Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Маска Красной смерти (сборник)

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Эдгар Аллан По / Маска Красной смерти (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Эдгар Аллан По
Жанр: Ужасы и мистика

 

 


Эдгар По

Маска Красной Смерти

Безмолвие

Горные вершины дремлют, долина, утес и пещера безмолвны.

Альман

«Внимай мне, – сказал демон, опуская руку на мою голову. – Унылая страна, о которой я говорю, это Ливия, что на берегах реки Заиры. И нет там ни покоя, ни тишины.

Воды реки шафранного цвета зловонны, и текут они не в море, а вечно трепещут под раскаленным взором солнца, судорожно и мятежно волнуясь. С каждой стороны этой реки с тинистым ложем расстилается на много миль бледная пустыня, заросшая исполинскими лилиями. Они вздыхают друг по другу в своем уединении, простирают к небу свои длинные прозрачные шейки и склоняют то на одну, то на другую сторону нежные головы. И от них исходит смутный ропот, похожий на голос подземного потока.

Но есть граница их царству, и граница эта – высокий лес, мрачный и ужасный. Там, словно морские волны вокруг Гебридов[1], беспрестанно колышется низкий кустарник. А громадные вековые деревья с могучим грохотом вечно колышутся из стороны в сторону. По стволам их сочится вечная роса. У их подножий странные ядовитые цветы извиваются в безумном танце. Над ветвями деревьев с шумом стремятся к западу серые облака и там, за раскаленной стеной небосклона, низвергаются, подобно водопаду. Между тем нет движения в воздухе, нет ни покоя, ни тишины.

Была ночь, и пошел дождь, и в воздухе, когда он падал, он был водой, но, упав на землю, становился кровью. И я стоял в трясине, среди высоких лилий, и дождь падал на мою голову, а лилии вздыхали друг по другу в торжественности своего одиночества.

И вдруг из легкой дымки печального тумана выскользнула Луна, и была она багрового цвета. И взор мой упал на громадный утес, высившийся на берегу реки и освещенный блеском ночного светила. Утес был серый, зловещий и очень высокий. На каменном челе его были начертаны знаки. Я продвигался среди лилий вперед, через трясину, пока не приблизился к берегу для того, чтобы прочесть таинственные знаки. Но я не мог разобрать их. Я собирался вернуться к болоту, когда Луна засияла пронзительным красным светом. Я обернулся и снова посмотрел на утес и на знаки, и знаки эти сложились в слово – «отчаяние».

Я взглянул наверх и увидел на вершине утеса человека, и я спрятался среди лилий, чтобы проследить за его действиями. И человек этот был высокого роста, вид имел величественный и с плеч до ног был закутан в тогу времен Древнего Рима. Очертания его фигуры казались неясными, но лик его был ликом божества, я видел это, несмотря на покров ночи и тумана. Лоб его был высок и совершенен, взор смущен заботой, а в морщинах чела я прочел печальную историю страданий, утомления, отвращения к человечеству и тяги к уединению.



Человек сел на утес и, опершись головой на руку, окинул взором эту юдоль отчаяния. Он взглянул на кустарник, всегда беспокойный, и на большие вековые деревья; он взглянул выше, на небо, откуда доносился шум, и на багровую Луну. А я притаился среди лилий и следил за его действиями. Человек дрожал в уединении, между тем приближалась ночь, а он по-прежнему оставался на утесе.

Но вот он отвел взор от неба и направил его на печальную реку Заиру, и на желтые унылые воды, и на бледные сонмища лилий, прислушиваясь к рокоту, исходившему от них. А я прятался в своем тайнике и следил за его действиями. Странник дрожал в уединении; ночь приближалась, а он оставался сидеть на утесе.

Тогда я проклял стихии проклятием бури – и собрался ужасающий вихрь в воздухе, где не было прежде ни малейшего дуновения. И небо побагровело от свирепой грозы, и дождь хлестал человека по голове, и воды выступали из берегов, и раздраженная река шумела пеной, и кувшинки кричали в своем ложе, и лес склонялся, треща, по ветру, и гром гремел, и молния сверкала, и утес колебался в своем основании. Я, притаившись в своем убежище, следил за действиями страдальца и видел, что он дрожит в уединении. Между тем приближалась ночь, а он по-прежнему сидел на утесе.

Тогда я пришел в ярость и проклял проклятием безмолвия и реку, и ветер, и лес, и небо, и гром, и вздохи лилий. И они были поражены моим гневом и стали безгласны. И Луна прекратила свой трудный путь по небу, и гром замолк, и молния не появлялась более, и облака повисли неподвижно, и воды вошли в свои берега и остались в них, и деревья перестали колыхаться, и лилии больше не вздыхали и не издавали ропота. Ни тени звука во всей обширной, беспредельной пустыне. И я взглянул на знаки, начертанные на утесе. Они переменились и теперь составляли новое слово – «безмолвие».

Взор мой вновь упал на лицо человека, и оно было бледным от ужаса. Он быстро отнял руку от головы, поднялся на утес и прислушался. Но ни единого звука не раздавалось во всей обширной, беспредельной пустыне, и знаки, начертанные на утесе, по-прежнему означали «безмолвие». И человек вздрогнул, повернулся в противоположную сторону и поспешно убежал так далеко-далеко, что я уже не видел его более».


Да, прекрасные есть сказки в книгах магов – в печальных книгах магов, переплетенных в железо. Есть там, говорю я, великолепные истории неба и земли, могучего мира гениев[2], царивших в море, на земле и на величественном небе. Много скрывается мудрости и в словах, произнесенных сивиллами[3], и много таинственных вещей было услышано некогда темными листьями, дрожавшими вокруг Додоны[4], но, клянусь Аллахом, эту сказку, которую рассказал мне демон, сидя возле меня под тенью могильного памятника, я считаю самой удивительной из всех! И когда он окончил свой рассказ, то опрокинулся в глубину могилы и принялся смеяться. Я не мог смеяться вместе с демоном, и он проклял меня за то, что я не мог разделить его чувств. А рысь, всегда обитающая поблизости, вышла из тени, легла у ног демона и пристально посмотрела ему в глаза.

Береника

Бывают различные несчастья. Земное горе разнородно; господствуя над обширным горизонтом, как радуга, цвета человеческого страдания так же различны и точно так же слиты, и оно точно так же царит над горизонтом жизни.

Я могу рассказать ужасную историю и охотно умолчал бы о ней, если бы это была хроника чувств, а не фактов. Мое имя Эгей, фамилии же своей я не назову. Нет в стране замка более славного, более древнего, чем мое унылое старинное наследное жилище. С давних времен род наш считался ясновидящим, и действительно, из многих поразительных мелочей: из характера постройки нашего замка, из фресок на стенах гостиной, из обоев спальни, из лепной работы пилястров оружейной залы, но преимущественно из галереи старинных картин, из внешнего вида библиотеки и, наконец, из характера книг этой библиотеки можно легко вывести заключение, подтверждающее это мнение.

Воспоминания первых лет моей жизни связаны с библиотечной залой и ее книгами. Там умерла моя мать, там родился я. Но странно было бы сказать, что я не жил прежде, что у души нет предыдущего существования. Вы отвергаете мою мысль? Не станем об этом спорить. Я же убежден и потому не стану убеждать вас. В человеческой душе живет какое-то воспоминание о призрачных формах, о воображаемых глазах, о мелодических, но грустных звуках – воспоминание, не покидающее нас, воспоминание, похожее на тень, смутное, изменчивое, неопределенное, трепещущее, и от этой тени мне трудно будет освободиться, пока светит хоть один луч моего разума.

В этой комнате я родился, в этой комнате я провел среди книг свое детство и потратил юность в мечтах. Действительность казалась мне видением, тогда как безумные грезы из мира фантазий составляли не только пищу для моего повседневного существования, но и мою настоящую жизнь.

Береника была моей двоюродной сестрой, и мы выросли вместе в отцовском замке. Но мы росли совершенно разными: я – болезненным и вечно преданным меланхолии, она – живой, грациозной и полной энергии; ее дело было бегать по холмам, мое – учиться взаперти. Я жил, предаваясь упорным и трудным размышлениям; она же беззаботно встречала жизнь, не заботясь ни о тенях на своем пути, ни о молчаливом полете времени с его черными крыльями.

Береника! При звуках ее имени черные тени вырастают в моей памяти. Образ ее стоит как живой передо мной – такой, какой она была в счастливые и веселые дни. Как фантастически хороша она была! А потом, потом наступили ужас и мрак, и произошло нечто не поддающееся описанию. Болезнь, страшная болезнь набросилась на нее и на моих глазах изменила ее так, что трудно было ее узнать. Увы, болезнь отступала и снова подступала, но прежняя Береника уже не возвращалась! Настоящую Беренику я больше не знал или по крайней мере не признавал ее за Беренику.

Главным образом моя кузина страдала от эпилепсии, которая часто кончалась летаргией, похожей на смерть, и от которой она просыпалась совершенно внезапно. Между тем и моя болезнь – мне сказали, что это не что иное, как болезнь, – быстро развивалась, усиливаясь от неумеренного употребления опиума и, наконец, приняла характер какой-то странной мономании. С каждым часом, с каждой минутой болезнь становилась все сильнее и, наконец, совершенно подчинила меня своей власти. Эта мономания заключалась в страшной раздражительности моего ума. Очень может быть, что вы меня не понимаете, и я боюсь, что не смогу дать вам точного представления о том нервном напряжении, с каким я погружался в такие минуты в созерцание самых обыденных в мире вещей.

Моим постоянным занятием бывало думать без устали, целыми часами, над какой-нибудь беглой заметкой на полях книги или над фразой; задумчиво смотреть в продолжение целого долгого летнего дня на причудливые тени, стелящиеся по стенам; забываться по ночам, глядя на прямой луч от лампы или пламя углей в камине; дни напролет мечтать над ароматом цветка; монотонно повторять какие-нибудь обыкновенные слова до тех пор, пока звук от повторения перестанет занимать мысли; в полном покое утрачивать всякое воспоминание о движении и физическом существовании.

В такие минуты мои мысли никогда не переключались на другие предметы, а упорно вертелись вокруг своего центра. Человеку невнимательному покажется естественным, что страшная перемена в душевном состоянии Береники, вследствие ее тяжелого недуга, должна была стать предметом моих размышлений. Но ничуть не бывало. В минуты просветления ее несчастье действительно меня огорчало, я с грустью думал о перемене, происшедшей в ней. Однако эти мысли не имели ничего общего с моей наследственной болезнью. Мой расстроенный разум питался не нравственной переменой, а физической, страшно изменившей Беренику.

В те дни, когда она была поразительно красива, и это можно сказать наверняка, я не любил ее. Чувства мои шли не из сердца, а всегда из головы. Береника являлась ко мне не настоящей Береникой, а Береникой моих мечтаний, не земным, а абстрактным существом. Теперь же я дрожал в ее присутствии, бледнел при ее приближении; горюя о ее гибели, я все-таки помнил, что когда-то давно она любила меня, и в грустную минуту заговорил с ней о браке.

День, назначенный для нашей свадьбы, приближался. Однажды после обеда я сидел в библиотеке; я думал, что в комнате никого нет, кроме меня, но, подняв глаза, увидел стоявшую передо мною Беренику.

Она казалась мне какой-то призрачной и высокой. Я молча откинулся на спинку кресла, она стояла тоже молча. Худоба ее была ужасна, в ней не осталось ничего от прежней Береники. Наконец, взор мой упал на ее лицо.

Когда-то черные волосы теперь стали светлыми, а мутные и поблекшие глаза казались лишенными ресниц. Я взглянул на губы. Они раскрылись особенной улыбкой, и взору моему представились зубы новой Береники. Лучше бы мне никогда не видеть их или, увидев, лучше бы умереть!



Скрип двери пробудил меня; подняв глаза, я увидел, что кузины в комнате нет. Но белый и страшный призрак ее зубов не покидал и не хотел покинуть комнаты. На поверхности их не было ни точки, ни пятнышка. Мимолетной улыбки достаточно было, чтобы эти зубы врезались мне в память. И потом я видел их так же ясно, как и прежде, видел даже яснее прежнего. Зубы являлись мне и тут и там, они были повсюду: длинные, узкие и необыкновенно белые, с бледными, втянутыми вокруг губами. Затем мною окончательно овладел припадок мономании, и я тщетно боролся против ее непреодолимого и странного влияния. В бесконечном числе предметов внешнего мира я только и думал, что о зубах этой девушки. Я чувствовал к ним страстное влечение. Все мое существо было поглощено мыслью о зубах. Я изучал их, и мне казалось, что зубы Береники – это идеи. И эта безумная мысль погубила меня. Вот потому-то я так страстно и стремился к ним! Я чувствовал, что только обладание ими может вернуть мне рассудок.

Дни проходили один за другим, а я все сидел в своей комнате; перед моим мысленным взором маячил призрак зубов. Однажды мою задумчивость нарушил крик ужаса, вслед за которым я услышал рыдания и вздохи. Я встал, отворил дверь и увидел горничную, которая сообщила мне, что Береника умерла.

С сердцем, замирающим от страха и отвращения, я отправился в спальню покойницы. Комната была большая и мрачная; на каждом шагу я натыкался на приготовления к похоронам.

– Гроб, – сказал мне слуга, – стоит за занавеской на кровати, и Береника лежит в гробу.

Кто-то спросил меня, хочу ли я видеть покойницу. Я не заметил, что чьи-либо уста шевелились, а между тем вопрос был задан, и отголосок последних слов еще звучал в комнате. Отказаться было невозможно, и с чувством какой-то подавленности я направился к постели. Я тихо поднял занавеси, а когда опустил их, они упали мне на плечи и отделили меня от живого мира, заперев вместе с покойницей.

В комнате пахло смертью. Я почувствовал дурноту: мне казалось, что от тела уже исходит запах разложения. Я отдал бы все на свете, чтобы сбежать от этого страшного веяния смерти, чтобы еще раз вдохнуть воздух под чистым небом. Но у меня не было сил пошевелиться, колени тряслись, я точно прирос к полу и пристально смотрел на вытянувшийся в гробу труп.

Господи! Может ли быть такое? Неужели у меня помутился рассудок? Или покойница действительно пошевелила пальцем под саваном? Дрожа от страха, я поднял глаза, чтобы взглянуть на лицо Береники. Носовой платок, которым была подвязана челюсть, развязался. Бледные губы улыбались, и из-за них смотрели на меня белые, блестящие, ужасные зубы Береники. Я судорожно отскочил от постели и, не говоря ни слова, как безумный бросился вон из этой страшной комнаты.

Я очутился в библиотеке и сидел в ней один. Мне казалось, что я пробудился от какого-то ужасного, смутного сна. Была полночь. Я распорядился, чтобы Беренику похоронили до заката солнца, но не сохранил точного воспоминания о том, что произошло за это время. А между тем мне припоминалось что-то ужасное, что-то неясное и потому еще более ужасное – какая-то страшная страница моего существования, написанная темными воспоминаниями, ужасными и неразборчивыми. Я старался разобрать их, но не мог. Между тем в моих ушах время от времени раздавался звук, похожий на пронзительный крик женщины. Точно я совершил что-то неправильное. Я громко спрашивал себя: «Что такое?» И эхо комнаты отвечало: «Что такое?»

На столе подле меня горела лампа, а рядом стоял ящик из черного дерева. Ящик был обыкновенный, и я часто видел его: он принадлежал нашему домашнему доктору. Но как он попал ко мне на стол? Почему я дрожал при виде его? Взор мой упал, наконец, на страницы открытой книги и остановился на подчеркнутой фразе. Это были странные, но простые слова поэта Ибн-Зайата: «Dicebant mihi sodales, si sepulchrum amicae visitarem, euros meas aliquantulum fore levatas»[5]. Отчего от этих слов мои волосы встают дыбом и кровь застывает в жилах?

В дверь библиотеки кто-то тихо постучал, и ко мне на цыпочках вошел слуга, бледный как мертвец. Глаза его блуждали от ужаса, и он заговорил со мной тихим, дрожащим, глухим голосом. Что он говорил мне? Я понял только некоторые фразы. Кажется, он рассказывал, что ночью в замке слышали страшный крик и вся прислуга собралась и побежала на таинственный зов. Тут голос его стал яснее; он говорил о поругании могилы, об обезображенном трупе, вынутом из гроба, – трупе еще дышавшем, еще вздрагивавшем, еще живом.

Он взглянул на мою одежду – она была выпачкана грязью и кровью. Не говоря ни слова, он взял меня за руку – на ней оказались следы от человеческих ногтей. Он обратил мое внимание на предмет, приставленный к стене. Я посмотрел: то был заступ. Вскрикнув, я бросился к ящику из черного дерева. Но у меня недоставало сил открыть его; выскользнув из моих рук, он тяжело упал на пол и разбился на мелкие части. Звеня, из него выскочило несколько инструментов для вырывания зубов, и вместе с ними рассыпались по всему полу тридцать два белых маленьких кусочка, похожих на кости.

Бочка амонтильядо

Я сносил как мог бесчисленные обиды, причиняемые мне Фортунато, но, когда он дерзнул нанести мне настоящее оскорбление, я поклялся отомстить. Вы, однако, уже настолько знакомы со свойствами моей души, что, конечно, ни на минуту не заподозрите, что я решил вслух произнести слова угрозы.

Наконец-то я буду отомщен; мое решение бесповоротно, но осуществить его я должен без какого бы то ни было риска. Мне надо не только наказать этого человека, но и остаться безнаказанным. Зло не отомщено, если мститель в свою очередь подвергается возмездию. Точно так же не смыто оно и тогда, когда человек, причинивший его, не сознает, чья рука карает его за содеянное. Заметьте: я ни словом, ни делом не подавал Фортунато повода усомниться в моем добром к нему отношении. Я продолжал, как и всегда, улыбаться ему, и он не подозревал, что теперь я улыбаюсь мечте о его убийстве.

У Фортунато имелась одна слабая сторона, хотя, честно говоря, он был человеком вполне достойным уважения, и храбрость его не подлежала никакому сомнению. В вопросе живописи и драгоценных камней Фортунато был таким же шарлатаном, как и другие его земляки-итальянцы, но он искренне верил, что уж точно знает толк в старых винах. Мы редко обсуждали с ним эту тему, поскольку я и сам был знатоком итальянских вин и покупал их каждый раз, когда появлялась возможность приобрести что-то особенно редкое.

Наконец мне представился случай расквитаться с Фортунато. Я встретился с моим другом уже под вечер, в самый разгар карнавала. Он успел уже немного выпить и приветствовал меня с чрезвычайной горячностью. Одет он был в шутовской полосатый костюм, плотно облегавший тело, на голове – комичный колпак с колокольчиками. Оба мы так обрадовались встрече, что, казалось, конца не будет нашим рукопожатиям.

– Это большое счастье, что я вас встретил, Фортунато, – обратился я к нему. – Какой у вас сегодня превосходный вид! А мне привезли бочку вина, говорят – амонтильядо, только меня что-то терзают подозрения…

– Как, – воскликнул он, – амонтильядо? Целую бочку? Не может быть! И это в самый разгар карнавала!

– Меня терзают подозрения, – повторил я, – и такую я сделал глупость: не посоветовавшись с вами, заплатил за него как за настоящее амонтильядо. Но я не мог вас нигде разыскать, а между тем боялся упустить такую покупку.

– Амонтильядо!

– Подозрительно что-то.

– Амонтильядо!

– В этом еще надо удостовериться.

– Амонтильядо!

– Я вижу, вы очень заняты, так что отправлюсь к Лючези. Его провести сложно. Он мне точно скажет, что же такое я приобрел.

– Лючези не отличит амонтильядо от хереса!

– Между тем находятся глупцы, которые уверяют, что он не хуже вас разбирается в винах.

– Так уж и быть, пойдемте!

– Куда именно?

– В ваши погреба.

– Нет, друг мой, ни за что на свете: я не хочу злоупотреблять вашей добротой. Я вижу, что вы заняты. Лючези…

– Мне здесь нечего делать, пойдемте.

– Нет, друг мой, ни в коем случае. Я прекрасно вижу, что вы немного простужены. А в погребах ужасно сыро. Все стены в них покрыты селитрой.

– Это ничего не значит, пойдемте. Простуда – чистые пустяки. Вас наверняка обманули. Что же касается Лючези, то он положительно не в состоянии отличить херес от амонтильядо.

С этими словами Фортунато схватил меня под руку. Я поспешно надел черную шелковую маску, плотно завернулся в плащ, и мы быстрыми шагами направились в палаццо.

Дома не оказалось никого из прислуги: все отправились веселиться на карнавал. Уходя, я заявил всем и каждому, что не вернусь до утра, и строго приказал ни на шаг не отлучаться из дома. Я прекрасно знал, что такого приказа вполне достаточно для того, чтобы все убежали из палаццо, лишь только уйду я сам.

Я вынул два факела из подставок, подал один из них Фортунато и провел его длинной анфиладой комнат к своду, ведущему в подземелье, где находились подвалы. Я первым спустился вниз по длинной спиральной лестнице, попросив приятеля следовать за мной как можно осторожнее. Наконец, мы преодолели спуск и очутились вдвоем в сыром подвале Монтрезорских катакомб. Фортунато продвигался по подвалу медленной, нетвердой поступью, тихо позвякивая на ходу колокольчиками своего колпака.

– И где же бочка? – спросил он.

– Она там, подальше, – ответил я, – но вы обратите внимание на эти белые сверкающие нити, которые, как паутина, обволакивают стены подземелья.

Он обернулся и посмотрел на меня масляными глазами, которые ясно свидетельствовали о том, до какой степени он уже пьян.

– Селитра? – спросил он, наконец.

– Селитра, – кивнул я. – Давно у вас этот кашель?

Мой бедный друг задыхался от кашля и в течение нескольких минут не мог произнести ни слова.

– Это ничего, – едва выговорил он.

– Пойдемте, – решительно заявил я, – вернемся назад – здоровье ваше бесценно. Вы человек богатый, уважаемый, знатный, вы так же счастливы, как когда-то был счастлив и я. Не заботьтесь обо мне. Мы пойдем назад, я не хочу брать на себя ответственность, если вы заболеете. К тому же и Лючези может…

– Довольно! – прервал он меня. – Этот кашель – чистые пустяки, со мной ничего не может произойти. Не умру же я, в самом деле, от такого пустячного недомогания!

– Конечно-конечно. Я нисколько не хотел вас понапрасну запугивать, но все же осторожность никогда не помешает. Глоток медока защитит вас от сырости.

С этими словами я вскрыл бутылку, которую вытащил из длинного ряда ее подруг, разложенных на земле.

– Пейте, – сказал я, подавая ему вино.

Он поднес вино ко рту и подмигнул, затем приостановился и фамильярно кивнул мне; колокольчики на его колпаке вновь зазвенели.

– Пью, – сказал он, – за тех, кто погребен здесь вокруг нас.

– А я пью за то, чтобы вы здравствовали долгие годы!

Он снова взял меня под руку, и мы отправились дальше.

– Какие обширные катакомбы, – заметил он.

– Да ведь и семья Монтрезоров была очень многочисленна, – возразил я.

– Я забыл, какой у вас герб?

– Огромная человеческая нога наступает на ползущую змею, которая впилась своим жалом в ее пятку.

– А девиз какой?

– Nemo me impune lacessit[6].

– Хорошо! – сказал он.

Глаза его разогрелись от вина, колокольчики звенели. Выпитый медок разгорячил и мою фантазию. По обеим сторонам прохода были навалены груды костей вперемешку с бочками вина. Пробираясь между ними, мы дошли наконец до самой отдаленной части катакомб. Я опять остановился и на этот раз схватил Фортунато за руку, повыше локтя.



– Взгляните на селитру, – сказал я, – посмотрите, ее становится все больше и больше. Она, будто мох, облепила эти своды. Сейчас мы находимся под руслом реки. Влага каплями просачивается на кости. Вернемся назад, пока не поздно. Ваш кашель…

– Ничего страшного, – ответил он, – пойдемте дальше. Но только прежде выпьем по глотку медока.

Я передал ему бутылку. Он залпом опорожнил ее. Глаза его заискрились диким блеском. Он рассмеялся и с непонятным для меня жестом подбросил бутылку вверх.

Я с удивлением посмотрел на Фортунато. Он вновь повторил свое странное движение.

– Вы не понимаете? – обратился он ко мне.

– Нет, не понимаю, – ответил я.

– Так вы не принадлежите к братству?

– К какому братству?

– К масонской ложе?

– Да-да! – сказал я. – Конечно, принадлежу!

– Вы? Быть не может! Масон?

– Да, масон, – ответил я.

– Дайте знак.

– Пожалуйста.

Я вынул из-под складок своего плаща лопату каменщика.

– Вы шутите! – вскрикнул он, отступая на несколько шагов. – Но пойдемте дальше, проводите меня к амонтильядо.

– Будь по-вашему, – ответил я, снова пряча лопату под складки плаща и предлагая ему руку.

Он налег на нее всей своей тяжестью. Мы направились дальше на поиски все того же амонтильядо, прошли под рядом низких сводов, спустились на несколько ступеней вниз, сделали еще несколько шагов, вновь спустились и очутились, наконец, в глубоком склепе; в его зловонном воздухе наши факелы скорее тлели, чем горели.

В самом отдаленном углу открывался выход в другой склеп, несколько поменьше. Вдоль стен рядами были сложены человеческие кости, их груды высились до самых сводов, как в парижских катакомбах. Таким же образом были украшены три стены того внутреннего склепа, в который мы вступили. Четвертая стена была свободна от костей, они лежали на полу, образуя порядочную груду. Мы увидели проделанную в ней нишу, фута в четыре глубиной, в три шириной и в шесть или семь футов вышиной. Углубление, судя по всему, было сделано без какой-либо особенной цели; оно представляло собой пустое пространство между двумя массивными колоннами сводов, его заднюю стену образовывала сплошная масса гранита, из которого состояли стены вокруг всего подземелья.

Фортунато поднял свой тусклый факел, пытаясь заглянуть внутрь ниши, но старания его оказались тщетными: слабое освещение не позволяло нам различить заднюю стену углубления.

– Ступайте дальше, – сказал я ему, – там стоит амонтильядо. Что касается Лючези…

– Он круглый невежда! – прервал меня приятель, проходя нетвердой походкой вперед, тогда как я следовал за ним по пятам.

Еще мгновение – и он достиг противоположной стороны ниши и, увидев, что скала преграждает ему дальнейший путь, остановился в недоумении. И в это мгновение я приковал Фортунато к двум железным скобам, расположенным на расстоянии двух футов друг от друга. От одной скобы свешивалась короткая цепь, к другой был приделан висячий замок. Обведя цепь вокруг туловища итальянца, я в одно мгновение запер ее замком. Он был так поражен, что и не думал сопротивляться. Вынув ключ из замка, я вышел из ниши.

– Проведите рукой по стене, – сказал я приятелю, – и вы обнаружите селитру. Право, здесь ужасно сыро. Еще раз умоляю вас: вернитесь. Не хотите? Ну, в таком случае я положительно вынужден покинуть вас здесь. Но прежде я постараюсь как можно лучше вас устроить.

– Амонтильядо! – воскликнул мой приятель, не успев еще прийти в себя от удивления.

– Именно так: амонтильядо.

С этими словами я принялся рыться в груде костей. Вскоре я отрыл под ними множество обтесанного камня и известку с песком. С помощью принесенной лопатки я стал старательно заделывать вход в углубление.

Не успел я уложить первый ряд камней, как заметил, что Фортунато порядком протрезвел. Первым признаком этого был глухой стон, долетевший до меня из глубины ниши. Затем последовало долгое, упорное молчание. Я уложил второй ряд камней, третий ряд, четвертый – послышалось отчаянное бряцанье цепи. Звон этот длился несколько минут; я перестал работать и присел на кости, чтобы полнее насладиться этими звуками. Когда звон стих, я снова взялся за лопату и, не прерываясь ни на минуту, закончил кладку пятого, шестого и седьмого рядов. Я уже возвел стену почти вровень со своей грудью. Опять приостановился, взял факел и направил его свет на стоявшую в нише фигуру.

Из гортани Фортунато стали вырываться такие громкие, пронзительные крики, что я мигом отскочил назад. Несколько мгновений я колебался и дрожал всем телом. Я обнажил свою рапиру и начал водить внутри ниши, но тут в моей голове промелькнула мысль, которая немедленно меня успокоила. Я ощупал рукой тот солидный материал, из которого были сооружены катакомбы, и уверился, что опасаться нечего. Я снова подошел к стене и принялся отвечать воплями на вопли несчастного. Я откликался на эти стоны и крики, я вторил им, наконец, положительно превзошел их силой и объемом своего голоса. И вот крики Фортунато стихли.

Наступила полночь, работа моя близилась к концу. Я уложил восьмой, девятый и десятый ряды, оставалось подыскать и вставить всего лишь только камень. Я с усилием приподнял его с земли и наполовину всунул в предназначавшееся для него место. Но тут из ниши донесся такой глухой, ужасный хохот, что волосы у меня на голове стали дыбом. Хохот этот сменился жалкими звуками, в которых трудно было узнать прежний голос благородного Фортунато.

– Ха-ха-ха! Хи-хи-хи! Отличная шутка! Превосходная шутка! Как мы потом будем хохотать над всем этим в палаццо. Хи-хи! Как мы будем хохотать, попивая вино. Хи-хи!

– Амонтильядо! – сказал я.

– Хи-хи-хи! Именно, амонтильядо! Но, кажется, уже поздно… Синьора Фортунато и остальные, пожалуй, ждут нас в палаццо. Пойдемте вернемся скорее.

– Да, – сказал я, – вернемся скорее!

– Ради самого бога, Монтрезор!

– Да, – повторил я, – ради самого бога!

Я напрасно ждал ответа. Начав терять терпение, я громко позвал:

– Фортунато!

Никакого ответа. Я снова крикнул:

– Фортунато!

И вновь никакого ответа. Я просунул факел в оставшееся в новой кладке отверстие и уронил его внутрь ниши. В ответ послышался звон колокольчиков. Мне становилось не по себе: вероятно, на меня начинала влиять сырость катакомб. Я поспешил закончить свою работу, положил последний камень и хорошенько укрепил его. Перед вновь возведенной стеной я нагромоздил вал из человеческих костей.

С тех пор их ни разу не потревожила рука человека. In pace requiescat[7].

Двойное убийство на улице Морг

Аналитические способности человека сами по себе весьма мало поддаются анализу. Мы знаем о них только то, что они могут стать для человека источником истинных наслаждений. Сильный человек наслаждается своей физической мощью, любит упражнения, в которых играют роль его мускулы, а аналитик предпочитает мозговую деятельность, дающую ему возможность исследования. Аналитику доставляет удовольствие любой, даже самые обыкновенный случай, дающий возможность применить аналитические способности; ему нравятся загадки, ребусы и иероглифы.

Способность человека к разгадыванию или расследованию во многом зависит от математических знаний, но высшую математику несправедливо называют анализом, потому что не всякий расчет подходит под это определение. Игрок в шашки, например, удачно рассчитывает партию, не прибегая к анализу.

Оставляя в стороне абстракции, возьмем, к примеру, игру в шашки, когда на поле действуют только четыре дамки. Очевидно, что победа достанется тому – мы берем противников равных, – у кого более ловкая тактика или лучше развито мышление. За недостатком обыкновенных средств аналитик анатомирует мысли противника и часто находит единственное средство, иногда до глупости простое, – заставить его ошибиться или сделать неверный расчет.

Вист давно приводят в пример как игру, влияющую на аналитические способности; люди весьма развитые находят в этой игре невыразимое удовольствие и считают игру в шахматы пустым занятием. Действительно, вист больше других игр заставляет думать и анализировать. Хороший игрок в шахматы может быть только хорошим шахматным игроком; искусный игрок в вист выиграет во всех играх, где одна мысль борется против другой мысли.

Способность к анализу не следует путать с обыкновенными умственными способностями, хотя аналитик непременно должен быть умным человеком, а вот умный человек иногда бывает совершенно лишен способностей к анализу.

В подтверждение этой мысли я приведу следующий случай. Я жил в Париже всю весну и часть лета 18.. года, где и познакомился с неким Огюстом Дюпеном. Этот молодой человек из хорошей и даже знатной семьи вследствие разных несчастных обстоятельств был доведен до такой бедности, что перестал показываться в свете и уже не пытался восстановить свое положение. Благодаря снисхождению кредиторов у него оставалась, однако, часть наследного имения, и доходами с него он мог удовлетворять свои основные жизненные потребности. Единственной роскошью, которую он себе позволял, были книги, а в Париже они приобретаются легко.

Наше первое знакомство состоялось в небольшом, малоизвестном кабинете для чтения на улице Монмартр. Первым поводом к разговору послужило то, что мы искали одну и ту же замечательную и очень редкую книгу; именно этот случай и сблизил нас. Со временем мы стали видеться все чаще. Я был глубоко взволнован его семейной историей, которую он мне подробно рассказал со скромностью и непринужденностью, свойственными французу, когда он говорит о личных делах.

Я удивлялся количеству прочитанных им книг и восхищался странной пылкостью и возбуждающей свежестью его воображения. Отыскивая в Париже некоторые предметы, необходимые мне для изучения, я понял, что общество подобного человека будет для меня бесценно, и с тех пор искренне привязался к нему. Мы решили, наконец, жить вместе, и, так как мои дела обстояли лучше, чем его, я взял на себя аренду и меблировку дома, подходящего нашим причудливым, меланхолическим характерам. Я снял старый странный домик, в котором никто не жил вследствие каких-то предрассудков, для нас, конечно, не имевших смысла, – в самой отдаленной и незаселенной части Сен-Жерменского предместья.

Если бы наш образ жизни стал известен публике, нас сочли бы за умалишенных. Уединение наше было полным, к нам не приходил никто из знакомых. Мы сохраняли в тайне место своего жительства и проводили время только вдвоем.

У моего друга были некоторые странности, например, он любил ночную темноту. Скажу точнее: ночь была его страстью. Я и сам мало-помалу начал разделять эту его причуду. Поскольку мрак не может быть постоянным, то мы производили искусственную ночь. Мы плотно закрывали ставни, зажигали лампы, ароматические свечи и занимались или беседовали до тех пор, пока часы не давали знать, что наступила ночь настоящая. Тогда мы отправлялись на улицу и, гуляя под руку до рассвета, продолжали наши беседы.

Поселившись вместе с Дюпеном, я не мог не отметить его аналитических способностей. Он часто применял их на деле и признавался, что это доставляет ему большое удовольствие. Мой товарищ не раз с улыбкой говорил мне, что у многих людей в том месте, где находится сердце, для него всегда открыто окошко. Свои слова он обыкновенно сопровождал немедленными доказательствами, поражая меня тем, насколько хорошо знает мой собственный характер. В такие моменты манеры его были холодны и он казался рассеянным; взор устремлялся куда-то вдаль, а голос – обыкновенно густой тенор – возвышался до фальцета.

Из того, что я сказал, не следует воображать, что я разоблачу какую-нибудь ужасную тайну или напишу роман. В моем новом друге я заметил только расстроенное, а может быть, и болезненное мышление. Приведу пример, который даст более ясное представление о свойстве его ума.

Однажды вечером мы шли по длинной, грязной улице недалеко от Пале-Рояля. Оба мы, по-видимому, углубились в свои собственные мысли и с четверть часа не проронили ни слова. Вдруг Дюпен проговорил следующее:

– Действительно, он слишком мал ростом и был бы более уместен в театре Варьете.

– Это не подлежит сомнению, – ответил я не думая.

Сначала я не заметил, что мой товарищ вслух продолжил мою мысль. Через минуту я опомнился.

– Дюпен, – серьезно сказал я, – это выше моего понимания. Признаюсь, я поражен и едва верю своим ушам. Как вы могли угадать, что я думаю именно о…

Я остановился, чтобы убедиться, что он точно угадал, о ком я думал.

– О Шантильи, – закончил он. – Затем вы остановились. Вы мысленно отметили, что он из-за своего маленького роста не годится для трагедии.

Я и впрямь думал именно об этом. Шантильи был когда-то башмачником на улице Сен-Дени и, питая страсть к театру, играл роль Ксеркса в трагедии Кребильона; претензии его были выше его способностей, и все над ним потешались.

– Скажите мне, ради бога, каким образом вам удалось проникнуть в мою душу?

Действительно, я был удивлен больше, чем мог выразить.

– Это торговец зеленью навел вас на мысль, что башмачник со своей маломощной фигурой не подходит для роли Ксеркса и вообще для ролей такого рода, – ответил мой друг.

– Торговец зеленью? Вы удивляете меня! Я не знаю никакого торговца зеленью.

– Человек, который столкнулся с вами, когда мы повернули на эту улицу, может быть, с четверть часа тому назад.

Тут я действительно вспомнил, что какой-то зеленщик с огромной корзиной на голове чуть не сбил меня с ног, когда мы вышли на эту улицу. Но какое отношение это имело к Шантильи? Я никак не мог сообразить.

– Я все вам объясню, – заявил Дюпен, – а чтобы вам проще было понять, мы проследим всю нить ваших размышлений от настоящей минуты до встречи с торговцем зеленью. Главные звенья вашей цепи следуют друг за другом так: Шантильи, Орион, доктор Никольс, Эпикур, стереотомия[8], мостовая, зеленщик.

Очень немногие люди способны проследить ход своих мыслей и доискаться, каким именно путем они пришли к определенным выводам. Часто это занятие представляет собой огромный интерес, и человек, занимающийся этим впервые, удивляется громадному расстоянию, которое он преодолел от точки начала размышления до окончательного вывода.

Судите же о моем удивлении, когда я услышал объяснения француза и вынужден был сознаться, что он сказал сущую правду.

Дюпен продолжал:

– Если не ошибаюсь, мы говорили о лошадях, когда сворачивали на эту улицу. Это было последней темой нашего разговора. Затем мимо нас быстро прошел зеленщик с громадной корзиной на голове и столкнул вас на груду камней, приготовленных для ремонта мостовой. Вы ступили на один из качающихся камней, оступились, ушибли ногу и рассердились. Вы проворчали что-то, обернулись, чтобы взглянуть на груду, а потом молча пошли дальше. Я давно уже привык присматриваться ко всему происходящему вокруг. Ваш взор был устремлен на мостовую, и вы с досадой смотрели на ямы и неровности (я понял, что вы все еще думаете о камнях) до тех пор, пока мы не дошли до маленького прохода под названием «Пассаж Ламартина», где деревянную мостовую собирают из гладких брусьев, твердо скрепленных между собой. Тут выражение вашего лица прояснилось, и я увидел, как губы ваши зашевелились. Я тотчас догадался, что вы шепчете слово «стереотомия» – термин, который сейчас модно произносить при укладке мостовых. Я знал, что вы не могли сказать «стереотомия», не подумав об атомах и не перейдя к Эпикуру. А так как в разговоре, который мы с вами недавно вели, я сообщил вам, что предположения знаменитого грека странно подтвердились последними теориями о туманных пятнах и последними космогоническими открытиями, то я чувствовал, что вы непременно должны были обратить свой взор на созвездие Орион. Вы не обманули моих ожиданий, и я тогда же уверился, что ухватил нить ваших мыслей. Во вчерашнем отзыве о Шантильи критик «Музея», делая нелюбезные намеки в адрес башмачника, изготовлявшего котурны[9], цитировал латинский стих, о котором мы часто говорили: «Perdidit antiquum littera prima sonum»[10].

Я говорил вам, что это имеет прямое отношение к Ориону, а так как в этом разговоре вы очень горячились, то я был уверен, что вы не забыли его. Мне стало ясно, что вы соедините мысль об Орионе и о Шантильи. О том, что вам в голову пришла такая ассоциация, я догадался по вашей улыбке. Вы думали о падении бедного башмачника. До тех пор вы шли сгорбившись, но тут вдруг выпрямились во весь рост. Я был твердо уверен, что в эту минуту вы подумали о маленьком росте Шантильи. В этот-то момент я и прервал ваши размышления замечанием, что, действительно, из-за малого роста Шантильи гораздо лучше смотрелся бы в театре Варьете.



Вскоре после этого разговора мы с товарищем читали вечернюю газету «Gazettedetribunaux», и следующие слова привлекли наше внимание:

«Страшное двойное убийство. Сегодня утром, около трех часов, обитатели квартала Сен-Рок были встревожены громкими криками, доносившимися, по-видимому, с четвертого этажа жилого дома, занятого госпожой Л’Эспане и ее дочерью, девицей Камиллой Л’Эспане. После тщетных попыток отворить дверь ее пришлось выломать, и восемь или десять соседей вошли в дом в сопровождении двух полицейских.

Между тем крики прекратились. В ту минуту, когда народ в беспорядке поднимался на первый этаж, сверху доносились два голоса – или, может быть, больше, – сердито спорившие. На площадке второго этажа голосов уже не стало слышно, все стихло. Соседи разошлись по комнатам. Проникнув в большую комнату на четвертом этаже дома, окна которой выходили во двор и дверь которой, закрытую изнутри на ключ, им также пришлось выломать, присутствующие застыли в ужасе.

Комната была в страшном беспорядке: мебель разбита и разбросана, матрац с кровати сброшен. На стуле лежала бритва, запачканная кровью, на очаге найдены длинные пряди седых волос, по-видимому, силой вырванных из головы. На полу валялись две золотые монеты, серьга с топазом, три большие серебряные ложки, три маленькие посеребренные и два мешка, в которых обнаружилось около четырех тысяч золотом. Ящики комода были открыты и, вероятно, опустошены, хотя многие вещи оказались нетронутыми. Под нижним тюфяком на кровати нашли маленькую железную шкатулку. Ее открыли торчавшим в ней ключиком, в ней лежали старые письма и другие ничего не значащие бумаги.

От госпожи Л’Эспане не осталось и следа, но в очаге было замечено необыкновенное количество золы, и когда стали осматривать трубу – страшно сказать! – вытащили еще теплое тело дочери, которое было силой втиснуто в трубу, головой вниз, на значительную высоту. При осмотре на теле нашли множество повреждений, причиненных, вероятно, усилиями, с какими его впихивали в трубу, а затем вытаскивали. На лице виднелись глубокие следы от ногтей, как будто смерть произошла от удушения.

После тщательного осмотра всего дома, который не привел ни к какому новому открытию, соседи отправились на маленький двор позади дома. Там лежало тело старухи, горло которой было перерезано так сильно, что, когда тело начали поднимать, голова отделилась от туловища. И тело, и голова были страшно изуродованы. Обстоятельства дела пока остаются в тайне».

В следующем номере газеты мы прочли новые подробности:

«Драма на улице Морг. Множество свидетелей было опрошено, но не выяснилось никаких подробностей, которые пролили бы хоть малейший свет на это трагическое дело.

Вот все, что мы узнали. Полина Дюбур, прачка, показала, что она знала обе жертвы в продолжение трех лет и что все это время стирала для них. Старуха и ее дочь, казалось, находились в хороших отношениях и были очень привязаны друг к другу. За квартиру платили регулярно. Об их образе жизни и средствах существования прачка ничего сказать не может, но полагает, что госпожа Л’Эспане зарабатывала на жизнь гаданием. Говорили, что у нее есть деньги. Прачка никого не встречала в доме, когда приносила белье или приходила за ним. Она уверена, что убитые не держали прислуги. Ей казалось, что дом не был полностью меблирован, за исключением четвертого этажа.

Пьер Моро, табачный торговец, показал, что он обыкновенно поставлял госпоже Л’Эспане табак, в небольшом количестве и иногда растертый в порошок. Он родился в этом квартале и постоянно жил в нем. Покойница и ее дочь больше шести лет прожили в доме, где нашли их тела. Но прежде дом занимал золотых дел мастер и сдавал верхние этажи внаем различным жильцам. Дом принадлежал госпоже Л’Эспане, она была очень недовольна неопрятностью жильцов и переехала в дом сама. Свидетель видел ее дочь раз пять или шесть в продолжение этих шести лет. Обе женщины вели чрезвычайно уединенную жизнь и считались обеспеченными. Моро слышал от соседей, будто госпожа Л’Эспане занимается гаданием, но не верил этому. Свидетель никогда не видел никого, кто бы входил в дом, за исключением старухи и ее дочери, раз или два посыльного и раз восемь или десять доктора.

Остальные свидетели показали то же самое. Никто не видел, чтобы кто-либо входил в дом, и никто не знал, были ли родственники у старухи и ее дочери. Ставни задних окон тоже всегда были закрыты, за исключением большой комнаты четвертого этажа.

Изидор Мюзе, полицейский, показал, что во время обхода, около трех часов утра, он увидел у дверей дома двадцать или тридцать человек, пытавшихся проникнуть в здание. Отворить двухстворчатую дверь оказалось нетрудно, так как она не была заперта на задвижку ни вверху, ни внизу. Страшные крики, громкие и протяжные, продолжались до тех пор, пока не выломали дверь; потом внезапно прекратились. Можно было подумать, что кричали от боли. Свидетель поднялся по лестнице. Войдя на первую площадку, он услышал два громких злобных голоса: один – очень грубый, другой – резкий и чрезвычайно странный. Свидетель разобрал несколько слов, произнесенных первым говорившим, очевидно, французом. Но то был голос не женский. Свидетель слышал слова «черт» и «дьявол». Резкий же голос принадлежал иностранцу, но, был то голос мужчины или женщины, полицейский не знал. Слов разобрать он тоже не смог, но предположил, что неизвестный говорил по-испански. О состоянии комнаты свидетель сообщил то же, что и предыдущие опрошенные.

Анри Дюваль, сосед, серебряник, показал, что он был в числе первых людей, проникших в дом. В целом, он подтвердил показания Мюзе. Как только они вошли, то сразу же заперли за собой дверь, чтобы не впускать толпу, которая начала собираться на улице. Резкий голос, по мнению свидетеля, принадлежал итальянцу; достоверно, что этот человек не был французом. Свидетель не знает наверняка, женский ли это был голос или мужской; может быть, и женский. Свидетель не знает итальянского языка, он не мог различить слов, но предполагает, что говорили по-итальянски. Свидетель знал госпожу Л’Эспане и ее дочь и часто беседовал с ними; он уверен, что резкий голос не принадлежал ни одной из них.

Оденгеймер, трактирщик, явился без вызова. Он не говорит по-французски, так что пришлось звать переводчика. Свидетель родился в Амстердаме. Он проходил мимо дома и услышал крики; они длились несколько минут, не более десяти. Это были продолжительные, очень громкие и страшные крики, раздирающие душу. Оденгеймер был в числе свидетелей, вошедших в дом. Он подтверждает предыдущие показания, за исключением одного. Он уверен, что резкий голос принадлежал французу. Слов он разобрать не мог. Говорили громко и торопливо, неровным тоном, выражавшим страх и гнев. Голос был скорее хриплый, нежели резкий. Грубый же голос несколько раз повторил: «Черт!», «Дьявол!», а один раз сказал: «Господи!»

Жюль Миньо, банкир из дома «Миньо и сын» на улице Делорен, – старший из семьи Миньо. Он рассказал, что у госпожи Л’Эспане было состояние. Весной, восемь лет назад, он взялся вести ее дела. Она часто клала в его банк небольшие суммы денег и в первый раз забрала сумму в четыре тысячи, за которой явилась лично. Сумма эта была выплачена ей золотом, и отнести деньги было поручено приказчику.

Адольф Лебон, приказчик дома «Миньо и сын», подтвердил, что в указанный день около полудня он провожал госпожу Л’Эспане домой, четыре тысячи франков лежали в двух мешках. Когда им отворили двери, явилась мадемуазель Л’Эспане и забрала у него один мешок, а другой взяла мать. Он раскланялся и ушел. На улице, кривой и совершенно глухой, никого не было.

Вильям Берд, портной, показал, что он был в числе людей, вошедших в дом. Он англичанин, два года живет в Париже. Он поднялся по лестнице одним из первых и слышал, как кто-то бранился. Грубый голос явно принадлежал французу. Он расслышал несколько слов, но не помнит, какие именно. Шум был такой, как будто дрались несколько человек. Резкий голос звучал гораздо громче грубого голоса. Свидетель уверен, что это не был голос англичанина. Скорее он принадлежал немцу или женщине. Свидетель не говорит по-немецки.

Четверо упомянутых свидетелей были вызваны снова и показали, что дверь комнаты, в которой нашли тело мадемуазель Л’Эспане, была заперта изнутри. Все было совершенно тихо, не слышалось ни стонов, никаких других звуков. Когда выломали двери, свидетели никого не увидели.

Окна и в задней, и в передней комнате оказались закрыты. Внутренняя дверь была затворена. Дверь из передней комнаты в коридор была заперта на ключ, и ключ торчал изнутри; маленькая комната с лицевой стороны дома на четвертом этаже, при входе в коридор, была отворена почти настежь. В этой комнате были свалены старые чемоданы, кровати и тому подобные вещи. Они были тщательно осмотрены, как и все помещения в этом четырехэтажном доме с мансардами. Трубочисты лазили в трубы. Слуховое окно, ведущее на крышу, оказалось заделанным и плотно заколоченным гвоздями; по-видимому, его не отворяли уже много лет. Показания расходятся лишь в том, сколько времени прошло с той минуты, когда раздались голоса, до тех пор, когда выломали дверь в комнату. Некоторые свидетели говорят, что две или три минуты, другие – что пять.

Альфонсо Гарсио, гробовщик, показал, что он вошел в дом одним из первых. Он живет на улице Морг, а родился в Испании. Он не поднялся на лестницу, так как у него слишком слабые нервы и он боится всякого сильного потрясения. Голоса он слышал. Грубый голос принадлежал французу. Что он говорил, различить было невозможно. Резкий голос принадлежал англичанину, в этом свидетель уверен. Он не понимает по-английски, но судит по интонации.

Альберто Монтани, кондитер, показал, что он одним из первых поднялся по лестнице. Он слышал голоса. Грубым голосом говорил француз. Свидетель разобрал несколько слов. Говоривший, казалось, делал упреки. Кондитер не мог разобрать, что говорил резкий голос, но это были звуки быстрые и отрывистые. Свидетель принял их за речь русского. Вообще, он подтверждает предыдущие показания. Сам он итальянец и никогда не говорил с русскими.

Некоторые из свидетелей, вызванные снова, показали, что трубы во всех комнатах четвертого этажа слишком узки, чтобы в них мог пролезть человек, и, следовательно, убийца не мог выбраться через одну из них в то время, когда свидетели поднимались по лестнице. Тело девицы Л’Эспане было так втиснуто в трубу, что четверо или пятеро из свидетелей едва вытащили его оттуда.

Поль Дюма, доктор, рассказал, что на рассвете его привели осмотреть тело. Обе жертвы лежали на постели в той комнате, где была найдена девица Л’Эспане. Тело молодой особы было обезображено. Повреждения объясняются усилием, с каким оно было втиснуто в трубу. Горло было все исцарапано. Под подбородком виднелся целый ряд синих пятен, очевидно, от пальцев. Лицо было страшно отекшее, глаза совершенно выкатились, язык разрезан пополам. В области желудка обнаружился широкий след – очевидно, здесь надавливали коленом. По мнению Дюма, девица Л’Эспане была задушена одним или несколькими преступниками.

Тело матери было страшно изувечено и изуродовано: все кости левой ноги и руки раздроблены, левая голень разбита вдребезги, как и ребра с той же стороны. Трудно сказать, чем могли быть нанесены подобные удары. Только какое-нибудь страшно тяжелое орудие могло произвести такие повреждения, да и то в руках необыкновенно сильного человека. Ни одна женщина не смогла бы нанести подобного удара. Когда свидетель осматривал тело, голова была совершенно отделена от туловища и, подобно всем прочим частям тела, страшно изуродована. Горло, по всей вероятности, было перерезано каким-то острым орудием, должно быть, бритвой. Александр Этьен, хирург, призванный в то же самое время, что и господин Дюма, подтвердил предыдущие показания».

Полиция совершенно растерялась: случай был из ряда вон выходящий. Вечерний номер газеты подтверждал, что в квартале Сен-Рок не стихает волнение, что на месте преступления был произведен повторный осмотр, свидетели опрошены еще раз, но полиция не добилась никаких результатов. В конце статьи говорилось, что Адольф Лебон, приказчик из банкирского дома, арестован и заключен под стражу, хотя ничто не дает повода обвинять его.

Мой товарищ Дюпен казался необыкновенно заинтересован этим делом, но ничего не говорил. Только когда арестовали Лебона, он спросил, какого я мнения об этом двойном убийстве. Я вынужден был признаться ему, что, подобно всему Парижу, считаю убийство неразрешимой тайной. Я не видел возможности отыскать следы преступника.

– Нам и не надо думать о возможных средствах, – сказал Дюпен, – особенно при таком поверхностном следствии. Парижскую полицию хвалят за ее проницательность; да, она очень хитра, но и только. Но разве в ее действиях есть какая-нибудь система? Впрочем, прежде чем высказывать свое мнение, нужно осмотреть все самим. Мы отправимся на место и увидим все собственными глазами. Я знаю Г…, префекта полиции, и мы без труда получим нужное дозволение.

Дозволение было получено, и мы отправились на улицу Морг. Это один из жалких парижских переулков, соединяющих улицу Ришелье с улицей Сен-Рок. Мы легко нашли дом: толпа зевак с нескрываемым любопытством смотрела на его закрытые ставни. Это было здание, типичное для Парижа, с входной дверью и с углублением в прихожей для конторки привратника. Прежде чем зайти внутрь, мы прошли по улице, повернули в боковой переулок и оказались с задней стороны строения. Дюпен осматривал дом и все, что его окружало, с необыкновенным вниманием, которого я никак не мог понять.

Мы вновь вернулись к главному входу, позвонили и вошли. В доме все оставалось в том же беспорядке. Дюпен тщательно исследовал тела убитых. Обойдя комнаты, мы спустились во двор – конечно, в сопровождении полицейского. Наш осмотр длился очень долго, мы покинули дом уже глубокой ночью. На обратном пути Дюпен зашел на несколько минут в редакцию одной из ежедневных газет.

Я уже говорил, что у моего друга были всевозможные странности и что я весьма снисходительно относился к ним. Теперь ему взбрело на ум ничего не говорить об убийстве до следующего дня. И только тогда он вдруг спросил меня, не заметил ли я чего-нибудь особенного на месте преступления.

В интонации его голоса, когда он произнес слово «особенного», было нечто такое, от чего я вздрогнул.

– Нет, ничего, – ответил я, – по крайней мере ничего, о чем бы мы не читали в газетах.

– Газеты, – возразил он, – кажется, и не поняли всей наглости преступников. Впрочем, что нам за дело до глупых суждений печати? Мне кажется, что тайну эту считают неразрешимой именно по тем причинам, по каким ее следовало бы считать простой и очевидной. Я говорю о характере преступления. Полиция смущена не видимым отсутствием причин убийства, а его жестокостью. Кроме того, ее сбивает с толку, что голоса якобы доносились из той комнаты, откуда нельзя было выйти, не встретившись на лестнице с толпой, шедшей наверх. Странный беспорядок в комнате, тело, засунутое в трубу вниз головой, страшно изуродованное тело старухи – все это совершенно парализовало полицию. А между тем в случаях, подобных настоящему, нужно думать не о том, каким образом совершили преступление, а о том, чем оно отличается от всех случавшихся прежде. Меня к разгадке тайны привело именно то, что делало ее неразрешимой в глазах полиции.

Я смотрел на друга в немом изумлении.

– Я жду теперь, – продолжал он, взглянув на дверь, – человека, который хотя и не являлся действующим лицом в страшной драме, но тем не менее должен быть причастен к ней. Скорее всего, он не виноват в преступлении. Я надеюсь, что не ошибаюсь в предположении, так как на нем я основываю свою надежду разгадать загадку. Я жду этого человека с минуты на минуту. Конечно, он может и не прийти, но, вероятнее всего, явится. Если он придет, надо внимательно следить за ним. Вот пистолеты. Мы оба хорошо знаем, что с ними делать, когда того потребует необходимость.

Я взял пистолеты, сам не понимая, что делаю, и едва веря своим ушам. Дюпен между тем продолжал:

– Голоса, доносившиеся сверху, в то время как свидетели поднимались на лестницу, не были голосами несчастных женщин – это уже доказано и избавляет нас от попытки дознаваться, не убила ли старуха свою дочь и не убилась ли потом сама. Я исхожу из убеждения, что у госпожи Л’Эспане не хватило бы сил всунуть тело дочери в трубу. Повреждения же на ее собственном теле опровергают предположение о самоубийстве. Следовательно, убийство совершено третьими лицами, голоса которых и раздавались наверху. Теперь извольте обратить ваше внимание на нечто особенное в показаниях, касающихся голосов. Что вы заметили?

– Я заметил, что все единогласно признавали грубый голос голосом француза, а относительно резкого голоса, или хриплого, как определил его один свидетель, мнения расходятся.

– Вы говорите об очевидном, – заметил Дюпен, – но не об особенном. Вы не заметили одну существенную деталь. Все свидетели сходятся во мнении относительно грубого голоса и расходятся относительно резкого, но дело не в разногласии, а в особенности этого разногласия. Вы заметили, что итальянец, англичанин, испанец и голландец утверждают, будто слышали голос иностранца, но не соотечественника? Всякий говорит о национальности, совершенно ему не известной. Француз говорит, что слышал голос испанца, но что испанский язык ему незнаком. Голландец, не знающий французского языка, говорит, что слышал голос француза. Англичанин утверждает, что это голос немца, но прибавляет, что он не понимает по-немецки, и так далее. Все основываются на интонации. Странен же должен быть голос, о котором делаются подобные показания и в которых представители пяти европейских народов не находят знакомых звуков. Теперь я обращу ваше внимание на следующие разногласия. Один свидетель описывает голос так: «Скорее хриплый, нежели резкий», другой говорит: «Отрывистый и быстрый». Свидетели не разобрали ни слов, ни даже звука, сколько-нибудь похожего на слово.

Сопоставления этих показаний совершенно достаточно, чтобы возбудить подозрение и указать путь, по которому надо идти к открытию тайны.

Итак, у меня зародилось подозрение, и я решил провести осмотр комнаты. Перенесемся в эту комнату. Прежде всего надо узнать, каким образом убийцы могли скрыться с места преступления. Двери нашли затворенными, труба оказалась слишком узкой наверху, полиция поднимала пол, осматривала стены, потолок и не нашла тайного выхода.

В комнате два окна. Одно из них не заставлено мебелью и полностью доступно. Нижняя сторона другого загорожена изголовьем кровати, очень массивной, приставленной к самому окну. Осмотр говорит, что первое окно было плотно закрыто изнутри. Оно не поддалось, когда свидетели пытались отворить его. В его раме с левой стороны провертели буравом большую дыру и нашли гвоздь, вбитый чуть ли не до шляпки. Осмотрев другое окно, нашли такой же гвоздь, а отворить раму оказалось также невозможно. Полицейские уверились, что преступники не могли уйти через окна, и потому не выдергивали гвоздей и не пробовали отворять рамы.

Я произвел более тщательный осмотр – мне надо было доказать, что невозможность открыть окна – только кажущаяся. Я рассуждал так: убийцы убежали через одно из окон и, следовательно, не могли запереть его изнутри. Окна были хорошо закрыты – значит, они закрывались сами собой. Другого варианта нет и не могло быть. Я был уверен, что найду какую-нибудь пружинку, и не ошибся: я ее нашел, надавил и, довольный своим открытием, не стал открывать окна.

Я вставил гвоздь на место и внимательно осмотрел его. Если человек, вылезая из окна, захлопнул бы его, защелка сработала бы и гвоздь не мог бы оказаться на своем месте. Это соображение было очевидно и облегчало мои исследования: убийцы должны были выйти в другое окно. Предполагая, что защелки обоих окон одинаковы, я должен был найти разницу в гвоздях или в способе их крепления. Я влез на изголовье кровати и сверху тщательно осмотрел другое окно. Протянув руку, я нашел пружинку защелки и убедился в том, что она точь-в-точь такая, как и в другом окне. Тогда я начал осматривать гвоздь. Он был столь же большой и точно так же вбит до самой шляпки.

Вы, может быть, думаете, что меня смутило мое открытие? Напротив, я не совершил ни одного промаха, ни на минуту не выпустил из виду следа, не потерял ни одного звена моей логической цепи. Последним звеном был этот гвоздь. Он во всех отношениях походил на гвоздь в другом окне, но сей факт становился ничтожным ввиду главного соображения – что на этом гвозде оканчивается путеводная нить. В гвозде, вероятно, что-нибудь было испорчено. Я стал его ощупывать, и шляпка с кусочком гвоздя осталась у меня в руках, конец же гвоздя – в отверстии. Этот слом был старый, так как края заржавели; очевидно, гвоздь переломился от удара молотка, вдавившего шляпку в раму. Я тщательно вложил на прежнее место шляпку с кусочком гвоздя, снова принявшего вид цельного. Затем надавил пружинку и тихонько открыл окошко – головка гвоздя подвинулась вместе с рамой, тогда я запер окошко, и гвоздь опять встал на место и казался цельным.

Загадка была разгадана: убийца убежал через окно, примыкающее к постели. Захлопнулось ли окно само за убийцей или было заперто, в любом случае оно закреплялось защелкой, а полиция приписала это гвоздю и дальнейшие розыски сочла излишними.



Теперь мне надо было понять, каким образом убийца достиг окна. Я думал об этом, когда мы обходили здание. Футов за пять с половиной от окна идет громоотвод, но по нему трудно было бы добраться до окна, а тем более влезть в него. Ставни четвертого этажа совершенно особенные, вышедшие из моды; такие ставни можно еще встретить в Лионе и в Бордо. Их делают как обыкновенную одностворчатую дверь, нижняя часть прозрачная, решетчатая, и за решетины можно ухватиться руками. Эти ставни шириной фута в три с половиной. Когда мы осматривали их, они были открыты наполовину, то есть образовывали прямой угол со стеной. Вероятно, полиция, осматривая дом с задней стороны, не обратила внимания на ширину ставней или сочла это неважным. Решив, что бегство из окон было невозможно, полицейские стали осматривать дом спустя рукава.

Мне тотчас бросилось в глаза, что ставень окна у изголовья кровати, откинутый к стене, находится футах в двух от громоотвода. Мне стало ясно, что при безумной энергии и отваге при помощи громоотвода можно было влезть в окно, конечно же, если оставить ставень совершенно открытым. Упершись ногой в его решетку и хорошенько уцепившись за него, преступник мог прыгнуть в комнату, если окно было отворено, а потом закрыть за собой ставень.

Заметьте, что я говорю о необыкновенной энергии, необходимой для столь трудного и отважного предприятия. Прежде всего, я хочу доказать вам, что преступник мог убежать, а главное – обратить ваше внимание на то, что для этого требовалось проворство необыкновенное и почти сверхъестественное. Ясно, что преступник вошел и вышел одним и тем же путем. Теперь вернемся в комнату. Говорят, что из ящиков комода часть вещей была похищена, а между тем платья найдены нетронутыми. Это только предположение, и предположение весьма глупое. Откуда мы знаем, что вещи, найденные в ящиках, кто-то унес? Если бы в комнате был вор, зачем бы он оставил четыре тысячи франков золотом и унес узел с бельем? Следовательно, мысли о воровстве и быть не может.

Теперь обратите внимание на следующее: странный голос, немыслимая ловкость и отсутствие корыстных целей при таком жестоком убийстве. Представим само убийство. Вот женщина, задушенная руками и втиснутая в трубу вниз головой. Обыкновенные убийцы не совершают таких действий и не прячут подобным образом своих жертв. Вы согласитесь, что засунуть тело в трубу – довольно странный поступок, и самый испорченный злодей вряд ли сделал бы такое. И какая же требовалась для этого сила, если несколько человек едва сумели вытащить труп из трубы?!

Обратим внимание и на другие доказательства этой необыкновенной силы. На очаге нашли пряди волос, очень густых седых волос; волосы оказались вырванными с корнем. Вам известно, какую силу нужно иметь, чтобы вырвать из головы двадцать-тридцать волос сразу? А эти пряди вырваны вместе с кожей!..

Горло старухи не только было перерезано – голова полностью отделена от туловища. Заметьте и эту животную жестокость. Я уже не говорю о повреждениях на теле госпожи Л’Эспане, которые могли произойти от падения с четвертого этажа, чему не придала значения полиция, считавшая, что окна оставались закрытыми.

Какой вывод вы можете сделать из этих фактов: необыкновенной ловкости, беспричинной кровожадности, странного голоса, незнакомого представителям пяти наций и не произносящего никаких внятных слов?

– Наверно, убийство совершил какой-нибудь безумец, сбежавший из сумасшедшего дома, – сказал я.

– Недурно, – ответил Дюпен. – Ваше предположение почти верно. Но посмотрите на эти волосы. Я вынул этот клок из сжатой руки госпожи Л’Эспане. Что вы о них думаете?

– Дюпен, – сказал я, совершенно ошеломленный, – эти волосы необычные: это не человеческие волосы!

– Я и не говорю, что человеческие, но, прежде чем решить, чьи они, взгляните на рисунок, который я перерисовал на бумажку. Эти следы оставлены пальцами на шее убитой. Вот посмотрите, – продолжал мой друг, раскладывая на столе бумагу, – не правда ли, что рука сильная и незаметно, чтобы пальцы скользили, каждый, как видно, оставался на своем месте, пока жертва не умерла. Попробуйте наложить ваши пальцы на контуры рисунка.

Я попробовал, но не смог растянуть пальцы по всей длине.

– Может быть, – продолжал Дюпен, – мы неправильно производим опыт. Бумага разложена на плоской поверхности, а горло имеет цилиндрическую форму. Вот круглое полено, почти одинаковой толщины с горлом. Оберните его рисунком и повторите свой опыт.

Я повиновался, но результат был еще более плачевным, чем в первый раз.

– Это, – решил я, – след не человеческой руки.

– Теперь, – сказал Дюпен, – прочтите это место у Кювье.

То было описание внешнего вида и повадок большого орангутанга.

– Это все объясняет, – сказал я, прочитав. – Никакое животное, за исключением орангутанга, и именно индийского, не могло бы оставить таких следов, какие вы нарисовали. Клок темной шерсти тоже подходит под описание Кювье. Но я не могу хорошенько объяснить себе подробностей убийства. Ведь свидетели слышали два голоса, и один из них, несомненно, принадлежал французу.

– Справедливо, и вы, конечно, помните, что почти все свидетели единогласно приписывали грубому голосу восклицание: «Господи!» Один из свидетелей показал, что это слово было произнесено с упреком и досадой. На этом-то слове я и основал надежду распутать дело. Очень может быть, даже более чем вероятно, что человек, сказавший вышеупомянутое слово, неповинен в преступлении. Орангутанг сбежал от него. Возможно, человек проследил за ним до самой комнаты, но не мог схватить его при сложившихся страшных обстоятельствах. Но все это только предположения, и ничего более. Если этот француз не принимал, как я предполагаю, участия в деле, то объявление, которое я занес вчера, когда мы возвращались домой, в контору газеты «Свет» – газеты морской и очень распространенной среди моряков, – заставит его прийти сюда.

Он подал мне газету, и я прочел:

«Объявление. Утром … числа (день убийства) в Булонском лесу был найден огромный орангутанг с острова Борнео. Хозяин его – насколько известно, это моряк с мальтийского корабля – может получить животное, предоставив доказательства и заплатив за его поимку и содержание. Адресовать на улицу … дом №… Сен-Жерменского предместья, третий этаж».

– Откуда вы знаете, что француз – моряк и с мальтийского корабля?

– Я и не знаю, – сказал он, – и вовсе не уверен в этом. Но вот небольшой кусочек тесемки, которым, судя по его сальному виду, должно быть, завязывали волосы на голове. Такие узелки делают только мальтийские моряки. Я нашел тесемочку у громового отвода. Не может быть, чтобы она принадлежала одной из убитых женщин. Во всяком случае, если я ошибся, основывая свои умозаключения на тесемке, что француз – моряк с мальтийского корабля, то своим объявлением я не повредил никому. Если же я не ошибся, то многое выиграл. Француз, знающий об убийстве, хотя и невиновный в нем, конечно, сначала поколеблется ответить на объявление и потребовать своего орангутанга, но потом он будет рассуждать так: «Я не виновен, к тому же я беден, а мой орангутанг имеет большую цену – это почти целое состояние при моем положении. К чему мне терять его из-за каких-то глупых опасений? Обезьяну нашли в Булонском лесу – далеко от места преступления. Разве кто-нибудь станет подозревать, что глупое животное могло натворить такое? Полиция растерялась и не сумела напасть на какой-либо след. Даже если животное и подозревают, кто может доказать, что я знал об убийстве, или обвинить меня за то, что я знал о нем?.. Если же я не откликнусь на призыв, то скорее навлеку на себя подозрение, поэтому лучше пойду и заберу своего зверя».

В эту минуту послышались поспешные шаги человека, поднимавшегося по лестнице.

– Приготовьтесь, – обратился ко мне Дюпен, – возьмите пистолеты, но не используйте их и не показывайте до тех пор, пока я вам не скажу.

Входная дверь была отворена, посетитель вошел, не позвонив, и поднялся на несколько ступенек, но тут засомневался, и мы услышали, как он начал спускаться. Дюпен бросился к двери и остановился, посетитель снова стал подниматься. На этот раз он постучался к нам.

– Войдите, – весело и добродушно сказал Дюпен.

Вошел человек, очевидно моряк, – сильный, крепкий и мускулистый, со смелым и приятным лицом, почти совершенно скрытым за усами и бакенбардами. При нем была толстая палка. Он неловко поклонился и приветствовал нас на простонародном наречии, указывавшем, однако, на его парижское происхождение.

– Садитесь, почтеннейший, – сказал Дюпен, – я полагаю, что вы пришли поговорить насчет вашего орангутанга. Я завидую вам; он замечательно хорош и, вероятно, дорог. Сколько ему лет?

Матрос глубоко вздохнул с видом человека, у которого свалилась тяжесть с плеч, и твердо сказал:

– Точно не знаю, но думаю, что года четыре или пять… Он у вас здесь?

– Конечно, нет. У нас нет удобного места, и он заперт в манежной конюшне на улице Дюбург. Вы можете забрать его завтра утром. Сумеете ли вы доказать свои права?

– Да, сударь, конечно.

– Мне, право, жаль расставаться с ним, – сказал Дюпен.

– Я понимаю, – ответил матрос, – что вы не даром трудитесь. Я с удовольствием дам вознаграждение человеку, поймавшему его, но, конечно, это будет небольшое вознаграждение.

– Хорошо, – ответил Дюпен, – совершенно справедливо. Но что же вы дадите мне в награду? Постойте! Знаете ли, какую награду я попрошу у вас? Расскажите мне все, что вы знаете об убийстве на улице Морг.

Дюпен произнес последние слова совершенно спокойным голосом. С тем же спокойствием он направился к двери, запер ее и положил ключ в карман; затем достал из-под сюртука пистолет и так же спокойно положил его на стол.

Лицо матроса побагровело, как будто он вот-вот задохнется. Он вскочил и схватил палку, но через секунду снова опустился на стул, дрожа и побледнев, как полотно. Он не мог произнести ни слова. Мне стало жаль его.

– Друг мой, – сказал Дюпен самым ласковым голосом, – вы беспокоитесь напрасно. Клянусь честью, мы не желаем вам зла. Я знаю, что вы не виновны в убийстве на улице Морг. Но это все-таки не значит, что вы вовсе не причастны к делу. Из того, что я сказал, вы можете судить, что я имел возможность кое-что узнать. Нам все ясно. Вы ничего не могли сделать, чтобы предупредить несчастье, и ни в чем не виноваты. Вам нечего скрывать и нет причин скрываться. С другой стороны, вы, как честный человек, обязаны рассказать все, что знаете. В настоящее время, как вам известно, невинный человек заключен в тюрьму по обвинению в известном вам преступлении.

Примечания

1

Гебриды – архипелаг в Атлантическом океане у западных берегов Шотландии.

2

Гении – в римской мифологии: духи-хранители, преданные людям, предметам и местностям.

3

Сивиллы – легендарные прорицательницы, упоминаемые античными авторами.

4

Додона – древнегреческий город, знаменитый своим храмом Юпитера и его оракулами.

5

Мне говорили собратья, что, если я навещу могилу подруги, горе мое исцелится (лат.).

6

«Никто не тронет меня безнаказанно» (лат.) – королевский шотландский девиз, исторически используемый королевством Шотландии на королевском гербе Шотландии.

7

Requiescat in pace («Да упокоится с миром») – латинская фраза, часто встречающаяся в виде аббревиатуры «RIP» или «R. I. P.» на надгробиях, в извещениях о смерти, а также при упоминании о недавно умерших.

8

Стереотомия – в геометрии: сечение поверхностей и тел.

9

Котурны (греч.) – высокие сапоги из мягкой кожи, являлись частью костюма актера в трагедии; в эпоху эллинизма делались на утолщенной, увеличивавшей рост подошве.

10

«Утратила былое звучание первая буква» (лат.).

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3