Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мидлмарч: Картины провинциальной жизни

ModernLib.Net / Джордж Элиот / Мидлмарч: Картины провинциальной жизни - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Джордж Элиот
Жанр:

 

 


В феврале 1879 года Джордж Элиот открыла двери своего дома для гостей, и первым человеком, который нанес ей визит, стал Джон Уолтер Кросс, сорокалетний банкир, которому Льюисы доверяли инвестировать их сбережения. Кросс был их другом с 1869 года (они называли его «племянником») и все это время не скрывал того, что влюблен в писательницу. По просьбе Кросса Элиот начала обучать его итальянскому языку, они сблизились, и когда после смерти Льюиса минул год, Кросс сделал ей предложение. В мае 1880 года 60-летняя Джордж Элиот вышла замуж за мужчину на 20 лет моложе себя, вновь шокировав Англию. На свадьбе присутствовали семья жениха и сын Льюиса; впрочем, Айзек Эванс после многолетнего молчания все-таки поздравил сестру с замужеством. На медовый месяц молодожены отправились на континент, где не обошлось без происшествий: в Венеции Кросс по неясной причине выпрыгнул из окна палаццо в Большой канал. Банкир выжил, пара вернулась в Англию, однако семейным счастьем наслаждалась недолго: в начале зимы Джордж Элиот простыла на концерте и 22 декабря умерла. Неделю спустя ее похоронили на неосвященной части Хайгейтского кладбища. На надгробном памятнике выбиты два имени: «Джордж Элиот» и «Мэри Энн Кросс».

5

Если судить по внешним атрибутам, неизбежно приходишь к выводу, что Джордж Элиот была своего рода викторианской мятежницей. Ее жизнь определяли «священная война» с религией, бывшей неотъемлемой частью викторианской жизни (что видно и по книгам самой Элиот, чья литературная карьера не зря началась со «Сцен из жизни духовенства»), а также бунт против семьи: с точки зрения тех, кто отвернулся от Элиот, женщина, открыто жившая с женатым мужчиной, ни в грош не ставила священные узы брака. В эту картину плохо вписываются книги Джордж Элиот, но элементы мятежа можно отыскать и в них – было бы желание; взять хоть болезненный для многих англичан еврейский вопрос, поднятый в «Даниэле Деронде».

Литературовед Тим Долин называет Элиот «мятежницей и пророчицей» и спешит добавить: слишком легко посчитать ее мятеж бунтом против викторианства, а ее пророчества – стремлением к тому, что мы считаем за благо здесь и сейчас. Успех романов Элиот свидетельствует о том, что викторианцы не воспринимали ее как отъявленного бунтаря – да и вряд ли она им была. А если приглядеться, мы обнаружим, что «мятежница» сама защищала традиционные ценности – и семью, и веру – куда более самоотверженно, нежели те, кто считал Элиот беспутной атеисткой.

О том, что узы брака – заключаемого не на земле, а на небесах, – для Джордж Элиот священны, говорит далеко не только ее письмо миссис Брэй, процитированное выше. Легко заметить, что все героини Элиот не только не стремятся уйти из семьи, но, напротив, даже будучи несчастными в браке, идут на все, чтобы его сохранить. Замечательный пример тут – Ромола: разочаровавшись в своем супруге Тито, она бежит из родного города, но по пути встречает Савонаролу, и тот говорит ей: «Ты бежишь от своих долгов: от долга флорентийской женщины; от долга жены. Ты отворачиваешься от жребия, что назначен тебе судьбой, и желаешь найти иной жребий. Но может ли мужчина или женщина выбирать свои обязательства? Не более, чем они могут выбирать место рождения, отца или мать. Дочь моя, ты бежишь от присутствия Бога в пустыню». Ромола отвечает, что уже не любит мужа, на что монах откликается: «Есть узы высшей любви. Брак – это дело не одной лишь плоти, его цель – не эгоистические радости…»

Будь Джордж Элиот воинствующей безбожницей и сторонницей свободной любви, ей ничего не стоило бы выставить Савонаролу лицемером, однако «Ромола» – о другом. Пройдя через множество тяжких испытаний, героиня романа приходит к выводу, что она была несправедлива к мужу и, может быть, не любила его так, как должна была. Вернувшись в родной город, она узнает, что Тито мертв и воссоединиться с ним она не сможет никогда; тогда Ромола разыскивает его незаконнорожденных детей и посвящает свою жизнь им.

Еще более характерна линия Доротеи и Кейсобона в «Мидлмарче». Девушка, которая тягой к знаниям и религиозной фанатичностью схожа с юной Мэри-Энн Эванс, решает составить семейное счастье немолодого священника, ученого педанта, пишущего никому не нужный трактат «Ключ ко всем мифологиям». Когда влюбленность проходит, наступает неминуемое крушение иллюзий, однако Доротея остается с Кейсобоном до самой его смерти – и даже после нее далеко не сразу решается нарушить волю покойного супруга, велевшего «избегать поступков, нежелательных мне, и стремиться к осуществлению желаемого мною».

Безусловно, Доротею ведет чувство долга, которое может ошибаться, – но любое подобное чувство должно основываться на чем-то сродни «высшей любви», the higher love, о которой говорит Ромоле Савонарола. Героиня «Мидлмарча» в конце концов отличит добро от зла и выйдет замуж за Уилла Ладислава, хотя это замужество будет стоить ей благосостояния. Мораль здесь – вовсе не та, что следует бунтовать против ущербного брака. Джордж Элиот одинаково далека и от бунта, и от смирения; скорее она говорит читателю, что пути Господни неисповедимы, однако счастье обретет лишь тот, кто сделал выбор в пользу любви. (Стоит вспомнить о судьбе другого героя «Мидлмарча», врача Лидгейта, который решает «больше в упряжке не ходить», но с момента выборов капеллана встает на скользкий путь компромиссов с собственной совестью.)

Была ли Джордж Элиот верующей? Один из ее биографов писал, что Элиот принадлежала «к великой и благородной церкви… Бунтовщиков». Можно долго спорить о том, была ли Элиот христианкой (в любом смысле этого слова) или же придерживалась светской нравственности, – но стоит ли? Лорд Эктон, один из виднейших католиков викторианской Англии, верующий до глубины души, «атеистку» Элиот просто боготворил – и именно за то, что она «создала веру из неверия». «Элиот невзлюбила в христианстве именно мораль… Ничто в прошлом не было для нее свято, она не подчинялась слепо ни единому авторитету, – писал Эктон. – Системы ценностей, которым она следовала, круги, в которых она жила, были беспомощны в части этики. И все же она сотворила для себя – в самом неблагоприятном окружении – столь высокую и идеальную мораль, что влияние ее духоподъемно и благотворно, и через эту мораль атеизм соревнуется с теизмом в облагораживании человечества». Не больше и не меньше.

Нужно помнить, продолжал Эктон, что наиболее плодотворный период Джордж Элиот пришелся на годы, когда атеизм начал победное шествие по Европе, а рука об руку с отказом от религии шел и отказ от этики: во многих университетах Германии, к примеру, этику исключили из числа предметов, изучаемых на философских факультетах. Казалось бы, крах этики неминуем, но тут появилась Джордж Элиот – и атеизм, удивляется Эктон, «стал равным христианству в моральном достоинстве, сделавшись его соперником в интеллектуальной подоплеке… все благодаря одной женщине, жившей среди зубоскалов, адептов нечистоты, людей, не ведавших о высших смыслах, философов, лишенных морального кодекса, – женщине, никогда не читавшей книг, что учат религиозных людей высшим добродетелям. По причинам, слишком очевидным для того, чтобы их обсуждать, я бы променял всю художественную литературу Англии со времен Шекспира на сочинения Джордж Элиот».

Если в этом контексте и можно говорить о мятеже Элиот, это никоим образом не бунт ради бунта. Напротив, и по форме, и по сути это абсолютно викторианское восстание против лицемерия, которое тщится выдать себя за истину. Викторианское оно потому, что само английское общество XIX века хотело видеть себя безусловным оплотом христианства, сохраняющим его дух; Джордж Элиот восставала только против того, что было противно этому духу, и восставала, если разбираться, очень по-христиански – с любовью к ближнему в каждой строчке ее книг.

Это не слепая «любовь», которая не замечает ничего, кроме самой себя, а равно и не беспощадная «любовь», ставящая мораль превыше всего. В романах Элиот любовь не закрывает глаза на слабости и грехи человека, но при этом она ни на секунду не дает нам забыть, что ближний состоит далеко не только из грехов и слабостей – и что мы обязаны входить в его положение без того, чтобы судить его в соответствии с нашими моральными теориями, а значит, должны относиться к нему с пониманием и добротой. «Она сделала добродетель достойной восхищения и привлекательной, а слабость ненавистной, – писал Эктон. – Она не осуждала людей за мнения. Даже за мнения по моральным вопросам. Люди не ошибаются – они просто слабы, не поспевают за временем… Она могла сострадать людям без того, чтобы с ними соглашаться».

Тут Джордж Элиот вовсе не была исключением – таков был общий тон эпохи: Джейн Остен, Чарльз Диккенс, Энтони Троллоп всегда описывали своих персонажей отстраненно, с доброй иронией. Что характерно, ирония викторианцев направлена не только на героев, но и на читателя, и, самое поразительное, на самого автора. Вот почему среди английских романов того времени сложно найти вещи по-настоящему пафосные и трагические. В «Мидлмарче» происходит немало ужасного, но этот роман остается очень ироничной, местами смешной книгой, проникнутой типично викторианским оптимизмом.

На правах автора Джордж Элиот то и дело иронизирует по поводу происходящего с очень серьезным лицом; что важнее, она постоянно смещает угол зрения, не давая нам ни единого шанса навесить на героев моральные ярлыки. Морализаторство действенно только тогда, когда оно ситуативно и иронично, причем, повторим, ирония эта в равной степени относится и к героям, делающим неверный выбор из лучших побуждений, и к читателю, который «ждет уж рифмы «розы»», то есть мораль, которая расставит все точки над «i», и к автору, жаждущему превратиться в проповедника и выразить словами то, что выразить нельзя. Душу человека не разложишь по полочкам, и в этом – надежда, а то и залог спасения: ничто не предсказуемо, а значит, моральной ошибки можно избежать. Такая многоуровневая рефлексия функционирует весьма эффективно: всякий раз делая шаг в сторону и доказывая нам, что никакое моральное суждение о ближнем не окончательно, Элиот сообщает читателю состояние духа, из которого только и можно возлюбить ближнего, как самого себя.

Лучшим примером тут опять-таки служит мистер Кейсобон. Посмеяться над ним было бы легче легкого – но тем упорнее Элиот защищает своего героя. Вплоть до откровенного вмешательства в ткань текста: «Как-то утром через несколько недель после ее возвращения в Лоуик Доротея… но почему всегда только Доротея? Неужели ее взгляд на этот брак должен быть единственно верным? Я возражаю против того, чтобы весь наш интерес, все наши усилия понять отдавались одним лишь юным лицам, которые выглядят цветущими, несмотря на мучения и разочарования… Моргающие глаза и бородавки… и отсутствие телесной крепости… не мешали мистеру Кейсобону, подобно всем нам, таить в себе и обостренное осознание собственной личности, и алчущий дух». Автор ничуть не скрывает того, что сочувствует герою: «Даже вера мистера Кейсобона слегка пошатнулась оттого, что он утратил прежнее незыблемое убеждение в силе своего авторского таланта, и утешительная христианская надежда на бессмертие каким-то образом оказалась в зависимости от бессмертия еще не написанного «Ключа ко всем мифологиям». И признаюсь, мне очень его жаль. Какой это нелегкий удел – обладать тем, что мы называем высокой ученостью, и не уметь радоваться, присутствовать на великом спектакле жизни и все время томиться в плену своего маленького, голодного, дрожащего «я»…»

И стоит другому персонажу вынести суждение по поводу Кейсобона, как Элиот вмешивается вновь: «В мистере Кейсобоне не было ничего, что походило бы на трагическое величие, и к жалости Лидгейта, презиравшего его схоластическую ученость, примешивалось насмешливое чувство. Он пока еще плохо представлял себе, что это такое – крушение всех надежд, и не был в состоянии понять, насколько оно горько, когда ничто в нем не достигает истинно трагического уровня, кроме страстного эгоизма самого страдальца». Не раз и не два Джордж Элиот восклицает: «Бедный человек! Бедный мистер Кейсобон!» – и не стоит даже пытаться определить, чего в этих словах больше, иронии или сострадания: там есть и то, и другое, и одно неотделимо от другого. Увы, когда викторианская эпоха закончилась, литература утратила умение сочетать беспредельную любовь к ближнему с ясным и бескомпромиссным видением его недостатков.

Книги Элиот как нельзя лучше высвечивают ключевую проблему нашего времени – зацикленность на теориях, которые должны объяснять всё и вся. Тим Долин с некоторым ужасом пишет о том, что «самые глубокие замечания Элиот исходят из ее убеждений, которые глубоко консервативны, антидемократичны и антифеминистичны». Из чего с необходимостью следует, что на деле убеждения Джордж Элиот не были ни радикальны, ни консервативны, ни феминистичны, ни патриархальны, ни религиозны, ни атеистичны. Мировоззрение Элиот можно назвать адекватным в том смысле, что оно – при всей ее увлеченности философией – опиралось не на отвлеченные концепции, а на людей и их обстоятельства. Важны не сами теории, важен вдохновляющий их дух, а он у Элиот совпадает с христианской любовью.

«…Мне кажется, погасло солнце, – писал лорд Эктон в письме Мэри Гладстон после смерти Джордж Элиот. – В схватках с вопросами жизни и мысли, которые позорно проигрывал Шекспир, она всегда выходила победительницей. Ни один писатель не сравнится с ней по многообразной, однако беспристрастной и непредвзятой, как у стороннего наблюдателя, силе сострадания». Тут уместно вспомнить финал «Мидлмарча»: «Ее восприимчивая ко всему высокому натура не раз проявлялась в высоких порывах, хотя многие их не заметили. В своей душевной щедрости она, подобно той реке, чью мощь сломил Кир, растеклась на ручейки, названия которых не прогремели по свету. Но ее воздействие на тех, кто находился рядом с ней, огромно, ибо благоденствие нашего мира зависит не только от исторических, но и от житейских деяний…»

И от писательских, добавим, тоже.

Николай Караев

Прелюдия

Тот, кто ищет узнать историю человека, постигнуть, как эта таинственная смесь элементов ведет себя в разнообразных опытах, которые ставит Время, конечно же, хотя бы кратко ознакомился с жизнью святой Терезы и почти наверное сочувственно улыбнулся, представив себе, как маленькая девочка однажды утром покинула дом, ведя за руку младшего братца, в чаянии обрести мученический венец в краю мавров. Они вышли за пределы суровой Авилы, большеглазые и беззащитные на вид, как два олененка, хотя сердца их воспламеняла недетская идея объединения родной страны – но затем их настигла будничная действительность в облике рассерженных дядюшек, и они вынуждены были отказаться от своего великого решения. Это детское паломничество явилось достойным началом. Страстная, взыскующая идеала натура Терезы требовала и искала подлинно эпического жизненного пути – что были ей многотомные рыцарские романы или светские успехи, венчающие красоту и ум? Ее пламя быстро сожгло это легкое топливо и, питаемое изнутри, устремилось ввысь на поиски некоего бесконечного восторга, некоей цели, которая не может приесться и позволяет примирить пренебрежение к себе и упоение от слияния с жизнью вне собственного «я». И она обрела свою эпопею в преобразовании монашеского ордена.

Конечно, эта испанка, жившая триста лет назад, была не единственной и не последней из подобных ей. Рождалось много таких Терез, которым не удалось найти для себя эпический жизненный путь, не удалось целиком отдаться живой и значительной деятельности. Быть может, уделом их становилась жизнь, полная ошибок, порожденных духовным величием, так и не получившим случая проявить себя, а быть может – трагическое разочарование и гибель, которые не обрели вдохновенного поэта и неведомыми, неоплаканными канули в небытие. В полутьме, в житейской путанице они пытались сохранять благородную гармонию между своими мыслями и делами, а пошлым глазам борьба их представлялась бессмысленными метаниями, ибо эти поздно родившиеся Терезы не находили опоры в устремлениях и надеждах всего общества, которые для пылкой души, жаждущей применения своим силам, заменяют знание. Их пыл искал выхода в служении какому-то неясному идеалу или отдавал их во власть чисто женских порывов, но первое объявлялось эксцентричностью, а второе беспощадно осуждалось как нарушение морали.

По мнению некоторых, причина этих беспомощных блужданий заключается в том, что Высшая Сила, создавая женскую натуру, не избегла неудобной неопределенности. Если бы существовал единый четкий уровень женской никчемности – например, способность считать только до трех, – общественный жребий женщин можно было бы оценивать с научной достоверностью. Но неопределенность существует, и пределы колебаний в действительности много шире, чем можно было бы подумать, судя по однообразию женских причесок и любовным историям как в стихах, так и в прозе, пользующимся неизменным успехом. Тут и там в утином пруду среди утят тоскливо растет лебеденок, который так никогда и не погружается в живой поток общения с себе подобными белокрылыми птицами. Тут и там рождается святая Тереза, которой ничего не дано основать, – она устремляется к недостижимой благодати, но взволнованные удары ее сердца, ее рыдания бесплодно растрачиваются и замирают в лабиринте препятствий, вместо того чтобы воплотиться в каком-нибудь деянии, долго хранящемся в памяти людской.

Книга первая

Мисс Брук

Глава I

Бессилен я, ведь женщина всечасно

К тому стремится лишь, что рядом.

Бомонт и Флетчер,

«Трагедия девушки»

Мисс Брук обладала красотой того рода, для которой скромное платье служит особенно выгодным фоном. Кисти ее рук были так изящно вылеплены, что ей пошли бы даже те столь далекие от моды рукава, в которых пресвятая дева являлась итальянским художникам, а ее черты, сложение и осанка благодаря простоте одежды словно обретали особое благородство, и среди провинциальных щеголих она производила такое впечатление, какое производит величавая цитата из Святого Писания или одного из наших старинных поэтов в современной газетной статье. О ней обычно отзывались как о чрезвычайно умной девице, но добавляли, что у ее сестры Селии здравого смысла куда больше. А ведь Селия одевалась немногим наряднее сестры, и только особенно внимательный взгляд мог бы подметить, что ее туалет не лишен кокетства. Дело в том, что простота одежды мисс Брук объяснялась рядом обстоятельств, большинство которых в равной степени воздействовало и на ее сестру. Немалую роль играла тут сословная гордость: род Бруков, если и не знатный, несомненно был «хорошим»: заглянув на одно-два поколения назад, вы не обнаружили бы предков, которые ловко отмеряли материю или завязывали пакеты, – никого ниже адмирала или священника. А среди более дальних пращуров имелся даже «джентльмен-пуританин», служивший под началом Кромвеля, – однако впоследствии он поладил с монархией и после всех политических передряг остался владельцем прекрасного родового поместья. Вполне понятно, что девицы такого происхождения, проводившие жизнь в тихом деревенском доме и молившиеся в приходской церкви, менее просторной, чем иная гостиная, считали ленточки и прочую мишуру приличными лишь дочкам лавочника. Далее, в те дни люди, принадлежащие к благородному сословию и вынужденные экономить, начинали с расходов на одежду, чтобы не урезать суммы, необходимые для поддержания престижа семьи в более существенных отношениях. Этих причин и без каких-либо религиозных принципов было бы вполне достаточно, чтобы одеваться просто, однако, если говорить о мисс Брук, для нее решающими были именно религиозные принципы. Селия же кротко соглашалась со взглядами сестры, хотя и привносила в них тот здравый смысл, который помогает принимать самые возвышенные доктрины без излишней восторженности. Доротея знала наизусть множество отрывков из «Мыслей» Паскаля[1], а также из трудов Джереми Тейлора[2] и, занятая судьбами рода человеческого, видевшимися ей в озарении христианской веры, полагала, что интерес к модам и нарядам достоин разве что приюта для умалишенных. Она не могла примирить борения духовной жизни, обращенной к вечности, с заботами о рюшах, оборках и шлейфах. Ее ум был теоретического склада и по самой своей природе жаждал неких высоких понятий о мире, непосредственно приложимых к приходу Типтон и к ее собственным правилам поведения там. Ее влекли горение и величие духа, и она опрометчиво увлекалась всем, что, как ей казалось, несло их печать. Она могла бы искать мученичества, затем отступить и все-таки принять мученичество, но вовсе не то, к которому стремилась. Разумеется, подобные черты характера у девушки на выданье препятствовали естественному ходу событий и мешали тому, чтобы судьбу ее, как это чаще всего бывает, решили красивая внешность, тщеславие и щенячья привязанность. При всем том она, хотя была старше сестры, еще не достигла двадцатилетнего возраста, и обе они, оставшись сиротами, когда Доротее было двенадцать, воспитывались весьма бестолково, хотя и строго, сначала в английской семье, а потом в швейцарской в Лозанне – так их дядя, старый холостяк, принявший опеку над ними, старался возместить им утрату родителей.

Последний год они жили в Типтон-Грейндже у своего дяди, которому было теперь уже под шестьдесят. Человек мягкий и покладистый, он отличался большой пестротой мнений и некоторой зыбкостью политических убеждений. В молодости он путешествовал, и соседи полагали, что именно этому обстоятельству он и обязан вздорностью своего ума. Выводы, к которым приходил мистер Брук, были столь же труднопредсказуемыми, как погода, а потому можно утверждать только, что руководствовался он всегда самыми благими намерениями и старался расходовать на их осуществление как можно меньше денег. Ибо даже самые расплывчатые натуры всегда обладают одной-двумя твердыми привычками, и человек, нисколько не заботящийся о своих делах, ревниво оберегает свою табакерку от чужих посягательств, бдительно следя за каждым подозрительным движением и крепко сжимая ее в руке.

Но если наследственная пуританская энергия так и не пробудилась в мистере Бруке, она зато равно пылала во всех недостатках и достоинствах его старшей племянницы и нередко преображалась в досаду, когда дядюшка пускался в рассуждения, а также из-за его манеры «оставлять все как есть» у себя в поместье – в такие минуты Доротее особенно не терпелось поскорее достичь совершеннолетия, когда она получит право распоряжаться своими деньгами и сможет употребить их для всяческих благородных начинаний. Она считалась богатой невестой: ведь не только обе сестры получили в наследство от родителей по семисот фунтов годового дохода, но, кроме того, сын Доротеи, если бы она вышла замуж и у нее родился сын, унаследовал бы поместье мистера Брука, которое, по слухам, приносило в год около трех тысяч фунтов – большое богатство в глазах провинциалов, все еще обсуждавших последнюю позицию мистера Пиля[3] в католическом вопросе, не грезивших о грядущих золотых россыпях и понятия не имевших о плутократии, чья пышность вознесла на столь недосягаемую высоту обязательные атрибуты благородного образа жизни.

Но что, собственно, препятствовало Доротее выйти замуж – такой красавице и с таким приданым? Да ничего, кроме ее любви к крайностям, кроме стремления жить согласно с понятиями, которые могли удержать осторожного поклонника от предложения ей руки и сердца или же побудить ее отвечать отказом всем женихам. Юная барышня благородного происхождения и с недурным состоянием, которая вдруг падает на колени на кирпичный пол у постели больного поденщика и возносит пылкую молитву, будто живет во времена апостолов! А то принимается поститься точно папистка и ночи напролет читает старые богословские трактаты! Такая жена вполне может разбудить вас рано поутру и радостно сообщить, что нашла новый способ распоряжаться своими доходами – способ, который идет вразрез с положениями политической экономии и не позволит держать верховых лошадей. Вполне естественно, что любой мужчина дважды подумает, прежде чем избрать подобную подругу жизни. Конечно, женщинам положены нелепые убеждения, но действовать исходя из них им не полагается – это служит надежной защитой для общества, а также для семейной жизни. Разумные люди ведут себя как все, и если появляются сумасшедшие, их нетрудно распознать и избегать.

Соседские барышни и даже обитатели сельских хижин отдавали предпочтение Селии, всегда приветливой и невиннопростодушной, тогда как огромные глаза мисс Брук, подобно ее религиозности, были слишком уж необычными и странными. Бедняжка Доротея! По сравнению с ней Селия, какой бы невинно-простодушной она ни выглядела, была много более искушенной и опытной – ведь дух человеческий куда сложнее внешней оболочки, которая служит ему своего рода эмблемой или циферблатом.

Однако вопреки пугающим слухам те, кто оказывался в обществе Доротеи, скоро убеждались, что она при всем том обладает редким очарованием. Мужчины находили, что в седле она обворожительна. Ей нравилось дышать воздухом полей и любоваться деревенскими видами, ее глаза радостно блестели, щеки розовели, и она совсем не походила на религиозную фанатичку. Верховая езда была удовольствием, которое Доротея разрешала себе, несмотря на укоры совести, твердившие ей, что удовольствие это языческое и чувственное, и потому она все время предвкушала миг, когда откажется от него.

Доротея была откровенной и пылкой натурой, менее всего склонной к самолюбованию: напротив, она искренне приписывала своей сестре достоинства, далеко превосходившие ее собственные, и если в Типтон-Грейндж являлся визитер, не торопившийся затвориться с мистером Бруком в его кабинете, она не сомневалась, что он влюблен в Селию, – например, сэр Джеймс Четтем, которого она постоянно оценивала с этой точки зрения, не в силах решить, следует ли Селии принять его предложение. Мысль о том, что предмет его внимания вовсе не Селия, а она сама, показалась бы ей нелепой. Как ни жадно стремилась Доротея познавать высокие истины, ее представления о браке оставались самыми детскими. Она была убеждена, что вышла бы за Прозорливого Гукера[4] и спасла бы его от злополучного брака, доведись ей родиться в том веке. Или же за Джона Мильтона, когда его поразила слепота. Или же за любого из тех великих людей, чьи причуды требовали от жены поистине благочестивого терпения. Но любезный, красивый баронет, отвечавший «совершенно верно!» на любую ее фразу, даже когда она выражала недоумение, – как могла она отнестись к его ухаживаниям? Нет, безоблачно счастливым может быть только такой брак, когда муж более походит на отца и способен научить жену даже древнееврейскому языку, буде она того пожелает.

Наблюдая эти странности Доротеи, соседи еще больше осуждали мистера Брука за то, что он не подыскал в наставницы и компаньонки своим племянницам какую-нибудь почтенную даму средних лет. Но он так страшился тех наделенных воинственными добродетелями женщин, которые могли бы взять на себя подобные обязанности, что поддался уговорам Доротеи и против обыкновения нашел в себе мужество пойти наперекор мнению всего света – а вернее, мнению миссис Кэдуолледер, супруги приходского священника, и трех-четырех помещичьих семей, живущих по соседству с ним в северо-восточной части Сельскшира[5]. А потому мисс Брук вела дом своего дяди, и ей вовсе не были неприятны почетность нового ее положения и сопряженная с ним власть.

В этот день мистер Брук ожидал к обеду сэра Джеймса Четтема и еще одного джентльмена, которого сестры не знали, хотя Доротея при мысли о знакомстве с ним испытывала почти благоговейную радость. Это был преподобный Эдвард Кейсобон, который славился в их краях необыкновенной ученостью и, по слухам, много лет готовил великий труд, имевший касательство к истории религии. К тому же богатство придавало особый блеск его благочестию и позволяло ему придерживаться собственных взглядов – сущность их должна была стать ясной после опубликования его труда. Даже самая его фамилия[6] обладала особой внушительностью для тех, кто знал ученых богословов прошлых времен.

Утром Доротея, возвратившись из школы, которую она учредила для деревенских ребятишек, сидела в уютной гостиной, разделявшей спальни сестер, и чертила план какого-то здания (ей очень нравилась такая работа), когда Селия, уже несколько минут собиравшаяся с духом, вдруг сказала:

– Доротея, душечка, может быть, ты… если ты не очень занята… Может быть, мы переберем сегодня мамины драгоценности и поделим их? Сегодня исполнилось ровно шесть месяцев с тех пор, как дядя тебе их отдал, а ты так ни разу на них даже и не взглянула.

Лицо Селии приняло выражение досады – правда, легкой, потому что она сдерживалась, привычно побаиваясь Доротеи и ее принципов: стоило неосторожно задеть их, и мог возникнуть таинственный электрический разряд. К большому ее облегчению, Доротея посмотрела на нее с веселой улыбкой.

– Какой же ты, оказывается, точный календарик, Селия! Но ты имеешь в виду солнечные месяцы или лунные?

– Сегодня последний день сентября, а дядя отдал их тебе первого апреля. Он еще сказал тебе, что совсем про них забыл. А ты заперла их в бюро и, по-моему, ни разу о них не вспомнила.

– Но ведь нам все равно не придется их надевать, милочка, – ласково объяснила Доротея, чертя что-то карандашом на полях плана.

Селия покраснела и насупилась.

– Мне кажется, душечка, оставлять их без внимания – значит не проявлять должного уважения к памяти мамы. И к тому же, – добавила она, поколебавшись и подавляя вздох огорчения, – ожерелья теперь можно увидеть на ком угодно, да и мадам Пуансон, чьи взгляды были кое в чем строже твоих, надевала украшения. И вообще христианам… уж, наверное, в раю немало женщин, которые в свое время носили драгоценности. – Когда Селия решалась спорить, она умела находить доводы, как ей казалось, весьма убедительные.

– Ты хотела бы носить их? – вскричала Доротея с драматическим удивлением, бессознательно подражая той самой мадам Пуансон, которая надевала украшения. – В таком случае, конечно, их надо достать. Почему ты мне раньше не сказала? Но ключи… где же ключи? – И она прижала ладони к вискам, тщетно напрягая память.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16