и взывала:

– Боже! Боже! Боже!

Среди черного дыма и огня возник Пьетро. В его глазах была боль, но светилась и та необычная стойкость духа, которой он обладал с детства. Анна Магдалена колотила по пропитанной маслом юбке, так что обгоревшие клочья отрывались от нее и, тлея, парили вокруг. Она кричала от жара, лизавшего ее обнажившиеся ноги и руки. Когда задымился край ее черной мантильи, она стянула ее с головы и отбросила в сторону.

Пьетро подбежал к ней и быстро и решительно закутал ее в единственное в доме шерстяное одеяло. Как только пламя погасло, он развернул одеяло и устремился к огню, угрожавшему его корчившейся на полу жене.

Не обращая внимания на ожоги, Анна Магдалена поднялась на ноги и побежала к очагу, у которого стояло ведро с водой – весь их дневной запас. Она схватила его и плеснула на яркий костер, в который превратилось родильное кресло. С резким шипением пламя стало затухать, и из его середины потянулся черный дым. Добивая последние языки огня одеялом, Пьетро крикнул:

– Матушка, ступайте к ней! Дитя уже родилось, но не издает не звука!

Катрин лежала в блаженном молчании, слышалось лишь ее тяжелое дыхание. Между ее ног тянулась длинная, окровавленная пуповина, на конце которой, соскользнув прямо на пол, лежал, сжимая красные кулачки, младенец: отлично сложенная темноволосая девочка, личико которой было накрыто последом – пропитанным кровью мешком, в котором она провела целых девять месяцев.

«Сорочка!» – вздрогнула Анна Магдалена, и ее руки, несмотря на жару, покрылись гусиной кожей: это был совершенно особый знак.

Так богиня отметила ребенка, наделенного совершенно особым внутренним зрением, совершенно особой судьбой.

Но вслух она закричала:

– Еще не посинела, видишь? Еще не посинела! – и, отшвырнув ведро, кинулась к младенцу.

В одно мгновение она достала из-за пояса кинжал, перерезала пуповину, отбросила нож, подхватила ребенка на руки и сняла с лица сорочку. Уцелевшими краями юбки отерла со спокойного личика красно-черную кровь и творожистую грязь цвета слоновой кости, потом перевернула ребенка и несколько раз шлепнула его между лопаток.

Эффект был потрясающий: ребенок закашлялся, потом сделал первый вдох и наконец заверещал изо всех сил.

– Это мальчик? Сын? – заволновалась Катрин.

– Здоровая девочка! – объявила Анна Магдалена и заплакала от счастья.

Катрин залилась слезами – от стыда ли, что ребенок не того пола, какой хотелось бы, или же от более злобного сожаления о том, что он выжил? Пьетро улыбнулся ребенку, но его радость явно была несколько приглушена разочарованием.

– Неужели только я радуюсь этому младенцу? – воскликнула Анна Магдалена. – Благодарение Господу, – а мысленно добавила: «и богине», – за эту здоровую девочку! – И поскольку это было ее правом в доме, где она выросла, она провозгласила: – Ее имя – Сибилла!

Итак, она произнесла это имя: Сибилла – чудесное языческое имя, ниспосланное ей во снах. Сибилла: мудрая женщина, жрица и пророчица, дитя самой Великой Матери.

Пытаясь сесть, Катрин протянула руки к ребенку и возразила самым угрожающим тоном:

– Мари! Мария! Ее имя – Мария, как у Непорочной Девы, и никакого другого и слышать не желаю! Тут вам не Италия с ее мудреными старинными обычаями! И живут здесь не язычники!

Анна Магдалена холодно вскинула густую черную бровь.

– Называй ее как тебе угодно, невестушка, но перед Богом и Его Матерью ее имя всегда будет Сибилла!

– Пьер! – Катрин повернула голову и, откинув через плечо копну золотисто-рыжих волос, подняла на мужа умоляющие зеленые глаза. Даже испачканная кровью и потом, с измазанными последом ногами, она была красива, и муж ни в чем не мог бы ей отказать. – Пьер, неужели ты позволишь, чтобы наш единственный ребенок носил варварское имя? И при этом даже не французское!

Анна Магдалена выпрямилась в полный рост и грозно посмотрела на сына. Она выполняла священное поручение, а в такие минуты чувствовала, что богиня наполняет ее необычайной силой. И она знала, что Пьетро видит это в ее глазах, и знала, что ей не нужно ничего говорить, ничего делать, чтобы вышло так, как того хочет она. В любом случае Анна Магдалена знала, что сын соблюдает христианские обряды лишь для того, чтобы ублажить жену, и если уж он и почитает в глубине души какое-то божество, то это – богиня, а значит, взгляд той, что является матерью для всех, обязательно напомнит ему о его долге.

Он взглянул на нее, увидел в ее глазах послание и понял его. И в то же самое время Анна Магдалена поняла, что целиком и полностью пойти наперекор любимой жене он не сможет.

Поэтому он устало вздохнул и сказал спокойно:

– Не буду слушать, как вы, бабы, спорите. Пожар пожаром, а день сегодня счастливый. Урожай отличный, и успели собрать его до дождя. Наша доля пшеницы уже в амбаре старины Жака. Да еще и малышка у нас родилась. Пусть ее называют Мари-Сибилль, и дело с концом.

И он помог жене перебраться на кровать.

Анна Магдалена занялась своим делом, как будто зло и не входило в дом и не пыталось сделать Катрин своей союзницей. Она помогла невестке снять пропитанную родильными водами и кровью рубашку и постаралась обтереть ее с помощью мокрой тряпки: было уже слишком темно, чтобы идти за водой к колодцу. Поскольку уже наступила ночь, Катрин не стала надевать новую рубашку. Видя, что по телу Катрин, несмотря на жару, бегают мурашки, Анна Магдалена прикрыла покатые плечи девушки тем, что осталось от одеяла.

Потом она обвязала толстый, мягкий живот Катрин тряпкой и привязала к ней другую тряпку, чтобы та впитывала сопровождающую роды кровь, после чего дала девушке сильный снотворный отвар, смешанный с ивовой корой. И лишь после этого обтерла младенца, запеленала его и передала матери. Несмотря на свое изначальное разочарование, теперь Катрин с нежностью смотрела на дочку и, тщательно следуя советам повитухи, начала ее кормить. Тем временем Анна Магдалена расчесала и заплела ее длинные рыжие волосы. Когда малышка наелась до отвала, повитуха принесла Катрин миску с холодным рагу и остатками цыпленка, и та с аппетитом поела.

Потом и Пьетро повесил одежду на спинку кровати, и вскоре все трое – отец, мать и дитя – дружно уснули. Анна Магдалена тихонько вымела за порог все, что осталось от обуглившегося родильного кресла и сгоревшей соломы. К тому времени начался дождь. Сначала появились редкие, тяжелые капли, а потом длинные и острые, как иголки, да такие частые, что за их стеной нельзя было разглядеть оливковую рощу.

Она собрала грязные тряпки и развесила их на ветвях невысокой оливы, чтобы дождь как следует их постирал.

Но дождь смыл не только грязь. Он смыл и опасность, угрожавшую ребенку. Зло ушло, улетело куда-то далеко (а иначе она бы и не разрешила Катрин взять ребенка), но не было уничтожено, и Анна Магдалена знала, что когда-нибудь оно вернется.

Свой долг перед сыном и невесткой она выполнила. Теперь можно было заняться и собственными ожогами. Благодаря бона дэа они были не такими ужасными, как могли бы быть. Приподняв обгорелую рубашку, Анна Магдалена увидела, что на коже не было даже волдырей – лишь участки гладкой, блестящей красной кожи, на которых выгорели все черные волоски. Кожа была не задета, а значит, можно было не бояться заражения, и хотя было слишком поздно для собирания лаванды, необходимой для успокаивающего компресса, добрая госпожа ниспослала лучшее лекарство, способное облегчить и жар, и жжение.

Анна Магдалена соскребла себе в миски остатки рагу и куриные косточки, на которых еще оставалось немного мяса, задрала юбку до бедер и села на пороге, вытянув голые ноги под прохладный дождь. Она с удовольствием поела и сидела так до тех пор, пока ноги не покрылись гусиной кожей и зубы не застучали от холода. После дневной жары эта прохлада была сущим наслаждением.

Так она сидела некоторое время, шепча молитвы и размышляя о том, что же теперь делать. Катрин каким-то образом оказалась открытой для зла, стремившегося принести вред ребенку. Как сделать так, чтобы это не повторилось?

Теперь, когда Пьетро заснул, Анна Магдалена могла бы убежать с младенцем, незаметно ускользнуть в другую деревню, в другой город и вырастить девочку сама. Это казалось наиболее безопасным выходом, и все же на сердце у нее было неспокойно. Может быть, убежав, она, сама того не желая, сыграла бы на руку злу?

Гроза продолжалась несколько часов. Наконец наступила тишина, прерываемая лишь нежным, тонким стрекотом сверчка и глухим, печальным уханьем совы. Катрин лежала на спине, тихо посапывая рядом с мужем. На изгибе ее локтя, приютившись между мужем и женой, спал младенец. Как обычно, Пьетро спал как убитый, лежа на боку и вжавшись щекой в тюфяк. Анна Магдалена знала, что могла бы кричать ему в ухо, и он все равно не проснулся бы до своего обычного срока – за час до рассвета. Но у Катрин сон был легким, тревожным. Конечно, она выпила снотворный настой и к тому же была измучена долгими родами, но между матерью и младенцем существует сильная связь, и она может проявиться непредсказуемо.

«Пусть так, – подумала Анна Магдалена, – я могу делать только то, что велит богиня».

Она медленно, но решительно встала с постели и повернулась к Катрин и ребенку.

Купаясь в потоке лунного света, спеленутый младенец лежал очень тихо. С самого момента родов девочка ни разу не заплакала.

«Прямо как отец», – с нежностью подумала Анна Магдалена.

Пьетро был таким спокойным, довольным малышом, что уже вскоре после родов Анна Магдалена иногда забывала, что у нее родился еще один ребенок. Краснота сошла с личика Сибиллы, теперь оно было розовым. Катрин рядом с ней выглядела бледненькой. Это просто чудо, что такая слабая женщина дала жизнь такому здоровому ребенку.

Повитуха наклонилась вперед, протянула руки и просунула ладони под внучку, стараясь не задеть руку ее матери. Дитя зашевелилось, зажмурило глазки, но не издало ни звука. Анна Магдалена улыбнулась и медленно, осторожно подняла младенца.

Катрин пошевельнулась и тихонько застонала во сне. Пожилая женщина застыла, все еще склонившись над кроватью и держа ребенка на вытянутых руках.

Прошло несколько волнующих секунд. Наконец Катрин успокоилась и снова засопела. Анна Магдалена неслышно вздохнула, прижала ребенка к груди и босиком отправилась в ночь.

– Диана, защити нас в ночи! – взмолилась она, ступая мозолистыми ногами по мокрой, холодной траве.

И внезапно стало очень светло: теперь она могла видеть каждую травинку, каждый цветочек, каждое растение, даже зайчишку, вставшего на задние лапки и нюхавшего воздух. Подняв глаза, она увидела восковую луну, выплывшую из убегающих облаков и окруженную розовато-лазоревым туманом. И тут же ее охватило сильнейшее чувство любви и осознание своего предназначения; время словно остановилось: она рождена для этого мгновения, до которого она за всю свою жизнь не сделала ничего и ничего не сделает после. Она рождена для того, чтобы идти по траве и цветам, прижимая к груди младенца.

Она поднесла ребеночка к губам и поцеловала его невероятно нежный лобик. Ребенок во сне нахмурился и стал похож на забавную обезьянку. Между бровками появилась морщинка – и тут же черты разгладились. Анна Магдалена тихо рассмеялась...

И внезапно замолчала, услышав волчий вой – неподалеку, в глубине оливковой рощи, то есть именно там, куда направила теперь богиня ее стопы. На миг – но не более – она остановилась и увидела в темноте блеск злобных глаз – тех глаз, которыми смотрела тогда на нее Катрин, глаз врага.

В ней шевельнулся страх, но она его быстро подавила.

– Принадлежите вы этому миру или нет, – обратилась она к этим созданиям, – но – во имя богини – убирайтесь прочь и держитесь подальше!

Она быстро и решительно пошла вперед, а вой и глаза мгновенно исчезли.

Ни души не встретила женщина с младенцем, пока не пришла к священной оливковой роще, посаженной римскими завоевателями, где древние деревья протягивали к небу серебристые ветви. Едва Анна Магдалена ступила под первую же раскидистую крону, как ветви и листва закрыли от нее луну, и лунный свет просачивался теперь тонкими лучиками, освещая лишь крохотные клочки влажной земли и редкой травы. Многие годы она часто приходила сюда по ночам, ведомая сначала инстинктом и приливами луны, а потом – для участия в обрядах братства. Она хорошо знала эту дорогу.

С деревьев, растущих на краю рощи, урожай был снят, но в ее глубине деревья остались неубранными: весь урожай был оставлен в честь Царицы Небесной. Анна Магдалена наступала на спелые оливки и вдыхала сильный запах, распространявшийся раздавленными ягодами. Завтра на ногах будут уличающие черновато-фиолетовые пятна, и их надо бы прятать от Катрин...

Наконец она пришла на маленькую полянку, где стояла статуя Матери (в образе Девы Марии). Вырезанная из дерева статуя была очень старая; нос почти сгнил, и краска на нем держалась с трудом, как бы ни старались ее с любовью восстанавливать ежегодно во время майского праздника. На ногах статуи были царапины и отметины, оставленные, видимо, когтями какого-то дикого зверя. Свежий венок из веточек розмарина, украшенный сверкающими дождевыми каплями, венчал ее голову, покрытую небесно-голубым покрывалом, но гирлянда из более нежных полевых цветов, что на шее, пострадала от дождя. Анна Магдалена благоговейно приблизилась к статуе и свободной рукой сняла с плеч богини мокрые оливковые листья и чуть поправила гирлянду.

Потом, стараясь не уронить ребенка и сохранить равновесие, она преклонила колени на мокрой земле и прошептала:

– Бона дэа! Она твоя, и я клянусь своей душой, что так будет всегда. Научи меня, чему я должна научить ее, и защити от сил, которые хотят отобрать ее у тебя!

И она положила дитя на подстилку из оливковых листьев и мокрых цветов у ног статуи. Достала из-за пояса кинжал и легким, как перышко, прикосновением начертала на лбу ребенка символ Дианы. Потом склонила голову и мысленно задала следующий вопрос: «Должна ли я забрать дитя у родителей – или мы должны остаться вместе?»

Нет ответа. Анна Магдалена повторила свой вопрос и ничего не услышала. И это означало, что определенного ответа не было. Какой бы путь она ни избрала, результат будет тем же. Поэтому она некоторое время раздумывала, закрыв глаза, и наконец задала более конкретный вопрос:

– Покажи мне сильнейшее волшебное средство, которым я могу защитить ее.

Едва с ее губ сорвался этот вопрос, как Мать ответила:

– Я покажу тебе твой выбор.

И Анне Магдалене тут же пришло видение, быстрое и яркое, ярче которого она не видела в жизни, ярче того, что вызвано травами или наслаждением.

Неожиданно она оказалась уже не в лесу, а в хорошеньком домике с камином и двумя комнатами, с табуретками и большим очагом, в котором весело потрескивали дрова. Рядом с ней сидела прехорошенькая молодая женщина – Сибилла, как она поняла, и у груди Сибиллы – младенец, девочка, а у ног Анны Магдалены – маленький мальчик, сосредоточенно игравший с деревянной лошадкой. Сердце пожилой женщины залило счастьем: это ее правнуки!

И вдруг – взрыв, резкий и громкий, звук разбившегося стекла, какой Анна Магдалена слышала лишь однажды – когда невестой стояла у алтаря, а кто-то кинул камень в окно собора и вокруг рассыпались цветные осколки стекла, отражавшие солнце. Тогда, сжавшись от страха рядом со своим женихом и священником, она сочла это дурным предзнаменованием. К тому времени в деревне ее открыто называли ведьмой, и ей пришлось отправиться в город и найти священника, который не знал ее и мог провести обряд бракосочетания. Вскоре после этого они с мужем перебрались в другую деревню.

Дурное предзнаменование почувствовала она и теперь, еще до того, как открыла глаза и снова оказалась в роще среди олив, охваченных огнем.

Действительно, из деревьев рвались языки пламени, казавшиеся неестественно яркими среди осенних, закатных, малиново-охровых оттенков листвы и при этом живыми, волнообразными, похожими на змей, спускающихся с веток к Анне Магдалене и... драгоценному младенцу. Она поползла на коленях к малютке Сибилле, но огонь оказался проворнее, спустился по стволам деревьев на сырую траву и цветы, пробежал по ним с той же живостью, с какой ветер бежит по пшеничному полю, и встал стеной между женщиной и младенцем.

Не задумываясь ни на миг, Анна Магдалена ринулась сквозь пламя – магическое пламя, она была в этом уверена, потому что это был огонь, который порождал свет, но не затрагивал ни древесные стволы, ни листву, и протянула руку вперед, резко вскрикнув от боли и глянув с изумлением на покрасневшую и покрывшуюся волдырями ладонь.

– Сибилла! – закричала она, не думая больше о том, что может разбудить кого-то в деревне, и встала на ноги.

В тот же миг огненная стена стала выше и совсем заслонила младенца, не издававшего при этом ни звука. Теперь Анна Магдалена не видела ничего, кроме огромных деревьев, охваченных огнем, но неопаляемых, словно куст Моисея.

И тут ее охватил ужас за младенца и за себя. Жар огня стал таким мощным, что она чувствовала, как волдырями покрылись ее лицо, и руки, и ноги. Но, несмотря на боль и страх, она нашла в себе силы взглянуть за окруживший ее огонь, туда, в темноту, – и увидеть там мерцание глаз, наблюдающих за ней из тьмы.

И хотя глаза эти были волчьи, в них светился ум далеко не звериный, и глаза эти принадлежали фигуре еще более темной – человеческой фигуре, высокой, зловещей. Увидев эти глаза, она вспомнила звук разбитого стекла.

Зло присутствовало здесь со дня, когда она родилась. Она выросла, зная о его присутствии, зная, что вся ее жизнь – это борьба против него.

– Богиня, помоги мне! – вскричала она.

И тут же языки пламени отступили, и Анна Магдалена увидела спокойные черты деревянной статуи и почувствовала облегчение. Это не нападение зла, напомнила она себе, а видение, о котором она сама попросила богиню, для того чтобы узнать самое сильное волшебство.

Поэтому она успокоила свои мысли. Подул сильный ветер, и огонь сполз с деревьев, оставив их целыми и зелеными, и устремился по потрескивающим листьям и земле к Анне Магдалене, образовав вокруг ее ног кольцо.

Она по-прежнему чувствовала сильную боль, и какое-то время страх еще метался в ней, как птичка, ищущая спасения из клетки, но потом утих, ибо между ней и ее врагом – на том самом месте, где прежде стояла деревянная статуя, – стояла живая женщина.

Женщина с блестящими черными волосами и глазами темными, как вода в колодце, молодая и сильная, с носом, как у ее матери, и такими же губами и оливковой кожей, как у отца...

– Сибилла, – прошептала Анна Магдалена дрожащим от радости голосом.

Несмотря на то что огонь не переставал лизать ее ноги, она не чувствовала ничего, кроме любви и счастья при виде своей внучки – взрослой и прекрасной. И вдруг она с изумлением увидела, как лицо женщины прямо у нее на глазах стало вдохновенным, прозрачным, преображенным внутренним сиянием.

– Ля дэа вива, – пробормотала Анна Магдалена, – богиня жива.

Ибо никакое человеческое лицо – или деревянная статуя – не могло бы выразить такого бесконечного покоя, такой бесконечной радости, такого бесконечного сострадания.

Она знала, что ее внучке уготована великая судьба, но не знала до сих пор, что Сибилль предназначена стать избранным сосудом.

И в этот миг сердце Анны Магдалены открылось состраданию, охватившему все: охватившему огонь, охватившему боль, охватившему ту судьбу, какую уготовила для нее богиня, и охватившему даже прячущегося врага, более всех достойного сожаления.

И когда она почувствовала, что ее сострадание направляется прямо на светящиеся в отдалении глаза, глаза эти тут же стали сжиматься, сужаться, как и вся темная фигура, и вот она уже была больше не фигурой человека, а фигурой волка, потом собаки. Желто-зеленые глаза вспыхнули, а потом стали тускнеть, гаснуть.

«Страх!» – поняла Анна Магдалена.

Страх для него, что мясо для волка – кормит его, придает ему силы. И тут же она поняла, что за стена возведена вокруг сердца ее невестки и из какого вещества она построена. Несмотря на всю магию и все молитвы Анны Магдалены, именно страх Катрин сделал ее дочь уязвимой.

Внезапно Анна Магдалена пришла в себя и увидела, что стоит на коленях в темной оливковой роще и что она совершенно одна. Кругом – тишина, лишь копошатся в листве мелкие лесные создания. У ее ног мирно спит спеленутый младенец. Она печально подняла глаза на знакомую деревянную статую, на ее добрую улыбку.

– Ты не случайно показала мне все это, бона дэа. Теперь же позволь мне быть мудрой.

Она начала молиться, и ответом ей сначала было лишь уханье совы, а потом богиня сказала:

– Два пути лежат перед тобой, – и Анна Магдалена сердцем услышала ее голос, не узнать который было невозможно. – Один благополучный. Другой – полный опасности. И решать тебе. Лишь самая сильная магия способна превратить малютку в ту женщину, которой она должна стать. Лишь самая сильная магия, которая и ей одной не под силу. Поэтому из всех людей на земле я вверила ее твоим заботам. Это твоя судьба, это твое предназначение, ради которого ты родилась. Так ты примешь решение? Ради нее? Ради меня?

– Я сделаю это, – прошептала Анна Магдалена, и ее глаза наполнились слезами любви и скорби. – Сделаю. И пусть мы обе благополучно пройдем наш путь и укроемся наконец в твоих объятиях.

Некоторое время она стояла на коленях со склоненной головой, ошеломленная, сердце ее было открыто богине. Потом встала и подняла ребенка.

Они с малюткой Сибиллой будут и дальше жить с ее родителями. Для чего причинять им горе, если враг все равно последует за младенцем, куда бы он ни делся? А кроме того, Анна Магдалена знала теперь, с какой стороны попытается напасть враг.

«Я должна изо всех сил стараться не пускать в свое сердце страх. Богиня поможет мне держать его на расстоянии».

Наконец Анна Магдалена поклонилась богине и медленно пошла по оливковой роще – домой.

Катрин беспокойно металась во сне, зачарованная волнующим сновидением: плакал младенец, печальный совенок, и Катрин почувствовала шевеление в набухших грудях и внезапно появившуюся влагу. Это молоко пришло, пора ребенка кормить, ее ребеночка... Но где же он, ее ребеночек?

Вдруг она увидела, что уже не дома, не в кровати, а вокруг темнота и туман. И как бы ни вглядывалась она во тьму, она не видит ребенка, хотя и помнит, что положила его рядом с собой.

Она пытается кричать: «Мари, моя милая! Куда они унесли тебя, малютка моя?»

Но слова не могут вырваться из горла. Она не может произнести ни звука, лишь слепо тычется вокруг, беспомощная, несчастная, умирая от любви к дочке и страха за нее.

Из тумана возникает темная фигура. Катрин щурится, с напряжением вглядываясь в темноту, и наконец узнает свою свекровь, одетую в темное платье, с иссиня-черными волосами, распущенными, ниспадающими до пояса.

В руках у Анны Магдалены дитя.

С радостью протянула Катрин руки к дочери. Но пожилая женщина со смехом увернулась, не отдавая девочку. И чем больше Катрин пыталась отнять девочку, тем сильнее Анна Магдалена отталкивала ее и дразнила:

– Эта малютка – моя, Катрин. Лишь благодаря мне она была зачата и выношена в твоем чреве. Это я родила ее.

– Нет, нет! – закричала Катрин. – Это мое дитя! Отдай мне мою Мари!

Сардонический смех:

– Ее имя – Сибилла!

Внезапно Катрин проснулась. Она провела рукой по грудям, с которых действительно капало молоко. С того самого момента, как она зачала это дитя, страшные сны и ужасные кошмары преследовали ее, и всегда ей снилось, что свекровь убивает ее малютку. Шесть лет она жила с Анной Магдаленой в мире и согласии и даже полюбила ее. Но теперь сама мысль о ней приводила Катрин в ужас, так что она даже подумывала о том, чтобы убежать – оставить горячо любимого мужа и убежать с ребенком. Наверняка она так бы и сделала, если бы роды так не измучили ее.

«В Авиньон!» – решила она несколько месяцев назад – но почему именно туда, не понимала.

В том городе она не знала ни единой души и даже никогда не бывала. Но то был святой город, и сама мысль об этом успокаивала ее.

В темноте она повернула лицо к мужу. Пьер спал рядом с ней, медленно, глубоко дыша.

Но ребенка между ними не было.

Потрясенная, она резко села. Ее сердце бешено колотилось. Ужасная мысль пронзила ее сознание: или она сама, или Пьер легли на ребенка, раздавили его – но нет, ничего похожего. Малютка просто исчезла. Катрин повернула голову налево, на ту сторону кровати, где обычно спала ее свекровь, и увидела, что Анны Магдалены тоже нет.

Она тут же вспомнила свой сон, и безумный ужас снова обуял ее. Катрин затрясло. Ее самые ужасные страхи подтвердились: Анна Магдалена украла ребенка.

Издав низкий крик, почти вой, она слезла с постели. Лицо ее исказилось от боли, которая пронзила ее, едва ноги коснулись пола. Сделав шаг, она зажала рукой тряпки, завязанные у нее между ног; боль была очень сильная, и Анна Магдалена предупреждала ее, что, если она на следующий день будет слишком много двигаться, кровотечение возобновится.

Согнувшись и держась одной рукой за живот (с удивлением обнаружив, что он все еще большой, хотя мягкий и пустой), а другой сжимая промежность, Катрин проковыляла к своей грязной рубахе и натянула ее, а потом направилась к полуоткрытой двери.

На пороге она остановилась и выглянула наружу, силясь увидеть силуэт женщины с младенцем на руках, и позвала хриплым шепотом:

– Анна! Анна Магдалена!

Нет ответа. Светила яркая луна. Можно было различить очертания крестьянских домов с покрытыми соломой крышами и посеревшими, некогда чисто выбеленными стенами. Вдали темнела оливковая роща. А в противоположной стороне, так далеко, что казались размером с ноготь, виднелись стены Тулузы.

Вся скрючившись, поплелась она в ночь. И с каждым шагом ее тревога лишь возрастала. Пожар был плохим предзнаменованием. Она бы погибла, сгорела бы и малютка Мари тоже, если бы Пьер не спас их. С первого дня их брака Катрин старалась доверять Анне Магдалене и даже любить ее как мать, которой у нее никогда не было, потому что ее собственная умерла в родах, дав ей жизнь. И старуха, похоже, тоже заботилась о своей невестке. Однако временами Катрин ужасно боялась ее.

Анна Магдалена слишком хорошо знала старые языческие обряды, и хотя казалась преданной Деве Марии, она никогда не называла ее по имени. «Ля бона дэа, ля бона дэа», – все время обращалась к любимой святой по-итальянски. Но ведь это переводится как «добрая богиня», а деревенский священник давным-давно научил ее, что Мария не была богиней, а была лишь святой. И называть ее богиней – святотатство. Но хотя она давно уже говорила об этом Пьеру, тот ответил, что в Италии именно так принято обращаться к Деве Марии и что его мать – хорошая женщина и он ничего больше не желает слышать об этом, что бы там ни говорил священник.

А еще ее смущало то, что Анна Магдалена знала о том, что должно произойти, задолго до того, как могла об этом узнать. О, старуха пыталась скрыть эту свою способность, но Катрин помнила, как та недоверчиво улыбалась, когда забеременевшая невестка признавалась ей в своих надеждах на то, что у нее родится сын. Катрин увидела тогда странный свет в глазах старой повитухи и чуть ли не услышала ее мысли: «Мечтай о ком хочешь, но родится у тебя девочка».

Так и случилось... и Анна Магдалена назвала девочку Сибиллой.

«Может, она считает меня тупой? – подумала Катрин с неожиданной злостью. – Неужели она думает, что я не знаю, что все это значит? Что она – вещунья, колдунья... А Пьер...»

И Пьера его мать все еще называет Пьетро, хотя они уже столько лет живут во Франции! Неужели она думает, что все еще живет в Италии? Катрин никогда не бывала в той стране, но в ее представлении это была страна, где царит не закон, а дьявол и где все женщины занимаются колдовством. «Слава Богу, у нас теперь свое папство в Авиньоне, и пресвятой отец – француз...»

И как всегда, Пьер был слишком мягок с матерью и назвал дочку двойным именем: Мари-Сибилль.

Катрин замедлила шаг. Она стояла на краю луга, лицом к сжатому полю, и не знала, куда идти. Еще раз позвала она свою свекровь, и снова ответом было молчание.

Движимая какой-то невидимой силой, она повернула к оливковой роще и, превозмогая боль, то и дело останавливаясь, побрела туда.

И пока она шла, ее терзала ужасная мысль: забрав у нее ребенка, Бог наказывает ее. Она согрешила. Разве нет? Она позволила повитухе использовать заклинания, использовать колдовство, необходимое якобы для того, чтобы она, Катрин, смогла выносить здорового ребенка. Она громко зарыдала, вспомнив, как всего два дня назад видела, как Анна Магдалена засунула в основание родильного кресла пучок каких-то трав, завернутых в тряпицу.

А Бог послал священный огонь, чтобы спалить его, это кресло, и сжег юбку колдуньи, и угрожал даже самой Катрин и ее младенцу. Это было предупреждение...

«Господи! – взмолилась она, проливая беззвучные слезы. – Только верни мне мое дитя живым и здоровым, и я сделаю так, чтобы завтра же его крестили! Я не позволю этой злой бабе касаться его! Я воспитаю свою дочь правоверной христианкой...»

В ее воображении тут же всплыли все те ужасные истории, что ей доводилось слышать о ведьмах и о их шабашах, и она зарыдала пуще прежнего. Она вспомнила рассказы о том, что ведьмы воруют младенцев, четвертуют их, принося в жертву дьяволу, а потом варят то, что от них осталось, и едят как суп! О том, как ведьмы воруют младенцев из колыбелек и сосут их кровь, отчего их крошечные тельца становятся белыми, как у вампиров. О том, как, заколдовав детей, ведьмы отпускают их домой и те, когда подрастут, ночью встают и убивают родителей во имя дьявола...

Катрин вспомнила, как иногда, хотя и довольно редко, просыпалась среди ночи и обнаруживала, что Анны Магдалены нет дома. Когда однажды она спросила свекровь об этом, Анна Магдалена просто улыбнулась печально и сказала: «Старею, плохо сплю по ночам, бессонница замучила. Поэтому выхожу погулять перед сном, чтобы легче было заснуть».

А что, если все эти истории – правда?

Страх гнал ее вперед. Задыхаясь, спотыкаясь, она медленно плелась в сторону рощи. Днем эта роща считалась святым местом, осененным благословением самой Пресвятой Девы. Но по ночам редко кто осмеливался входить в нее, потому что ходили слухи, будто ночью роща становится заколдованным местом. Говорили, что по ночам там колдуют черти, оскверняют святилище Девы Марии, строят всякие козни, и если кто-нибудь их за этим застанет, они его заколдуют и он должен будет всю жизнь скитаться по роще, заблудившись в ней на веки вечные.

Боль в животе стала пульсирующей, и между ног стало мокро и липко. Голова у Катрин закружилась, и она, задыхаясь, упала на колени. Трава поплыла у нее перед глазами. Катрин закрыла глаза.

А когда открыла их, то увидела фигуру, наполовину освещенную лунным светом.

Это была Анна Магдалена, и в руках у нее был ребенок.

– Катрин! – крикнула она, а та, увидев, что ее дитя живо и здорово, издала вздох бесконечного облегчения.

– Дитя мое! – Катрин протянула руки к ребенку и тем самым совершила ошибку – голова так кружилась, что ее качнуло вперед и она ткнулась бы лицом в траву, если бы вовремя не оперлась на руки.

– Катрин! – Наконец-то Анна Магдалена опустилась на колени около нее, не выпуская младенца из рук. – Катрин, дорогая, посмотри на себя! Милая, да ты вся в крови, ты дрожишь... Зачем ты встала с постели?

Она положила ладонь на холодный лоб своей невестки. И в этом жесте, и в голосе ее чувствовались нежность и неподдельная тревога, так что молодой женщине стало стыдно за то, что она усомнилась в ней. И все же...

Катрин взглянула на ноги своей свекрови и увидела на них темно-фиолетовые пятна. Решимость оказалась сильнее головокружения. Катрин села и вырвала дочь из рук пожилой женщины.

От Анны Магдалены не ускользнуло значение ни этого взгляда, ни жеста. Она тут же принялась объяснять:

– Сон не шел ко мне, дорогая, да и малютка захныкала. Чтобы она не разбудила тебя или своего отца, я взяла ее с собой, чтобы успокоить ее...

Катрин стянула рубаху с плеча и, устроившись поудобнее, начала кормить ребенка. Старуха замолчала, потому что Катрин никак не отреагировала на ее слова. Боль в животе ослабла под воздействием приятных сокращений. Более того, странное чувство овладело ею. Наконец она подняла взгляд на Анну Магдалену и с холодной решимостью сказала:

– Завтра утром ее окрестят.

– Это невозможно, – тут же возразила Анна Магдалена. – Завтра тебе еще рано будет вставать с постели, даже если кровотечение не начнется снова. Теперь, если даже не случилось ничего серьезного, ты должна будешь лежать в постели еще неделю. По меньшей мере.

– Ее окрестят завтра утром, – спокойно повторила Катрин.

Она взглянула прямо в глаза Анны Магдалены и убедилась, что старуха поняла то, что она хотела сказать, хотя даже сама она, Катрин, до конца этого не понимала.

«Ты не получишь ее, старуха. Она моя, и я постараюсь, чтобы это было так, даже если ради этого мне придется отослать ее прочь от нас обеих».

Но в глазах Анны Магдалены светилась решимость не менее сильная, чем у Катрин, и она требовала этого ребенка для силы куда более древней и более мудрой.

Долгое мгновение женщины молча смотрели в лицо друг другу. Потом Анна Магдалена медленно поднялась на ноги и помогла встать Катрин с ребенком.

– Пойдем, детка. Обопрись на меня... Вот так... Потихонечку, потихонечку... Пойдем домой...

Катрин что-то кольнуло – это была не физическая боль, а сожаление. Она хотела любить эту женщину, доверять ей, любить как долгожданную мать. Но ради своего ребенка она не осмеливалась полюбить ее. Потому что, хотя Анна Магдалена говорила с ней ласково и в последних ее словах чувствовалась забота, Катрин поняла, что стоит за ними, сурово и непоколебимо.

«Но зовут-то ее Сибилла...»

VII

– Это история моего рождения, – сказала Сибилль. – Такой богиня открыла ее для меня. В последующие несколько лет не случилось ничего замечательного. Но в тысяча триста сороковом году инквизитор Пьер Ги, брат хорошо известного Бернара, прибыл в наш город, а с ним мне пришло и видение, первый опыт использования моего дара.

Я говорю об этом так, как это было дано мне, ибо я помню лишь один момент и расскажу именно о нем...

Тулуза, июнь 1340 года

VIII

Площадь перед наполовину достроенным собором посреди обнесенного крепостной стеной города Тулузы была наполнена людьми и особым ощущением праздника. Анна Магдалена никогда раньше не видела, чтобы в одном месте собиралось так много людей. С того места, где она сидела, она могла видеть еще по меньшей мере целую сотню телег, прибывших из окрестных деревень, и на каждой телеге сидела куча крестьян с ребятишками. Перед рядами телег сотни людей стояли лицом к насыпи, в которую вбивались столбы. Десятки жандармов окружали насыпь и виселицу, воздвигнутую непосредственно за ней.

И здесь были не только крестьяне. И собор, и площадь были окружены затененными ложами, в которых сидели дворяне. К радости простолюдинов, после двух недель необычной для этого времени года жары это июньское утро оказалось гораздо прохладнее, чем ожидалось. Крестьянам было весело наблюдать, как дворяне дрожали в тени всякий раз, когда дул ветерок, в то время как сами они наслаждались мягким солнечным теплом. Перешептываясь, кое-кто говорил о том, что странная перемена погоды случилась благодаря колдовству, но большинство людей просто смеялись, показывая пальцем на дрожащих дворян.

Существенной частью развлечения было разглядывание благородных господ и их нарядов: мужчин в ярко-желтых, шафрановых и красных туниках, лосинах и шляпах с перьями и дам в шелковых платьях рубинового, изумрудного, сапфирового оттенков, с золотыми обручами и коронами, надетыми поверх легких вуалей и не дающими тем слететь на ветру. Катрин, сидевшая рядом с Анной Магдаленой, возбужденно наклонилась вперед и призывала пожилую женщину посмотреть то на ту знатную даму, то на другую и делала замечания то по поводу нового оттенка платья, то чуть измененного фасона лифа, то какого-нибудь замысловатого головного убора.

На устланной сеном телеге пировали два семейства: кроме семьи Пьетро здесь были и его сосед Жорж с женой Терезой и четырьмя сыновьями в возрасте от трех месяцев до пяти лет. Событие считалось праздником, а значит, и выходным днем, и все простолюдины получили освобождение от работ на полях, и всем, кто сидел сейчас на телеге Жоржа, было весело. Всем, кроме одного человека – Анны Магдалены. Она заставляла себя улыбаться, кивать, прихлебывать из общего кувшина с пивом, запивая хлеб с сыром и свежей горчицей и делая вид, что ей очень хорошо. Но на сердце у нее было тяжело.

Лишь одно чуть рассеивало ее печаль: вид ее внучки Сибилль, которая, словно воплощение здоровья, бегала и скакала вокруг телеги со старшими мальчуганами Терезы – у нее были крепкие ножки, раскрасневшиеся щечки и черная косичка за спиной.

– Сибилль! – окликнула ее Катрин. – Пора подкрепиться.

Ей не потребовалось повторять свой призыв. Девочка тут же прекратила игру и послушно подошла к краю телеги.

В свои четыре с половиной года Сибилль отлично владела собой и вела себя как взрослая. Она унаследовала спокойствие и твердость отца и совсем не была похожа на взбалмошную и вспыльчивую мать. Уже целый год ее речь не походила на детский лепет, отчего она казалась на несколько лет старше Марка, сына Терезы, который был на полгода старше ее. Но голос у нее еще был тоненький, детский.

Когда девочке было шесть месяцев, Пьетро наконец топнул ногой и сказал обеим женщинам:

– Ее зовут и не Мари, и не Сибилла. Ее имя – Сибилль, Катрин. Сибилль – славное французское имя, так звали ее бабушку. И для тебя, мама, она тоже Сибилль, а не Сибилла, потому что она француженка, а не итальянка. И если я еще хоть раз услышу, как вы спорите, женщины, я швырну вас обеих в Гаронну и выращу дочку сам.

И обе женщины честно старались использовать одно имя. И как бы то ни было, это имя закрепилось, хотя порой и Катрин проговаривалась, что полное имя у девочки другое, и обращалась к ней: «Мари», и Анна Магдалена, оставшись с внучкой наедине, иногда с удовольствием называла ее Сибиллой.

С той самой ночи, когда родилась девочка, Анна Магдалена пыталась поступать так, как в оливковой роще научила ее богиня, а именно гнать из своего сердца, а с помощью магии и из сердца Катрин все страхи, чтобы защитить девочку. Последние годы обе женщины и девочка жили душа в душу, и Анна Магдалена почти забыла о том, что зло угрожает ее внучке и вселило в сердце невестки злобное подозрение.

Пьетро помог девочке забраться в телегу. Там, к радости Анны Магдалены, Сибилль первым делом попала в объятия бабушки. Похоже, девочка любила бабушку больше всех остальных родственников, и пожилая женщина испытывала одновременно и неловкость, и счастье, чувствуя это. В свою очередь она любила внучку всем сердцем, даже больше своих сыновей, ради которых она с радостью отдала бы жизнь. Катрин наблюдала за этим с вымученной улыбкой, но не выказывала явной ревности.

Сибилль уселась бабушке на колени – осторожно, не плюхаясь со всей силы, как сделал бы обыкновенный ребенок, обвила ручонками шею Анны Магдалены, поцеловала ее и спросила:

– Почему ты такая грустная, Нони?

Удивившись, Анна Магдалена отпрянула и внимательно посмотрела на нее. Но ответить не успела. По толпе пробежал ропот. Анна Магдалена подняла голову и с бьющимся сердцем увидела на насыпи группу солдат. Восемь высоких столбов были крепко вбиты в землю.

«Бона дэа, помоги мне вынести это...»

Она прикоснулась губами к волосам Сибилль и вдохнула чистый сладковато-кислый запах разгоряченного ребенка.

По толпе, словно ветерок, пробежал шепот, когда вдалеке показалась движущаяся со стороны собора процессия: группа арестантов в сопровождении непомерно большого числа жандармов.

Шестеро женщин и двое мужчин, все остриженные, одетые в рубахи из мешковины – одежду кающихся грешников. Они были так избиты и истерзаны, что еле переставляли ноги, закованные в железные кандалы, позволявшие им делать лишь маленькие шажки.

Шестеро женщин и двое мужчин, безымянные жертвы огня. Но своим внутренним зрением Анна Магдалена видела каждого: дерзкую пятнадцатилетнюю девушку с покрасневшими глазами, но гордой осанкой; сморщенную старуху, такую сгорбленную и дряхлую, что под тяжестью цепей она с трудом могла двигаться; двух красивых и сильных женщин, очевидно, близких подруг, взглядами подбадривающих друг друга; седеющую женщину средних лет с суровым лицом и взглядом, словно обращенным к глубинам собственного сердца; юную мать, еще не оправившуюся от родов, с мягким животом и налитыми молоком грудями. И мужчин: старого, льющего слезы, клонящего голову, и второго – двадцатилетнего, с дикими глазами и шевелящимися губами. Это был сумасшедший, несчастный человек, который бормотал всякую чепуху о Боге и о дьяволе, а теперь должен был заплатить за это своей жизнью.

Лица у всех были в синяках. У кого была вздута щека, у кого заплыл глаз, у кого распухли губы. У обеих подруг и сумасшедшего руки были вывернуты из суставов и теперь бесполезно болтались. У пожилой женщины, чьи редкие белые волосы ежиком покрывали череп, рука была сильно раздута, явно сломана или вывихнута. Анна Магдалена тут же посочувствовала ей сердцем целительницы: ей отчаянно захотелось забрать старушку к себе домой, вправить кость одним быстрым, хотя и болезненным движением, а потом смягчить боль компрессами и особым отваром.

Но она ничем не могла помочь. Ей оставалось только сидеть и молча смотреть, как старуха медленно, спотыкаясь, идет по площади. Но вот она упала, рухнула на кандалы. Тут же к ней подбежал стражник и попытался поднять ее на ноги, но это оказалось невозможно. Тогда он просто понес ее к месту казни. Все остальные тоже приблизились к насыпи и встали перед ней.

Когда заключенные и их стражники остановились, на высокую насыпь поднялась другая группа.

«Два ворона и два павлина», – с отвращением подумала Анна Магдалена.

Она знала, впрочем, что это два инквизитора из Парижа и два викария местного архиепископа.

Старший инквизитор – человек с резкими чертами лица, густыми черными бровями и короткой стрижкой на римский манер – взошел на трибуну первым и встал лицом к толпе, намереваясь, вероятно, к ней обратиться. Другие же подошли к мягким сиденьям, приготовленным специально для них. Как и его высокий помощник, старший инквизитор был худощав и аскетичен; оба были одеты в простые черные монашеские рясы. Вдвоем они составляли резкий контраст с упитанными викариями, втиснутыми, как сосиски, в яркие пурпурные шелковые сутаны.

Коротко пропели фанфары, а затем на трибуну взошел сеньор Тулузы со своей свитой, включавшей и его единственного сына, мальчика с морковно-рыжими волосами, в небесно-голубой тунике и белых лосинах. Прижимаясь к отцовской руке, он по-совиному пялился на толпу.

Сибилль тут же соскочила с бабушкиных колен и села прямо, хмуро уставившись на мальчика. Анна Магдалена заметила это. Это было не просто детское любопытство. Неужели она знала его раньше?

Анна Магдалена и ее внучка смотрели, как гранд-сеньор и его свита рассаживаются в креслах. Затем уселись вороны и павлины, за исключением старшего инквизитора. Тот замер в ожидании, точно змея, готовая наброситься на жертву.

Его помощник вышел вперед и с удивительным самообладанием начал зачитывать имена приговоренных вкупе с вменяемыми им преступлениями.

– Анн-Мари де Жоржель, за колдовство против соседей, поклонение дьяволу, присутствие на его шабаше и соитие с ним. Катрин Делор, за колдовство против соседей, поклонение дьяволу, присутствие на его шабаше и соитие с ним. Жан де Гиен, за колдовство против соседей...

Шесть раз прозвучал приговор, и всякий раз одинаково. Даже несчастную старушку, недвижно лежавшую в кандалах, обвиняли в том же. Плачущий старик, услышав свое имя, упал на колени и закричал:

– Я сознаюсь! Сознаюсь во всех преступлениях и прошу прощения у суда и Бога. Только помилуйте меня!

Инквизитор поднял руку, приказывая ему замолчать.

– Суд очень огорчен тем, – громко, но очень спокойно произнес он, – что ему не удалось выполнить его первостепенную миссию, заключающуюся в возвращении всех еретиков к Богу. Но так или иначе само слово «еретик» означает «выбор», и эти несчастные сделали свой выбор, отрицая Бога. Поэтому мы передали их вашим местным властям, которые и приговорили их к смертной казни за совершенные ими злодеяния. Теперь эти добрые жандармы приведут приговор в исполнение, а сеньор засвидетельствует это от имени правительства. Я призываю вас, добрые граждане Тулузы, воздержаться от проявления враждебности к осужденным. Не проклинайте их, а жалейте и молитесь о том, чтобы их пример привел вас к истинной вере. Ибо боль, которая их сейчас ожидает, является лишь бледным подобием вечной пытки, которая ожидает их через час.

Сказав это, ворон наконец уселся.

Анне Магдалене тут же показалось, что она сидит не в переполненной телеге рядом с четырехлетней внучкой, а там, на трибуне, и так близко к сеньору, что может к нему прикоснуться, нет, даже так близко, лицом к лицу, нос к носу, что может чувствовать на щеках его теплое дыхание, может видеть каждую морщинку на его лбу и между бровями, может видеть кадык, выпячивающийся при сглатывании слюны, может видеть, как ходят желваки на скулах, когда он стискивает челюсть и выдвигает гладковыбритый подбородок.

Так близко, что она может чувствовать боль у него в сердце – страшную боль, соизмеримую с ее собственной. Как и он, она знала, что все они невиновны, все до одного, и что все их признания – это ложь, порожденная тайными мечтаниями инквизиторов. И оба они знали, что некоторые из них, а особенно пятнадцатилетняя девушка, матушка Делор и седой как лунь плачущий старик, были одарены внутренним зрением и просто по глупости или по неосторожности не сумели скрыть свой дар от людей.

Анна Магдалена посмотрела на красивое, сильное лицо сеньора, глянула в его глаза и перевела взгляд на замершую внучку. Она поняла: «Ничего удивительного в том, что она уставилась на него. Ибо сеньор – один из нас».

Но тут ее внимание отвлекло иное зрелище: жандармы поволокли к столбу молодого парня, сумасшедшего. Тот сопротивлялся как мог, хотя кандалы сковывали и его ноги, и ставшие бесполезными руки. С необычайной силой, часто встречающейся у сумасшедших, он откинулся назад, а потом боднул первого, а затем и второго жандарма. Но и это было не все. Подскочил третий жандарм и нанес парню мощный удар в челюсть. У того тут же подогнулись колени. Под веселое улюлюканье толпы первые два жандарма подхватили его под руки и поволокли к столбу. Там они поставили его на колени и привязали к столбу.

Когда же они начали раскладывать вокруг него дрова и щепу, он собрал последние силы и плюнул им в лицо.

Между тем двое других жандармов подтащили ко второму столбу находившуюся без сознания старушку, кое-как поставили ее на колени и привязали к столбу. Голова ее свесилась, и можно было видеть лишь белые остриженные волосы и розовый череп под ними.

Затем к столбам привязали остальных женщин. Едва жандармы покончили с этим делом, колокола зазвонили к обедне. Видя, что все готово и все приговоренные на местах, один из жандармов достал огниво и высек искру, второй поднес к искре палку, конец которой был обмотан пропитанной смолой тряпкой. Тряпка мгновенно вспыхнула, и жандарм первым делом поднес ее к куче дров, щепы и соломы, окружавшей молодого сумасшедшего.

Анна Магдалена отвела взгляд и закрыла лицо руками. Отвести взгляд она могла, но не могла не услышать голос сумасшедшего, вскричавшего с яростным гневом:

– Будьте вы все прокляты! Гореть вам всем в аду!

Когда ветерок начал доносить запах дыма и горящей плоти, сердце Анны Магдалены дрогнуло и она забыла о решении, которого придерживалась все пять лет. Она задрожала при воспоминании о боли, которую испытала в оливковой роще в ту ночь, когда родилась внучка. И хотя то пламя было лишь видением, вызванная им физическая боль была абсолютно реальной, а еще более ужасным мучением был страх, гнездившийся в душе Анны Магдалены. С самого раннего детства, проведенного в Тоскане, она больше всего на свете боялась, что способности, данные ей богиней, когда-нибудь будут обнаружены Церковью и она окончит свои дни на костре.

Примечания

1

Бернар Ги (1261–1331) – доминиканец, французский инквизитор, епископ и историограф своего ордена. (Прим. ред.)

2

Бабушка (фр.). (Прим. перев.)

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6