— Нет, пускай слушают! — вскинулся Петр Глебов. — Я им об этом скажу — что графоманы в наш союз никогда не проникали и теперь не проникнут, что бы там ни перевернулось! Даже если бумага придет…
Я так поняла, что они говорят как раз о том вопросе, на который меня нацелил главвред Слава, и решила вмешаться:
— Если вы о создании второго союза писателей, то вам бумага не придет, потому что правление союза писателей России к нему непричастно. Просто организуется новая общественная организация, создает свой устав и утверждает в управлении юстиции.
Они втроем на меня уставились, как на Ихтиандра в скафандре.
— Это вы, девушка, сказали? — с нескрываемым шоком спросил бородач.
— Я сказала. Мы слышали об организации второго союза писателей в Москве. Там уже третий на подходе. А вы что — против?
— А вы…
— А вам…
— Простите, как фамилия?
— Степнова, — говорю.
— Вы на семинар?
— Да.
— Стыдно, девушка! Пришла учиться, а туда же — от горшка два вершка права качать! — взъярился тип казачьей внешности.
— Ну тихо, тихо, Ксандр Палыч, распугаешь нам молодежь.
— Кого — их? Их испугаешь! Люди сидят уважаемые, ни «здрасте», ни представиться, а лезет, — все дураки, она одна умная! Покажи мне стихи свои, умная! Небось одного Высоцкого любишь?
— Люблю, — призналась и вытащила из сумки свой мятый желтый блокнот. — И не стыжусь!
— А стихи на семинар надо приносить в трех экземплярах, отпечатанные на машинке, а не на таких подтирках! Я их даже и читать не буду.
— Не будете, — подтвердила я. — Потому что это не стихи. Это мой рабочий инструмент. Я вообще-то журналист из «Газеты для людей», Инна Степнова, а про образование альтернативного союза сказала…
— Прессу мы чтим. Народ должен знать своих героев! — авторитетно встрял бородач.
— Сказала, потому что располагаю информацией. А вы, кажется, не очень. Поэтому мой первый вопрос — почему, по-вашему, полисоюзность — это плохо?
Александр Палыч громыхнул стулом и понесся вон из тесного зала, фонтанируя стихийными возгласами: «Ходят тут, как генералы!.. Высоцкого им!.. Двух слов связать не умеют!.. Полисоюзность, мля!.. Полипы какие-то выдумали!...».
— Ксандр Палыч, ты далеко не уходи, скоро начинаем! — крикнул ему вслед монах в тонзуре, — впрочем, выражение глазок, противостоящих тонзуре, было отнюдь не монашеское.
— Да не могу я так — покоя сердце просит! — проорал из коридора нервный мэтр, вслед за чем гулко хлопнула наружная дверь.
Я сочла за благо сухо извиниться.
— Ничего, Александр Палыч вспыльчив, но отходчив, — сказал бородач поставленным голосом трибуна. — Он не может уйти — семинар, можно сказать, его детище, он ведет литобъединение для молодежи при нашем союзе шестнадцатый год, и сегодня путевку в жизнь получат многие его питомцы. Вы знаете лучшего березанского поэта Александра Семенова? Лауреат многих премий, хорошо известен и почитаем в Москве как продолжатель исконно-русских традиций… Автор трех сборников, выходивших стотысячным тиражом в семидесятые и восьмидесятые, и сейчас четвертый сборник у него готов, но издать… Издательская система полностью разрушена, никому не нужно настоящее искусство, прилавки заполонила коммерческая проза… Иногда в книжном магазине делается просто страшно — куда катится великая русская литература? Перед вами молодые поэты, — строго говоря, поэты были за мной, так как я стояла лицом к столу президиума, но это деталь, — каждый из которых имеет собственный голос, свою, так сказать, песню, но не может ее пропеть — нет возможности опубликоваться… Собственно, в этом и смысл нынешнего семинара — вы записываете? — дать возможность начинающим авторам заявить о себе… По итогам семинара мы составим подборку стихов и начнем работать в том направлении, чтобы ее поместили столичные «толстые» журналы… Мы обеспечим возрождение настоящей литературы… А вы говорите, почему мы против альтернативных союзов… Мы не против, но поймите, у нас — традиции Максима Горького, Михаила Шолохова, Александра Твардовского, освященные десятилетиями, а что у них, у альтернативщиков? Сомнительные «шестидесятники»?..
Я разыгрывала внимание и стенографирование, не забывала кивать, но в голове у меня выстроилась уже первая фраза будущей заметки: «Есть еще на свете люди, которые считают “оттепельное” искусство сомнительным». Речь красавца длилась минут двадцать. Когда, наконец, секретарь правления отпустил душу на покаяние, я плюхнулась в изнеможении на крайний стул в последнем ряду.
Тем временем вернулся утихомирившийся Ксандр Палыч и, проходя мимо, обдал меня свежим перегаром. Семинар объявили начатым, вытащили список и стали выкликать молодых авторов по алфавиту. Вызванный должен был выйти к столу и прочесть свое кровное, а комиссия из пяти лиц высказывала им веские замечания и выбирала из стопок машинописных текстов одно-два стихотворения — для столицы.
Столицу представляли два уроженца Березани, счастливо переехавшие в свое время в Москву и теперь покровительствующие землякам. Их фамилии, расстреляйте меня, я не запомнила.
Высокий грушеобразный человек, рыжестью волос и застенчиво-плаксивым лицом похожий на Урию Хипа, а жестами и моторикой — на отравленного таракана, прочитал целый цикл стихотворений о спорте. Секретарь правления одобрительно заметил: «Правильно, Николай, мы должны нести в массы пропаганду здорового образа жизни!».
На восхитительных строчках: «Уезжаю от тоски я на карьеры городские…» — серьезную тишину прорезал площадной гогот. Мой.
— Товарищ корреспондент что-то хочет сказать? — добродушно осведомился «монах» Евсей Филонов, похлопывая по плечу Семенова, который был готов к новому взрыву эмоций.
— Этой весной в городских карьерах купаться санитарная инспекция запретила — там кишечная палочка, — выдавила я сквозь смех.
— Поэзия не имеет привязки к фактографии, — весомо заметил секретарь правления. — Следовать за фактами — удел, извините, журналистики, а мы умножаем то, что видим, на горячее участие своей души…
На пятнадцатом участнике семинара (а их набежало человек тридцать!) комиссия стала ерзать, невнимательно слушать, перешептываться, и замечания бросала вскользь, а потом Филонов, оживленно блестя глазами, объявил перерыв. Очень кстати — меня уже давно донимал комплекс проблем физиологического характера.
— А где у вас буфет? — спросил человек в резиновых сапогах, по виду — типичный фермер, автор рукописи «Родные зори».
— Увы, в настоящее время буфета в нашем здании не предусмотрено! — торжественно ответил ответственный секретарь. — Был до девяносто второго года, но… Финансирование урезано, целое крыло нашего помещения закрыто, и столоваться приходится за свой счет. К счастью, мы в центре города, в гастрономе напротив неплохой кафетерий. Ждем вас через час.
— А я слышал, им буфет закрыли после того, как пьяный Юрик, ну Юрий Васильич, Шмелев, нажрался тут и в банку из-под яблочного сока, что в буфете стояла, напрудил, а из нее потом людям наливали, — вплыл мне в уши шепот сзади. Я даже про туалет забыла, косо оглянулась. Два тридцатилетних обалдуя поэтического вида, в немытых лохмах и неновых костюмах, скалили зубы. — Видал — его сегодня не пригласили? Ручкин побоялся — опять, говорит, пьяным придет, всех распугает, всех обхамит, да еще как бы не облевал тут все — месяц ведь не просыхает, скоро опять до белки допьется…
Это была первая информация с семинара, которую я от души занесла на свои мятые скрижали. Однако душа все настоятельнее требовала и другой радости… А народ уже выходил из зала, и я рисковала остаться со своей бедой один на один. И мне бы остался выход, запатентованный неведомым Юриком, — но где найти банку?
— Простите, а туалет есть? — метнулась я вдогон секретарю правления Ручкину.
— Туалет, милая девушка… как вас? — ах, да, Инна, — туалет у нас, к сожалению, отсутствует, ибо он в том крыле, о закрытии которого административным распоряжением я с прискорбием только что сообщил. Это, разумеется, безобразие, что писатели вынуждены ходить через улицу по столь деликатному делу… рекомендую вам зайти в музыкальную школу, там нашей организации идут навстречу… я намерен записаться на прием к мэру. Такую дискриминацию терпеть нельзя…
— А Шмелев никогда и не терпит, — опять зашуршали идущие сзади оболтусы, — он, когда банок не стало, лестницу просто поливает. Зимой обо…л ее, заснул в этом зале, а утром пошел домой с бодунища, на своем же поскользнулся и упал, башкой треснулся… Эх, жаль, что Юрика нет — он бы тут устроил маски-шоу!.. Знаешь, как он Ручкину говорит? «Козел ты, — говорит, — со своей бородищей. Я б тебя Карл Марксом назвал, да что делать, если ты не Карл Маркс, а козел натуральный и есть…». А всем остальным орет от души: «Графоманы! Стихов писать не умеете, а других учите!».
Следовать примеру Юрика на лестнице я постеснялась. Но я не хуже Ручкина знала центр города. За ближайшим углом располагалась очаровательнейшая разливочная, которую так и хотелось назвать московским студенческим словом рыгаловка, ценная демократичностью нравов и наличием туалета. Там всегда собиралась изысканная публика, научная интеллигенция в основном мужеска пола. Я помчалась туда и… обнаружила Ручкина с коллегами по цеху. Так-так!
Выйдя из отдельного грязноватого, но благодатного кабинета, я узрела всю компанию, включая москвичей, за дальним столиком. Простецкие бутерброды окружали графинчик с прозрачной жидкостью. Поэты как раз сдвигали стопки, неразборчиво провозглашая тосты о литературе. Столик был задавлен их крупными телесами.
По залу маялся давешний пропагандист здорового образа жизни, кидал на комиссию молящие взгляды. Отчаявшись привлечь внимание мэтров, он вынул из кармана жменю мелочи и стал пересчитывать ее, шевеля всем лицом. Теперь он еще больше смахивал на таракана в агонии. Посчитав минуты три, таракан Николай обратился к барышне за стойкой:
— Девушка, а пиво сколько стоит?
— Две пятьсот, там же написано, — с профессиональной гримаской ненависти к покупателям бросила в ответ дебелая буфетчица.
— Ой-ой-ой… А водка?
— Сто грамм — три пятьсот.
— Ой, что делается… Девушка, я — березанский поэт Николай Подберезный. Вы не могли бы мне продать пиво со скидкой?
Королева пивного крана даже проснулась.
— Чего-о? А почему-то именно вам пиво со скидкой?
— Потому, что мы, поэты — генофонд нации…
Вторая запись легла на листок моего блокнота. И тут же третья: слова, что нашла буфетчица, дабы раскрыть перед поэтом Николаем Подберезным всю глубину его заблуждения. Тогда, вздыхая, он сделал выбор между пивом и водкой в пользу пива, постоял с кружкой в показной задумчивости, вроде бы рассеянно подошел к столику комиссии, о чем-то с ними поговорил, сделав самое жалкое за сегодняшний день лицо, и подсел на краешек скамьи, великодушно освобожденный для него Ручкиным. После воцарения в кругу гигантов мысли его физиономия обрела признаки блаженства.
Тут мне осталось прыснуть и побрести назад. Вокруг здания союза тусовались по стойке «вольно» не приглашенные пить пиво под литературу. Я попыталась собрать с них впечатления о семинаре — но все они слово в слово повторяли вводную ручкинскую речь, и мне даже не пришлось открывать блокнот.
В какой-то миг мне спинной хребет обожгло пламенным взглядом. Я быстро оглянулась. Худощавый брюнет с яркими глазами записного ухажера — сидел в последнем ряду и до перерыва не успел выступить, но иронически похмыкивал на самых идиотских пассажах, — смотрел на меня очень профессионально. Иронически, свысока и зазывно. Но не как на корреспондента, явно. Как на женщину.
Дабы расшифровать точнее его импульс, я подошла, повторно представилась и спросила, что он хочет сказать по поводу семинара.
— Глядя на вас, — заявил этот персонаж, — я хочу сказать многое, но, поверьте, не о семинаре молодых авторов! Вы любите стихи? Настоящие, а не такие, как здесь звучат? Бог ты мой, это ж уму непостижимо, как много бездарей на свете! Но дослушать надо… Вы не останетесь? Жаль-то как… А хотите, попозже встретимся, и я вам стихи почитаю…
Я вежливо улыбнулась такому напору, сослалась на уйму дел в редакции и сочла задание выполненным.
Остаток моего рабочего дня был посвящен рассказам о семинаре. Сотрудники «Газеты для людей» давно так не смеялись. Потом материал написался на одном дыхании — ведь первую фразу я уже придумала в союзе писателей. Видно, эти стены все-таки дышали творческой энергией!
Ради такого дела мне отвели целую полосу.
Дня через два после выхода статьи главвред вызвал меня в свой кабинет и, хихикая как заведенный, рассказал о телефонном разговоре с негодующим Ручкиным. Секретарь правления требовал немедленного опровержения «наглой клеветы», в чем главвред ему сладострастно отказал. Тогда секретарь выдвинул ультиматум: больше не присылать к нему столь недобросовестного корреспондента, страдающего манией очернить все святое, иначе он начнет копать под «Газету для людей», и все их политические махинации станут достоянием общественности!
— Я свой ультиматум выдвину, — взбесилась я. — Больше я к этим пням замшелым не ходок, не ходун и не ходец, или ищи мне замену! На все, в том числе и на криминальные очерки.
Полоса криминала главвреду была важнее писательских амбиций, и это позволяло мне ставить условия.
Когда самое передовое издание Березани скатилось с позиций рупора общественности на подмостки площадного балагана, я ушла от «главвреда», с сожалением, но бесповоротно, как от возлюбленного, и стала перелистывать вновь возникшие газеты, как «страницы» на компьютере. В свободное от криминала время я отдавала искупительные жертвы своей юношеской страсти — социальной журналистике. За это меня благодарили и оскорбляли. Особо ценными комплиментами для меня звучали обвинения в продажности, проституировании и стародевической сублимации. Лучше всех сказала одна директриса школы, где учительница избила ученика, после появления разоблачительной статьи:
— Недое…ная, вот и гоношится! Мужика бы ей хорошего, унялась бы, да кому такая нужна! Конь с яйцами, а не баба!
Самой директрисе в правый безымянный палец вросло обручальное кольцо шириной в сантиметр, а напускной лоск с нее слетел навсегда, после того как она прочитала все, что я думаю о современной российской школе.
А в моей жизни появился Пашка.
До тридцати годов моей не слишком монашеской жизни я пробавлялась легкими романами по принципу стакана воды: выпил — забыл. От скифских предков моей прабабки дана мне острая способность к мелким бытовым предощущениям. Интуиция подводит меня только в одном случае… то есть во многих… то есть все же в одном, но нещадно растиражированном… Когда я встречаю нового мужчину.
Говорит мне интуиция: это — твой мужчина, сейчас он подойдет к тебе… И он плавно перемещается в мою сторону. И начинается флирт разной степени тяжести. Предположим, что тяжесть эта порядочна… Вот сейчас бы подать голос моей хваленой интуиции!.. Но она внезапно глохнет, слепнет и глупеет, убеждая: все будет хорошо! Недели через две, естественно, происходит бурное расставание, я за голову хватаюсь: где были мои глаза? Мои мозги? Где, черт ее дери, отсиживалась интуиция?! Она какое-то время пристыженно помалкивает, а затем… берется за свое.
Толкает меня под ребро — и выходит мне навстречу из автобуса не красавец, но сильнейшего обаяния человек, буквально пышущий феромонами, и говорит: «А вам в салон не надо!» — «Почему это?» — «Потому что нам следует двигаться в одну сторону, не так ли? Пойдемте!..». И я, влекомая теплыми пальцами, иду с ним рядом, начисто забыв, что меня ждут на пресс-конференции в «Березаньэнерго». По дороге я узнаю, что сгусток феромонов называется Пашка Дзюбин, и понимаю, что я готова всю жизнь — и даже после смерти, как Эвридика за Орфеем, — идти за ним куда глаза глядят. Он уводит меня в сиреневую даль (в его съемной квартире обои жуткого сиреневого цвета, по стенам наклеены рукописные плакатики типа «Make love nоt war»), и в этом ностальгическом раю мы три восхитительных месяца дегустируем вкус жизни. А такой беды, что Пашка в одночасье смоется в неизвестном направлении, а через год после того его новая подруга-хиппи…
Звать Дашка, восемнадцать лет, с виду — полный унисекс. Унисекс является ко мне в редакцию и заявляет, что беременный от Пашки, а сам Пашка уехал дегустировать вкус жизни в Читу к буддистам. Говорит: «Давай я тебе своего ребенка отдам? Пашка говорил, ты детей хочешь, а они у тебя не родятся!..». Я ее стыжу за безнравственность, матерю за бестактность, с проклятиями и заветом: «Не смей больше попадаться мне на глаза!..» — выкидываю из редакции. Она узнает мой адрес, и в следующем мае я просыпаюсь от детского плача под дверями квартиры. При младенце, копошащемся в тряпье внутри коробки от бананов, две писульки: «Инна, я решила, ей с тобой будет лучше. Назови как хочешь. Претензий не имею. Беспокоить тебя не буду. Может, еще встретимся, если это будет по природе, а нет — бай-бай. Мне говорили, нужен отказ от ребенка. Короче, не въеду, как его писать. Как смогла, так и написала. Адрес твой мне Пашкины друзья сказали. А Пашку я с тех пор не видела».
«Я, Митяева Дарья Викторовна, отказываюсь от своей дочери, родившейся 4 мая этого года. Я хочу, чтобы ее воспитала гражданка журналистка Инна Степнова, отчества не знаю. Обещаю И. Степновой не мешать и ребенка не отбирать. Делаю все сознательно. 13 мая 2000 года». Эти записки до сих пор хранятся у меня.
…подкинет на мой порог Пашкину дочь, интуиция предсказать была не в силах! Особенно того, что мы с мамой решим удочерить — то есть я документально удочеряю, а мама выполняет бытовые функции родительницы — накормить, выгулять, запасти памперсы, — этот плачущий комочек. Еще до того, как ее глазки открылись и глянули на меня шкодливым желто-зеленым прищуром. Это были глаза моего любимого, и, столкнувшись с ними взглядом, я поняла, что отдать ребенка его биологическим родителям — рифмующимся между собой разгильдяям Пашке и Дашке, — я не смогу никогда.
Все лето 2000 года я бегала по общественным местам города, решая формальности удочерения, похудела так, что могла за швабру спрятаться, и талия моя угрожала переломиться под весом сумки с двадцатью килограммами абсолютно необходимых вещей. В начале сентября я впервые появилась в скверике возле своего дома с коляской. Ради первой прогулки со своим ребенком я даже бросила курить. Месяца на два. Мы чинно гуляли с Ленкой, отсчитывая шаги и минуты, согласно рекомендациям перинатального терапевта, и шаг в шаг за нами шло общественное мнение: «А Инка-то родила незнамо от кого!».
Когда мы поженились с Багрянцевым, злопыхатели резюмировали: грех прикрыть.
Глава 2
Я занялась борьбой за права вынужденных переселенцев из бывших советских республик. Затеяв материал о них, стала искать по городу конкретных страдальцев.
Один знакомый подсказал мне, что в его общежитии обитает русский из Средней Азии. Я сделала стойку русской борзой — и метнулась в заданном направлении. По указанному адресу мне навстречу из плохо обжитой комнаты высунулся… тот самый эффектный брюнет с семинара молодых авторов. Он меня тоже сразу узнал. И посетовал, узнав о цели моего прихода, что он сам, как поэт, не был интересен такой очаровательной особе, а как жертва политических игр представляет ценность… Я покаялась: «Работа у меня такая!». И мы нашли общий язык. Хозяин комнаты пригласил меня к холостяцкому столу, угостил зеленым чаем («Привык в азиатчине к этому напитку, черный, извините, не употребляю!»), рассказал десять бочек арестантов о своих мытарствах в Узбекистане и на пути в Россию, — я, ахая в такт его речи, ибо фактура лилась первостатейная, исписала весь блокнот, — а потом с места в карьер зачитал:
Что держалось в одной цене —
Перебито ценой иной.
Я был предан своей стране.
Я стал предан своей страной.
— Что это? — восхитилась я, растроганная, а он ведь на то и рассчитывал. Скромно потупился и признался:
— Это мои стихи. Которые вы не захотели слушать…
Ребенок Пашки Дзюбина обосновался в моем доме, я научилась уже варить кашку четырех сортов, но так отчаянно ее пересаливала, что напрашивались два вывода: «Жри сама такую гадость!» — мамин и «Я все еще его, безумная, люблю!..» — мой. Кашу я подъедала, давясь, а Пашку медитативно старалась забыть каждую секунду, как жители Эфеса — Герострата. И очень хотела выбить клин клином!
Треснувшее сердце мое исправно качало по венам кровь и интимные мечты, и свободных уголков в нем оставалось порядочно. Один из них часа за два оккупировали цыганские глаза гонимого поэта. Когда на вычитку материала в редакцию человек издалека явился в благоухании одеколона и роскоши пестрого платка на шее. Он согласился со всем, что я написала, и вручил сложенную в несколько раз бумагу:
— Прочтите потом, на досуге, хорошо?
Разумеется, я прочла тут же, как за ним закрылась дверь редакции, а потом опустила листок на колени и предалась женским грезам, глядя в окно. Главный редактор Степан Васильевич обругал меня бездарью и бездельницей, тогда я встрепенулась и потащилась на заседание горсовета, даже не отбрив по традиции «дядю Степу». Дядя Степа, увы, не был добрым милиционером — он был самым тупым и беспринципным редактором из всех начальников, кого я встречала на своем жизненном пути, но высокий для нашей глухомани оклад и адекватные ему гонорары держали меня в «Периферии», березанским отделением коей и командовал Степан Васильевич. Мы с ним были, как разноименные заряды.
На листе, который я бережно спрятала в сумку, под лапидарным «И. С.» размашистая рука вывела:
Ты пока только имени звук,
Только смута промчавшейся ночи,
Только горечь прочитанных строчек,
Только скрытый намек на испуг…
И еще три строфы в том же духе.
Они разительно отличались от образчиков «настоящей березанской литературы». И, признаться, мне никогда не посвящали стихов. Первым воспел мою женскую сущность беженец из Узбекистана Константин Багрянцев.
Я нашла внутрироссийских мигрантов человек пять, и материал удался.
Невозможно было не встретиться с Багрянцевым, когда он недели через полторы после публикации скромно позвонил в редакцию и предложил пройтись — ему, мол, так понравилось со мною общаться, что он хотел бы рассказать мне о себе подробнее… И вообще здесь, под небом чужим, он, как гость нежеланный… Тут он, видно, инстинктивно ущучил мое больное место, ибо я тоже не считала себя березанкой. После имевших место в истории нашего рода репрессий, побегов из города в город, выселений в двадцать четыре часа, дальних отъездов на учебу и распределений на работу изотовские ошметки под иной фамилией осели в Березани. Чисто случайно. И я не могла заставить себя любить этот город, разительно непохожий на мои степи, реку Валгу, несмотря на созвучие имен, далекую формой и содержанием от дельты Волги, людей, живущих в заторможенном купеческо-мещанском ритме… На почве нелюбви к Березани мы с Багрянцевым и сблизились, а затем и сошлись. Невозможно было после всех откровений в пивных (грамотный кавалер выбирал заведения подешевле, но всегда платил за двоих), обжиманий на лестнице и песен дуэтом вполголоса не впустить его в дом.
Очень скоро после вселения Багрянцев предложил выйти за него замуж.
Потом я, конечно, поняла, и даже не рассердилась — на него, что ли, зуб точить? На себя, наивнячку сладкую! — что Багрянцев, может статься, более всего хотел выселиться из общежития и обрести постоянную прописку на территории жены. Но умен был, собака, тайные мечты свои озвучивал якобы шутя, чем и усыпил мою бдительность…
— Что ж тебе так нравится во мне, что ты и на брак согласен? — поглупев от стихов, кокетничала я.
— Жилплощадь… я хотел сказать глазки! — с ухмылочкой цитировал довоенную кинокомедию Константин.
Уж не знаю, двухметровая ли моя худоба или двухкомнатная наша с мамой хрущоба (малогабаритная кухня, санузел раздельный, балкон) пленила его больше. Правда, он покривился на Ленкину колыбельку, но ничего до поры не сказал. Он думал, что я родила незнамо от кого, и девочкой не интересовался. Тем более что спала Ленка в большой комнате, при маме моей.
Константин Георгиевич преобразил мою маленькую комнату и искривил мою карму — допустил в нее поэзию в полный рост. В комнатке отлично разместился багаж Багрянцева — коллекция расписных кашне, словарь Даля, одеколон «Whisky Blue», пачка зеленого чая и скудный комплект пижонских носильных вещей. Это стал его «кабинет». Писать свои статьи я могу и на работе, — заявил супруг. Ленку мы вскорости сдали в ясли. Мама вернулась на службу. На таких условиях — целый день один дома, за компьютером, хозяин! — Багрянцев был готов приветствовать семейную жизнь. Он предавался литературному труду с бескорыстием обеспеченного прилежной супругой человека. Мечтал найти работу или хотя бы подработку в газете. При том, что его манера коверкать слова устной речи, изощренно насилуя родной язык, переносилась на бумагу. И я увиливала от его трудоустройства.
А я… на время отказалась от подработок в сопредельных изданиях, чтобы пораньше приходить домой и учиться готовить, вести хозяйство… Чего за мной никогда раньше не водилось. И тщательно — однако тщетно — пыталась не замечать, что Багрянцев действует в вечном диссонансе со мной.
Схлопотала я первый нокаут за пожаренный по венскому рецепту бифштекс.
— Нет, Инка, — покровительственно сказал Константин, его отведав и сложив обочь тарелки вилку и нож, — не угнаться тебе за Вероникой.
Я резонно вопросила, кто это еще — шеф-повар лучшего ташкентского ресторана «Голубые купола»? Выяснилось, что жительница аула под городом Навои, где Багрянцев провел свои лучшие годы.
— Как кореянки готовят — бог ты мой, пальчики оближешь! Вот эта самая Вероника… Любила сильно, до умопомрачения, всякий мой приход пир горой закатывала. Я у нее кой-какие рецепты списал. Показал бы их тебе, да что толку… Ты ж готовить только пельмени из пачки можешь…
— Что ж ты на ней не женился, если она тебя так любила и так вкусно готовила?
— Если на каждой из-за такого пустяка жениться… женилки не хватит! К тому же с ней не о чем говорить было. Что можно, я с ней молча делал… А после того, сама знаешь… поговорить ведь тянет. Начнешь о стихах, о звездах… Отвечает: «А у нас дувал оползает». Ну убожество! Наскучила через месяц… С тобой хоть в беседе можно время провести… Пойдем покажу, что сегодня написал!
В общем, довольно скоро я, продвинутая журналистка, как и тьма женщин всех времен и народов, совершивших ту же ошибку — брак с поэтом, по той же причине — помутнение рассудка от упоения обращенных к ним рифмованных строк — разочаровалась в супруге. И была очень близка к тому, чтобы разочароваться в литературном творчестве в целом. Хотя литературное творчество было ни при чем. Не оно же лежало на диване целыми днями, листало в поисках заковыристых рифм словарь Даля, не оно отказывалось от попыток найти нетворческую работу, отрицая возможность возвращения к станку. Не оно задирало меня критикой хозяйских и кулинарных способностей. Не оно морщило нос от пыли на подоконнике, от Ленкиного плача, от предложения погулять всем вместе…
Лоцман-навигатор четырех браков, все вторые участницы коих, по его словам, до сих пор готовы были принять Константина Георгиевича обратно в одних трусах, с долгами, с высокой температурой, с проказой и чумой, с незаконными детьми и сворой преследователей позади, избалованный вниманием «баб», разучился смотреть в зеркало и не замечал, что вороные его кудри становятся бывшими, что следами от моли по ним ползет седина, что морщины перерезают былую усмешку сердцееда и что гардеробчик его стильный уходит все дальше от запросов моды. И не ужасался он разнородным записям в своей трудовой книжке: «слесарь подвижного состава, станция Выжеголо, стаж работы 2 месяца», «зоотехник, совхоз имени Клары Цеткин, стаж работы 1,5 месяца», «водитель автокрана, автобаза № 13, город Навои, уволен по 33 статье ТК РФ»… Березанская строчка там красовалась всего одна — слесарь-ремонтник.
Часто и любовно Константин Георгиевич перелистывал пожелтевшие газетные вырезки и посеревшие бумажки, хранимые в заветной папке из розового картона. Там были отчеты о писательских конференциях, семинарах молодых авторов (бэ-э-э!), школах литактива, съездах Союза писателей Республики Узбекистан и групповые фотографии, где я безошибочно узнавала своего мужа по блядскому блеску в ретушированных глазах и месту около самой смазливой дамы. Антураж блеклых фото пленял романтикой опереточного Востока — плодовая флора, павлины, ишаки, чадры и платки на смеющихся женщинах, купола мечетей или крупные ножовки гор по линии горизонта… Константин обожал пересказывать подробности тяжеловесно-роскошных писательских съездов в бывших ханских дворцах, с мозаичными бассейнами и пестрыми, как бы тоже смальтовыми, павлинами. По ходу рассказа он обычно раза два-три отводил в сторону глаза и бормотал: «Ну, сама понимаешь…» — когда речь заходила о литераторшах и писательских женах.
Неизменное чувство муж питал к зеленому чаю, словарю Даля и пиву «Охота». И к стихам. В дни моих получек он просил покупать книжные поэтические новинки.
— Как можно жить без стихов? — жестом Остапа Бендера закидывая на спину хвост радужного кашне, рассуждал Константин по поводу и без повода.
— Ты лучше скажи, как можно жить со стихами, но без еды? — перебивала я, целясь ему в голову очередным томиком «Поэтической России». Даже если и попадала, это было бесполезно.