Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Артефакт-детектив - Алмазы Джека Потрошителя

ModernLib.Net / Екатерина Лесина / Алмазы Джека Потрошителя - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Екатерина Лесина
Жанр:
Серия: Артефакт-детектив

 

 


Екатерина Лесина

Алмазы Джека Потрошителя

Самый жуткий из всех зверей – это саламандра. Другие кусают, по крайней мере, отдельных людей и не убивают многих сразу, а саламандра может погубить целый народ так, что никто и не заметит, откуда пришло несчастье. Если саламандра залезет на дерево, все фрукты на нем становятся ядовитыми… Если саламандра дотронется до стола, на котором пекут хлеб, то хлеб становится ядовитым… Упав в поток, она отравляет воду… Если она дотронется до любой части тела, даже до кончика пальца, то все волосы на теле выпадают…

Плиний Старший

Пролог

Вера проснулась от жажды.

В последнее время жажда мучила беспрестанно, и сейчас Вера с трудом разлепила ссохшиеся губы. Трубка горла сжалась, стенки коснулись друг друга – два куска наждака – и сыпанули пылью в легкие.

Кашель был сухим, раздражающим. И Вера хрипела, привычно хваталась за горло, сминая шарф. Он развязался и съехал, повиснув полосой мятой шерсти. Странное дело, на ощупь шарф был мягким, нежным, а на шее оставлял алые следы натертостей.

У Веры аллергия. На шерсть в том числе.

Когда кашель прекратился – а он всегда прекращался сам собой, – Вера стянула одеяло. Натуральная овечья шерсть источала резкий запах синтетики, льняная простыня пропиталась потом.

И пить все еще хотелось.

Холодный пол лизнул ступни, а сквозняк тронул спину, предупреждая, что совсем скоро окрепнет настолько, чтобы надолго уложит Веру в ее гипоаллергенную постель. И Вера трусливо накинула халат. Ей не хотелось заболевать, хотя желание ее было абстрактным, поскольку не случалось еще ни одной зимы, которую Вера не провела бы в постели.

Но сейчас ей хотелось пить.

Она прошаркала к двери, волоча тапочки по полу и раздражаясь от этого мерзкого звука, не то скрипа, не то скрежета. Вере начинало казаться, что скрипит не дом – суставы. Еще немного, и тело ее, источенное многими недугами, рассыплется.

– Да я не могу так больше… – Шепоту удалось проникнуть сквозь скрип, и суставы вежливо замолчали. А Вера остановилась у двери. – Я все думаю, когда же она…

Андрюша? Конечно, Андрюша. Лишь у него такой мягкий бархатистый голос, от которого Вера пьянеет и лишается разума.

– Она спит. Она всегда ложится рано. Как ребенок, ей-богу…

Сердце дергалось, как воздушный змей на поводке-веревочке.

– С другой стороны, так лучше. Если бы ты знала, до чего я устал притворяться.

А Вере он казался искренним. На самом деле она плохо разбиралась в людях. И отец то же самое повторял. Отцу Андрюша не нравился… и Лера тоже… и дядя Кирилл, не говоря уже о тете. Только Полина да сама Вера не раздражали его.

– Я не ною. Ты не представляешь, какая она на самом деле…

Какая?

Слишком высокая, слишком худая, слишком бледная.

– …болото, настоящее болото. Она затягивает меня! Высасывает досуха. Даже когда ничего не делает. А она никогда ничего не делает.

Потому что устает. Это таблетки виноваты.

– …сидит целыми днями. Вот просто сидит и все. Телик и то не смотрит. Все смотрят телик!

А у Веры голова болеть начинает. Телевизор яркий и громкий, а передачи современные глупы. Вера любит старые фильмы, черно-белые и забавные в своей наивности.

Наивно думать, что Андрюша и вправду ее любит.

– Я скоро с ума сойду…

Если рассказать отцу, он расстроится. Он всегда расстраивается, когда с Верой происходит очередная неприятность. И Вера будет чувствовать себя виноватой… но отец успокоит и все уладит.

Андрюша исчезнет. И остальные тоже – профилактики ради. В дом вернется пустота, и возможно, пустота – не худший из вариантов. В ней уютно. Как сейчас. Если бы еще не жажда…

Очнувшись, она заскребла горло с новой силой, требуя наполнить сосуд телесный живительной влагой. Про сосуд и влагу Вера слышала где-то, но где именно – не помнила.

Она толкнула дверь и зажмурилась от резкого слепящего света.

– Верунчик? Ты проснулась? Тебе плохо? – Бархатный голос Андрюши был полон искреннего беспокойства.

– Жарко очень, – сипло произнесла Вера. – Не спится.

– Тебе принести чего-нибудь? Снотворного? Или Полинку позвать?

Веру царапнула эта случайная фамильярность.

– Не надо. Я… я в ванну. Отдохну.

– Может, я с тобой?

Он обнял, прижался телом к телу, задышал в ухо с притворной страстностью. Все-таки он смешон. Нелеп даже в этой алой рубашонке с вышивкой, в серьгах и кольцах, которых – папа прав – было чересчур уж много, в неестественной любви ко всему яркому, блестящему.

– Не надо. Я… я неважно себя чувствую.

Вера не услышала бы этого вздоха облегчения, если бы не ждала его. И дождавшись, невольно улыбнулась – как все просто… как все утомительно просто и однообразно.

– Лучше принеси мне вина.

– Ты уверена? Может, чаю? Или…

– Вина, – обрезала Вера и поняла, что да, именно вина ей хочется. Темно-красного, кисло-сладкого, обволакивающего небо и унимающего жар в горле.

– Ты же не пьешь…

И зря. С вином ей было бы легче жить. Но печень Веры вряд ли выдержит больше бокала в год. Печень следует беречь.

Вино было кислым. Вера запивала его водой, благо в кувшине еще оставалось стакана два. Надо будет залить, чтобы на утро хватило…

Вера сидела, глядя на собственные руки сквозь сине-зеленую, прозрачную, как чистый алмаз, воду. Поверхность ее рябила, и Верины пальцы становились то короче, то длиннее.

Вера подумала, что могла бы написать картину.

Сквозь воду… сквозь воду все видится иным. Особенно если смотреть с той стороны.

Набрав воздуха, Вера легла на дно ванны. Волосы ее потянулись вверх, поплыли стеблями ламинарии, колени пробили пленку и превратились в две далекие, розово-белые горы. И к ним, спеша коснуться плоти нового, придуманного Верой мира, устремлялись пузырьки воздуха…

Она смотрела долго, запоминая формы и краски, рисуя, пока лишь в памяти. И когда закончился воздух, Вера рванулась навстречу другому, надводному миру.

Попыталась рвануться – ослабевшее тело лишь слабо дернулось, а резкая боль в животе заставила Веру закричать. В рот хлынула вода, просачиваясь и в горло, и в трахею. Ноги засучили по скользкому дну ванны, но не сумели найти точку опоры. Руки и вовсе остались бездвижны.

А потом боль из живота расползлась по телу, и тело развалилось-таки на куски. Вера еще жила, смотрела на себя как бы из-под воды и смеялась над этой странной нелепой женщиной, которой была. Она рисовала себя птицей, а следовало – ящерицей. Длинной-длинной ящерицей с бледной чешуей и глазами цвета моря.

Папу жалко. Он расстроится.

Часть 1

Ящерицы и хвосты

Глава 1

Новые старые знакомые

На место встречи Саломея прибыла вовремя и, не удержавшись, бросила взгляд в зеркало.

Хороша. Великолепна!

Тонированные «в золото» волосы утратили пошлую рыжину. Кожа стала темнее и ровнее, а веснушки поблекли. Сочная зелень наряда лишь подчеркивала цвет глаз. В общем, богиня. Оставалось надеяться, что эту красоту оценят.

Двери распахнулись, и дорожка нарядного багряного цвета сама легла под ноги Саломее. Только бы не зацепиться шпилькой за складочку… на каблуках Саломея держалась не слишком хорошо.

Пространство давило. Свет слепил. Он был каким-то совсем уж стерильным, резким, и обилие хрусталя, по-старомодному тяжелого, лишь усугубляло это впечатление обезжизненности. Негромкая музыка царапала нервы.

– Прошу вас… – Метрдотель остановился перед столиком, на котором возвышалась цветочная гора.

Лилии, розы, благородно изможденные орхидеи и крохотные фиалки, словно бисерины, рассыпанные по белой глазури торта. И за этой массой человек, сидящий по ту сторону столика, терялся.

Метрдотель отодвинул стул, и Саломея села, чувствуя, как наливаются теплотой щеки. Она никогда не умела садиться красиво, плюхалась на стул, придавливая его к полу, и потом рывками подвигала к столу. Как правило, стул скрежетал и возмущался, Саломея терялась, а все, кому случалось быть рядом, начинали делать вид, будто бы все в полном порядке…

Тот, который прячется за цветами, наверное, разочарован.

Но какое Саломее дело? Никакого. Она просто пришла в ресторан. Просто пришла – и все.

– Добрый день, – Саломея мило улыбнулась розам, а может быть, лилиям или орхидеям. Фиалкам – совершенно точно.

– А рыжий тебе больше шел, – ответили ей с той стороны цветочной горы. – Зря покрасилась. И уберите наконец эти цветы!

Убрали. Унесли с молчаливой торжественностью, в которой Саломее виделось неодобрение.

– Извини, но я не люблю разговаривать, не видя собеседника.

– Конечно, я вас прекрасно понимаю.

Глупая фраза вылетела сама собой и увязла в надушенном воздухе ресторана. С каждой секундой Саломея чувствовала себя все более неуютно. И платье жало, и туфли успели натереть пятки, и коленка зачесалась… а таинственный поклонник, разом растеряв всю таинственность, разглядывал Саломею в обычной своей манере. И во взгляде его мешались насмешка, легкое презрение и явное осознание собственного превосходства.

– Не слишком изменился, надеюсь? – Он умудрялся держать руки над столом так, что рукава едва-едва не касались скатерти, кисти были параллельны друг другу и явное уродство левой – мизинец и безымянный палец отсутствовали – становилось особенно заметно.

Саломея, как и раньше, уставилась на эту руку, на белые шрамики, выделявшиеся на белой коже. Они брали начало на внутренней стороне ладони, чтобы переползти на тыльную и встретиться друг с другом.

Эти шрамы вызывали в ней прежнее омерзение, равно как и человек, их носивший.

Он и вправду изменился не слишком. Невысокий, мелкокостный, с водянисто-прозрачной кожей, на которой проступали синюшные вены. На шее они выпирали, как будто бы выдавленные излишне тугим галстуком, и уходили под острый подбородок.

– Я все еще тебе не нравлюсь. – Он произнес это одновременно и утвердительно, и насмешливо. Саломея вздрогнула: в конце концов, она уже взрослая и понимает, что люди внутри совсем не такие, как снаружи.

– Извини. Я… я просто растерялась, и вот. Не ожидала тебя тут… и что это ты… ну подумала, что так кто-то просто… а это ты, и вот… Илья, да? Илья Далматов. Через «а» с ударением на втором слоге. Илюшей не называть. Илькой тоже. Видишь, вспомнила.

Она засмеялась, как бы показывая, что ничуть не удивлена, а даже обрадована такой неожиданной замечательной встрече с прошлым. Точно так же она смеялась на встрече одноклассников, на которую пошла однажды из чистого любопытства, ну и потому, что думала, будто пара лет после выпускного что-то изменит в прошлом.

– А почему ты… почему просто не написал, что это… ну, в общем, что ты – это ты? – Саломея, пытаясь занять чем-то руки, схватила вилку. И конечно, выронила. И пытаясь поймать, столкнула бокал. А бокал упал, пусть на ковер, и не разбился, но…

– Хотел, чтобы встреча состоялась.

– А… а если бы написал, то не состоялась бы?

Саломея велела себе прекратить спотыкаться на словах и краснеть. Щеки пылали.

– А разве нет?

– Ну… нет.

Да. Вероятнее всего, да.

– Врать ты по-прежнему не умеешь, – сказал Илья, потирая большим пальцем подбородок.

И жест прежний, и манера кривить тонкие бесцветные губы, не то в улыбке, не то в страдальческой гримасе.

Подбородок у Ильи узкий и длинный. Нос крупный, тяжелый и с горбинкой. За этим носом совершенно теряются светлые глаза цвета болотной воды. В них и прежде-то выражения не разглядеть было, а теперь и подавно. Но Илья словно боится, поэтому еще и очками заслонился.

Очки ему идут. И костюм этот серый, и темная рубашка с галстуком сизого шелка… и запонки. Папа Саломеи тоже запонки носил, но это же мелочь, которая ничего не значит.

Папа был хорошим. А Илья – он… не плохой, но неприятный.

Бледный угорь.

Точно, бабушка его так назвала, а Саломея подхватила, до того замечательным показалось прозвище.

– Если хочешь уйти, то я не держу. – Руку он убрал-таки под стол. И Саломее сразу стало стыдно: она ведет себя по-детски. Но она же взрослая!

– Извини, просто… это все неожиданно.

– Есть такое. И вряд ли приятно. Помнится, в последнюю нашу встречу ты обозвала меня угрем…

– Бледным угрем, – уточнила Саломея и, точно оправдываясь, добавила: – Но ты меня обманул. Ты сказал, что клад зарыт. Я его два дня искала! Знаешь, как обрадовалась, когда нашла? А там крыса!

– Так это и был клад.

Все-таки улыбаться он умеет, правда, симпатичнее не становится, напротив даже – зубы у Ильи мелкие, частые, как будто и нечеловеческие.

– Дохлая!

– Ну… клады разными бывают. Ты сказала, что сюрпризы любишь. Между прочим, ты эту крысу в меня кинула.

– А ты сказал, что отравишь меня!

Илья поднял руки, останавливая словесный поток:

– Спокойно. Мне уже тридцать. Дохлые крысы в коробках из-под монпансье остались в прошлом. Хотя да, визжала ты смешно… и приезжать перестала. Вообще-то я надеялся, что перестанешь, а потом понял: не все сбывшиеся желания хороши. Есть-то ты будешь? К слову, тут хорошо рыбу готовят. Мясо жестковато, а вот рыба – великолепна.

– Тогда рыбу. И… и вообще на твой вкус. Я давно не была в ресторане.

Кивнув, Далматов сказал:

– Со смерти родителей, полагаю? Не злись. Я понимаю. Действительно понимаю. Ты их любишь, и тебе тяжело. Я маму тоже люблю. И мне тяжело. На отца плевать. Мы с ним никогда особо не ладили, а по маме скучаю.

Илья говорил без обычной своей насмешки.

Его мать Саломея помнила превосходно – сухая длиннорукая женщина, которая любила черные вдовьи платья и парики. Она напоминала самку богомола, терпеливую и беспощадную. Скрипучий голос ее приводил Саломею в трепет.

Отец Ильи, Федор Степанович, напротив, был мужчиной крупным и веселым. Он громко смеялся и носил в карманах конфеты. Саломею он называл невестушкой и повторял через каждые пять минут, что ждет не дождется, когда же она вырастет.

Свадьбу расписывал…

Жалко его. А Илья только притворяется, будто бы ему плевать.

– Я… сочувствую, – выдавила Саломея и тоже взгляд отвела.

Илье вряд ли понравится, что она заметила эту его слабость. Он самолюбивый. Во всяком случае, раньше самолюбивым был. И вряд ли так уж сильно изменился.

– Я тебе тоже. – Он ответил сухо, тоном подчеркивая бессмысленность фразы, и подал знак метрдотелю.

Илья диктовал заказ долго – нарочно ли? – и Саломее оставалось лишь молчать, улыбаться да разглядывать интерьер.

Она ведь была здесь… конечно, была… десятый день рождения. И папин сюрприз. Мамин подарок – платье темно-синего вельвета с завышенной талией и юбкой почти до пола. А бабушка одолжила жемчужное ожерелье.

Зал был другим. Менее пафосным, более сказочным. Или только так казалось? Огромный стол и щука с глазами из клюквы. Саломея распрекрасно помнит щучью пасть и подрисованные майонезом бока. И салат с черными кислыми оливками, которые с непривычки показались омерзительными.

Она до сих пор оливки не любит. Зато любит мороженое с вишневым соком и шоколадной крошкой.

– Мы ведь здесь встретились? – Саломея сказала это громко, пожалуй, слишком громко. И метрдотель поспешно отступил, предоставляя клиентам видимость уединения.

– Мой день рождения. Десять лет. Папа привел меня в ресторан. И там был твой отец. Ну и ты. Помнишь?

Брови у него еще более светлые, чем у Саломеи. И тогда ее удивило, что брови настолько светлые, и волосы тоже – макушка просвечивает. Сейчас-то Илья отрастил, и длинные волосы ему идут.

– Он любил ресторанные встречи. И меня с собой таскал. Вдруг да пригожусь.

– А мне твой отец нравился.

– Он умел нравиться. Когда считал, что нравиться надо.

– И прощения просил потом, ну… за то, что ты сказал.

– Если тебе интересно, то он хотел, чтобы извинился я.

– А ты?

– Я отказался.

– И что было?

Илья вздохнул и вновь потер пальцем подбородок, оставляя на светлой коже алую полосу следа.

– Тебе действительно нужно это знать?

– Н-нет.

Вряд ли его воспоминания так уж светлы, скорее даже наоборот, и Саломее совсем не стоит заглядывать на изнанку чужой жизни.

– На тебе жемчуг был. Длиннющая нитка, которую ты все время крутила, – Илья заговорил мягко, словно пытаясь сгладить внезапную неловкость.

– И нитка порвалась. Жемчужины рассыпались…

– И мы собирали.

Только собрали не все. И пусть бабушка твердила, что жемчуг – это, в сущности, ерунда, пустячок, и никто в здравом уме не станет пересчитывать жемчужины, а значит, не заметит, что ожерелье стало чуть короче. Но Саломее было неприятно. Она ведь знала, что виновата.

Илья вытащил что-то из кармана и положил на скатерть, прикрыв уродливой левой рукой.

– Меняемся не глядя? – предложил он.

– На что?

– На что-нибудь.

– У меня ничего нет!

Это неправильно. Всегда есть что-то. Золотое колечко. Колпачок от ручки. Сломанная зажигалка или булавка с искусственным камнем… три ириски на дне клатча. Саломея вытащила одну и зажала в кулаке.

– Не передумал?

Илья покачал головой.

– Тогда на счет три? Раз-два…

Он убрал руку прежде, чем Саломея добралась до цифры «три». На льняной скатерти, жесткой от крахмала, остались две жемчужины. Идеально ровные. Крупные. Цвета жирных сливок.

Те самые.

– Ты… ты их украл!

Ириска упала на тарелку. Далматов сгреб ее и отправил в карман.

– Ты их украл! Тогда! Мы все тогда обыскали, а ты… зачем?

Жемчужины хранили чужое тепло. И не давались в руки, но Саломея немыми непослушными пальцами собрала их.

– Деньги нужны были.

Ради денег? Какая смешная причина. Ожерелье привез дедушка, из Индии, где море вгрызается в берег, где живут умные слоны и хитрые обезьяны, где бесшумно ступает тигр, а в горах прячутся остатки древних городов.

И разве можно променять эти рассказы, память на деньги?

– Эй, Лисенок, вот только рыдать не надо.

– Не надо, – Саломея спрятала нежданный подарок – подарок ли? – в сумочку, а сумочку обняла, потому как расстаться с нею не было сил.

Она сидела, поглаживая матерчатый бок, когда принесли рыбу. И вино. И еще что-то очень нарядное и, наверное, вкусное, но аппетит пропал, зато вернулась тоска.

Ведь осень в разгаре. А следом – зима. Зимой всегда тоскливо.

– Ешь давай, – велел Илья. – Я тогда хотел сбежать из дому. Не удивляйся… мой дом не был похож на твой. Да только и его больше нет… в прежнем смысле. Ты принесла? Нет?

Почему кто-то хочет сбежать из дому? Дом – это же дом.

Елка на Рождество с антикварными шарами, расписанными вручную. И гора мандаринов, которые, сколько ни ешь, не закончатся. Пироги по выходным. И кресло-качалка с полосатым пледом. Плюшевые шторы, собирающие пыль, и бабушкино ворчание.

Корзинка для рукоделия и мамины флакончики на туалетном столике времен Марии-Антуанетты.

Папины книги и запах табака в библиотеке. Там никто не курит, но запах живет сам по себе, и Саломея придумывает табачного человечка, который любит читать. Особенно ему по вкусу Британская энциклопедия.

Как можно убежать из дома?

– Очнись. Смотри, – Илья подвинул коробочку.

Черную бархатную коробочку с серебряной опояской рун.

– В тысяча шестьсот тридцать восьмом году Жан-Батист Тавернье, человек безупречной репутации и немалых торговых способностей, отбыл из Франции в Персию. А оттуда – в Индию, ко двору Шах-Джахана, благословенного потомка Тамерлана.

Коробочка стара. Она устала служить людям, и на гранях ее видны залысины. Но бархат по-прежнему мягко гладит пальцы, а руны выглядят шрамами.

– Это он разбил мятежных раджей Декана. И судьба побежденных столь впечатлила Голконду, что та поспешила прислать новоявленному тигру богатые дары.

Крышка сидит плотно, и Саломее приходится поддевать ее ногтями. На бархате остаются царапины, которые сливаются с другими царапинами.

– Если вспомнить, что Голконда славилась алмазными копями, то характер подарка был предопределен. Если верить одной старой… очень старой книге, то камни выбирали особые…

Изнутри коробка белая. И серебряные руны бледнеют перед ледяным сиянием драгоценных камней.

– Великая Агра узрела богатства Голконды. А Шах-Джахан, будучи человеком адекватного мировоззрения, понял, что ничего хорошего от этого подарка ждать не стоит. И вот добрый друг Шах-Джахана Тавернье возвращается домой с грузом алмазов всех цветов и размеров.

Перстень сидел неплотно, как больной зуб, но покидать ячейку отказывался, и Саломея тянула, а Илья не помогал и не мешал – он продолжал рассказ:

– В отличие от прочих он избежал проклятия слез смерти. То ли повезло, то ли был Жан-Батист чист перед нею, но до Парижа он добрался в целости и сохранности.

Перстень мужской. На крупную руку. Илье вряд ли подойдет – слишком тонкие у него пальцы. Золото. Алмазы. Камни странного, лимонно-желтого оттенка, который не свойственен алмазам. Саломея пытается уловить этот цвет, но тот, дразнясь, исчезает, и камни становятся бледно-голубыми… фиолетовыми, как ранние сумерки… снова желтыми.

– Тавернье продал камни. И первым из покупателей стал Король-Солнце, он же Людовик шестнадцатый. Право выбора. И две дюжины камней на бархатной подушке, в числе которых алмаз на сто двенадцать карат удивительного синего цвета. Редчайшая находка.

Желтизны почти не остается, она стекает с камней в центр перстня, где на щите лежит ящерка. Крохотная ящерка, невзрачная, словно бы спрятавшаяся среди камней.

– За этот алмаз Тавернье получил титул. А в Европу пришла чума. Совпадение? Возможно. И какое королям дело до чумы? Камень огранили в форме сердца. Людовик стал проигрывать войну… а заодно поутратил красоты и здоровья. Потом и вовсе умер.

– Откуда у тебя это кольцо?

Саломея разглядывала ящерку, поражаясь сходству.

– Камень достается Марии-Антуанетте. И та лишается головы. Алмаз попадает к амстердамскому ювелиру Ваалсу на переогранку, и бедолага спивается в кратчайший срок. Переходит во владение к американцу Хоупу, получает имя. А богатейшее семейство разоряется.

Эта история известна Саломее. И она подхватывает нить:

– Камень продали Абдуль-Хамиду. Он расстался с троном. Князь Корытковский дарит алмаз танцовщице Ледю. И ее же убивает…

– А потом и сам отправляется за подружкой. Смерть идет за своей слезой. Чем не доказательство?

– Эти из… них? – Саломея вернула перстень.

– Угадала. Тавернье вывез не все камни. Голконда в свое время многих одарила.

– И… они же? – Она принесла брегет. Она не собиралась его брать, убеждая себя, что это совершенно ни к чему, но все равно взяла.

Крышка не оплавилась, разве что потемнела, и сохранившийся глаз саламандры сияет особенно ярко. Илья не спешит взять брегет, и Саломея благодарна за отсрочку. Ей надо привыкнуть к тому, что брегет попадет в чужие руки.

– Ты уверен, что это – именно они.

– Есть способ, – Илья достал фонарик.

Странно все смотрится. Бокалы. Вино. Рыба с розами из лимонов и узорами из петрушки. Пестрые закуски. И проклятые драгоценности.

А вдобавок – фонарик.

– Направь свет под прямым углом, – велел Илья. И Саломея подчинилась. Бледно-желтые алмазы вспыхнули алым. Они словно кровью налились, но ненадолго – секунда, и краснота пропала.

– «Хоуп» меняет окрас в ультрафиолете. «Черный Орлов». «Гора света», – Далматов все-таки прикоснулся к брегету. Саломею передернуло от отвращения, внезапной ненависти.

Этот человек не имеет права!

– Ты же знаешь, что это – не рубин, – пальцы застыли в миллиметре от глаза саламандры.

– Что?

– Это не рубин, – повторил Илья. – Это алмаз.

В ультрафиолете камень стал не белым – бледно-голубым, но длилось это недолго. Слезы смерти, красивая сказка, немного страшная, но это нормально для сказки.

– Как они погибли? Твои родители. Извини, если это… не в тему, но… я хочу понять.

За стеклами очков выражения глаз не поймать.

– Разбились. Обычный перелет. И с самолетом было все в порядке. Он следил за своими вещами, – Илья скрестил пальцы и, словно спохватившись, распрямил. Его ладони вновь были параллельны друг другу и вызывающе асимметричны. – Ты ешь, Лисенок. И не страдай о том, чего не изменить.

Все верно, конечно. Только неправильно.

– Время собирать камни? – спросила Саломея.

Илья кивнул, и на столе, между тарелками и свечами, принесенными заботливым метрдотелем, появилась папка. Черная кожаная папка с серебряной застежкой.

Папа в таких носил «дела насущные».

– Знакомься, Герман Васильевич Гречков. Именно Гречков, с «в» на конце. С Гречко не путать…

Глава 2

О Вере и суевериях

Шестьдесят три года, но выглядит старше. Высок. Массивен, но не грузен. Красноватый оттенок лица. Ослабленный узел галстука. Одышка? И давление скачет.

– Мне вас рекомендовали. – Он начинает разговор первым и чуть наклоняется, норовя заглянуть в глаза.

Илья выдерживает взгляд. И сам разглядывает гостя, которым, в свою очередь, рекомендовали заняться. Массивная челюсть. Массивный нос. Массивное надбровье.

Шея короткая, со складочкой кожи над воротником.

– Я в эту муть не верю. Но Полинка волнуется.

– Женщины всегда волнуются, – отвечает Илья, пользуясь паузой в речи собеседника.

Руки широкие, лежат на подлокотниках кресла вроде бы свободно, спокойно, но в то же время спокойствие это нарочитое.

– Точно. Я ей говорю – муть все это. А она волнуется. Ну и чего теперь? Пусть проверяет… только и я проверю, по-своему. Чтоб уж раз и навсегда. Ясно?

– Нет.

– Не врешь, – клиент грозит пальцем. – Правильно. Мне врать нельзя. Запомни.

– Хорошо.

– Моя дочь, – фотографию он вытаскивает из нагрудного кармана двумя пальцами, отрепетированным небрежным жестом. И так же небрежно кладет на стол. – Умерла. Год как. Утонула в ванной. Как можно было утонуть в ванной? Я, грешным делом, решил, что не сама. Но проверили все. Все, я тебе говорю, проверили! Землю жрали и ничего не нашли.

Дочь Гречкова не похожа на него. Разве что лбом покатым и широкой переносицей, которая делала некрасивое лицо особенно некрасивым.

Фотография любительская. Неудачная. Девица стоит вполоборота, ссутулившись. Длинные волосы цвета мокрой соломы висят, закрывая лицо.

– Она хорошей была. Слабенькой только. Вся в мамашу – такая же курица. Я уж старался как мог, да только… моя бабка говорила: кому повешенным быть, тот не потонет. А Верунька потонула.

Она уже на фотографии выглядела мертвой, как слеза аконита. Илья кожей ощущал эманации разложения, исходящие от снимка, от человека, сидящего напротив, готового платить за то, чтобы Илья рассказал ему историю – правдивую или нет – вопрос другой.

Главное, чтобы достоверную.

– Ты не думай, что я про дочку позабыл. Я ей скульптуру на могилу поставил. И плачу, чтоб глядели нормально… – Он мотнул шеей, будто желая избавиться от тесного воротника. – Год прошел. И тут объявляется эта мымра. Ясно-мать-ее-видящая. И говорит, что Верунчика утонули. Убили то есть…

Мымру по паспорту звали Аллой Борисовной Рюмочкиной, но собственное имя плохо увязывалось с образом, и потому клиентам Алла представлялась Алоизой. Имя, подцепленное в очередном сериале, до которых Алла-Алоиза была большой охотницей, село хорошо. Оно было одновременно запоминающимся, интересным и в меру загадочным.

За именем грянула смена имиджа. Алоиза перекрасила высветленные волосы в кардинальный черный, укоротила так, что стали видны крупные хрящеватые уши и бабушкины серьги со звездчатыми рубинами. При правильном освещении – свечи и только свечи – рубины обретали пугающий кровяной цвет. Имелось у Алоизы и ожерелье – подделка под старину – полторы сотни браслетов с серебряным напылением, и коллекция шелковых шарфов, которые удачно подчеркивали лебяжью шею.

Вообще к выбору нарядов Алоиза относилась со всей серьезностью.

– Знаете, – повторяла она, глядя словно бы мимо клиента, за спину его, сосредотачивая взгляд на пустоте, как будто бы пустота эта вмещала нечто, простому взгляду недоступное. – В мире много непознанного.

Клиенты оборачивались. Все. Некоторые сразу, другие – спустя секунд десять. Третьи держались минуту, но дольше – никто. Они начинали ощущать то иное, о котором говорила Алоиза. Говорила же она мягко и спокойно, не позволяя себе падать в истерику или притворный экстаз.

Переигрывать – нельзя.

– Мы зашорены. Нам говорят, что нужно верить науке, но разве сама наука в состоянии ответить на все вопросы? Она идет по пути, который однажды был признан правильным… а если вспомнить, то та же наука не раз и не два меняла свои взгляды. Она ставила мир на спины слонов. Заставляла Вселенную вращаться вокруг Земли. И населяла далекие земли псоглавыми людьми… но мы продолжаем верить ей.

Отрепетированная речь лилась в уши клиентов, и те внимали, не замечая, как прорастают в них сомнения, а с ними – готовность верить, но уже не науке – милейшей Алоизе, ее коротким черным волосам, ее алым рубинам, ее шелковым шарфам и голосу.

Ловись, рыбка большая, ловись, рыбка маленькая…

Нынешняя рыбка была велика. Пожалуй, слишком велика, чтобы Алоиза справилась с ней в одиночку…

Илье нелегко с воспоминаниями. Они – яркие картинки в книге разума. Иногда ему кажется, что в голове его целая библиотека. Бесконечные полки, заставленные пыльными томами. На корешках их выбиты даты, изредка – имена. Чтобы вспомнить, достаточно взять нужную книгу в руки.

Раскрыть на правильной странице.

Перечитать. Пересмотреть. Пережить день наново.

Иногда это приятно, но чаще – нет.

Из воспоминаний тяжело выбираться. Книга тяжелеет и липнет к рукам, не желая отправляться на полку. Илье приходится применять силу. Это требует сосредоточенности. И он закрывает глаза, а открыв, обнаруживает, что находится в совсем другом томе.

Здесь ресторан. Столик. Холодная рыба. Илья не любит рыбу, но ест, потому что та, которая сидит напротив, внимательно наблюдает за ним. Илья ей не нравится. Инстинктивно. И это правильный инстинкт – для нее, во всяком случае. Поэтому Илья должен сделать так, чтобы она перестала верить своим инстинктам.

Сложно. С другими проще. Можно было бы иначе, но Илья старается избегать насилия, хотя порой оно и экономит время.

– А ее действительно убили? – Саломея разглядывает фотографию внимательно, и эта сосредоточенность дает Илье передышку, которой он не пользуется – слишком опасно.

У Саломеи Кейн хорошие инстинкты.

И не в этом ли причина сегодняшней встречи? Если бы Илья был иным человеком, он с радостью воспользовался бы подсказкой. Однако он не имел обыкновения врать себе: причина не в инстинктах. Причина в том, что Илье захотелось увидеть Саломею.

– Пока не знаю.

У Саломеи Кейн есть собственная книга на полке далматовской памяти. И обложка ее выделяется среди прочих цветом – свежий янтарь. Яркий. Неприлично яркий, как говорила мама, добавляя, что в иных обстоятельствах у этой девочки возникли бы проблемы с замужеством.

Оказалась права: Саломея Кейн замуж не вышла.

– Серьги, да? – Она вытащила из сумки старинную лупу с отшлифованным вручную стеклом и вытертой деревянной ручкой. – У нее очень необычные серьги…

Илья выложил последний из снимков, сделанный по его просьбе.

– Ты меня проверял? – В ее голосе прозвучала обида. – Ты знал и проверял?

– Серьги ей подарил муж. За месяц до смерти.

– И это кажется тебе подозрительным?

– Это первый серьезный подарок за два года брака. И сделан без повода. Сюрприз.

– Тебе ее отец сказал? – Саломея дохнула на стекло и принялась тереть его салфеткой. – Полагаю, он недолюбливает шурина.

Саломея Кейн изменилась, что было логично, но Илья никак не мог определить, насколько глубоки эти изменения. Осталось ли хоть что-то от той надоедливой девчонки, которая ходила за ним по пятам и рассказывала о каких-то совершенно бессмысленных, надуманных проблемах. Саломея брала его вещи, не спрашивая разрешения, как будто само собой подразумевалось, что разрешение это будет получено. А когда однажды Илья сделал замечание, она удивилась:

– Тебе что, жалко?

Даже когда Саломея уходила, она продолжала быть в доме. Ее рыжие волосы оставались на коврах, диванах, словно она метила ими чужую территорию.

А потом было то Рождество и сидение на подоконнике. Зимний сад и бумажные колокольчики для елки. Мишура и взлом бара…

Кролики.

И дурная шутка, которая обернулась ссорой. Слова, к несчастью подслушанные отцом. Он ведь поверил, что Илья отравит… ну да был повод.

Далматов захлопнул эту книгу, злясь, что так не вовремя коснулся ее.

– Где он их взял? – Саломея почесала ручкой лупы переносицу.

– Купил. По случаю. Известная история о старушке, переведенной через дорогу, когда она оказывается внучкой княгини и передает семейную реликвию в достойные руки. Ну или как-то так. Но серьги подлинные. Конец девятнадцатого. Серебро. Бирюза и алмазы.

У нее осталась привычка трогать волосы, заправляя короткие пряди за уши. А пряди выскальзывали и гладили щеки. И веснушки сохранились. Они не бурые, но золотистые. Яркие пятнышки солнца на коже, которой не грозит неестественная бледность.

– Старушка и вправду из дворян. Я разговаривал с ней.

В ней не осталось ничего княжеского, благородного. Напротив, она была обыкновенной старухой, располневшей так, что, казалось, старое платье с трудом сдерживает напор тела. Серая вязаная шаль, приколотая к лифу платья булавками, свисала с плеч. Цветастый платок прикрывал волосы, подчеркивая грубые черты лица. И брюзгливый, скрипучий голос пилил Илье нервы, вызывая одно желание – взять топор и заткнуть эту никчемную человеческую особь.

– Серьги – подарок английской кузины. Свадебный. Правда, за свадьбой последовали похороны… и снова похороны… и опять похороны. Дважды серьги уходили из семьи. И дважды возвращались. Крови за ними числилось порядком…

– Саламандра? – Саломея Кейн застыла над снимком. – Она ведь не случайна.

– Скорее всего. Символ. Предупреждение. Знак родства камней. Или ювелиру нравились ящерицы. Не знаю. Главное, что Андрей был в курсе истории. Странный подарок, да?

Она пожала плечами и поежилась:

– Он ее не любил.

Ну в этом Илья не сомневался.

– Вопрос в другом, – сказал он, собирая пасьянс из фотографий. – Совершил ли он убийство? И если совершил, то как? Серьги-то пропали.

– Кто взял, тот убил? – Саломея закончила мысль. – Но там ведь были… еще игроки? Царь, царевич, король, королевич, сапожник…

– Или портной. Разберемся?

И все-таки она задумалась над этим предложением, а взгляд стал колючим, недоверчивым. В какой-то момент Илье показалось, что сейчас Саломея откажет. Это, конечно, не смертельно, но неприятно. В конце концов, он избегал насилия, насколько это было возможно.

Но вот Саломея вздохнула:

– А что нам еще остается? Но учти – ты мне все равно не нравишься.

– Ты мне тоже, – почти искренне ответил Илья.

Он вернется домой спустя час и швырнет перчатки в соломенную корзину с мертвыми цветами. Он пересечет холл, и на пыльном полу останутся следы ботинок. Поднявшись на второй этаж, Илья долго будет возиться с замками на двери. Проснувшийся лакей, древний, как само место, выглянет в коридор и уберется, увидев хозяина. В доме вновь станет тихо.

Настолько тихо, что каждое слово, пусть и произнесенное вполголоса, будет слышно.

– Это Далматов. Хочу сказать, что красный экземпляр несколько подпорчен, но реставрации поддается. Так что наша сделка в силе. Как долго? Думаю, недели хватит. Две – максимум. В таких делах спешить не следует… да, я возьмусь лично…

Весьма скромных размеров сейф стоял на виду и не был заперт, поскольку охранялся нефритовым драконом тангутов, свойствам которого Далматов доверял больше, чем сертификату фирмы – производителя сейфа.

На верхнюю полку отправился футляр с перстнем, с нижней на стол перекочевала шкатулка из черной кожи. Внутренняя поверхность ее представляла собой соты со стенками из китайского шелка. В ячейках же лежали камни. Были здесь и алмазы – прозрачные и цветные, имелись и рубины самых разных оттенков и размеров, изумруды, сапфиры и полудрагоценная мелочь, которую Илья ссыпал, не разбирая на породы.

Вооружившись щипцами, Далматов выудил ярко-алую искру, которую поднес к свету.

– Ну здравствуй, моя прелесть, – сказал он камню. И тот сердито вспыхнул, меняя цвет на бледно-голубой. Впрочем, длилась перемена доли секунды.

Глава 3

Вся королевская рать

С детства Андрюша Истомин знал, что он – особенный. Знание пришло с маминой улыбкой, с бабушкиными мурлыканьями, в которых слышалась исключительно похвала. С табуреткой, выкрашенной в синий цвет, неустойчивой, но замечательной – ведь с нее Андрюша читал стихи. Читал он громко, с выражением, и люди, приходившие в гости, восхищались его талантом.

В школе Андрюшина уверенность в собственной незаурядности лишь укрепилась. Ведь именно его ставили в пример другим, хвалили за аккуратность и вежливость. А когда Андрюша позволял себе быть неаккуратным и невежливым, его упрекали мягко, не забывая при том улыбаться.

Да и кто осмелится всерьез ругать единственного сына директрисы?

Он рос, окруженный любовью, и сам себе представлялся этакой вещью исключительной красоты и редкости. Странным образом это представление передавалось иным людям.

Его любили. Преподаватели, сокурсники, случайные знакомые, даже древняя, как само здание института, вахтерша улыбалась Андрюше приветливо. И он улыбался в ответ, даря себя – во всяком случае, ему это виделось подарком – всем и щедро.

Конечно, находились завистники, но… в целом все складывалось неплохо.

До определенного момента.

– А тебе обязательно идти? – Наденька стояла в дверях, вытянувшись вдоль косяка в нарочито эротичной позе. Розовая ночнушка подчеркивала формы тела.

– Обязательно.

– А обязательно сейчас? – Наденька надула губы. И без того пухлые, они вдруг показались огромными, в пол-лица.

Пора избавляться от этой связи.

– Обязательно.

– Я буду скучать. Очень-очень скучать. – Ноготок скользнул по краю декольте. – Твоя котенька будет плакать… ее ничто не утешит. Ничто-ничто.

Пауза. Актриса из нее никудышная. Сам Андрюша притворялся куда как лучше. И вообще если подумать, то он и не притворялся – он всецело вживался в роль, какой бы она ни была.

– Денег больше нет.

– Совсем нет? – Бровки нахмурились, губки стали еще больше, а подбородок вовсе исчез. – Совсем-совсем? Дрю-у-ушенька… ты меня что, не любишь?

– Не люблю. – Он вдохнул и выдохнул, примеряя однажды снятую маску.

– Что? – переспросила Наденька.

– Милая, ты – красавица. Умница. Просто ангел. Но я тебя не люблю…

Задрожали ресницы, просыпались слезы.

– И дело совсем не в тебе, – Андрюша сделал шаг и протянул руки, взял вялую ладошку с длинными ноготками. – Дело во мне и только во мне. Я думал, что все прошло, но…

– Но что? – Когда она злилась, голос терял томность, зато в нем прорезались резкие ноты.

– Но я не в силах забыть Веру. Я пытался, но сейчас осознал – мои усилия обречены. Я всегда буду верен ей. Пусть не телом, но душой.

– Она ж мертвая.

В чем-то мертвая жена гораздо лучше живой.

– Да. Она мертва, а я жив. Когда-нибудь наши бессмертные души воссоединятся, и я верю, что она простит меня… я тебе рассказывал, насколько великодушна Вера? Нет? Она была ангелом!

– А я…

– И ты ангел. Я знаю, что скоро ты встретишь человека, который оценит тебя по достоинству…

Денег все же пришлось дать. Наденька, сообразив, что решение окончательно и обжалованию не подлежит, торговалась, выдвигая контраргументами разбитое сердце и развалины надежд. Бульдожья ее хватка, назойливость и нежелание просто уйти – а ведь было время, когда у Андрюши получалось завершать романы изящно, – утомили.

Радовало лишь то, что финансовые потери в скором времени будут возмещены.

Все бабы – дуры. Но некоторые – особенно.

На дно сумки Лера положила пакет с деньгами. Вытащила, обернула старой рубашкой и снова положила.

– Все правильно, – сказала Лера, вытирая слезы. – Я все делаю правильно.

Квартиру она обещала освободить к вечеру. И задача не представлялась такой уж сложной: собственных Лериных вещей здесь было немного. Только книги, но книги Лера уже перевезла.

Наверное, надо было продать их тоже… деньги пригодятся.

Деньги Лера любила если не с рождения, то с детского сада точно. Уже тогда она четко осознала взаимосвязь между разноцветными бумажками в мамином кошельке и вещами, которые на эти бумажки выменивались.

По мнению Леры, да и не только ее – отец и бабушка придерживались той же позиции, – вещи мама выбирала без надлежащего тщания, с деньгами расставалась легко, будто бы не понимая, что однажды они могут закончиться.

– Балованная, – повторяла Лерина бабушка, придирчиво разглядывая покупки. – Батон небось в булошной брала. А в магазине-то дешевше. И селедку надо бы цельную… а чулки нашто?

Она вытягивала мамины колготы и, ухватив двумя пальцами, поднимала высоко, чтобы все видели бесполезную покупку.

– Порвались, – оправдывалась мама.

– Заштопай, – бабушка шипела и прихлюпывала. Вечный ее насморк, который лечился вареными яйцами и картофелинами, но никогда не долечивался, делал речь неразборчивой. – Заштопай и нось.

– Я не могу ходить в штопаных колготках.

– Все могуть, а она не можеть. Ишь, панночка.

– Я зарабатываю достаточно, чтобы купить себе пару колгот. Отдайте!

Бабушка отдавала. Во-первых, купленные колготы возврату не подлежали, во-вторых, их легко было порвать. А бабушка не могла позволить себе портить новые вещи.

– Зарабатвает она… о дитяти подумай! Ее ростить надо. На ноги подымать, – бабушка говорила это монотонным скучным голосом, подтирая тряпочкой нос.

– Ей тоже хватит.

Они ругались до вечера, и вечером тоже. Лера засыпала под раздраженное бормотание, и оно преследовало ее в детских снах, рядясь в разноцветные колготы, все как один – штопаные, чужие.

Наверное, в Лериной жизни все могло бы сложиться иначе, останься мама с ними. Но ей однажды надоело экономить.

– Вы – совершенно невыносимые люди, – сказала мама. – Я с ума с вами схожу!

– Оно и видно.

Бабушка держала у переносицы свежесваренное яйцо, белое, с красной магазинной печатью. И Лера думала, отпечатается ли это клеймо на сухой бабкиной коже или нет.

– Я ее заберу. Позже.

Забрала мама лишь золотые серьги-гвоздики, подаренные ей ее мамой, да кожаную сумку. Лера, забравшись на подоконник – пришлось здорово подвинуть стаканы с прорастающим луком, – смотрела вниз, на маму, такую красивую в серой норковой шубке, на ее нового друга, тоже красивого, на черную «Волгу»…

– Не горюй, дитятко. – Сухая бабкина ладонь легла на Лерину голову. – Оно ить как в жизни? Одныя работают. Другыя хвостом крутять. А их потом жизнь возьме и прикрутить. Вот поглядишь, вернется…

Лера ждала, что бабкино предсказание сбудется. Она считала дни, забиралась на подоконник, который бабка упрямо заставляла луковыми стаканчиками. Лера смотрела во все глаза и ждала, что вот сейчас въедет во двор черная «Волга» и мама, красивая, в серой шубке, помашет рукой, а потом поднимется и скажет Лере:

– Собирайся. Поедем со мной.

И Лера поедет в тот другой, великолепный мир, где нет штопаных колгот.

Ожидание закончилось, когда отец привел в дом Клаву.

– Знакомься, Лерунь, это – тетя Клава, – он указал на женщину, высокую, тощую с выпирающим животом, на котором возлежали водянистые руки. – Она будет твоей мамой.

Клава работала в круглосуточной привокзальной столовой, откуда приносила пакеты еды – холодного пюре, комковатой пшенки, котлет и кусков курицы с беловатой жирной кожей. Еда отправлялась в морозильник, где могла храниться долго. Клавина рачительность всех радовала, и ссоры в доме прекратились. Клава не была плохим человеком, скорее уж равнодушным. Она с одинаковым спокойствием относилась и к супругу, и к Лере, и к собственному ребенку, который просто однажды появился в квартире.

Младенцу выделили старую кроватку и старый же комод, потеснив Лерины вещи.

– В тесноте, зато свое, – сказала бабка, разглядывая бледного слабенького мальчишку. Он и кричать-то не умел, только кряхтел, будто бы от рождения был стар.

Младенца нарекли Иваном и начали приучать к экономии. Бабка достала с антресолей старые Лерины вещи, здраво рассудив, что младенцу плевать – мальчуковые они или девочковые. Клава не возражала. Она как-то очень быстро вышла на работу, перепоручив ребенка бабке и Лере. И в доме опять появились перемороженные котлеты, комковатое пюре и полезная пшенка…

Лера привыкла.

Эта привычка, въевшаяся в кровь, мешала. Она останавливала руку, потянувшуюся в кошелек. Она заставляла придирчиво вглядываться в вещи, искать в них не красоту, но практичность. Единственные купленные туфельки из белой замши, на тонюсенькой шпильке, стоили нескольких бессонных ночей и закончились обострением гастрита.

Если бы нашелся покупатель, Лера продала бы туфли, не задумываясь.

Но покупатели не находились, и туфли легли в шкаф. Надевать их было жалко. Иногда Лера доставала коробку, выносила ее на лоджию, к окну, на котором выстроились пластиковые стаканчики с головками лука, и разглядывала покупку.

Скидка в пятьдесят процентов. Это выгодно? Выгодно. Но Лера могла выбрать что-то более практичное. Без каблука – в каблуках часто ломаются супинаторы и набойки слетают регулярно. Не из замши, но из кожи или кожзама, который еще дешевле…

– Мы просто ждали подходящего случая, – Лера вытащила из коробки туфельку и прижалась к ней щекой. – Совершенно особого случая.

Обернув каждую туфельку рисовой бумагой, Лера уложила их обратно в коробку, а коробку отправила в сумку. Теперь кроссовки. Джинсы. Свитер и пара рубашек в клеточку, купленных в секонде, но с виду почти новых.

Скоро все изменится.

Белые туфли. Белое платье. И флердоранж в волосах. Из Леры получится красивая невеста.

Милочка выпаривала мочу. Вонь стояла неимоверная, и Кирилл Васильевич не выдержал, сбежал в зал. Приоткрыв окно, он прижался к щели носом и задышал, втягивая резкие городские ароматы, спеша насладиться ими, но был пойман за сим предосудительным деянием.

– Кирюша! – Строгий Милочкин голос заставил отпрянуть от окна. – Что ты такое делаешь?

– Голова закружилась, – попробовал оправдаться он, понимая, что оправдания не спасут: Милочка была женщиной строгой, где-то даже суровой.

– Иди на кухню.

– Там воняет!

– Тебе просто надо привыкнуть.

Она повторяла это уже месяц, с тех самых пор, как перешла на новую систему по Малахову и заполонила кухню склянками с мочой. Желтоватая, та в банках гляделась вполне ничего, и всякий раз, поднося стакан ко рту, Кирилл Васильевич убеждал себя, что пьет сок.

В конце концов, уринотерапия лучше лечебного голодания…

– Пары урины благотворно влияют на состояние кожи. Твоя кожа омолодится, – сказала Милочка тоном, не терпящим возражений. – Разве ты не чувствуешь, как она омолаживается?

Единственное, что чувствовал Кирилл Васильевич, – это тошноту, о которой помалкивал. Не надо перечить Милочке, особенно теперь.

– А может, я лучше здесь посижу?

Милочка нахмурилась.

– Ты такой же маловерный, как и твой братец. – Она выставила указательный палец с пожелтевшим ногтем. – И такой же слабый. Вы оба думаете, что деньги решают все. На самом деле деньги – зло. На них скапливается отрицательная энергия. Скажешь, что не так?

Кирилл молчал.

– Деньги испортили тебя!

Его испортят, если Кирилл не найдет денег. Тридцать тысяч… когда только успел? А ведь поначалу карта шла, прямо-таки сама в руки просилась.

– Милочка!

– Что? Я говорила и буду говорить то, что думаю. И если ты меня стыдишься…

Кирилл Васильевич жены своей не стыдился, скорее уж того факта, что его, человека, в общем-то, разумного, угораздило влюбиться в эту одержимую странными идеями женщину.

Они познакомились на какой-то совершенно бессмысленной вечеринке, где «Агдам» закусывали бутербродами с варенкой, а на десерт предлагались карамельки «Мятные», где кипели споры, а словесные дуэли заканчивались объятиями. Где каждый второй считал себя диссидентом, а каждый первый – сочувствующим, но при том все диссидентство сводилось к кухонным разговорам на высокие темы.

– Скажите, вы верите в Бога? – спросили тогда еще не у Кирилла Васильевича, но у Кирюхи, мирового парня, молодого специалиста и перспективного кадра в одном лице.

Спрашивала девушка в круглых очках, с дужкой, замотанной синей лентой. С дужки свисала цепочка, и серебряный крестик лежал на смуглой щеке.

Кирюху очаровал этот крестик, а потом и щека, и пухлые вишневого цвета губы, и глаза ярко-синие, и черные цыганские кудри, которые то и дело падали на лицо. Девушка отбрасывала их небрежным резким жестом и хмурилась, раздражаясь этакой непослушностью волос.

– Так вы верите или нет?

– Конечно, нет, – ответил Кирюха и протянул стакан с «Агдамом» и надкушенный бутерброд. – А вы?

– Христианская концепция понимания божественного имеет множество недостатков. – Бутерброд и стакан незнакомка приняла. – Однако вместе с тем не следует отрицать, что средневековый теоцентризм оказал величайшее влияние на современную культуру.

– Советскую?

– И советскую в том числе. Человеку свойственно искать Бога, стремиться к совершенству…

Она говорила с таким пылом, с такой верой, какой Кирюха не встречал ни в одном из прошлых и нынешних своих знакомых. И жар ее слов переплавил скептическое его отношение.

Милочка – Милослава – привела его в храм, к темноликим иконам в кованых окладах. Она заставила дышать ладаном и слушать заунывные напевы богомольных старух…

Потом была свадьба. Герман высказался против.

И родителям Милочка-Милослава не глянулась. Не стоило ей тогда надевать черное платье и шляпку с вуалеткой. Не следовало вывешивать напоказ серебряный крест и говорить о Боге, вере и философии…

– Не следует нам туда ехать, – сказала Милочка, выдернув из воспоминаний.

Годы ее не пощадили. В черных волосах быстро проклюнулась седина, нарочито яркая, словно стремящаяся подчеркнуть Милочкину индивидуальность. Кожа потемнела и рано покрылась морщинами. Фигура оплыла, сделавшись бесполо-квадратной. Но и сейчас, глядя в ярко-голубые глаза, Кирилл Васильевич видел ту волшебную женщину.

– Ты меня слышишь, Кирилл?

– Он – мой брат.

Для Германа тридцать тысяч – копейки. Надо лишь попросить… объяснить…

– А я – твоя жена. И ты живешь со мной, а не с братом.

Она отложила палку, которой помешивала урину, и взяла его за руку.

– Посмотри мне в глаза. Ты не хочешь с ним встречаться. Ты помнишь, как он обошелся с нами?

– Герман переживал…

Жлоб он. И рассказывать про игру нельзя. Герман не выносит чужих слабостей, а карты – это слабость. Тогда что? Признаться Милочке. Она найдет выход. Всегда находила.

– А ты разве не переживал? Вера – твоя племянница. Мы ее любили. Мы скорбим о ней. А он – женился на этой проходимке. А тебе – ни словечка. Как будто бы ты ему и не родной, – она сжала руки. Милочкины пальцы, несмотря на кажущуюся пухлость, были крепки. – Но вот теперь он тебя зовет. И ты бежишь на зов, роняя тапки.

Тапки оставались на ногах Кирилла.

– Кирилл, скажи, что дело не в долгах.

Кирилл молчал. Милочка хмурилась.

– Ты же обещал мне, что…

– Так получилось, солнышко… я обещаю, что это – в последний раз.

На кухне что-то зашипело, и вонь усилилась многократно. Ойкнув, Милочка бросилась прочь.

С внезапным раздражением – пора бы ей остепениться, в ее-то годы – Кирилл распахнул окно и вдохнул смолистый сладкий воздух.

Завтра же… он завтра встретится с Германом и, если повезет, получит свои тридцать тысяч.

Лучше бы сорок. С запасом.

Полина ходила по квартире босиком. Эта привычка завелась у нее не так давно, аккурат после похорон. В тот день у Полины пропали вязаные чулки, и она, вечно мерзнущая, неспособная выдержать малейшего сквозняка, растерялась.

Конечно, сейчас Полина понимала, что причина растерянности – нечеловеческое напряжение, стресс и страх перед будущим, но тогда она просто разрыдалась. И плакала долго, горько, до распухших век и осклизлого от соплей носа.

– Чего ревешь? – хмуро спросил Герман Васильевич, которому не спалось и не работалось.

– Н-носки потеряла, – ответила Полина, торопливо вытирая слезы. Она знала, что хозяин слез на дух не переносил. Но тут он вытащил мятый платок и сунул в руку.

– На…

Полина была уверена: именно тот короткий разговор изменил ее судьбу. И когда всем прочим было отказано от дома, Полине предложили остаться. А потом она вышла замуж и стала полновластной хозяйкой квартиры. И сняв с полки фарфорового голубка, Полина промурлыкала:

Не хочу быть вольною царицей, Хочу быть владычицей морскою, Чтобы жить мне в Окияне-море, Чтоб служила мне рыбка золотая И была б у меня на посылках…

Говоря по правде, Герман мало походил на золотую рыбку и внешностью, и характером. Зато был щедр и страдал аритмией. А в совокупности с нездоровым образом жизни, оздоравливать который Герман категорически не желал, Полинино замужество грозилось быть недолгим.

От золотой рыбки останутся палаты царские… и счета заморские… и каменьев драгоценных сундуки. Один такой стоял в Полинином будуаре. Сундук был не так чтобы велик, да и камни в нем лежали не самые дорогие, но прежде-то у Полины не имелось собственных украшений.

Гранатовый браслет, совсем как у Веры Николаевны, только лучше. Жемчужная нить, пусть и с плохоньким, неровным жемчугом. Гарнитур с бирюзой и перстень с опалом…

Полина полюбила, сидя на полу, лаская пальцами босых ног ворс ковра, раскладывать свои сокровища. Она не примеряла камни, лишь разглядывала. В разноцветных глубинах ей виделось странное, и это странное Полину завораживало, напрочь лишая воли. Оно шептало, что у Германа имеются другие камни, настоящие алмазы и рубины, колье сапфировое, фермуар с изумрудами и аметистовые подвески… или те серьги, с саламандрами в бледно-голубых бриллиантах, о которых Полина не желала помнить. Герман, к счастью, тоже не вспоминал.

Были. Сплыли. Лишь бы не вернулись… ну их, проклятых. Не то чтобы Полина верила, скорее уж осторожность проявляла. Осторожность никогда не помешает.

А вот колье она бы примерила. Полина просила, а Герман отказывал. Раз за разом…

– Зар-р-раза, – передразнила Полина собственную мысль. – Он просто меня не любит. Он скоро поймет, что меня не любит…

Солнечный янтарь, согретый теплом ее тела, ответил, что да, Полине следует поспешить. Ведь если Герман решит, что Полина ему надоела, он просто выбросит ее.

Ненужные вещи всегда выбрасывают.

– Но он ошибается, – Полина надела перстень на мизинец ноги и, отставив, полюбовалась. В гладком озере кабошона тонул свет.

Хорошо бы Герману уйти… но можно ли рассчитывать на судьбу? Полина знала точный ответ.

Глава 4

Ученье – свет

Ночь Саломея провела в библиотеке. Конечно, ее библиотека была много меньше отцовской, но все же книг собралось достаточно. Они заполонили шкафы и полки, собрались на полу в книжные башни, пробрались на кухню, в ванную комнату и туалет. Время от времени Саломея бралась наводить порядки, но как правило, порыв этот длился недолго, а наведенный порядок держался и того меньше.

Отобрав нужные тома, Саломея перенесла их к камину: старые и новые, с глянцевой печатью и с древними хрупкими страницами, переложенными листами рисовой бумаги, в обложках из плотного картона, дерева, сафьяна, а порой и вовсе без обложек, но в холщовых чехлах. Имелись и свитки, большей частью копии, пусть и выполненные с высочайшей точностью.

Все это добро Саломея раскладывала на ковре, привычно сортируя по важности и нужности. Эта работа, в общем-то бессмысленная, позволяла успокоиться и обдумать вечер.

В камине горел огонь. Ровный, вежливый, он вальяжно переползал с бревна на бревно, иногда подбираясь к решетке, выглядывая через прутья, чтобы тотчас убраться прочь. Тепло ласкало босые пятки, а в воздухе кружились редкие пока бабочки из пепла.

И Саломея, притащив с кухни любимую кружку из цельного янтаря, приступила к чтению. Ее взгляд скользил по страницам, а страниц было бессчетно. И на каждой обитала саламандра. Ящерицы постепенно окружали. Рисованные и перерисованные, разевающие пасти, чтобы изрыгнуть пламя, и поднимающиеся на задние лапы. Ящерицы-львы и ящерицы-гепарды, крапчатого, золотистого, серебряного, черного и белого цветов. Они жили на гербах, символизируя стойкость и чистоту, высшую степень святости. И лишь пеликан, собственной кровью кормящий птенцов, мог потеснить их с пьедестала.

Эти саламандры ложились по правую руку.

Но были и другие – хитрые, коварные создания. Они обитали в огне и готовы были войти с огнем в каждый дом, буде сказано там неосторожное слово. Они роднились с водой, воду отравляя. Они рыли норы в земле, и земля умирала, рождая лишь гниль да плесень. Ветер, подхватив дыхание саламандры, нес его по-над землей, и следом за ветром, догоняя, летел черный мор.

Эти саламандры отправлялись в левую стопку. Книг в ней было всего ничего.

Да и авторы не заслуживали доверия, но Саломея верила не авторам – пепелищу, на месте которого до сих пор ничего не росло.

Впрочем, поиски ее, которые начинались уже не в первый раз, закончились стеной: саламандры смеялись над Саломеей. Они дразнили ее, показываясь в тенях и полутенях, как показались однажды Челлини, изуродовав душу его страстью к совершенству, а разум – пониманием, что совершенство никогда не будет достигнуто. Подсовывали загадку, не собираясь давать отгадку.

Илья Далматов, появившийся именно теперь, когда зима готовит наступление, а собственная оборона Саломеи слабеет, тоже был частью их плана. Он хорошо говорил.

Правильно.

Именно так, чтобы Саломея услышала. И эта правильность настораживала.

«Он ведь вашего племени?» – спросила Саломея у одноглазой саламандры, которая смирно и бездвижно лежала в Папюсовой шкатулке. Давно истлевший чудодей, маг и алхимик умел управляться с запредельем. Наверное, поэтому запределье его и сгубило.

«Далматову не нужна я, чтобы разобраться с этой историей. И муки совести его прежде не преследовали».

«Когда прежде?» – поинтересовалась саламандра, выглядывая из камина. Пламя вылепило неуклюжее тело с пухлыми лапами, треугольную голову и длинный цепкий хвост, который вывалился через решетку и огненной змейкой пополз к ковру.

Саломея подняла щетку, и хвост убрался в камин.

«Прежде – это прежде, – проворчала ящерица. – А сейчас – это сейчас. Разница есть».

«Думаешь, он изменился?»

«Это ты думаешь. А меня вообще не существует».

«Тогда с кем я разговариваю?»

«Со своим воображением». Саламандра рассыпалась на язычки пламени, а те хлынули водопадом на пол. И погасли – им не хватило сил перебраться через полосу огнеупорной плитки.

«Раньше – это раньше. – Саломея легла на живот и открыла книгу. – Раньше он…»

Молчал почти все время. Саломее хотелось его разговорить, ей казалось, что если человек молчит, то, значит, обижен или несчастен. В том доме легко было быть несчастным. Саломея терялась, попадая в него, и, побывав однажды, во второй раз попросила оставить ее дома, но отец вдруг отказал. Он никогда и ни в чем Саломее не отказывал, и она растерялась, а от растерянности заплакала. Тогда отец нахмурился и сказал, что Саломее пора взрослеть, а мама его поддержала, и только бабушка была против:

– Не давите на ребенка. Можно подумать, на Далматовых свет клином сошелся. Мне они тоже не нравятся.

– Мама, ну вот давайте не сейчас…

– А когда? – спрашивала бабушка и, чтобы убить ссору в зародыше, замолкала. Она поднималась в библиотеку, садилась в кресло-качалку, набрасывала на колени плед, а в руки брала томик сказок Киплинга. Рядом с книгой всегда находился футляр с бабушкиным коньячным бокалом.

– Вы хотите скрестить Каа и бандерлога!

Бабушкин голос догонял Саломею уже в коридоре. И она замирала, борясь с желанием броситься прочь, спрятаться за креслом, под пледом, сидеть, слушая, как бабушка читает Киплинга, и смотреть сквозь линзу из стекла и коньяка. Мир тогда окрашивается в солнечно-янтарные цвета.

Но разве могла Саломея подвести отца?

Да и не исчезнет бабушка, Киплинг и бокал в виде трубки, с длинным чубуком и круглым ложем, куда коньяк подливался крохотными порциями. По дороге к Далматовым Саломея представляла, как вернется…

– Милая. – Отец сказал это, когда машина остановилась у ворот мрачного – именно мрачного, даже в солнечный день – особняка. – Постарайся быть с Ильей добрее. Ему просто надо слегка оттаять.

– И тогда что?

– И тогда все станет по-другому.

– Обещаешь?

– Клянусь! – Отец торжественно поднял левую руку и скрестил пальцы. Тогда Саломея ему поверила.

Она переступала порог с твердым намерением оттаять Илью Далматова во что бы то ни стало. Только вот ему совершенно не хотелось меняться.

– Так с чего бы вдруг теперь? – поинтересовалась Саломея не то у огненной ящерицы, не то у собственного воображения.

Пламя в камине почти погасло. Чай был допит, и кружка привычно потускнела. Зато ночь за окном готовилась к рассвету, стелила бледно-лиловые простыни. Вдруг стало зябко, неуютно. Но Саломея, вместо того, чтобы спрятаться под одеяло, вышла на балкон.

Холодный камень ожег ноги, а ветер стер пот со лба, забрался под рубашку и обвил поясницу ледяной змеей. Но Саломея не уходила. Она смотрела вниз, на город в ожерелье огней. Он дышал через трубы теплоцентралей, развешивал над дорогами туманы и серебрил кромки тротуаров первым льдом.

Скоро зима.

Зимой будет плохо. Теперь Саломея понимает – что такое замерзать изнутри. Разговорами этот лед не растопить.

Далматов оказался чересчур уж пунктуален. Он появился, когда Саломея пыталась упаковать чемодан, а именно: сидя на крышке, застегивала замки. Чемодан подобному обращению сопротивлялся, и стоило привстать, как замки открывались с громкими щелчками.

– Я уже почти, – сказала Саломея и закрыла дверь.

В дверь тотчас позвонили.

– Ну мне всего… минуточка всего.

Или две, а лучше бы три или пять-десять. Определенно список «самого необходимого» требовал корректировки.

– Да хоть двадцать, – Далматов вставил ногу между дверью и косяком. – На лестнице я ждать не стану.

– А в квартире станешь?

Жуть как не хотелось пускать его внутрь. Не то чтобы у Саломеи имелись тайны или ей стыдно было за книжный развал – стыдно, конечно, но самую малость, – просто она не любила чужих людей в своем доме.

– Серебряные ложечки обещаю не красть! – сказал Далматов, чуть надавливая на дверь. И Саломея отступила.

– Тебе не говорили, что ты – наглый?

Ноги он все-таки вытер.

– Говорили. Но в наше время наглость – это достоинство. Так, значит, ты теперь здесь обитаешь? Не маловато места?

Он переступил через Британскую энциклопедию и собрание сказок братьев Гримм в издании 1905 года.

– Не стоит читать всякую гадость, – репринтное издание Ключей Соломоновых отправилось в мусорное ведро. Следом полетели Некрономикон и Магия Арбателя.

– Прекрати! И… и мы, кажется, опаздываем.

– Без нас не начнут.

Илья снял с полки хрустальный шар и, взвесив на ладони, вынес вердикт:

– Фальшивка. Стекло, а то и пластмасса.

– Без тебя знаю, – буркнула Саломея, сердясь на себя, что не в состоянии выставить его из квартиры. И даже отойти на секунду, чтобы управиться с чемоданом, который точно сам не закроется.

– Тогда зачем?

– У бабушки был такой. Тоже фальшивый. Она знала, но все равно… Да какое тебе дело?!

– Никакого. Не горячись. Давай лучше помогу. Тебе ведь нужна помощь?

И Саломея согласилась, что помощь ей нужна, просто-таки жизненно необходима. Как ни странно, Далматов не стал язвить, просто как-то хитро дернул чемодан, и матерчатая пасть захлопнулась.

– Моя мать на дух не переносила фальшивок. Говорила, что себя не обманешь. А других – какой смысл. – Илья взялся нести багаж, и Саломея не стала спорить.

Она держалась позади, страстно желая спрятаться в тень, но теней, как назло, не встречалось: утро выдалось ясным. И Далматов на секунду задержался, точно сомневаясь, стоит ли ему выходить на солнце, но все-таки вышел, прикрыв глаза свободной рукой.

– Поедем на твоей, – сказал он. – И ты за рулем.

Саломея спорить не стала. Ничего не сказала она и когда Далматов забрался на заднее сиденье и, задернув шторки, лег.

– Извини, но от такого света мигрень начинается. Ненавижу мигрени. Гречков желает однозначного ответа. По легенде, ты – моя невеста.

– Что? – Саломея едва руль не выпустила.

– За дорогой следи. Я слишком молод, чтобы умереть. Тем более настолько идиотским способом. Черт, – он сжал голову ладонями. – Не обращай внимания. Пройдет. Всегда проходит. Надо подождать. Я не люблю солнце. Ты – да. Я – нет.

– Тебе плохо?

– Сама как думаешь? Свет и тьма. Что есть свет, как не отсутствие тьмы. Что есть тьма, если не отсутствие света. Таким образом, свет и тьма – лишь частные случаи тени. Трисмегист тоже фальшивка. Ты – нет. Гречков не терпит посторонних. Теперь ты не посторонняя. Формально я прав. Договор был заключен.

– Какой договор? – мягко поинтересовалась Саломея. Ее предчувствие, что грядущая поездка принесет немало сюрпризов, оправдывалось.

– Не имеет значения. Запоминай. Гречков Герман Васильевич. Глупо называть сына Германом, если сам – Василий. Диссонанс. Шестьдесят три года. Женат второй раз. Первая жена умерла. Дочку назвали Верой. Вера мертва. Значит, детей больше нет. И не будет. Ты можешь ехать аккуратней? Меня трясет.

Это раздражение не было игрой, впрочем, как и мигрень. Далматов побелел и вытянулся, насколько это было возможно в машине.

– У тебя неудобная машина. И цвет идиотский. Только полная дура станет красить джип в розовый. Он поднялся на туалетной бумаге. Бумажный завод. Макулатура. Переработка. Теперь заводов пять. Ассортимент. Почему розовый?

– Какой был, такой купила.

Саломея разрывалась между чувством вины и желанием выкинуть Илью из машины. Розовый, голубой, да хоть лиловый в крапинку – не его собачье дело!

Далматов замолчал. Он молчал так долго, что Саломея не выдержала – оглянулась, проверяя, не уснул ли. Он лежал с открытыми глазами и казался неживым.

Наверное, следовало остановиться. Или развернуться. Ему в больницу надо… или хотя бы домой. Интересно, он все еще обитает в том странном страшном доме, где множество вещей, но совсем нет места людям? А если нет, то где обитает? И чем занимается?

И почему он именно сейчас на Саломею вышел?

Вопросы размножались, как кролики в вольере. И Саломея велела себе сосредоточиться на дороге.

Раз береза, два береза… три и четыре. Рябина в гранатовых серьгах. У матери Ильи имелся гранатовый гарнитур, мелкие темные камни. Некрасиво.

Далматов в мать пошел.

А дорога – в гору. И с горы, разворачиваясь широкой дугой. Мелькали на обочине деревеньки за куцыми заборами придорожных посадок. Темнела земля, замерзала без снежной шубы. Солнце гасло. Медленно, незаметно для большинства людей, но Саломея чувствовала, как оно умирает. И агония эта вызывала глухую тоску.

Впору впиться в руль зубами, сдавить, зарычать или заплакать.

Но уж никак не пялиться на асфальтовую полосу с белой лентой разметки. А она пялилась и вела машину, на заднем сиденье которой спал давний детский враг и фиктивный жених.

Он очнулся лишь на въезде в городок Приреченск, не то от грохота отбойного молотка, который загонял в мерзлую землю сваи, не то от тряски на гравийной плохонькой дороге, не то просто почуяв, что уже прибыли.

Далматов моргнул и заговорил:

– Кирилл Васильевич. Младший брат. Неудачник. Так Герман думает. Он пытался поставить младшенького на завод. Но тот облажался. Не завод. Кирилл. Была ссора. Сегодня мне твоя прическа нравится больше. У него жена. Милослава. Герман ее не любит. Мы разберемся и получим серьги. Серьги-сережки… у мамы были с аметистами. Мне нравились. А ты серег не носишь. Почему?

– Уши не проколоты.

Городок был неуютен. Он появился в сороковые, рядом с заводом, и начался с бараков, которые позже сменились типовыми пятиэтажками. Теперь поднимались к небу уродливые башни, расползались ангары супермаркетов, обзаводясь сателлитами стоянок. Дороги же пестрели заплатами, а редкие указатели пребывали в состоянии столь плачевном, что прочесть написанное было вовсе не возможно.

– Я подарю тебе серьги. Другие. Полина. Чуть старше Веры. Удачная невеста. Медучилище за плечами. Работа сиделкой. Направо на светофоре. Потом прямо до торгового центра. Вера болела. Много болела. И я много болел. Когда мигрень – сложно держать логическую цепочку. Особенно длинную. Дом длинный. Самый высокий. Самый дорогой. Полина ухаживала. Стала компаньонкой. Осталась. Он не рад, что женился. Думает о разводе. Вряд ли ей понравится. А я вчера соврал. Ты мне нравишься. Очень.

– Мы приехали, – Саломея припарковалась в соседнем дворе.

– Сейчас. Я соберусь. Остались двое. Лера. Подруга. Очередной вопрос – откуда. Слишком разные. Лера – нищая. По мнению Гречкова. И жадная. Жадность – не порок. Ничто не порок, пока не мешает жить. А тебе что-то мешает. Что?

Саломея не стала отвечать.

– Андрей. Актер-неудачник. Ненавижу, когда пытаются устраивать жизнь. Твой отец – умный. Он остановился. Отложил дело на неопределенный срок… только все равно… считай, повезло, что так. Мы не обязаны держать их слово. Теперь – не обязаны. Черт, каша в голове. Сама лови нужное. Серьги купил Андрей. Но это просто. Никогда не бывает, чтобы просто.

Он сел рывком и тряхнул головой, не выпуская, впрочем, ее из рук.

Саломея, не желая ни помогать, ни быть свидетелем чужой слабости, выбралась наружу.

Дом, в котором обреталось семейство Гречковых, в городе знали. Его называли и небоскребом, и башней, хотя этажей он имел всего лишь двадцать. Дом был серым, скучным, и глянцевая чернота тонированных окон не придавала облику интересности.

– До того как пойти в актеры, Андрей учился в химико-технологическом… давно… знания не стареют. Только мотива не вижу. Если серьги купил, значит, есть мотив.

Определенно ведь никто никогда не убивает просто ради убийства. Точнее, Саломея слышала, будто бы существуют и такие люди, но не верила. Мотив есть всегда. Порой понятный, порой – извращенный, логичный лишь в безумном мире одного человека, но есть.

– Скажи мне, кто твой враг, и я скажу, кто ты. – Она повернулась и протянула Далматову руку. – Вставай. Кажется, нам пора.

И он принял помощь.

Прикосновение было неприятно. Сухая жесткая ладонь, холодная, как перчатка из змеиной кожи.

Саломее просто надо время, чтобы привыкнуть. И присмотреться. Возможно, все не так плохо, как кажется. Возможно, все куда хуже.

Глава 5

А ты кто такой?

Герман любил власть. Он никогда не признался бы себе в этой любви, как и в том, что именно она не позволяет ему быть счастливым. Власть, которую Гречков собирал год за годом – деньгами ли, подчиненными его воле людьми и людьми вроде бы независимыми, но по слабости своей готовыми принять его, Германа, руку, была слишком мала.

Стоя на балконе квартиры – центр города, девять комнат с тремя спальнями и двумя санузлами, с общей площадью под пятьсот квадратных метров, – он понимал, что снова несчастен.

Вера сбежала.

Почему? Он ведь был добр к ней, как ни к кому другому. Он заботился о своей девочке, он сложил к ее ногам все то, что имел сам…

За исключением власти.

Но Вере власть была не нужна. Она и не задумывалась о том, что это такое, принимая как данность вращение вселенной вокруг оси собственного бытия. А Герману нравилось вертеть эту самую ось. И создавая мир для Веры, он чувствовал себя всесильным.

А потом он оказался безвластен перед случайностью.

Если дело в случайности. Герман ведь подозревал… подозревал, но не желал видеть, думая, что в собственном доме он знает все и обо всех. А вышло – ошибся.

Но кто виноват?

Лера? Ничтожное создание, мелкое, мелочное, крысоподобное, готовое тащить в нору все, что нужно и что не нужно. Завидовала ли она Вере? Несомненно. Любая фрейлина желает занять место королевы. Но со смертью Веры Лера лишь проиграла, ведь первым же делом Герман вышвырнул ее из дому. В его владениях не осталось места для крыс.

Тогда Андрюша, сладкий мальчик, одолженная игрушка, которая сломалась до срока. Он ведь нарушил условия сделки, и пусть тот его роман прошел мимо Веры, но сам прецедент стоил внимания. Оступившийся раз, оступится и второй. Но убийство…

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3