Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рама для молчания

ModernLib.Net / Елена Холмогорова / Рама для молчания - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Елена Холмогорова
Жанр:

 

 



Поселок Нелькоба, где я провел учебный год, располагался в завершении многокилометровой долины реки Кулу, упиравшейся в сопку. Посему западные ветры скручивались здесь в небольшой, но ощутимый смерч. Самый сильный мороз при мне достиг –64°, в тот день я пришел, дыша сквозь шарф, в столовую, и меня тут же стали оттирать снегом – щеки, нос, уши. При температуре от 45° и ниже в юго-восточной части неба образуется радужный столб. Самые тяжелые морозы – вовсе не рекордные, стоявшие при полном штиле, а за 50° с ветерком, злым и колючим.

Основное – впрочем, и единственное предприятие в поселке Снаббаза: склады и мастерские, обслуживающие Тенькинскую трассу запчастями большегрузных «Татр» и «МАЗов». В поселке полтораста домов, включая два жилых барака, около пятисот жителей.

Свои ладони в Волгу я опускал в Ярославле, Костроме, Нижнем Новгороде, в деревне Устье. Но довелось опустить их и в воды Колымы. Купаться не рискнул, просто умылся. Детей привезли на уборку капустных полей у прииска Дусканья на берегу Колымы. Прииска давно не существовало – золото вычерпали, и теперь на его месте был совхоз. Другой совхоз – птицеводческий – располагался в поселке Верхний Бутыгычаг, там на урановых рудниках был один из самых страшных лагерей ГУЛАГа, подробно описанный уцелевшим зэком Анатолием Жигулиным в книге «Черные камни». Единственное кирпичное здание в Бутыгычаге – холодная, лагерный карцер, как мне объяснил кто-то из местных жителей, отбывавший там заключение. А по лагерным баракам, хорошо утепленным, кудахтали мирные курочки.

Родители моих учеников – в основном отбывшие срок полицаи и бендеровцы с Украины, несколько – из приехавших с материка «за длинным рублем», а выбившиеся в начальство – отставники из лагерной вохры. К лету 1956 года все лагеря были ликвидированы, но полицаи не рвались на родину: были нередки случаи, когда их ждал самосуд при возвращении. Женщины попадали в эти края «за колоски» – подобранные в голодные годы колосья ржи с колхозных полей.

Был у меня родитель двух вполне успевающих учеников 5-го и 7-го классов, бухгалтер Снаббазы. Как-то ввалился ко мне пьяный с исповедью, как он ненавидит советскую власть и сейчас бы с удовольствием вешал жидов и коммунистов. С такими людьми чувствуешь себя патриотом и как-то сами собой пропадают «клеветнические измышления», которыми полна голова. Хотя жил я там без транзистора, Советский Союз демонстрировал самые антисоветские свои качества, так что я и без Би-би-си знал всему цену. А тут еще в «Известиях» разоблачили хорошо мне известного и весьма уважаемого критика Андрея Синявского и его подельника Даниэля, книгу которого я четверть века спустя первым в Советском Союзе выпущу в свет.


Жил я рядом со школой в домике с террасой, построенной покоем, на которую выходили три двери: справа в мою комнату, слева – в директрисину, а в центре располагалось поселковое отделение ДОСААФ, где в сейфе хранились две винтовки для обучения стрельбе. Меня поселят туда на неделю, когда батарея в комнате откажется топить, не выдержав мороза в –64°. Очень интересное в этой связи явление. Я жил довольно открыто в прямом смысле этого слова: без замка. И оставлял свою комнату даже на выходные, если отправлялся в Усть-Омчуг. И ничего. А вот едва переселился в соседнюю комнату – на второй день сперли сетку с луком (самый ценный в тех краях продукт), а еще через день – рюкзак, правда, пустой.

До двадцатых чисел сентября по утрам бегал умываться в речку, давшую название поселку. Вода в ней была прозрачна и холодна. Дно песчаное, возможно, и с крапинками золота.

Комнатка моя была маленькая, в холода пар изо рта достигал противоположной стены. Помещались там раскладушка, маленькая тумбочка, служившая письменным столом, и громадный деревянный ящик – стол обеденный.

В холодильниках, понятное дело, нужды не было: мясо было достаточно вынести на улицу. Купил я как-то большую банку югославской ветчины, вкусом напоминающей американские консервы моего военного детства. Однажды приходят ко мне мои семиклассники:

– Михаил Константинович, а к вам горностай повадился.

И показали следы изящных лапок.

– Можно, капкан поставим?

Нет, говорю, мне для такого красавца никакой ветчины не жалко. А горностай действительно красив. Белый хвост с черненьким кончиком едва ли не больше туловища. За пять или десять – за точность не поручусь – шкурок зверька, сданных в кооператив, можно было получить право купить «Спидолу» – первый советский транзисторный приемник, годный для прослушивания вражеских голосов. Мне это счастье было недоступно, довольствовался трехпрограммником. В тот год был в моде японский шлягер «А над морем, над ласковым морем». Для меня это была пытка песней, ее могли в течение дня прокручивать по всем программам: московской, магаданской и дальневосточной «Тихий океан».


Летние каникулы, как известно любому учителю, напрочь выветривают все полученные в прошлом году знания. Первые пробные диктанты привели меня в ужас неописуемый. Особенно в шестом классе. По общеизвестной разнарядке двойку полагалось ставить при четырех ошибках, шесть – уже кол. Так вот, в иных работах число ошибок зашкаливало за сотню. Школа работала в две смены, обе заполнены до отказа русским языком и литературой, и все же пришлось выкроить час между сменами для дополнительных занятий по русскому языку. Ближе к Новому году стали появляться четверки.

И все же были ребята, в головах которых правила правописания произвели такой сумбур, что один подписывал тетрадь в родительном падеже так: «тетрадь Ипполитого Сергея». Другой превратил постоянный эпитет для великой реки в какой-то немыслимый глагол, написав: «Волга – красавется». Но труднее всего было с восьмиклассником эстонцем. Его угро-финское сознание никак не попадало в такт русской гибкой речи.

Все же с этим как-то удалось справиться, и даже Ипполитов написал выпускное для восьмиклассников изложение на твердую тройку. Хуже было с литературой. Почти всю первую четверть не мог совладать с дисциплиной. В окнах – приплюснутые носы родителей: им приятно смотреть, как детки издеваются над московским учителем. Но вот однажды, дежуря в интернате для ребят из соседних поселков, стал читать им киплинговского «Маугли» – книжку эту с иллюстрациями Ватагина только что купил в райстолице. Интернатским стали завидовать местные, и тогда я перенес чтение на урок. В журнале же отмечал знакомство с дидактической повестью Н.Дубова «Огни на реке» про девочку, помогающую родителям.

Еще интереснее было в 7-м классе, когда вторая четверть началась изучением «Капитанской дочки». Я тоже стал ее читать вслух. И тут сказалось коварство пушкинского текста. Каждая глава при чтении укладывается почти в урок, сорок пять минут. Мало того, на это произведение дано всего несколько, не то пять, не то семь, часов. А остановиться, раз начал, невозможно. Тут ведь, читая, обнаруживаешь тонкости, которых не разглядел раньше. К примеру, как царская комната Пугачева оклеена золотой бумагой. Кстати, эти мои нечаянные открытия уловили и ученики, когда на последнем уроке наспех провел опрос, а оценки раскидал по разным числам минувшей четверти.

В восьмом классе, когда проходят синтаксис, мне понадобились примеры употребления таких экзотических знаков препинания, как двоеточие, тире и точка с запятой. И тут я как первый раз в жизни открыл для себя «Героя нашего времени». Это убеждение будет крепнуть и дальше с каждым новым прочтением: ничего лучше, изящнее и глубже на русском языке написано не было. Второе мое открытие того года – Андрей Платонов. У меня была книжка его рассказов, изданная году в 1958-м, которая не произвела никакого впечатления: и выбрано не самое лучшее, и сам я, вероятно, не дорос. А тут покупаю в Усть-Омчуге огромный синий том «В прекрасном и яростном мире». В заглавном рассказе обнаруживаю захватывающее описание вдохновения ослепшего машиниста. Восторг и трагедия в одном миге – кто бы смог подступить к такой теме? «Ценностей незыблемая скала» пошатнулась, рухнула, а на ее месте воздвиглась новая. Ее вершину в ХХ веке занял Андрей Платонов.

Из райцентра несколько раз наезжала комиссия. Особая резолюция – «О дисциплине учащихся на уроках литературы». Главная методистка – из типичных советских училок – грузная дама в черном жакете с ромбом, как академический: «Отличник народного просвещения РСФСР». Она дала мне такой дружеский совет:

– У вас должен быть активчик. Вот у меня в Новгородской области была девочка, которая все-все мне рассказывала. К примеру, принес шестиклассник карты. Я, чтоб не выдавать ее, говорю о другом: «Иванов, говорю, ты курил на перемене. А ну, выворачивай карманы, где там у тебя папиросы?». Он-то думает, что я папиросы ищу, про карты и не вспомнил, тут они и вывалились!».

Как-то тошно стало от такого торжества добродетели. Собственными руками придушил бы эту «отличницу народного просвещения».


Раз в неделю в клубе показывали кино. Самой большой популярностью пользовались фильмы студии имени А.Довженко – украинцы в населении Нелькобы преобладали. Мне смотреть эти колхозно-производственные поделки было неинтересно: дома с книжкой как-то увлекательней. Но один раз мне выпал нечаянный праздник. Разнарядка, в силу которой распространялись картины по городам и весям нашей отчизны, мало считалась со вкусами публики. И вот как-то раз в наш клуб завезли «Земляничную поляну» Ингмара Бергмана. К середине сеанса я остался единственным зрителем.

Мое пренебрежение киноискусством не осталось незамеченным. Наши учительницы младших классов подверглись настоящему допросу в райкоме комсомола. Первый секретарь прицепился к ним:

– А что делает ваш Холмогоров, когда люди кино смотрят? Может, пьет? Или со старшеклассницами развратничает?


По пятницам топилась поселковая баня. Я в ней едва не стал уродом. Городского жителя надо обучать самым элементарным вещам. В бане увидел, как мужик поддал пару, плеснув из ковша на каменку. Через несколько минут попробовал сам. Чудом успел укрыть лицо, но шрам от ожога на руке не проходил несколько месяцев. Из банных впечатлений самое сильное – татуировка на животе у работяги кавказской внешности: «Всю жизнь на тибя работаю утроба». Все хотелось попросить поставить запятую перед обращением. В баню я ходил, как правило, со Стасом – своим коллегой, преподавателем физики и физкультуры. Естественно, после баньки тянет пивца попить. Благо, в Магаданской области оно исключительное. Рассказывали, что начальник Дальстроя Никишов был большим любителем этого напитка. А посему извлек из «общих работ» директора Ярославского пивзавода, знавшего какие-то особые технологические секреты, с тем чтобы тот наладил производство на месте. Вот и попиваем со Стасом это черное пиво. Наутро директриса выговаривает:

– Звонили из районо. Им просигнализировали: «У вас учителя пьют».

Может, по молодости, может, по присущей мне безалаберности, но я довольно легко перенес и колымские морозы, и бытовые неудобства, а вот чего москвичу перенести невозможно, так это публичности своего существования в малонаселенном пространстве.

Стас личностью был своеобразной. На Колыму его привела необыкновенная алчность. Он, конечно, первым делом пристроился к золоту. Работал и в старательской бригаде, и старателем-одиночкой с лотком. Оказалось в итоге крайне невыгодно: грамм золота в бригаде оплачивался в 1 рубль 10 копеек; одиночке давали 90 копеек. Стоило напасть на жилу, государство тут же отстраняло частников и устанавливало драгу. В ноябре, когда завершался сезон, золото сдавали, но очень часто в сберкассах не хватало денег, чтобы оплатить труд старателей: едва ли не до весны сидели на золоте без копейки. Жизнь у них была чемоданная: вот сдам золотишко, получу денежку – и на материк! Редкий старатель долетал до Хабаровска – все пропивалось еще на пути в Магадан.

Однажды Стас рассказывает сон:

– Представляешь, стою посреди большого зала в банке. И со всех сторон на меня сыплются деньги: все карманы набил, сумку какую-то. Уже и тары не хватает, а они сыплются, сыплются… Утром вскакиваю – ну, где ж они, мои денежки?!


Такими были будни. А выходные я проводил в райстолице в семье начальника местной метеостанции. Он потом как-то признался, что заботу обо мне ему поручили в райкоме партии после моей лекции о Есенине, когда я чуть не стал районной знаменитостью.

Вообще-то опыт публичных выступлений у меня был небогатый, но отрицательный. В школе я провалился с чтением «Песни о Гайавате», когда на сцене вдруг напрочь вылетели из памяти любимейшие строки. А потом, уже в институте, одного популярного поэта на его творческом вечере в пух и прах мой однокурсник разнес за конформизм. Меня охватила эмоциональная волна, и я тоже вылез…

А дело было в 9-й аудитории МГПИ, вмещавшей целый курс полным составом. Я глянул в зал – черная бездна внимающих глаз гипнотически уставилась на меня, кролика, анакондой. И я захлебнулся в каком-то жалком лепете – язык прилип к нёбу, мысли, такие убедительные, складные, вдруг испарились, пылкая эмоция растворилась в цепенящем ужасе. Провал катастрофический.

Зато 3 октября 1965 года я пережил подлинный триумф. До Колымы через год после падения Хрущева докатилась его идея организации народных университетов культуры. Вот таковой и открывался в Усть-Омчуге, и начальству захотелось, чтобы литератор из Москвы прочитал лекцию о Есенине, минут на сорок.

Я попросил пятитомник и какую-нибудь монографию. Прислали и пятитомник, и книгу. Книга понадобилась, чтобы наметить биографические вехи, которые помнились очень смутно. Я отлюбил Есенина с четырнадцати до шестнадцати лет (помню, как истово уверял в ночной очереди на Клиберна одну мудрую женщину, что никогда не разлюблю этого поэта, только-только признанного после десятилетия запрета, очень ее этим развлек). В ХХ веке русские люди чаще всего приходят к поэзии через увлечение Есениным. Увы, на этом интерес к стихам и завершается.

Поскольку моя школьная загрузка составляла 33 часа в неделю (при норме 18) да плюс поездка в выходной день на уборку капусты в совхоз Дусканья, к утру 3 октября все заготовки укладывались по часам минут в семь. С этим я и приехал в Усть-Омчуг, где общественность захотела услышать от меня предварительную лекцию. Быстро исчерпав написанный текст и повергнув тем самым общественность в ужас, я потребовал щетку для одежды и ботинок (в тот год на Колыме – жесточайший дефицит), кофе и покоя, изложив им в утешение план дальнейшей лекции. Очень интересное предложение они сделали:

– А что, Михаил Константинович, если по вашему выбору пионерка выучит наизусть стихи Есенина и тем самым проиллюстрирует вашу лекцию?

– Нет, Есенина буду читать сам.

В гостинице лихорадочно строчил текст лекции и отмечал закладками стихи, которые намеревался прочитать. К исходу дня текста оказалось на пятнадцать минут. А продержаться надо сорок.

Прихожу, выводят на сцену – широченный стол с красным сукном, все районное начальство за столом, а что в зале!!! Люди стоят в проходах, кому не досталось места, высовываются из фойе. Это ж Колыма! Здесь живут бывшие зэки – самые последовательные и горячие поклонники Есенина независимо от статьи УК: блатные переложили на песни уйму его стихов, для 58-й он гонимый. И опять, как тогда в 9-й аудитории, эта черная пожирающая пасть. Но мне уже подсказали прием, и я им воспользуюсь: смотреть на кого-то одного и как бы именно ему и читать всю лекцию. А у меня и сюрприз заготовлен. Назначившие открытие университета на первое воскресенье октября не догадались, что это день рождения героя, да не простой, а юбилейный: семьдесят лет.

И я, отложив написанный текст, чтобы оттянуть время, начинаю с этого подарка судьбы, под аплодисменты предлагаю именем Есенина назвать наш народный университет культуры, и только потом перехожу к сути дела.

Давно освоенный поэт легок для изложения, мне достаточно много в нем понятно, и я чувствую, что аудитория в большинстве своем Есенина боготворит своей блатной сентиментальной любовью. Заодно вспоминаю приемы устного чтения и слышанный на пластинке голос поэта с записью «Монолога Хлопуши» и «Семерых ощенила сука» с мощным истерическим надрывом, каковой и воспроизвожу. Что я нес – хоть убей, не мог вспомнить и через минуту. За прочитанным стихотворением вел импровизированную цепь вольных ассоциаций. Может, и ахинею. Однако ж нес вдохновенно, как Остап Бендер шахматную лекцию в Васюках или Джефф Питерс, кого-то профессионально магнетизирующий. Но хорошо помню ощущение, как моя магия расширяется и я полностью контролирую, веду за своей вспыхивающей мыслью весь зал.

Я продержался полтора часа.

Должны были привезти из Магадана пленку с записью Есенина. Машина задерживалась, и я заполнил еще полтора часа, бойко отбивая все вопросы. Были и такие: что ж Маяковский после стихов «На смерть Сергея Есенина» сам застрелился?

Имя Есенина над усть-омчугским Народным университетом культуры продержалось две недели. Главный редактор районного радио бывший зэк товарищ Безбабичев наябедничал на меня в райком партии: протаскиваю, дескать, поэта, которого по заслугам осудила партия. А мне урок: не все жертвы сталинского режима ангелы.

После триумфальной лекции о Есенине мне вручили удостоверение члена Всесоюзного общества «Знание», которым я ни разу в жизни не воспользовался. Мне в голову не приходило, что можно по командировкам этого общества читать лекции за гонорар в 14 рублей. Любопытно, что руку мне жал, передавая зеленую книжечку, районный прокурор – именно он возглавлял отделение этого просветительского общества.

Есенинская лекция имела еще одно следствие. Меня пригласили в отдел пропаганды райкома, и добрая тетя, заведующая отделом, предложила духовно окормлять научным атеизмом поселок, в котором обитали не то свидетели Иеговы, не то духоборы. Я попросил выписать мне из областной библиотеки Библию. Они ж ее наизусть знают и в споре побьют. На этом разговоры кончились и больше с подобными предложениями ко мне не обращались.


Надо прожить целую зиму в снежных сопках, чтобы увидеть чудо: зеленый выдох природы, когда грязно-бурые склоны вдруг оживают распустившимися на глазах лиственницами, выпустившими робкие, нежные иголочки. Обычно это происходит ночью: заснули в одном пейзаже, проснулись – будто в другой стране. Но в тот год весеннее преображение случилось днем, и я наблюдал эту роскошь до самого заката.

В конце мая из-под снега выпростались дары природы – брусника и голубика. Брусника совсем не такая, что у нас в августе: кожица хрупкая, как у перезрелой клюквы, и вкус особый, как внутри пирога, испеченного в духовке. А голубика за зиму накапливает алкоголь, съешь стаканчик ягод – будто хорошего портвейну выпил.

В так называемом «знании жизни», за которым и отправлялись мои сверстники черт-те куда, Колыма не дала мне почти ничего – когда у тебя загрузка в две смены, мало что успеваешь заметить вокруг себя. Гораздо ощутимей суровая реальность прошлась по моим бокам в те два года безработицы, что наступили по возвращении в Москву. Сейчас, когда пролетела довольно долгая жизнь, оставив, как крупинки просыпавшегося песка на ладони, самые яркие впечатления, я вижу долгую дорогу через всю Россию по Транссибирской магистрали и северо-восточным морям.

Елена Холмогорова

Вид на революцию из окна

<p>1</p>

Я родилась в центре столицы, где и живу по сию пору. Правда, из моего окна на шестом этаже уже не видно, как раньше, куска старой Москвы. Сначала пресловутая точечная застройка лишила нас части двора с огромными липами и тополями, где появилась формально «пристройка» к нашему конструктивистскому, конца двадцатых годов прошлого века дому, оказавшаяся почти вдвое выше его. Потом после нескольких лет строительного шума и мусора якобы реконструкция соседнего доходного дома заставила смотреть на новорусский бельведер, очевидно, срисованный неизобретательным архитектором с Юсуповского дворца в Архангельском, но, как нынче водится, нелепо венчающий перекореженный, с полусохраненным старинным фасадом и пропорциями, погубленными надстройкой, один из самых дорогих домов новой Москвы. Для довершения чуда на приличном удалении от нас, на Беговой, выросли монстры, нависающие над Третьим транспортным кольцом и загородившие далекую перспективу в западном направлении. Единственная утешительная новостройка – колокольня церкви Большое Вознесение, появившаяся несколько лет назад. Взгляд отдыхает на ней, проникая в просвет между домами. Самое интересное, что она не восстановлена, а выстроена заново. Говорят, колокольня была в первоначальном проекте, но приземистая церковь, не примечательная в эстетическом плане и знаменитая главным образом тем, что там венчались Пушкин и Наталья Николаевна, о чем напоминает убогий фонтан с карикатурными фигурами поэта и его супруги, воздвигнутый к двухсотлетнему его юбилею, как-то обходилась без нее. Так вот колокольня оказалась чрезвычайно гармонична и сильно скрасила архитектурную заурядность храма.

И только из одного окна, если посмотреть чуть левее, вид остался прежним.

Там возвышается увенчанный триколором Белый дом.

Даже странно, что так было не всегда. Ни трехцветного флага применительно к России (естественно, после 1917-го), ни названия «Белый дом», кроме как для вашингтонского, до 1991 года мы не знали. Да и слово «путч» в зависимости от поколения вызывало ассоциации либо с Испанией, либо с Чили.

19 августа рано утром мне позвонили. Думаю, так было у многих: «Включи радио». Я ночевала в Москве, в родительском доме, а моя семья оказалась разбросана по разным местам Подмосковья. Сейчас не вспомню, как в отсутствие мобильных телефонов мы связались друг с другом, но первая мысль была: «Надо быть всем вместе. Неважно где, но вместе». Мама ехала в город по Минскому шоссе, забитому танками. Муж и дочь – на электричке. Жива еще была моя няня, радио как раз стояло в комнате, где она спала. Тетя Паня очень удивилась и задала всего один, но для нее, пережившей сорок первый год в брянской деревне, естественный вопрос: «Не война?» И, успокоенная моим отрицательным ответом, перевернулась было на другой бок, но потом спохватилась: «А эвакуации не будет?» Что я могла ей ответить? Если бы я сказала «разве что эмиграция», едва ли она поняла бы меня.

В тот день были сороковины моего отца. Мы с няней резали салаты, и она, видя мое состояние, все утешала меня, говоря, что папа теперь с ангелами на небесах.

Нет, я не была на площади перед Белым домом. Ни в тот день, ни на следующий. Большинство считает постыдным признаться в этом – как же так, не встать на защиту демократии! А я не стыжусь. Я не герой. И мне было страшно…

Сколько лет прошло, а я до сих пор вспыхиваю, когда при мне говорят, что сразу было ясно, что все это-де фарс и не продлится больше трех дней. Я жила при этом, не надо мне рассказывать сказки! Всё было страшно, непонятно, тревожно.

Впервые в нашем интеллигентном доме шло застолье при включенном телевизоре. А на кухню то и дело выходили послушать «Эхо Москвы».

Объявили комендантский час с десяти. Гости заторопились уходить. Мама и няня начали убирать со стола, а мы пошли домой. От Брюсова переулка до переулка Скатертного минут двадцать ходу.

Прохожих на улице почти не было. Зато у здания ТАСС замерли два танка. У Никитских ворот, прямо у Большого Вознесения, еще не украшенного колокольней, стояли «Жигули» со спущенным колесом. Мужчина прикручивал запаску, а женщина и мальчик лет семи топтались рядом. Я лишь скользнула по ним взглядом. Но когда наши старинные настенные часы пробили десять, меня буквально затрясло. Мирные обыватели, как говорили в старину, не вкладывая в это слово никакой отрицательной семантики, ехали домой и вдруг – колесо! А тут комендантский час! Как я могла не позвать их к себе! Всегда в острые моменты жизни зацикливаешься на каких-то мелочах, деталях – это известно. И я поняла, что если кого-то застрелит патруль этой ночью, буду чувствовать себя убийцей.

Хорошая забава – всем рекомендую – попытаться назвать, например, десять самых счастливых дней в своей жизни. Или сто. Или пять. Я пробовала. В десятку таких 22 августа 1991 года входит точно. Сколько надежд он вместил… Муж и дочка были на том митинге, когда толпа стала народом, а двойник многометрового трехцветного полотнища, которое колыхалось в первых рядах, взвился на флагштоке Белого дома. А я пошла на работу. Редакция «Знамени» тогда была на Никольской улице. Или она еще носила гордое имя улицы 25 Октября? (И как люди пишут мемуары?! Да подробно, убедительно, с прямой речью. Стоит попробовать самой, мгновенно утрачиваешь к этому жанру доверие. Разве что у других память получше. Но я не мемуары пишу, вспоминаю то, что ярче всего въелось в сознание.)

Под вечер кто-то прибежал с улицы: «Памятник Дзержинскому валят!» Выскочили на площадь. Помню, как первое время после переименования люди вздрагивали, слыша в метро «Следующая станция “Лубянка”». А теперь привыкли. У железного Феликса на груди болтался самодельный огромный плакат: «Хунте хана». В толпе сновал иностранный корреспондент, вероятно немец, обвешанный фотоаппаратами, и растерянно спрашивал всех подряд: «Вас ист хана? Что есть хана»? Я отмахнулась от него: «Хана есть капут!». Он понимающе закивал.

«Надежда – хороший завтрак, но плохой ужин», – сказал Френсис Бэкон. Как трудно теперь переваривается этот ужин…

<p>2</p>

Прошло два года, и наступил октябрь 1993-го. И, как ни странно, причуды ассоциативного мышления у меня прочно связали «расстрел» Белого дома с добрыми милиционерами, школьными уроками физики, Михаилом Афанасьевичем Булгаковым, Александром Трифоновичем Твардовским и Анной Андреевной Ахматовой.

Сейчас ход событий подзабылся, зато иные детали, отстоявшись, проступили еще ярче. В день, когда противостояние между Ельциным и парламентом уже приближалось к точке кипения, я шла к дому от метро «Баррикадная». Станция в очередной раз готова была оправдать свое название: вокруг было неспокойно. Люди с красными бантами на куртках и пальто, собравшись кучками, бурно обсуждали план грядущих боевых действий. Час пик уже миновал, и центр города, давно превратившийся в скопище офисов, практически вымер. Он еще раз ненадолго оживет, когда закончатся спектакли и концерты, но до этого еще не меньше часа. А сейчас каждый человек на виду. Я поймала себя на том, что стараюсь идти, прижимаясь к стенам домов, чтобы быть незаметнее. Однако моя одиноко спешащая фигура явно дисгармонировала со всеобщим единением, а потому неизбежно бросалась в глаза. Ко мне подскочил невысокий плотный мужичок, показавшийся мне необыкновенно уродливым, наверное, от страха и внезапно накатившей брезгливости, схватил меня за рукав и закричал, тыча пальцем мне в живот: «Вот все из-за таких, как ты! Молодая, здоровая, и равнодушно идешь мимо!» Через мгновение я оказалась в плотном кольце. Подошел милиционер – совсем молоденький, почти мальчик, с автоматом на груди. «Да отпустите вы женщину», – сказал он мирно, сразу поняв ситуацию. Соратники переключили весь гнев на него: «Лучше не лезь, будь ты проклят!» – «Да, – подхватила кликуша в розовой вязаной шапочке, – и дети твои пусть будут прокляты!» Милиционер сжал автомат, и я с ужасом физически ощутила, что он не игрушечный. В это время, на мое счастье, раздался усиленный мегафоном командный голос: «Товарищи! Все на Садовое кольцо! Возьмемся за руки, перекроем его, и жизнь в Москве замрет!» Воодушевленные заединщики, вмиг утратив ко мне всякий интерес, кинулись к проезжей части. Я перевела дух и уже не таясь рванула в том же направлении. Вовсю гудели машины, медленно пробираясь сквозь толпу. Потом я поняла, что народу было не так много, человек сорок, но в тот момент они казались массой. Меня опять схватили за рукав и потянули в цепь. Я вырвалась и подбежала к милиционеру – на этот раз здоровенному мужику. «Помогите, пожалуйста, вон там, – я показала рукой, – мой дом!» И он, как дядя Степа из детской книжки, перевел меня на другую сторону…

Когда я вошла в переднюю, часы пробили девять. Кот радостно начал тереться мне об ноги, а муж спросил: «Чай пить будешь?» И горела старинная лампа под серебристым абажуром. Здесь был мой привычный, уютный мир, а в нескольких сотнях метров – война. Самая страшная. Гражданская. «Никогда. Никогда не сдергивайте абажур с лампы! Абажур священен!» Это Булгаков, «Белая гвардия», абажур как символ турбинской квартиры, устоявшегося быта и бытия. Страшный контраст озверевшей толпы, хаоса и непонимания и простого человеческого счастья.

В новостях было сказано одной фразой о неудавшейся попытке перекрытия Садового кольца.

Утром вышла во двор и обомлела: вокруг мусорных баков образовалась настоящая свалка. Сегодня машины не пускали в центр! Да, опять Булгаков, теперь «Собачье сердце»: «Если я, ходя в уборную, начну, извините меня за выражение, мочиться мимо унитаза и то же самое будут делать Зина и Дарья Петровна, в уборной получится разруха. Следовательно, разруха сидит не в клозетах, а в головах!»

В булочной была непривычная очередь. Брали хлеб в запас. Но не это удивило меня больше всего. Очередь глухо, напряженно молчала. В России так не бывает, особенно в неспокойное время. А тут мало кто мог разобраться в действительно сложной политической ситуации. Годы спустя все еще будут ломать копья, и даже вроде бы близкие по взглядам люди до сих пор разделены незримой чертой по отношению к тем событиям, и число жертв разнится от нескольких человек до «гор трупов». Но я не о политике. А лишь о том, как очередь за хлебом молчала, потому что в гражданской войне граница «свой – чужой» не видна простым глазом.

По телевизору шел прямой репортаж компании CNN от Белого дома. На мосту через Москва-реку собралась толпа зевак, а танки уже нацелили свои хоботы на дом с развевающимся трехцветным флагом. Почему-то вспомнилась потрясающая по своей точности строчка из «Василия Теркина»: «Вдруг как сослепу задавит, ведь не видит ни черта». Но солдаты в железном чудище все видели и знали цель, хотя журналисты говорили, что бьют холостыми.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4