Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Стихотворения и поэмы

ModernLib.Net / Поэзия / Эдуард Багрицкий / Стихотворения и поэмы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Эдуард Багрицкий
Жанр: Поэзия

 

 


Багрицкий Георгиевич Эдуард
Стихотворения и поэмы

      Эдуард Багрицкий (1895–1934) — поэт романтического подвига. Первые его стихотворения появились в дореволюционных одесских альманахах. Героика революции и гражданской войны, социалистических преобразовании, энтузиазм первых пятилеток окрасили поэзию Багрицкого в яркие, подчас трагические тона. От книжной романтики поэт пришел к прославлению романтики мира, обновленного революцией. Через увлечение свободолюбивой поэзией Багрицкого проходит каждое новое поколение читателей. Лучшие его произведения стали советской поэтической классикой.

Содержание

Стихотворения

      — Суворов
      — О кобольде
      — Нарушение гармонии
      — Гимн Маяковскому
      — Дерибасовская ночью (весна)
      — О любителе соловьев
      — Враг
      — Креолка
      — Пристань
      — В пути ("Уже двенадцать дней не видно берегов…")
      — Конец Летучего Голландца
      — Газелла ("В твоем алькове спят мечты…")
      — Рудокоп
      — Славяне
      — Осень ("Литавры лебедей замолкли вдалеке…")
      — Полководец
      — "О Полдень, ты идешь в мучительной тоске…"
      — "О кофе сладостный и ты, миндаль сухой!.."
      — "Я отыскал сокровища на дне…"
      — "Движением несмелым…"
      — "Заботливый ключарь угрюмой старины…"
      — Осень ("Я целый день шатаюсь по дорогам…")
      — Осенняя ловля
      — Птицелов
      — Тиль Уленшпигель ("Весенним утром кухонные двери…")
      — Кошки
      — "Я сладко изнемог от тишины и снов…"
      — Баллада о нежной даме
      — Рассыпанной цепью
      — "Здесь гулок шаг. В пакгаузах пустых…"
      — Путнику
      — Чертовы куклы
      — Освобождение (Отрывки из поэмы)
      — Урожай
      — "Потемкин"
      — Россия
      — Александру Блоку
      — 51
      — Москва
      — Театр
      — Ленинград
      — "Великий немой"
      — Октябрь ("Неведомо о чем кричали ночью…")
      — Украина
      — "IV"
      — Песня о Джо
      — Большевики (Отрывки из поэмы)
      — Тиль Уленшпигель. Монолог ("Отец мой умер на костре, а мать…")
      — Тиль Уленшпигель. Монолог ("Я слишком слаб, чтоб латы боевые…")
      — Голуби
      — Песня моряков ("Если на берег песчаный…")
      — Моряки ("Только ветер да звонкая пена…")
      — Пушкин ("Когда в крылатке, смуглый и кудлатый…")
      — Одесса ("Клыкастый месяц вылез на востоке…")
      — Красная Армия
      — Февраль ("Темною волей судьбины…")
      — Коммунары
      — Баллада о Виттингтоне
      — Песня о Черном Джеке
      — 1 Мая
      — Юнга
      — Предупреждение
      — Рыбачьи песни
      — Рыбаки ("Если нам в лица ветер подул…")
      — В пути ("Мало мы песен узнали…")
      — Саксонские ткачи (Песня)
      — К огню вселенскому
      — Памятник Гарибальди
      — Фронт
      — Осень ("По жнитвам, по дачам, по берегам…")
      — Труд
      — Смерть
      — СССР
      — О Пушкине ("…И Пушкин падает в голубоватый…")
      — Скумбрия
      — Бастилия
      — Слово — в бой (На смерть т. Малиновского)
      — Порт (Летний день)
      — Возвращение
      — Арбуз
      — Осень ("Осень морская приносит нам…")
      — Кинбурнская коса
      — У моря
      — Детство
      — Моряки ("Ветер качает нас вверх и вниз…")
      — Охота на чаек
      — Рыбаки ("Восточные ветры, дожди и шквал…")
      — Одесса ("Над низкой водою пустые пески…")
      — АМССР
      — За границу
      — Январь
      — Ленин с нами
      — Укразия
      — Стихи о соловье и поэте
      — Алдан
      — "Взывает в рупор режиссер…"
      — Стихи о поэте и романтике
      — Завоеватели дорог
      — Февраль ("Гудела земля от мороза и вьюг…")
      — Лена
      — Иная жизнь
      — Ночь ("Уже окончился день — и ночь…")
      — "От черного хлеба и верной жены…"
      — Контрабандисты
      — Бессонница
      — Разговор с комсомольцем Н. Дементьевым
      — Папиросный коробок
      — Весна
      — Трясина
      — Можайское шоссе ("По этому шоссе на восток он шел…")
      — Можайское шоссе (Автобус) ("В тучу, в гулкие потемки…")
      — Новые витязи
      — Cyprinus carpio
      — Исследователь
      — ТВС
      — Всеволоду
      — Стихи о себе
      — Соболиный след
      — Вмешательство поэта
      — Происхождение
      — "Итак — бумаге терпеть невмочь…"
      — Весна, ветеринар и я
      — Звезда мордвина
      — Разговор с сыном
      — Медведь
 

Поэмы

      — Сказание о море, матросах и Летучем Голландце
      — Трактир
      — Дума про Опанаса
      — Последняя ночь
      — Человек предместья
      — Смерть пионерки
      — Февраль
 

Песни

      — К либретто оперы "Дума про Опанаса" и к радиокомпозиции "Тарас Шевченко"
 

Примечания

      — Стихотворения
      — Поэмы
      — Песни

Эдуард багрицкий

      Обновившая мир Октябрьская революция призвала, как сказал бы Пушкин, "к священной жертве Аполлона" целый отряд молодых поэтов-романтиков — ярких, талантливых, не похожих друг на друга, но объединенных романтическим мироощущением. Николай Тихонов, Эдуард Багрицкий, Владимир Луговской, Михаил Голодный, Михаил Светлов. Из них наиболее «яростным» и наиболее «традиционным» был Эдуард Багрицкий. Напряженный драматизм сопутствует его поэзии в сложном и противоречивом пути развития от книжной романтики к романтике новой жизни. Революция, солдатом которой называл себя Багрицкий, стала для него датой подлинного поэтического (рождения, началом своего пути в русской поэзии. С 1914 по 1917 год им написано немало звучных стихав, не отличавшихся поэтической новизной, зато впечатлявших яркой образностью, цветистой экзотикой. Стихи эти приводили в восторг одесскую литературную молодежь и печатались в роскошных альманахах квадратного формата, на глянцевой бумаге, с вычурными названиями "Шелковые фонари", "Серебряные трубы", "Авто в облаках", "Седьмое покрывало", на деньги богатого молодого человека, сына банкира, дилетанта и мецената. Тиражи были минимальны, книги издавались для избранных и давно стали библиографической редкостью. Под псевдонимами Багрицкий и Нина Воскресенская выступал юноша атлетического сложения, со шрамом на щеке и без одного переднего зуба, что, однако, не портило его артистичного чтения, а лишь придавало, как свидетельствуют современники, особый шик. В одесских парках с эстрады и в литературных домах он с пафосом и мастерски читал стихи свои и чужие, казалось, что он знал наизусть всю поэзию. Стихи юноши Багрицкого, демонстрируя поэтическую культуру и свободное владение версификацией, порой тем не менее напоминали талантливую имитащию.
 
Нам с башен рыдали церковные звоны,
Для нас поднимали узорчатый флаг,
А мы заряжали, смеясь, мушкетоны
И воздух чертили ударами шпаг! —
 
      такова строфа одного из ранних, целиком не сохранившихся стихотворений. Молодой поэт, бесспорно, обладал даром проникновения в инонациональную стихию, о чем свидетельствуют его более поздние вольные переводы из Вальтера Скотта, Роберта Бернса, Томаса Гуда. В повести "Алмазный мой венец" друг юности Багрицкого Валентин Катаев пишет об этой особенности поэта, обратившись к — истории одного из его ранних стихотворений «Дионис». В Сиракузах во время своей туристской поездки Катаев услышал голос гида: "Грот Диониса": "…в тот же миг восстановилась ассоциативная связь. Молния озарила сознание. Да, конечно, передо мной была не трещина, не щель, а вход в пещеру — в грот Диониса. Я услышал задыхающийся астматический голос молодого птицелова-гимназиста, взывающего из балаганной дневной полутьмы летнего театра к античному богу… Я не удивился бы, если бы вдруг тут сию минуту увидел запыленный пурпуровый плащ выходящего из каменной щели кудрявого бога в венке из виноградных листьев, с убитой серной на плече, с колчаном и луком за спиной, с кубком молодого вина в руке — прекрасного и слегка во хмелю, как сама поэзия, которая его породила. Но каким образом мог мальчик с Ремесленной улицы, никогда не уезжавший из родного города, проводивший большую часть своего времени на антресолях, куда надо было подниматься из кухни по крашеной деревянной лесенке и где он, изнемогая от приступов астматического кашля, в рубашке и кальсонах, скрестив по-турецки ноги, сидел на засаленной перине и, наклонив лохматую, нечесаную голову, запоем читал Стивенсона, Эдгара По или любимый им рассказ Лескова «Шер-Амур», не говоря уже о Бодлере, Верлене, Артюре Рембо, Леконте де Лило, Эрсдиа и всех наших символистов, а потом акмепсто-в и футуристов, о которых я тогда еще не имел ни малейшего представления, — как он мог с такой точностью вообразить себе грот Диониса? Что это было: телепатия? ясновидение? Или о гроте Диониса рассказал ему какой-нибудь моряк торгового флота, совершавший рейсы Одесса — Сиракузы?" [Катаев Валентин Алмазный мои венец: Повести. — М.: Сов. писатель, 1981, с. 28–30.] Настоящая фамилия Эдуарда Георгиевича Багрицкого — Дзюби.н. Родился он в Одессе 4 ноября 1895 г. на той самой Ремесленной улице, которую упомянул Катаев, в той самой квартире, которую он описал, в семье владельца мелочной лавки. Родители хотели дать сыну коммерческое образование и вывести его в солидные, по их представлению, люди. Увлечение литературой не только не вызывало у них сочувствия, но и встречало резкое противодействие. О своем разрыве с отчим домом, с близкими по крови, но бесколечно чужими по духу людьми Багрицкий рассказал в стихотворении «Происхождение». Перед нами не только «родословная» героя, но и происхождение его романтической мечты, защитной реакции на окружающую действительность. Романтически настроенный подросток спасается в мире иллюзий от косного, иссушающего местечкового быта.
 
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол.
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол, —
 
      вспоминает герой упорное стремление «своих» по крови уничтожить мечту, обескрылить, уложить в прокрустово ложе дедовских традиций вырывающуюся, «выламывающуюся» из своей социальной прослойки юную душу. В этом разладе с действительностью — корни романтического протеста, стремление уйти в фантастический мир мечты, вольных дорог и морских просторов, экзотической природы и книжной красивости. В поэтическом воображении возникают образы Летучего Голландца, пленительных креолок, веселых странников и птицеловов. За театральным реквизитом подобных стихов еще не проступало свое, выстраданное, личностное художественное видение и мироощущение, хотя жило тревожное и весомое обещание большого поэтического дарования. Уже в 1915 году в почтительно-велеречивом "Гимне Маяковскому" вдруг прозвучала удивительно трезвая в устах "изысканного! декадента", как рекомендовал себя молодой поэт, оценка состояния дел в современной поэзии:
 
Я, ненавидящий Современность,
Ищущий забвения в математике и истории,
Ясно вижу своими всё же вдохновенными глазами,
Что скоро, скоро мы сгинем, как дымы.
И, почтительно сторонясь, я говорю:
"Привет тебе, Маяковский!"
 
      Протягивая руку Маяковскому, Багрицкий конечно же не мог предположить, что через несколько лет бывший обладатель "желтой кофты" российский «футурист» /Маяковский и он сам, претенциозно именующий себя "сибаритом, изнеженным на пуховиках столетий", будут работать в РОСТА, один в Москве, а другой в Одессе, пером поэта и кистью художника защищая молодую Советскую Республику, помогая, как говорил Маяковский, "обороне, чистке, стройке". Такие вопросы, как искусство и жизнь, мир и художник, заново и всерьез встали перед Багрицким. И он обрел свое "место в рабочем строю" — был бойцом особого партизанского отряда имени ВЦИК, инструктором политотдела Отдельной стрелковой бригады. В ЮГРОСТА он рисует плакаты, пишет боевые листовки, призывающие на борьбу с Деникиным и Колчаком. Позже в автобиографической заметке Багрицкий напишет: "Понимать стихи меня научила РОСТА" [Отдел рукописей ИМЛИ. Фонд Эдуарда Багрицкого, ед. хр/11, 75, 370.]. Для него это был-и годы максимального сближения с новой действительностью, участия в строительстве новых фо. рм жизни. После окончания гражданской войны Багрицкий сотрудничает в газетах и журналах Одессы, ведет большую культурно-просветительную работу. Его революционно-романтические стихи утверждали новую жизнь, завоеванную в боях и походах:
 
И, разогнав крутые волны дыма,
Забрызганные кровью и в пыли,
По берегам широкошумным Крыма
Мы яростное знамя пронесли.
 
      Поэт с теми, кто завоевал землю, над которой теперь
 
Простой и необыкновенный,
Летит и вьется красный флаг.
 
      Багрицкий, поэт романтического лада, захотел написать о том "простом и необыкновенном", что принесла с собой реполюция. В его стихи хлынули потоки солнечного света, земля открылась вся в утренних росах, омытая линиями промчавшихся над ней очистительных гроз:
 
И пред ним, зеленый снизу,
Голубой и синий сверху,
Мир встает огромной птицей,
Свищет, щелкает, звенит.
 
      Этот поэтический образ был одновременно, и реальным миром природы, и условно-романтической страной поэзии. Революция принесла Багрицкому удивительную полноту и свежесть мироощущения: Я встречу дни, как чаши, до краев Наполненные молоком "и медом. Интернационалистский пафос поэзии Багрицкого определил выход его героев в огромный мир, не разделенный пограничными пестами. Почти одновременно писал поэт о веселом птицелове Диделе, проходящем "сосновой Саксонией", и о саксонских ткачах, образовавших в октябре 1923 года свое рабочее правительство. Историческая конкретика активно взаимодействует теперь с книжной романтикой, навсегда оставшейся с Багрицким уже как органическая- часть личной духовной культуры. Любимыми книгами Багрицкого были антология английской поэзии в переводах Гербеля, "Дон Кихот" Сервантеса, "Легенда об Уленшпигеле…" Шарля де Костера. Это были не источники заимствования, а источники к размышлению и вдохновенному полету фантазии — к трагическим и прекрасным судьбам героев исторических и вымышленных. Сложный мир ассоциаций связывал воедино историю и современность в поисках новой системы гуманистических и художественных ценностей, открытых революцией.
 
И, Перекоп перешагнув кровавый,
Прославив молот
и гремучий серп,
Мы грубой и торжественною славой
Свой пятипалый утвердили герб, —
 
      провозглашает поэт от имени революционного народа. И конечно же не противопоставлением рождены строки: Мой герб: тяжелый ясеневый посох — Над птицей и широкополой шляпой. Но. поэтический мир Багрицкого складывался в сложной внутренней борьбе. Случалось, что его упрекали в ненужности несовременноети приподнятой над бытом романтической поэзии. Полемизируя с одесскими пролсткультовцами, вульгаризаторами политики партии в области литературы, Багрицкий предпослал "Сказа-нию о море, матросах и Летучем Голландце" вступление, объясняющее истоки его нынешней романтики:
 
Не я ль под Елисаветградом
Шел на верблюжские полки,
И гул, разбрызганный снарядом,
Мне кровью ударял в виски.
И под Казатином не я ли
Залег на тендере, когда
Быками тяжко замычали
Чужие бронепоезда.
В Алешках, под гремучим небом,
Не я ль сражался до утра,
Не я ль делился черствым хлебом
С красноармейцем у костра…
Итак — без упреков грозных!..
Где критик мой тогда дремал,
Когда в госпиталях тифозных
Я Блока для больных читал?..
Пусть, важной мудростью объятый,
Решит внимающий совет:
Нужна ли пролетариату
Моя поэма — или нет!
 
      В марте 1923 года в Одессе, на квартире одного из преподавателей совпартшколы, где собрались члены губкома, журналисты и литераторы, Багрицкий прочел свое "Сказание о море, матросах и Летучем Голландце" и вступление к поэме, специально написанное к этому случаю. Как сообщала одесская газета «Известия», затронутый автором вопрос: "Нужна ли пролетариату моя поэма — или нет!" — был решен положительно в результате пылкой дискуссии". Багрицкий много раз выступал перед рабочими и моряками, встречая неизменное одобрение. Однако "положительно решенный вопрос" не переставал его волновать. Снова и снова вынося поэму на широкий круг слушателей, поэт, повидимому, хотел не только заручиться поддержкой, но и уяснить для себя, насколько его условно-романтическая поэзия нужна и близка времени, какие поэтические формы более всего соответствуют эпохе. Об этом сложном и драматическом периоде в своем творческом развитии Багрицкий рассказал в автобиографической заметке: "Моя повседневная работа — писание стихав и плакатов, частушек для стенгазет и устгазет — была только обязанностью, только способом добывания хлеба. Вечерами я писал о чем угодно, о Фландрии, о ландскнехтах, о Летучем Голландце, тогда я искал сложных исторических аналогий, забывая о том, что было вокруг. Я еще не понимал прелести использования собственной биографии. Гомерические образы, вычитанные из книг, окружили меня. Я еще не был во времени — я только служил ему. Я бояпся слов, созданных современностью, они казались мне чуждыми поэтическому лексикону — они звучали фальшиво и ненужно. Потом я почувствовал провал — очень уж мое творчество отъединилось от времени. Два пли три года я не писал совсем. Я был культурником, лектором, газетчиком — всем чем угодно — лишь бы услышать голос времени и по мере сил вогнать в свои стихи. Я понял, что вся мировая литература ничто в сравнении с биографией свидетеля и участника революции" [Отдел рукописей НМЛ И. Фонд Эдуарда Багрицкого, 11, 75, 370.]. Проблема поэта и времени встала перед Багрицким как проблема эстетическая, поскольку в сфере социальной и нравственной никаких противоречий в отношениях с эпохой у поэта, считавшего себя "солдатом революции", не было. Он ощутил необходимость художественного освоения действительности на новом уровне, ибо лучше, чем кто бы то ни было другой, понимал, что в поэзии наступает пора новых открытий. Эстетическая разобщенность со временем, о которой столь определенно сказал Багрицкий в автобиографических заметках, вызвала кризисные настроения, с наибольшей очевидностью проявившиеся в "Стихах о соловье и поэте", в стихотворении "От черного хлеба и верной жены…". Реальный мир повседневности и романтическое искусство представляются поэту несовместимыми.
 
Мы пойманы оба,
Мы оба — в сетях!
Твой свист подмосковный не грянет в кустах,
Не дрогнут от грома холмы и озера…
Ты выслушан,
Взвешен,
Расценен в рублях…
Греми же в зеленых кустах коленкора,
Как я громыхаю в газетных листах!.. —
 
      обращается поэт к своему двойнику. Столь горькое поэтическое чувство развивается и нарастает на фоне нэпа. Нэповские контрасты, открывшиеся Багрицкому в Москве, — тоже мир, противостоящий поэтическому, усиливающий его эстетический конфликт со временем, который он переживал трагически: Однако поэт явно недооценивал значения своей работы в "газетных листах" для преодоления этого конфликта, считая ее работой второго сорта. Сотрудничество в ЮГРОСТА и повседневная деятельность газетчика в значительной мере способствовали ощущению пульса времени, помогали разглядеть поэтическое в «непоэтическом», преоаолеть книжный романтизм, постичь романтику трудовых буден молодой Советской Республики. Два стилевых течения — условно-романтическое и гражданское, отражающее «службу» времени, то есть черновую работу в газете, — были не параллельными линиями, как то представлялось самому Багрицкому, а встречными, неуклонно движущимися друг к другу, чтобы в какой-то момент слиться, образовав качественно новый поэтический сплав. "Стихи о поэте и романтике", "Разговор с комсомольцем Н. Дементьевым", "Вмешательство поэта" продолжают волновавший Багрицкого разговор о судьбах романтической поэзии и ее назначении в жизни нового общества. Всего год отделяет "Стихи о соловье и поэте" от программных "Стихов о поэте и романтике", но как все изменилось за это время. Перед нами уже не самозабвенный певец старой романтики. Произошло своего рода "снижение".и образа традиционной романтики, и образа ее поэта. Еще недавно мы видели его самого в одеждах вальтер-скоттовсюгх разбойников, открывателей морских путей, бродячих менестрелей. Теперь поэт говорит о себе строго биографически, почти анкетно: "Сын продавца". И свидание с романтикой в садовой беседке обставлено тоже весьма прозаически. Ведь я не влюбленный, и я не пришел С тобой целоваться под сизой сиренью, предупреждает поэт, выясняя в развернувшемся диалоге отношения романтики с эпохой. Романтика рассказывает поэту о своем трудном пути от столь созвучных ей первых лет революции — "знамена полнеба полотнами кроют" — к нынешним непонятным и чуждым дням.
 
Пустынная нас окружает пора,
Знамена в чехлах, и заржавели трубы, —
 
      жалуется романтика. Однако внимательно слушающий, рыцарски предлагающий ей свою руку поэт сам далеко не склонен разделять подобные настроения. Для пего бесспорно: не эпоха утратила романтическое начало, как то представляет его постаревшая возлюбленная, а традиционная романтика беспомощна перед стремительно развивающимся временем. И вместе с тем очевидно, что поэт не предаст дорогое ему романтическое искусство, что он полон решимости защитить и возродить на новой основе романтическую поэзию. Заверяя романтику в своей верности, он больше не испытывает гнетущего одиночества, определившего тональность "Стихов о соловье и поэте". С ним в союзе весь мир, само поэтическое вдохновение. "Соловьиные войска", "июльские ночн" не только фиша л "Стихов о поэте и романтике", но и новая творческая перспектива. Не один Багрицкий выяснял в ту пору свои отношения с романтикой. Свою "романтическую ночь" пришлось пережить и Тихонову, и Светлову, и Михаилу Голодному. Под воздействием действительности возникали новые художественные средства ее освоения, рождалась новая романтическая образность. Процесс рождения тового стиля Эдуард Багрицкий связывал с максимальным сближением поэзии и жизни, где освоение новых тем происходит нередко в мучительных пробах голоса, вызывая острое недовольство собой. Взлет поэтического и гражданского чувства вдруг сменяется инертностью или, по ироническому определению самого поэта, "бледной немочью". Его романтический герой всеми силами стремится, но пока не может найти и занять свое место в рядах "работников страны". Возникает трагическая нота — "мы ржавые листья на ржавых дубах". Но есть в этом стихотворении и другие строки: "Копытом и камнем испытаны годы, бессмертной полынью пропитаны воды…" — это память о гражданской войне. К постижению романтики современности он пошел своим путем, вернувшись к историческому периоду, хорошо знакомому по личному опыту "свидетеля и участника революции". Блестяще доказав "Думой про Опанаса", что романтика продолжает свой марш в будущее, Багрицкий впоследствии еще не раз обратится к героической памяти "боев и походов". "Дума про Опанаса", главы которой были опубликованы в "Комсомольской правде", полностью появилась в десятом номере журнала "Красная новь" за 1926 год. Приближался первый крупный юбилей в жизни Советской Республики — десятая годовщина Октябрьской революции. Советская поэзия создавала свой эпос революции. Илья Сельвинский работал над «Улялаевщиной», Сергей Есенин написал "Анну Снегину", впереди была поэма Маяковского "Хорошо!". Поэма Багрицкого "Дума про Опанаса" не только звено в этом эпосе, но и новый этап в творческом формировании ее автора. Со второй половины 20-х годов в мире колоритных образов Багрицкого происходит своего рода «перегруппировка» сил. Из самых глубинных слоев его поэзии на передний край выходит его авторское «я», как принято говорить, "лирический герой". Поэт больше не хочет оставаться в кругу дорогих и привычных, но далеких от повседневности образов. Ему необходимо теперь выразить свое личностное отношение к происходящему в конкретно-историческом мире, определить свою роль в историческом процессе, увиденном в перспективе. И он написал эпическую поэму о судьбах Родины и народа, исполненную проникновенным лиризмом. Авторская позиция, отношение поэта к событиям выражены во всей образной ткани поэмы — в ее задушевной напевности в духе украинских песен и дум, в лирических отступлениях, в одухотворенности природы, восходящей к "Слову о полку Игореве". Взволнованное повествование об отступничестве и гибели крестьянского сына Опанаса прерывается прямыми обращениями к нему: "Опанасе, не дай маху, оглянись толково… тать от совести нечистой ты бежал из Балты…" Здесь и сочувствие, и осуждение, и главное — понимание, что в революции нет третьего пути. "Хлеборобом хочешь в поле, а идешь бандитом", — сказано об Опанасе, дезертировавшем из продотряда и попавшем в банду к батьке Махно. Позже Багрицкий написал либретто к опере "Дума про Опанаса", где развил эту тему. Обращенная к недавнему прошлому "Дума про Опанаса" для самого Багрицкого явилась поэмой о современности. В процессе эстетического решения темы возникали вопросы, имеющие для поэта значение злободневное. «Дума» восстанавливала преемственность революционных традиций и поколений, утраченную было в поэтическом мировосприятии Багрицкого, например е стихах "От черного хлеба и верной жены…". В "Разговоре с комсомольцем Н. Дементьевым" уже нет противопоставления своего поколения "трубачам молодым", над ними одно большое небо их Родины:
 
Пусть другие дразнятся!
Наши дни легки…
Десять лет разницы — Это пустяки!
 
      Герой Багрицкого снова в строю. «Шашка», «наган», «цейс», «конь» — здесь не просто военная амуниция, к которой Багрицкий был весьма неравнодушен. Главное, он опять "в седле" — на месте, там, где он нужен. И «цейс» — не только бинокль военспеца, и о и "увеличительное стекло" художника, помогающее видеть в действительности недоступное невооруженному глазу. В 1928 году-в Москве вышла первая книга стихотворении Багрицкого «Юго-Запад». К этому времени он уже был признанным поэтом. Переехав в 1925 году из Одессы в Москву с семьей — женой Лидией Густавовной и сыном Севой, он поначалу поселился в Кунцеве, предместье Москвы, с конкретными реалиями которого связаны многие стихи его двух последующих книг — «Победители» и "Последняя ночь". Обе вышли в 1932 году. Литературный быт писателей, до создания в 1934 году единого Союза писателей, определяли творческие литературные группы. Багрицкий вступил — в «Перевал», членом которого состоял его друг Валентин Катаев, затем перешел в Литературный центр конструктивистов, где подружился с Ильей Сельвинским и Владимиром Луговским. В феврале 1930 года одновременно с Маяковским и Луговским вступил в РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей). Книга «Победители» отражала результат битвы Багрицкого за навое качество романтической поэзии. Стихи, написанные в новом эстетическом ключе, отражали перемены, происшедшие за эти годы в его творческом мироощущении. Не в далекой Фландрии, не в долине Рейна — на просторах Советской страны развернулись события, вызвавшие глубокое лирическое переживание. В степи на краю пустыни встречает поэт молодого гидрографа, открывателя новых источников влаги — родников жизни. В тяжелых условиях совершает свой ежедневный рабочий подвиг рыбовод-ихтиолог, выводящий породы ценных мальков. И рядом с ними на общем фронте боев за социализм, побеждая, умирает железный рыцарь революции Феликс Дзержинский. Победители — это мужественные и суровые люди долга. Среди них живет и работает еще один полноправный герой — сам поэт, тоже осознавший себя победителем, увидевший романтическое в повседневном и будничном. Поэтическое видение мира в этих стихах как бы возвращает к поре «Птицелова». Блестящий и чистый мир, словно про. мытый дождем кленовый лист, вновь напоминает трепещущую утреннюю птицу. Но теперь это совершенно реальный мир повседневности, начинающийся сразу же за калиткой дома почта. И ему, как другу, уже издали кланяется ветеринар. Л в ответ, как товарищу по работе, обращает поэт свои убежденный призыв:
 
Я здесь! Я около! Ветеринар!
Как совесть твоя, я встал над тобой.
 
      Стремление к соучастию выражено в самом заглавии — "Весна, ветеринар и я". Одновременно с поэтизацией прозаического у Багрицкого этого периода встречаются случаи как бы нарочитой дсэстетизацни природы, пейзажа. Он как бы мстит старой традиционной красивости:
 
Но время движется. И на дороге
Гниют доисторические дроги,
Булыжником разъедена трава.
Электротехник на столбы вылазит, —
И вот ползет по укрощенной грязи,
Покачивая бедрами, трамвай.
 
      "Время движется", — объясняет Багрицкий причины изменений в его поэзии. Поэтизация прозаического и нарочитое снижение привычно красивого предстают как две стороны одного процесса — рождения нового романтического стиля. Эт. ч сознательная прозаизация была своего рода болезнью роста, ей на смену идет чистая и сильная романтическая струя, берущая свое начало в повседневной реальности, трудовых буднях страны. Ощутив перемены, происходящие в романтической поэзии тех лет, критика не сразу уловила закономерность и плодотворность этих тенденций. "Багрицкий романтик, начавший линять", — сокрушался один из критиков, сетуя на "кризис в современной поэзии", на "утрату поэтического мироощущения" [Октябрь, 1930, № 1, с. 204]. В своем "Ответе критику" (так называлось стихотворение "Вмешательство поэта" в его журнальной публикации) Багрицкий едко иронизирует над предъявленными ему претензиями:
 
Прошу, скажите за контрабандистов,
Чтоб были страсти, чтоб огонь, чтоб гром.
Чтоб жеребец, чтоб кровь, чтоб клубы дыма, —
Ах, для здоровья мне необходимы
Романтика, слабительное, бром!
 
      Подчеркивая сознательное начало в изменении своего поэтического «оперения», он восклицает, прямо отвечая на замечание критика: "Я вылинял! Да здравствует победа!" И дальше весьма образно, с неизменной иронией в свой адрес, описывает рождение нового романтического стиля:
 
Приходит время зрелости суровой,
Я пух теряю, как петух здоровый.
Разносит ветер пестрые клочки.
Неумолимо, с болью напряженья,
Вылазят кровянистые стручки,
Колючие ошметки и крючки —
Начало будущего оперенья.
 
      С чувством гордости и глубокого удовлетворения поэт постигает романтику бытия миллионов своих сограждан. И чувство товарищества с ними придает ему нравственную силу. В "Стихах о себе", представляя возможную встречу с читателем, свой разговор с ним, Багрицкий улавливает в характере и облике героя свои черты и горд этим сходством:
 
Сутуловат,
Обветрен,
Запылен,
А мне казалось,
Что моложе он…
И скажет он,
Стряхая пыль травы:
"А мне казалось,
Что моложе вы!"
Так, вытерев ладони о штаны,
Встречаются работники страны.
 
      Поэт не мог перейти к большому разговору от имени своего поколения, не ощутив своего «я» неотделимой частицей слитого с народом «мы». Поэзия Эдуарда Багрицкого запечатлела мужественный и строгий лирический характер. Его герой сдержан в проявлении чувств, но за этой сдержанностью ощущается энергия, способная проявиться в нужный момент со всей решительностью. Его «победителю» как бы неведомы сомнения и колебания. Страстная, почти фанатическая убежденность ведет и вдохновляет его. Он постиг высшую правду века в суровой революционной необходимости.
 
О мать революция! Нелегка
Трехгранная откровенность штыка, —
 
      признается главный герой книги «Победители» Ф. Э. Дзержинский, на диалоге с которым построено стихотворение «ТБС», обращенное к вопросам социалистической морали и пролетарского гуманизма.
 
История постучала в окно:
Так распахни же его, —
 
      читаем в одной из черновых рукописей стихотворения "Итак — бумаге терпеть невмочь…". Ощутив себя победителем, постигнув суть романтики новой действительности, Багрицкий обращается в "виге поэм "Последняя ночь" к лирикофилософскому осмыслению коренных проблем человеческого бытия, к вопросам становления новой, социалистической нравственности. Книга "Последняя ночь" состоит из трех поэм ("Последняя ночь", "Человек предместья", "Смерть пионерки"). "Последняя ночь" задумывалась Багрицким как трилогия о судьбах интеллигенции в революции. Согласно замыслу предполагалось прочертить "три разных маршрута вдаль", рассказать о трех представителях одного поколения. Замысел этот осуществлен не был. Багрицкого увлекли иные дела и планы. Он успел написать лишь первую часть и эпилог. Эпилог поэмы — мужественная лирическая декларация. В лирическом образе повествователя узнается сам поэт, умудренный опытом революции, гражданской войны, пятилеток, прекрасно знающий цену слова, "подвластного ему":
 
Но если, строчки не дописав,
Бессильно падет рука,
И взгляд остановится, и губа
Отвалится к бороде,
И наши товарищи, поплевав
На руки, стащат нас
В клуб, чтоб мы прокисали там
Средь лампочек и цветов, —
Пусть юноша (вузовец, иль поэт,
Иль слесарь — мне все равно)
Придет и встанет на караул,
Не вытирая слезы.
 
      Здесь и спокойное мужество, и горечь тяжелобольного, и неизменная ирония в свой адрес, снижающая патетику первых строк эпилога, и главное обращение к бессмертной юности, которой передается эстафета борьбы и жизни. В книге поэм "Последняя ночь" рассказ о грандиозных событиях, потрясающих мир, ведется от лица лирического героя, лирического «я» поэта. Это рассказ "о времени и о себе". О небывалом героическом времени, о своей выстраданной, насущной потребности разделить его участь рассказывает поэт. И время, пришедшее провозгласить конец старого мира в "Человеке предместья", обнаруживает черты внешнего сходства с поэтом:
 
И в блеск половиц, в промытую содой
И щелоком горницу, в плеск мытья
Оно врывается непогодой,
Такое ж сутуловатое, как я,
Такое ж, как я, презревшее отдых
И вдохновеньем потрясено,
Глаза, промытые в сорока водах,
Медленно поднимает оно.
 
      Штурмуя бастион "человека предместья", последний оплот ненавистного мира собственничества, поэт ощущает плечом не только "веселых людей своих стихов" — "механиков, чекистов, рыбоводов". С ним теперь заодно и само Время. "Человек предместья" и "Смерть пионерки" связаны единым сюжетом. Пионерка Валя вырывается из родительского «благодатного» мира. Как рассказывал сам Багрицкий, поводом к созданию поэмы "Смерть пионерки" явился реальный факт смерти дочери хозяина их дома в Кунцеве, Вали Дыко, соученицы и подружки сына Багрицкого — Всеволода. Большие морально-этические проблемы времени решаются Багрицким на локальном жизненном материале, не выходящем как то может показаться на первый взгляд, за пределы предместья. Но это было бы чисто внешнее, поверхностное восприятие. Мы видим, как постепенно эти рамки раздвигаются до вселенских масштабов. "Пылью мира" покрыты "походные сапоги" друзей поэта, таких же, как он, солдат, пришедших по его зову на борьбу с "человеком предместья". "В мир, открытый; настежь бешенству ветров" вырывается юность из стен больницы, в которой умирает тоненькая, как травинка, как молодой побег, Валя. И это вновь возвращает нас к "Последней ночи" — заглавной поэме трилогии. Здесь, как это свойственно поэтике Багрицкого, где природа и человек едины, свидетелем мировой трагедии предстает вся Вселенная. Вселенский масштаб голубизны и покоя сталкивается с ко. нкретно-бытовым мирком "маленького человека", брошенного в империалистическую бойню:
 
Деревни скончались.
Потоптан хлеб.
И вечером — прямо в пыль
Планеты стекают в крови густой
Да смутно трубит горнист.
Дымятся костры у больших дорог.
Солдаты колотят вшей.
Над Францией дым.
Над Пруссией вихрь.
И над Россией туман.
 
      Поэма "Последняя ночь", как и «Февраль», исполнена антимилитаристского пафоса, обе они входят в современный контекст борьбы за мир, против империалистических войн и сопровождающей их дегуманизации личности.
 
Печальные дети, что знали мы,
Когда у больших столов
Врачи, постучав по впалой груди,
"Годен!" — кричали нам… —
 
      вспоминает Багрицкий о своих сверстниках, поставленных под ружье, после убийства в Сараеве эрцгерцога Франца-Фердинанда и начала первой мировой войны. От поэмы к поэме движется, вырастая из сложной метафоры в конкретные картины жизни, образ умирающего старого мира с его насилием и братоубийственными несправедливыми войнами. На обломках старого вырастает и утверждается новая система гуманистических ценностей:
 
Осыпался, отболев,
Скарлатинозною шелухой
Мир, окружавший нас.
 
      В романтический образ бессмертной юности воплощается Валентина, оттолкнувшая слабеющей детской рукой вековой мир священной собственности. Происходит скарлатинозное шелушение мира — процесс, сопутствующий выздоровлению. Романтический мотив юности, молодости поколения проходит через всю поэзию зрелого Багрицкого, вырастая в символический образ бессмертия революции молодости планеты. И этот устойчивый образ стал одним из определяющих в поэтической системе советской романтической поэзии. У Маяковского — это "весна человечества", «страна-подросток», "молодость мира", у Владимира Литовского — "вечная юность", "юность планеты", "молодость неслыханного мира", у Михаила Светлова — бессмертная "боевая юность". «Молодость», всходящая из костей и крови безымянных солтат революции, постепенно и жизнестойко произрастает из самых глубин поэзии Багрицкого.
 
Не дождались гроба мы,
Кончили поход…
На казенной обуви
Ромашка цветет… —
 
      рассказывалось о гибели в грядущей войне двух поэтов — солдат одной армии революции. Бескомпромиссная, самоотверженная юность уже не покидает поэта, ведет его за собой на самые трудные рубежи.
 
Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед… —
 
      с новой силой воскресает в поэме "Смерть пионерки" романтика "боев и походов". «Песней» назвал Багрицкий этот взволнованный лирический монолог, поднявшийся из самого сердца поэта, прозвучавший от имени поколения, совершившего революцию, от имени всех, кто за нее отдал жизнь:
 
Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла.
 
      Через увлечение свободолюбивой, революционно-романтической поэзией Эдуарда Багрицкого проходит каждое новое поколение. Лучшее из написанного им — наша советская классика. Багрицкий умер 16 февраля 1934 года в самом начале нового творческого взлета. Он был до конца и самозабвенно предан поэзии, а подлинная поэзия, по его глубокому убеждению, не только творит мир прекрасного, но и преобразует действительность, перестраивает жизнь.
      Автор статьи: Светлана Коваленко

Стихотворения

Суворов

 
В серой треуголке, юркий и маленький,
В синей шинели с продранными локтями, —
Он надевал зимой теплые валенки
И укутывал горло шарфами и платками.
В те времена по дорогам скрипели еще
дилижансы,
И кучера сидели на козлах в камзолах и
фетровых шляпах;
По вечерам, в гостиницах, веселые девушки
пели романсы,
И в низких залах струился мятный запах.
Когда вдалеке звучал рожок почтовой кареты,
На грязных окнах подымались зеленые
шторы,
В темных залах смолкали нежные дуэты,
И раздавался шепот: "Едет Суворов!"
На узких лестницах шуршали тонкие юбки,
Растворялись ворота услужливыми
казачками,
Краснолицые путники почтительно прятали
трубки,
Обжигая руки горячими угольками.
По вечерам он сидел у погаснувшего камина,
На котором стояли саксонские часы и
уродцы из фарфора,
Читал французский роман, открыв его
с середины,
"О мученьях бедной Жульетты, полюбившей
знатного сеньора".
Утром, когда пастушьи рожки поют напевней
И толстая служанка стучит по коридору
башмаками,
Он собирался в свои холодные деревни,
Натягивая сапоги со сбитыми каблуками.
В сморщенных ушах желтели грязные ватки;
Старчески кряхтя, он сходил во двор,
держась за перила;
Кучер в синем кафтане стегал рыжую
лошадку,
И мчались гостиница, роща, так, что
в глазах рябило.
Когда же перед ним выплывали из тумана
Маленькие домики и церковь с облупленной
крышей,
Он дергал высокого кучера за полу кафтана
И кричал ему старческим голосом:
"Поезжай потише!"
Но иногда по первому выпавшему снегу,
Стоя в пролетке и держась за плечо
возницы,
К нему в деревню приезжал фельдъегерь
И привозил письмо от матушки-императрицы.
"Государь мой, — читал он, — Александр
Васильич!
Сколь прискорбно мне Ваш мирный покой
тревожить,
Вы, как древний Цинциннат, в деревню
свою удалились,
Чтоб мудрым трудом и науками свои
владения множить…"
Он долго смотрел на надушенную бумагу —
Казалось, слова на тонкую нитку нижет;
Затем подходил к шкафу, вынимал ордена
и шпагу
И становился Суворовым учебников и книжек.
 
1915

О Кобольде

 
Фарфоровые коровы недаром мычали,
Шерстяной попугай недаром о клетку бился, —
В темном уголке, в старинной заброшенной зале
В конфетной коробке кобольд родился.
Прилетели эльфы к матери кобольда,
Зашуршали перепонками прозрачных крыл и и;
Два бумажных раскрашенных герольда,
Надувши щеки, в трубы трубили.
Длинноносый маг в колпаке зеленом
К яслям на картонном гусе приехал;
Восковая пастушка посмотрела изумленно
И чуть не растаяла от тихого смеха.
Кобольд был сделан из гуттаперчи,
Вместо короны ему приклеили золотую бумажку,
Суровая матушка наклонила чепчик
И поднесла к губам его манную кашку.
За печкой очень удивились тараканы,
Почему такой шум в старой зале, —
Сегодня нет гостей, не шуршат юбки и кафтаны,
Напудренный мальчик не играет на рояли.
Восковая пастушка ушла на поклоненье,
А оловянный гусар по ней страстью томился:
Он не знал, что в гостиной, где синие тени,
В конфетной коробке кобольд родился.
 
1915

Нарушение гармонии

 
Ультрамариновое небо,
От бурь вспотевшая земля,
И развернулись желчью хлеба
Шахматною доской поля.
Кто, вышедший из темной дали,
Впитавший мощь подземных сил,
В простор земли печатью стали
Прямоугольники вонзил.
Кто, в даль впиваясь мутным взором,
Нажатьем медленной руки
Геодезическим прибором
Рвет молча землю на куски.
О Землемер, во сне усталом
Ты видишь тот далекий скат,
Где треугольник острым жалом
Впился в очерченный квадрат.
И циркуль круг чертит размерно,
И линия проведена,
Но всё ж поет, клонясь неверно,
Отвеса медного струна:
О том, что площади покать1
Под землемерною трубой,
Что изумрудные квадраты
Кривой рассечены межой;
Что, пыльной мглою опьяненный,
Заняв квадратом ближний скат,
Углом в окружность заключенный,
Шуршит ветвями старый сад;
Что только памятник, бессилен,
Застыл над кровью поздних роз,
Что в медь надтреснутых извилин
Впился зеленый купорос.
 
1915

Гимн Маяковскому

 
Озверевший зубр в блестящем цилиндре —
Ты медленно поводишь остеклевшими
глазами
На трубы, ловящие, как руки, облака,
На грязную мостовую, залитую нечистотами.
Вселенский спортсмен в оранжевом костюме,
Ты ударил землю кованым каблуком,
И она взлетела в огневые пространства
И несется быстрее, быстрее, быстрей…
Божественный сибарит с бронзовым телом,
Следящий, как в изумрудной чаше Земли,
Подвешенной над кострами веков,
Вздуваются и лопаются народы.
О Полководец Городов, бешено лаюшпх
на Солнце,
Когда ты гордо проходишь по улице,
Дома вытягиваются во фронт,
Поворачивая крыши направо.
Я, изнеженный на пуховиках столетий,
Протягиваю тебе свою выхоленную руку,
И ты пожимаешь ее уверенной ладонью,
Так что на белой коже остаются синие следы.
Я, ненавидящий Современность,
Ищущий забвения в математике и истории,
Ясно вижу своими всё же вдохновенными
глазами,
Что скоро, скоро мы сгинем, как дымы.
И, почтительно сторонясь, я говорю:
"Привет тебе, Маяковский!"
 
1915

Дерибасовская ночью (весна)

 
На грязном небе выбиты лучами
Зеленые буквы: "Шоколад и какао",
И автомобили, как коты с придавленными
хвостами,
Неистово визжат: "Ах, мяу! мяу!"
Черные деревья растрепанными метлами
Вымели с неба нарумяненные звезды,
И красно-рыжие трамваи, погромыхивая
мордами,
По черепам булыжников ползут на роздых.
Гранитные дельфины — разжиревшие
мопсы —
У грязного фонтана захотели пить,
И памятник Пушкина, всунувши в рот
папиросу,
Просит у фонаря: "Позвольте закурить!"
Дегенеративные тучи проносятся низко,
От женских губ несет копеечными сигарами,
И месяц повис, как оранжевая сосиска,
Над мостовой, расчесавшей пробор
тротуарами.
Семиэтажный дом с вывесками в охапке,
Курит уголь, как денди сигару,
И красноносый фонарь в гимназической
шапке
Подмигивает вывеске — он сегодня в ударе.
На черных озерах маслянистого асфальта
Рыжие звезды служат ночи мессу…
Радуйтесь, сутенеры, трубы дома
подымайте! —
И у Дерибасовской есть поэтесса!
 
1915

О любителе соловьев

 
Я в него влюблена,
А он любит каких-то соловьев…
Он не знает, что не моя вина,
То, что я в него влюблена
Без щелканья, без свиста и даже без слов.
Ему трудно понять,
Как его может полюбить человек:
До сих пор его любили только соловьи.
Милый! Дай мне тебя обнять,
Увидеть стрелы опущенных век,
Рассказать о муках любви.
Я знаю, он меня спросит: "А где твой хвост?
Где твой клюв? Где у тебя прицеплены
крылья?"
— "Мой милый! Я не соловей, не славка,
не дрозд…
Полюби меня — ДЕВУШКУ,
ПТИЦЕПОДОБНЫЙ
и
хилый… Мой милый!"
 
1915

Враг

 
Сжимает разбитую ногу
Гвоздями подбитый сапог,
Он молится грустному богу:
Молитвы услышит ли бог?
Промечут холодные зори
В поля золотые огни…
Шумят на багряном просторе
Зеленые вязы одни.
Лишь ветер, сорвавшийся с кручи,
Взвихрит серебристую пыль,
Да пляшет татарник колючий,
Да никнет безмолвно ковыль.
А ночью покроет дороги
Пропитанный слизью туман,
Протопчут усталые ноги,
Тревогу пробьет барабан.
Идет, под котомкой сгибаясь,
В дыму погибающих сел,
Беззвучно кричит, задыхаясь,
На знамени черный орел.
Протопчет, как дикая пляска,
Коней ошалелый галоп…
Опускается медная каска
На влажный запыленный лоб.
Поблекли засохшие губы,
Ружье задрожало в руке;
Запели дозорные трубы
В деревне на ближней реке…
Сейчас над сырыми полями
Свой веер раскроет восток…
Стучит тяжело сапогами
И взводит упругий курок.
 
Сентябрь 1914

Креолка

 
Когда наскучат ей лукавые новеллы
И надоест лежать в плетеных гамаках,
Она приходит в порт смотреть, как
каравеллы
Плывут из смутных стран на зыбких парусах.
Шуршит широкий плащ из золотистой ткани;
Едва хрустит песок под красным каблучком,
И маленький индус в лазоревом тюрбане
Несет тяжелый шлейф, расшитый серебром.
Она одна идет к заброшенному молу,
Где плещут паруса алжирских бригантин,
Когда в закатный час танцуют фарандолу,
И флейта дребезжит, и стонет тамбурин.
От палуб кораблей так смутно тянет дегтем,
Так тихо шелестят расшитые шелка.
Но ей смешней всего слегка коснуться локтем
Закинувшего сеть мулата-рыбака…
Л дома ждут ее хрустальные беседки,
Амур из мрамора, глядящийся в фонтан,
И красный попугай, висящий в медной клетке,
И стая маленьких бесхвостых обезьян.
И звонко дребезжат зеленые цикады
В прозрачных венчиках фарфоровых цветов,
И никнут дальних гор жемчужные громады
В беретах голубых пушистых облаков.
Когда ж проснется ночь над мраморным
балконом
И крикнет козодой, крылами трепеща,
Она одна идет к заброшенным колоннам,
Окутанным дождем зеленого плюща…
В аллее голубой, где в серебре тумана
Прозрачен чайных роз тягучий аромат,
Склонившись, ждет ее у синего фонтана
С виолой под плащом смеющийся мулат.
Он будет целовать пугливую креолку,
Когда поют цветы и плачет тишина…
А в облаках, скользя по голубому шелку,
Краями острыми едва шуршит луна…
 
1915

Пристань

 
Встает зеленый пар над синевой зыбей,
И небо вдалеке прозрачно голубое…
И месяц, опьянев от тишины и зноя,
Разорван на куски ударом тонких рей…
Скелеты бригантин, как черные бойцы,
Вонзили копья мачт в лазурную бумагу…
И пурпурный корсар безмолвно точит шпагу,
Чтоб гибель разнести в далекие концы.
В таверне "Синий бриг" усталый шкипер Пит
Играет грустный вальс на дряхлой мандолине,
А рядом у стола, в изломанной корзине,
Огромный черный кот, оскалившись, храпит…
И юнга, в сон любви безмолвно погружен,
Вдыхает синий дым из жерла черной трубки,
И в кружеве огней мерещатся сквозь сон
Поющий звон серег и пурпурные губки.
И сабли длинные о грязный стол стучат,
И пиво едкое из бочек брызжет в кружки…
А утром медные на них направит пушки
Подплывший к пристани сторожевой фрегат…
 
1915

Дионис

 
Там, где выступ холодный и серый
Водопадом свергается вниз,
Я кричу у безмолвной пещеры:
"Дионис! Дионис! Дионис!"
Утомись после долгой охоты,
Запылив свой пурпурный наряд,
Он ушел в бирюзовые гроты
Выжимать золотой виноград…
Дионис! На щите золоченом
Блеклых змей голубая борьба,
И рыдает разорванным стоном
Устремленная в небо труба…
И на пепел сожженного нарда,
Опьяненный, я падаю ниц;
Надо мной голова леопарда,
Золотого вождя колесниц!..
О, взметните покорные руки
В расцвеченный Дианой карниз!..
Натяните упорные луки —
Дионис к нам идет, Дионис!
В облаках золотисто-пурпурный
Вечер плакал в туманной дали…
В моем сердце, узорчатой урне,
Светлой грусти дрожат хрустали.
 
1915

В пути

 
Уже двенадцать дней не видно берегов,
И ночь идет за днем, как волк за тихой
серной.
И небо кажется бездонною цистерной,
Где башни рушатся туманных городов…
Уже двенадцать дней, как брошен Карфаген,
Уже двенадцать дней несут нас вдаль
муссоны!..
Не звякнет тихий меч, не дрогнет щит
червленый,
Не брызнет белизной узор сидонских стен…
Напрасно третий день жгут синие куренья,
Напрасно молится у черной мачты жрец,
Напрасно льют на нард шипящий жир овец:
Свирепый Посейдон не знает сожаленья…
На грязной палубе, от солнца порыжелой,
Меж брошенных снастей и рваных парусов,
Матросы тихо спят; и горечь летних снов
Телами смуглыми безмолвно овладела…
И ночь идет за днем… Пурпуровую нить
Прядет больной закат за далью умиранья…
Но нам страшней громов, и бури, и рыданья
В горящей тишине дрожащий возглас:
"Пить!"…
И ночь холодная идет стопой неверной,
Рассыпав за собой цветы поблекших снов,
Уже двенадцать дней не видно берегов,
И ночь идет за днем, как волк за тихой
серной.
 
1915

Конец Летучего Голландца

 
Надтреснутых гитар так дребезжащи звуки,
Охрипшая труба закашляла в туман,
И бьют костлявые безжалостные руки
В большой, с узорами, турецкий барабан…
У красной вывески заброшенной таверны,
Где по сырой стене ползет зеленый хмель,
Напившийся матрос горланит ритурнель,
И стих сменяет стих, певучий и неверный…
Струится липкий чад над красным фонарем.
Весь в пятнах от вина передник толстой
Марты,
Два пьяных боцмана, бранясь, играют
в карты;
На влажной скатерти дрожит в стаканах ром…
Береты моряков обшиты галунами,
На пурпурных плащах в застежке — бирюза.
У бледных девушек зеленые глаза
И белый ряд зубов за красными губами…
Фарфоровый фонарь — прозрачная луна,
В розетке синих туч мерцает утомленно,
Узорчат лунный блеск на синеве затона,
О полусгнивший мол бесшумно бьет волна…
У старой пристани, где глуше пьяниц крик,
Где реже синий дым табачного угара,
Безумный старый бриг Летучего Корсара
Раскрашенными флагами поник.
 
1915

Газелла ("В твоем алькове спят мечты…")

 
В твоем алькове спят мечты и вечер
странно долог,
Не знаю я, придешь ли ты, как вечер
странно долог…
В твоем саду зеленый грот у синего фонтана
И пикнут алые цветы, и вечер странно
долог…
Там спит глиняный пастушок с надтреснутой
свирелью,
И над прудом шуршат кусты, и вечер
странно долог…
К тебе я плыл из смутных стран на зыбкой
каравелле,
Я видел тусклые порты, где вечер странно
долог.
Я был в туманных городах, где
на жемчужном небе
Распяты алые кресты, и вечер странно
долог…
Тебе привез я тонкий яд в кольце
под аметистом,
Его, я знаю, выпьешь ты… И будет вечер
долог…
 
1915

Рудокоп

 
Я в горы ушел изумрудною ночью,
В безмолвье снегов и опаловых льдин…
И в небе кружились жемчужные клочья,
И прыгать мешал на ремне карабин…
Меж сумрачных пихт и берез шелестящих
На лыжах скользил я по тусклому льду,
Где гномы свозили на тачках скрипящих
Из каменных шахт золотую руду…
Я видел на глине осыпанных щебней
Медвежьих следов перевитый узор,
Хрустальные башни изломанных гребней
И синие платья застывших озер…
И мерзлое небо спускалось всё ниже,
И месяц был льдиной над глыбами льдин,
Но резко шипели шершавые лыжи,
И мерно дрожал на ремне карабин…
В морозном ущелье три зимних недели
Я тяжкой киркою граниты взрывал,
Пока над обрывом, у сломанной ели,
В рассыпанном кварце зажегся металл…
И гасли полярных огней ожерелья,
Когда я ушел на далекий Восток…
И встал, колыхаясь, над мглою ущелья
Прозрачной весны изумрудный дымок…
Я в город пришел в ускользающем мраке,
Где падал на улицы тающий лед.
Я в лужи ступал. И рычали собаки
Из ветхих конур, у гниющих ворот…
И там, где фонарь над дощатым забором
Колышется в луже, как желтая тень,
Начерчены были шершавым узором
На вывеске буквы "Бегущий Олень"…
И там, где плетет серебристые сетки
Над визгом оркестра табачный дымок,
Я бросил у круга безумной рулетки
На зелень сукна золотистый песок…
А утром, от солнца пьяна и туманна,
Огромные бедра вздымала земля…
Но шею сжимала безмолвно и странно
Холодной змеею тугая петля.
 
1915

Славяне

 
Мы жили в зеленых просторах,
Где воздух весной напоен,
Мерцали в потупленных взорах
Костры кочевавших племен…
Одеты в косматые шкуры,
Мы жертвы сжигали тебе,
Тебе, о безумный и хмурый
Перун на высоком столбе.
Мы гнали стада по оврагу,
Где бисером плещут ключи,
Но скоро кровавую брагу
Испьют топоры и мечи.
Приходят с заката тевтоны
С крестом и безумным орлом,
И лебеди, бросив затоны,
Ломают осоку крылом.
Ярила скрывается в тучах,
Стрибог подымается ввысь,
Хохочут в чащобах колючих
Лишь волк да пятнистая рысь…
И желчью сырой опоенный,
Трепещет Перун на столбе.
Безумное сердце тевтона,
Громовник, бросаю тебе…
Пылают холмы и овраги,
Зарделись на башнях зубцы,
Проносят червонные стяги
В плащах белоснежных жрецы.
Рычат исступленные трубы,
Рокочут рыдания струн,
Оскалив кровавые зубы,
Хохочет безумный Перун!..
 
1915

Осень

 
Литавры лебедей замолкли вдалеке,
Затихли журавли за топкими лугами,
Лишь ястреба кружат над рыжими стогами,
Да осень шелестит в прибрежном тростнике.
На сломанных плетнях завился гибкий хмель,
И никнет яблоня, и утром пахнет слива,
В веселых кабачках разлито в бочки пиво,
И в тихой мгле полей, дрожа, звучит свирель.
Над прудом облака жемчужны и легки,
На западе огни прозрачны и лиловы.
Запрятавшись в кусты, мальчишки-птицеловы
В тени зеленых хвои расставили силки.
Из золотых полей, где синий дым встает,
Проходят девушки за грузными возами,
Их бедра зыблются под тонкими холстами,
На их щеках загар, как золотистый мед.
В осенние луга, в безудержный простор
Спешат охотники под кружевом тумана.
И в зыбкой сырости пронзительно и странно
Звучит дрожащий лай нашедших зверя свор.
И Осень пьяная бредет из темных чащ,
Натянут темный лук холодными руками,
И в Лето целится и пляшет над лугами,
На смуглое плечо накинув желтый плащ.
И поздняя заря на алтарях лесов
Сжигает темный нард и брызжет алой кровью,
И к дерну летнему, к сырому изголовью
Летит холодный шум спадающих плодов.
 
1915

Полководец

 
1
За пыльным золотом тяжелых колесниц,
Летящих к пурпуру слепительных подножии,
Курчавые рабы с натертой салом кожей
Проводят под уздцы нубийских кобылиц.
И там, где бронзовым закатом сожжены
Кроваво-красных гор обрывистые склоны,
Проходят медленно тяжелые слоны,
Влача в седой пыли расшитые попоны.
2
Свирепых воинов сзывают в бой рога;
И вот они ползут, прикрыв щитами спины,
По выжженному дну заброшенной стремнины
К раскинутым шатрам — становищу врага.
Но в тихом лагере им слышен хрип трубы,
Им видно, как орлы взнеслись над легионом,
Как пурпурный закат на бронзовые лбы
Льет медь и киноварь потоком раскаленным.
3
Ржавеет густо кровь на лезвиях мечей,
Стекает каплями со стрел, пронзивших спины,
И трупы бледные сжимают комья глины
Кривыми пальцами с огрызками ногтей.
Но молча он застыл на выжженной горе,
Как на воздвигнутом веками пьедестале,
И профиль сумрачный сияет на заре,
Как будто выбитый на огненной медали.
 
1916

"О Полдень, ты идешь в мучительной тоске…"

 
О Полдень, ты идешь в мучительной тоске
Благословить огнем те берега пустые,
Где лодки белые и сети золотые
Лениво светятся на солнечном песке.
Но в синих сумерках ты душен и тяжел —
За голубую соль уходишь дымной глыбой,
Чтоб ветер, пахнущий смолой и свежей рыбой,
Ладонью влажною по берегу провел.
 
1916

"О кофе сладостный и ты, миндаль сухой!.."

 
О кофе сладостный и ты, миндаль сухой!
На белых столиках расставленные чашки…
Клетчатая доска и тусклые костяшки
Построены в ряды внимательной рукой.
Бог шашечной игры, спокоен и угрюм,
На локти опершись, за стойкой дремлет немо.
Какой возвышенной и строгой теоремой
В табачной радуге занялся вещий ум…
Смотри внимательней, задумчивый игрок,
Куда направилась рассыпанная стая…
И вот, коричневый квадрат освобождая,
Передвигается слепительный кружок!..
 
1916

"Я отыскал сокровища на дне…"

 
Я отыскал сокровища на дне —
Глухое серебро таинственного груза,
И вот из глубины прозрачная медуза
Протягивает щупальца ко мне!
Скользящей липкостью сожми мою печаль,
С зеленым хрусталем позволь теснее слиться…
…В раскрывшихся глазах мелькают только
птицы,
И пена облаков, и золотая даль.
 
1916

"Движением несмелым…"

 
Движением несмелым
Ночь кутает комнату пряжей,
В окне потускнелом
Мелькают огни экипажей…
И вот из-под стали
Змеею излиться готово
В бумажные дали
Внезапно расцветшее Слово.
 
1916

"Заботливый ключарь угрюмой старины…"

 
Заботливый ключарь угрюмой старины,
Я двери каменной коснулся дерзновенно,
Где ждут рождения из тайны сокровенной
На гулком мраморе начертанные сны…
Здесь боги мирно спят в священной простоте,
Здесь брошены в углах былых трагедий трубы,
И люди молятся торжественной и грубой
Из пены каменной рожденной красоте.
 
1916

Осень ("Я целый день шатаюсь по дорогам…")

 
Я целый день шатаюсь по дорогам,
Хожу в деревни и сижу в корчмах.
В мою суму дорожную бросают
Потертый грош, творожную лепешку
Или кусок соленой ветчины.
Я вижу, как пирожница-Зима
Муку и сахар на дороги сыплет,
Развешивает леденцы на елках,
И пачкает лицо свое мукой,
И в нос украдкой песню напевает.
Но вот — задумается хлопотунья,
Забудет печь закрыть засовом плотным,
И теплый дух, откуда ни возьмись,
Повеет вдруг, и леденцы растают,
И почернеет рыхлая мука.
И вот по кочкам, по буграм и тропам
Сначала робко, а потом смелее,
Подняв рукою платье до колен
И розовые ноги обнажив,
Вприпрыжку, брызгая водой из луж,
Уже спешит к нам девушка-Весна.
Тогда на холм зеленый я взбираюсь,
Гляжу из-под ладони в даль сухую —
И вижу, как развалистой походкой,
На лоб надвинув вязаный колпак
И потный лоб рукою отирая,
К нам Лето добродушное плетется.
Оно придет и сядет у дороги,
Раскинет ноги в башмаках тяжелых,
Закурит трубку и заснет на солнце.
Но и над ним склоняется лицо
Работницы, и сумрачная Осень
Дремотное расталкивает Лето.
И, пробужденное, оно встает,
Зевает и бранится потихоньку,
Чтобы, избави бог, не услыхала
Работница печальной воркотни;
И медленно, через леса и долы,
Оно бредет развалистой походкой
В неведомый никем простор. А Осень
Спешит в сады, где соком благодатным
Наполнены тяжелые плоды.
Она весь день работает. В корзины
Навалены и яблоки и груши.
Из ячменя варят по селам пиво.
От мертвых туш струится дым веселый,
И пахнут воском ульи на припеке.
Привет тебе, о благостная Осень,
Питательница сирых и убогих,
Склонившаяся над корзиной тяжкой,
Откуда мерно падают на землю
То рыжий колос, то созревший плод.
И мы, бродяги, подбираем жадно
В свои подолы сладкие подарки.
Когда ж окончится страда степная
И над скрипящими в полях возами
Курлыканье раздастся журавлей, —
Я, бедный странник, подымаю руки
И говорю: иди, иди, родная,
Святая из святых. Да путь твой будет
Душист и ясен. Да не тяготят
Тебя плодов тяжелые корзины.
И ты идешь, ведомая станицей
Летящих журавлей. Идешь и таешь.
И только плащ твой треплет на ветру.
Еще мгновенье — и за поворотом
Исчез и он. Кружится пыль, и листья
Взлетают над холодною землей.
 
1916

Осенняя ловля

 
Осенней ловли началась пора,
Смолистый дым повиснул над котлами,
И сети, вывешенные на сваях,
Колышутся от стука молотков.
И мы следим за утреннею ловлей,
Мы видим, как уходят в море шхуны,
Как рыбаков тяжелые баркасы
Соленою нагружены треской.
Кто б ни был ты: охотник ли воскресный,
Или конторщик с пальцами в чернилах,
Или рыбак, или боец кулачный,
В осенний день, в час утреннего лова,
Когда уходят парусные шхуны,
Когда смолистый дым прохладно тает
И пахнет вываленная треска,
Ты чувствуешь, как начинает биться
Пирата сердце под рубахой прежней.
Хвала тебе! Ты челюсти сжимаешь,
Чтоб не ругаться боцманскою бранью,
И на ладонях, не привыкших к соли,
Мозоли крепкие находишь ты.
Где б ни был ты: на берегу Аляски,
Закутанный в топорщащийся мех,
На жарких островах Архипелага
Стоишь ли ты в фланелевой рубахе,
Или у Клязьмы с удочкой сидишь ты,
На волны глядя и следя качанье
Внезапно дрогнувшего поплавка, —
Хвала тебе! Простое сердце древних
Вошло в тебя и расправляет крылья,
И ты заводишь боевую песню, —
Где грохот ветра и прибой морей.
 
1918

Птицелов

 
Трудно дело птицелова:
Заучи повадки птичьи,
Помни время перелетов,
Разным посвистом свисти.
Но, шатаясь по дорогам,
Под заборами ночуя,
Дидель весел, Дидель может
Песни петь и птиц ловить.
В бузине, сырой и круглой,
Соловей ударил дудкой,
На сосне звенят синицы,
На березе зяблик бьет.
И вытаскивает Дидель
Из котомки заповедной
Три манка — и каждой птице
Посвящает он манок.
Дунет он в манок бузинный,
И звенит манок бузинный, —
Из бузинного прикрытья
Отвечает соловей.
Дунет он в манок сосновый,
И свистит манок сосновый, —
На сосне в ответ синицы
Рассыпают бубенцы.
И вытаскивает Дидель
Из котомки заповедной
Самый легкий, самый звонкий
Свой березовый манок.
Он лады проверит нежно,
Щель певучую продует, —
Громким голосом береза
Под дыханьем запоет.
И, заслышав этот голос,
Голос дерева и птицы,
На березе придорожной
Зяблик загремит в ответ.
За проселочной дорогой,
Где затих тележный грохот,
Над прудом, покрытым ряской,
Дидель сети разложил.
И пред ним, зеленый снизу,
Голубой и синий сверху,
Мир встает огромной птицей,
Свищет, щелкает, звенит.
Так идет веселый Дидель
С палкой, птицей и котомкой
Через Гарц, поросший лесом,
Вдоль по рейнским берегам.
По Тюрингии дубовой,
По Саксонии сосновой,
По Вестфалии бузинной,
По Баварии хмельной.
Марта, Марта, надо ль плакать,
Если Дидель ходит в поле,
Если Дидель свищет птицам
И смеется невзначай?
 
1918, 1926

Тиль Уленшпигель ("Весенним утром кухонные двери…")

 
Весенним утром кухонные двери
Раскрыты настежь, и тяжелый чад
Плывет из них. А в кухне толкотня:
Разгоряченный повар отирает
Дырявым фартуком свое лицо,
Заглядывает в чашки и кастрюли,
Приподымая медные покрышки,
Зевает и подбрасывает уголь
В горячую и без того плиту.
А поваренок в колпаке бумажном,
Еще неловкий в трудном ремесле,
По лестнице карабкается к полкам,
Толчет в ступе корицу и мускат,
Неопытными путает руками
Коренья в банках, кашляет от чада,
Вползающего в ноздри и глаза
Слезящего…
А день весенний ясен,
Свист ласточек сливается с ворчаньем
Кастрюль и чашек на плите; мурлычет,
Облизываясь, кошка, осторожно
Под стульями подкрадываясь к месту,
Где незамеченным лежит кусок
Говядины, покрытый легким жиром.
О, царство кухни! Кто не восхвалял
Твой синий чад над жарящимся мясом,
Твой легкий пар над супом золотым?
Петух, которого, быть может, завтра
Зарежет повар, распевает хрипло
Веселый гимн прекрасному искусству,
Труднейшему и благодатному…
Я в этот день по улице иду,
На крыши глядя и стихи читая, —
В глазах рябит от солнца, и кружится
Беспутная, хмельная голова.
И синий чад вдыхая, вспоминаю
О том бродяге, что, как я, быть может,
По улицам Антверпена бродил…
Умевший всё и ничего не знавший,
Без шпаги — рыцарь, пахарь — без сохи,
Быть может, он, как я, вдыхал умильно
Веселый чад, плывущий из корчмы;
Быть может, и его, как и меня,
Дразнил копченый окорок — и жадно
Густую он проглатывал слюну.
А день весенний сладок был и ясен,
И ветер материнскою ладонью
Растрепанные кудри развевал.
И, прислонясь к дверному косяку,
Веселый странник, он, как я, быть может,
Невнятно напевая, сочинял
Слова еще не выдуманной песни…
Что из того? Пускай моим уделом
Бродяжничество будет и беспутство.
Пускай голодным я стою у кухонь,
Вдыхая запах пиршества чужого,
Пускай истреплется моя одежда,
И сапоги о камни разобьются,
И песни разучусь я сочинять…
Что из того? Мне хочется иного…
Пусть, как и тот бродяга, я пройду
По всей стране, и пусть у двери каждой
Я жаворонком засвищу и тотчас
В ответ услышу песню петуха!..
Певец без лютни, воин без оружья,
Я встречу дни, как чаши, до краев
Наполненные молоком и медом.
Когда ж усталость овладеет мной
И я засну крепчайшим смертным сном, —
Пусть на могильном камне нарисуют
Мой герб: тяжелый ясеневый посох —
Над птицей и широкополой шляпой.
И пусть напишут: "Здесь лежит спокойно
Веселый странник, плакать не умевший.
Прохожий! Если дороги тебе
Природа, ветер, песни и свобода,
Скажи ему: "Спокойно спи, товарищ,
Довольно пел ты, выспаться пора!"
 
1918, 1926

Кошки

 
Ал. Соколовскому
Уже на крыше, за трубой,
Под благосклонною луною,
Они сбираются толпой,
Подняв хвосты свои трубою.
Где сладким пахнет молоком
И нежное белеет сало,
Свернувшись бархатным клубком,
Они в углу ворчат устало.
И возбужденные жарой,
Они пресыщены едою,
Их не тревожит запах твой,
Благословенное жаркое.
Как сладок им весенний жар
На кухне, где плита пылает,
И супа благовонный пар
Там благостно благоухает.
О черных лестниц тишина,
Чердак, пропахнувший мышами,
Где из разбитого окна
Легко следить за голубями.
Когда ж над домом стынет тишь,
Волной вечернего угара,
Тогда, скользя по краю крыш,
Влюбленные проходят пары.
Ведь ты, любовь, для всех одна,
Ты всех страстей нежней и выше,
И благосклонная луна
Зовет их на ночные крыши.
 
1919

"Я сладко изнемог от тишины и снов…"

 
Я сладко изнемог от тишины и снов,
От скуки медленной и песен неумелых,
Мне любы петухи на полотенцах белых
И копоть древняя суровых образов.
Под жаркий шорох мух проходит день
за днем,
Благочестивейшим исполненный смиреньем,
Бормочет перепел под низким потолком,
Да пахнет в праздники малиновым вареньем.
А по ночам томит гусиный нежный пух,
Лампада душная мучительно мигает,
И, шею вытянув, протяжно запевает
На полотенце вышитый петух.
Так мне, о господи, ты скромный дал приют,
Под кровом благостным, не знающим
волненья,
Где дни тяжелые, как с ложечки варенье,
Густыми каплями текут, текут, текут.
 
1919

Баллада о нежной даме

 
Зачем читаешь ты страницы
Унылых, плачущих газет?
Там утки и иные птицы
В тебя вселяют ужас. — Нет,
Внемли мой дружеский совет:
Возьми ты объявлений пачку,
Читай, — в них жизнь, в них яркий свет:
"Куплю японскую собачку!"
О дама нежная! Столицы
Тебя взлелеяли! Корнет
Именовал тебя царицей,
Бела ты как вишневый цвет.
Что для тебя кровавый бред
И в горле пушек мяса жвачка, —
Твоя мечта светлей планет:
"Куплю японскую собачку".
Смеживши черные ресницы,
Ты сладко кушаешь шербет.
Твоя улыбка как зарница,
И содержатель твой одет
В тончайший шелковый жилет,
И нанимает третью прачку, —
А ты мечтаешь, как поэт:
"Куплю японскую собачку".
Когда от голода в скелет
Ты превратишься и в болячку,
Пусть приготовят на обед
Твою японскую собачку.
 
1919

Рассыпанной цепью

 
Трескучей дробью барабанят ружья
По лиственницам сизым и по соснам.
Случайный дрозд, подраненный, на землю
Валится с криком, трепеща крылом!
Холодный лес, и снег, и ветер колкий…
И мы стоим рассыпанною цепью,
В руках двустволки, и визжат протяжно
Мордашки на отпущенных ремнях…
Друзья, молчите! Он залег упорно,
И только пар повиснул над берлогой,
И только слышен храп его тяжелый
Да низкая и злая воркотня…
Друзья, молчите! Пусть, к стволу прижавшись,
Прицелится охотник терпеливый!
И гром ударит между глаз звериных,
И туша, вздыбленная, затрепещет
И рухнет в мерзлые кусты и снег!
Так мы теперь раскинулись облавой —
Поэты, рыбаки и птицеловы,
Ремесленники, кузнецы, — широко
В лесу холодном, где колючий ветер
Нам в лица дует. Мы стоим вокруг
Берлоги, где засел в кустах замерзших
Мир, матерой и тяжкий на подъем…
Эй, отпускайте псов, пускай потреплют!
Пускай вопьются меткими зубами
В затылок крепкий. И по снегу быстро,
По листьям полым, по морозной хвое,
Через кусты катясь шаром визжащим,
Летят собаки. И уже встает
Из темноты берлоги заповедной
Тяжелый мир, огромный и косматый,
И под его опущенною лапой
Тяжелодышащий скребется пес!
И мы стоим рассыпанною цепью —
Поэты, рыбаки и птицеловы.
И, вздыбленный, идет на нас, качаясь,
Мир матерой. И вот один из нас —
Широкоплечий, русый и упорный —
Вытаскивает нож из сапога
И, широко расставив ноги, ждет
Хрипящего и бешеного зверя.
И зверь идет. Кусты трещат и гнутся,
Испуганный, перелетает дрозд,
И мы стоим рассыпанною цепью,
И руки онемели, и не можем
Прицелиться медведю между глаз…
А зверь идет… И сумрачный рабочий
Стоит в снегу и нож в руке сжимает,
И шею вытянул, и осторожно
Глядит в звериные глаза! Друзья,
Облава близится к концу! Ударит
Рука рабочья в сердце роковое,
И захрипит, и упадет тяжелый
Свирепый мир — в промерзшие кусты…
А мы, поэты, что во время боя
Стояли молча, мы сбежимся дружно,
И над огромным и косматым трупом
Мы славу победителю споем!
 
1920

Знаки

 
Шумели и текли народы,
Вскипела и прошла волна —
И ветер Славы и Свободы
Вздувал над войском знамена…
И в каждой битве знак особый
Дела героев освещал
И страшным блеском покрывал
Земле не преданные гробы…
Была пора: жесток и горд,
Безумно предвидя бойцами,
С железным топотом когорт
Шел Цезарь галльскими полями…
И над потоком желтой мглы
И к облакам взметенной пыли
Полет торжественный кружили
Квирита медные орлы…
И одноок, неукротимо,
Сквозь пыль дорог и сумрак скал,
Шел к золотым воротам Рима
Под рев слоновий Ганнибал…
Текли века потоком гулким,
И новая легла тропа,
Как по парижским переулкам
Впервые ринулась толпа, —
Чтоб, как взволнованная пена,
Сметая золото палат,
Зеленой веткой Демулена
Украсить стогны баррикад…
И вот, возвышенно и юно,
Посланницей высоких благ, —
Взнесла Парижская Коммуна
В деснице нищей красный флаг…
И знак особый выбирая
У всех народов и времен,
Остановились мы, не зная,
Какой из них нам присужден…
Мы не узнали… И над нами
В туманах вспыхнула тогда,
Сияя красными огнями,
Пятиконечная звезда!..
 
1920

"Здесь гулок шаг. В пакгаузах пустых…"

 
Здесь гулок шаг. В пакгаузах пустых
Нет пищи крысам. Только паутина
Подернула углы. И голубиной
Не видно стаи в улицах немых.
Крик грузчиков на площадях затих.
Нет кораблей… И только на старинной
Высокой башне бьют часы. Пустынно
И скучно здесь, среди домов сырых.
Взгляни, матрос! Твое настало время,
Чтоб в порт, покинутый и обойденный всеми,
Из дальних стран пришли опять суда.
И красный флаг над грузною таможней
Нам возвестил о правде непреложной,
О вольном крае силы и труда.
 
1921

Путнику

 
Студент Сорбонны ты или бродячий плут,
Взгляни: моя сума наполнена едою.
Накинь свой рваный плащ, и мы пойдем
с тобою
В чудесную страну, что Фландрией зовут.
В дороге мы найдем в любой корчме приют,
Под ливнем вымокнем и высохнем от зноя,
Пока из-за холмов в глаза нам не сверкнут
Каналы Фландрии студеною волною.
Довольно ты склонял над пыльной книгой
грудь,
Взгляни: через поля свободный льется путь!
Смени ж грамматику на посох пилигрима,
Всю мудрость позабудь и веселись, как дрозд,
И паша жизнь пройдет струей мгновенной
дыма
Среди мычанья стад и в тихом блеске звезд.
 
1921

Чертовы куклы

 
От крутоседлой конницы татарской
Упрямый дух кумыса и конины
Смолой потек по городам и весям
До скопидомной ключницы Москвы.
Перепелиные стояли ночи,
И ржавый месяц колосом налитым
Тянулся к травам низким и сырым.
А за рекой стоял собачий лай,
Да резал воздух свист бича тугого,
Да бабий визг, да цокот соловья
Купеческого. А на Лобном месте
Бездомные собаки копошились
Над воровскою головой. Гудел
Сусальный перезвон. Пред византийской
Широкоглазой важностью иконы
Кудлатый инок плакал и вопил.
Потом кричал барашком недобитым
Вихрастый Дмитрий — и бродил суровый
Широкоплечий Годунов. А там
От тополей и лиственниц литовских
Вскрутилась пыль; там рыжие литвины
В косматых шапках и плащах медвежьих
Раскачивались в седлах; там в пыли
Маячили невиданные крылья
Варшавской конницы. И грузным шагом
Там коренастая брела пехота.
И трубные тугие голоса
Коней бесили: "На Москву, вперед!"
И белобрысый человек глядел
На солнечные головы соборов.
А в черных дебрях, в пустынях медвежьих,
Корявым плугом ковыряя землю,
Ждал крестьянин ночного бездорожья,
Чтоб, напустив на терема бояр
Багрового и злого петуха,
Удариться на Волгу и на Дон,
Пройти на Яик, сгинуть в Забайкалье,
Лишь изредка далекую Москву
Разбойной перекличкой беспокоить.
"Сарынь на кичку!" — начинает Дон.
"Сарынь на кичку!" — отвечает Волга.
"Сарынь на кичку!" — стонет по тайге
И замирает в чаще и чапыге…
Дождь пролетел. Крутые облака
Прошли медлительными косяками.
Будяк колючий и дурман белесый
Повырастали из замков ружейных,
Да ловкая завила повилика
На них щиты с нерусскими словами.
Дождь прошумел. И вновь сусальный звон
Повис над деревянною Москвою.
Седобородым духовенством снова
Задымлены широкие соборы.
И вновь венец напяливают туго
Послушнику на отроческий лоб.
А вниз по Волге, к синим Жигулям,
К хвалынским волнам пролетают струги,
Саратов падает, кровоточа,
Самара руки в ужасе ломает,
Смерд начинает наводить правеж,
И вся земля кричит устами смерда:
"Смерть! Смерть! Убей и по ветру раздуй
Гнездо гадюк и семена крапивы,
Бей кистенем ярыжек и бояр,
Наотмашь бей, наметься без промашки,
Чтоб на костях, на крови их взошла
Иная рожь и новая пшеница…"
Но деньги свой не потеряли вес,
Но золото еще блестит под солнцем…
И движутся наемные полки,
Нерусские сверкают алебарды,
И пушечный широкогорлый рев
Нерусским басом наполняет степи…
Палач поет, не покладая рук,
И свищет ветер по шатрам пустынным.
Давно истлели кости казаков,
Давно стрелецкая погибла воля,
Давно башка от звона и кажденья
Бурлящим квасом переполнена.
И бунтовщицкая встает слободка,
И женщина из темного оконца,
Целуя крест, холодным синим ногтем
На жертвы кажет. А пила грызет,
Подскакивает молоток, и отрок
Стирает пот ладонью заскорузлой
С упрямого младенческого лба.
О, брадобрей! Уже от ловких ножниц
Спасаются брюхатые бояре,
И стриженые бороды упрямо
Топорщатся щетиною седой,
А ты гвардейским ржавым тесаком
Нарыв вскрываешь, пальцем протирая
Глаза от гноя брызнувшего. Ты
У палача усталого берешь
Его топор, — и головы стрельцов,
Как яблоки, валятся. И в лицо
Европе изумленной дышишь ты
Горячим и вонючим перегаром.
Пусть крепкой солью и голландской водкой
И въедливой болезнью ты наказан,
Всё так же величаво и ужасно
Кошачье крутоскулое лицо.
И вот, напялив праздничный камзол,
Ты в домовину лег, скрестивши руки,
Безумный трудолюбец.
Во дворце ж
Растрепанная рыжая царевна
Играет в прятки с певчим краснощеким
И падает на жаркие подушки, —
И арапчонок в парчевбй чалме
Под дребезжанье дудки скоморошьей
Задергивает занавесь, смеясь.
Еще висящих крыс не расстрелял
Курносый немчик в парике кудрявом,
Еще игрушечные спят бригады
И генералы дремлют у дверей,
А женщина в гвардейском сюртуке
Взбесившуюся лошадь направляет, —
И средь кипящих киверов и шляп
Немецкий выговор и щек румянец
Военным блудом распалились. Пыль
Еще клубится, выстрелы еще
Звучат неловко в воздухе прохладном,
А пудреная никнет голова
На лейб-гвардейское сукно кафтана,
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3