Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Pasternak

ModernLib.Net / Современная проза / Елизаров Михаил / Pasternak - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Елизаров Михаил
Жанр: Современная проза

 

 


Михаил ЕЛИЗАРОВ

PASTERNAK

От редакции

Это вторая книга самого успешного из российских авторов — дебютантов.

Михаил Елизаров — «новый Гоголь», как высказался Лев Данилкин в одной из своих статей, посвященных первой повести М.Елизарова «Ногти». «Ногти» переведены на немецкий язык. По повести поставлен балет «Десять прозрачных полумесяцев» (режиссер — хореограф Александр Попеляев, театр «Кинетик»).

Выход в свет нового романа «Pasternak» — второе по значению (после пелевенского «ДПП NN») событие открывшегося литературного сезона.

По жанру это «православный боевик»: нечто среднее между «Бесами» Достоевского и «От заката да рассвета» Родригеса и Тарантино.

Это блестящая, сочная проза с захватывающим сюжетом и с оригинальной философской начинкой — нечто вроде «романа идей» и «философско — богословского романа». Это первый образец такого жанра в новейшей русской литературе.

«…Четверо мужиков слаянской внешности бьются с Пастернаком. Елизаровский Пастернак выглядит как гигантский демон-птеродактиль с лошадиным черепом — это „оболочка“, через которую в русский мир экспортируется инородное зло; через свои сатанинские стихи монстр окутывает интеллигенцию ядовитым смрадом „духовности“ Второе имя его Живаго, доктор —трупоед, присвоивший себе один из лингвистических атрибутов истинного, православного бога. Pasternak (он же Пастер Нак, он же Пастер Наш) извергает гнилую духовность и руководит легионом сект. Сектанты, подлежащие уничтожению, — все те, кто по-своему толкуют слово божье: от рериховцев до интеллигенции вообще, завороженной ядовитым романом о докторе-трупоеде…»

«Вся сложная литературная инженерия „Pasternak`a“ должна обеспечить Большой Взрыв: роман явно замышлялся как атомная бомба для интеллигенции».

Пролог

Живаго

Грохот станков и визгливые полутона циркулярной пилы едва доносились в подвал. Ветхие стеллажи, полные бумаг, заглушали производственный шум.

Петр Семенович женским движением расправил складки огромных, почти до плеч, нарукавников, перешитых из спортивных штанов «Adidas». Белая лилия на правом нарукавнике фосфорно полыхала в бледном свете, проникавшем сквозь маленькое окно под потолком. Стопки бумаг уменьшили оконный проем вчетверо, оставив прорезь в ладонь шириной.

Напротив Петра Семеновича, отделенный широкой границей стола, возвышался Кулешов. Сумрак одел его до плеч в балахон однородного серого цвета, только голову обрамлял светлый венчик, высвечивающий под волосами макушку лимонного цвета. Стекла в громоздкой пластмассовой оправе множили усталость его глаз.

— Петр Семенович — хуесос! — сказал Кулешов.

— Вадим Анатольевич, ваше вопиющее хамство на сей раз преступило всякие границы, — затараторил со скоростью тараканьих лапок Петр Семенович. — Как смеете вы бросать мне в лицо такие чудовищные обвинения, не имея на то ни малейших доказательств! Если не ошибаюсь, хуесосом зовется человек, который сосет хуй. Скажите, вы хоть раз заставали меня за, прошу прощения, но выскажусь в вашей терминологии, сосанием хуя? Отвечайте: заставали? Нет! Никогда! А высказывал ли я при вас когда-нибудь мои личные пожелания совершить с кем-либо подобный акт? Нет! Может, я подходил к вам с соответствующей литературой, с видеокассетами и в восторженных тонах отзывался об увиденном? Нет и еще раз нет!

— Вот как вы заговорили, — произнес Кулешов с перевернутой злой улыбкой. — Стоило мне высказать нечто безосновательное, но не просто в воздух, а по вашему адресу — и как же вы взбеленились. Прямо не узнать. Сразу потребовались аргументы. Так почему же вы, милейший, берете на себя смелость постулировать более чем сомнительные измышления, да еще вековой свежести!

— И не сравнивайте, — замахал руками Петр Семенович, — в моем случае речь идет о знаниях, возраст которых исчисляется бесконечностью, а в вашей параллели как в уродливом зеркале отражается бездуховный лик материалистического невежества.

— Что ж, тогда мы снова возвращаемся на исходные позиции. Петр Семенович — хуесос!

— От него и слышу!

Кулешов перевалился через стол и нанес Петру Семеновичу удар по ребрам, от которого тот обвалился, как песчаная постройка.

— Кто здесь хуесос?!

— Хорошо-хорошо, перестаньте! — взвизгнул Петр Семенович. — Я скажу, скажу! Ваша взяла, банкуйте! Если это так важно, то, пожалуйста, мне это совершенно ничего не стоит. Извольте. Если вам от этого станет легче, то, ради бога, мне не жалко, черт с вами, только отвяжитесь. Я — хуесос. Ну что, полегчало?

Кулешов устало присел.

— От вашего упрямства можно с ума сойти…

— Это кто еще из нас упрямец, Вадим Анатольевич, — потирая бок, усмехнулся Петр Семенович.

— Просто вы меня замучили!

— Вы сами себя замучили. Своим нежеланием воспринимать вселенские истины.

— И это говорит человек с высшим образованием!

— Ва-дим А-на-толь-е-вич! Ми-лень-кий! В сотый раз повторяю, что вы утратили дар понимать живые слова!

— Да вы реальность подменяете трупной эзотерикой! — Кулешов разгневанно хлопнул по столу.

— Вот, — Петр Семенович многозначительно навострил палец, — вот речь закоренелого представителя эпохи Кали-Юги!

— Вы мне Изидку вашу голожопую бросьте цитировать! Я этот бред эмансипированной барыньки не хуже других знаю! Читал-с! — Он вскочил с места. — А самое противное, что вы сами во все это не верите. Грош цена вашим убеждениям, если мне стоит чуть надавить, и вы с буддийским спокойствием от них трижды отрекаетесь.

— Не скажи-и-те, — протянул Петр Семенович, — в наших прениях дух мой крепнет час от часу. Вы же не станете отрицать, что в последний раз я довольно-таки долго продержался. Поэтому я даже благословляю то маленькое насилие, которому вы меня подвергли.

— Да при чем здесь это! Я диву даюсь, сколько раз зарекался с вами связываться, а вы все равно раскручиваете меня на очередной бессмысленный диспут.

— Значит, не все потеряно, мой дорогой, и ваше сердце еще способно на мгновение заглушить животный рассудок, презренный интеллект. Ваше высшее «Я» нуждается в этих беседах, задыхаясь от духовной жажды, оно требует нескольких капель истины!

Кулешов судорожно моргнул.

— Хорошо, давайте абстрагируемся от ваших теософских представлений. Я не буду пытаться здесь подвергать критике доктрину кармы, равно как и вставать грудью на защиту евангельского возвещения. Мы пойдем самым корректным путем сугубо исторического аспекта.

— Давайте, мой хороший, давайте… — оглаживая тело, сказал Петр Семенович.

— Ну как с вами можно общаться, когда у вас на лице уже появилась эта идиотская скептическая улыбочка?! Говорите, мол, Вадим Анатольевич, свои благоглупости, я все равно остаюсь при своем мнении. Так? Я прав, да?! Кивает и лыбится, как параша! Что ты киваешь, скотина! Так, что ли, блядь тибетская?! Так, что ли, лемуриец хуев?!

— Юпитер, ты сердишься — значит, ты не прав. — Петр Семенович добродушно улыбнулся.

— Ах ты, пидор! — задохнулся бешенством Кулешов.

Петр Семенович послушно согнулся от удара.

— Вы не умеете спорить, Вадим Анатольевич!

— В споре с пидорасами истина не рождается, а умирает! — крикнул Кулешов, отвешивая бессильные оплеухи. — Эти идеи Платон сожрал и высрал! Блаватская его говно сожрала и снова высрала! Рерихи двойным говном обмазались! А ты, низший разум, их облизываешь! Отвечай, хуесос, облизываешь?!

— Облизываю! — с готовность согласился Петр Семенович, опасливо пятясь от Кулешова. — Ибо животную душу нельзя будить ничем иным, кроме страданий. Единственный способ выдержать муки — это возвыситься духом над ними, перенести точку опоры с тела, которое страдает, на дух. Мучающийся человек становится более духовным.

— Поразительно, — оглушенно рассуждал Кулешов, — как за каких-нибудь несчастных десять лет деградировали образы, питающие все истерические пандемии обществ. Кажется, еще вчера предметом коллективных помешательств были проблемы атомной энергии, ядерной физики, лазера, электроники, космоса, пришельцев. Человек был индуцирован наукой, а не мещанским вуду-коктейлем из кабалистики, ламаизма и изнасилованного христианства!

— Это прекрасно, что вы сами упомянули о пришельцах, — оживился Петр Семенович. — Именно инопланетные существа стали нашей божественной частью, бессмертной душой. Этих старших братьев по разуму, рожденных на более развитой планете, мы называем Махатмами, или Великими Учителями.

— Не смейте извращать мои слова в угоду вашему ущемленному слабоумию!

— Блаженные духом ближе к богу, чем те, кто сделал интеллект высшей целью.

— Нет, любезный, это не про вас писано! Вы не блаженны, вы — мерзавец!

— Как ужасна ваша участь, — ненатурально вздохнул Петр Семенович. — Оборвав связь с внутренним Христом, с вашей бессмертной душой, вы воплотитесь на земле, быть может, два или три раза и исчезнете навсегда, пережив кошмар окончательного разложения!

— Ах ты, буддист кришноебучий! — Кулешов пнул Петра Семеновича в мягкий, будто набитый тряпками живот. — Христианство — не полигон для оккультно-кармических испытаний. Понятно, сука?!

— В общих чертах. — Петр Семенович выдул на губах жабьи пузыри, облизнулся.

— Просочились, как тараканы, во все щели! Нравственные ориентиры! Духовные идеалы! Хочешь — малюй свои горы, а дальше не лезь!

— Чем вам живопись не угодила?

— Да разве я о картинках? Я говорю о теософии вашей индо-рязанской!

— Но согласитесь, что нравственные законы, предложенные Иисусом, во многом напоминают буддийские.

— Просто вы зациклены на эзотерической трактовке христианской символики и текстов! Разумеется, сторонники теософии горазды утверждать, что, несмотря на все разномыслия традиционных религиозных мировоззрений, на уровне глубинном они раскрывают единую истину. Только при ближайшем рассмотрении, милейший, выясняется, что созданные мифы с исторической реальностью не сочетаются!

— А куда же деть тот очевидный факт, — Петр Семенович сверкнул победным глазом, — что Кришна, Будда и Христос — это души с одной биографией, триединое, так сказать, пламя вечности, а?

— А вот если я тебе по ебалу сейчас съезжу, будешь апеллировать к триединому пламени? — в голосе Кулешова загудели близкие громы.

— Не так-то просто запугать меня, Вадим Анатольевич! — он запоздало попятился.

— Смотри как заговорил, пидор гималайский! — Прямой удар в лицо свалил шаткого Петра Семеновича с ног. — Не претендуй, сука, на христианство, не претендуй на науку!

Петр Семенович утерся нарукавником.

— И в мыслях не было!

— А я не верю! — крикнул Кулешов.

— Как обидно… Почему? В большинстве пунктов я с вами полностью согласен, но есть фрагменты, требующие дополнительного разъяснения. Это же нормально, естественно!

— Что вам еще не понятно?! Я устал повторять: христианство не нуждается для своего понимания в оккультной трактовке. Да, двести лет назад в розенкрейцерских и прочих масонских шарашках муссировались идеи пантеизма, посмертных воплощений, кармы, но в настоящее время превозносить новобуддийское шаманство — по меньшей мере дико! Вот и вся моя философия!

— Это понятно, — примирительно сказал Петр Семенович. — С этим никто не собирается спорить.

— Тогда что еще?! Что еще не понятно, отвечайте, черт вас раздери!

— Меня волнует исключительно технический аспект. Вам, как инженеру, это должно быть близко. Когда вслед за физической истает астральная и ментальная плоть, все высшие накопления вознесут наше сознание к истинно бессмертному «Я». Вам это несложно представить, ибо вознесение напоминает работу ракетного многоступенчатого двигателя…

— Что вы мне нервы трепете! Что вы повадились сюда?! Дьявол какой-то! Вы мне работать не даете, у меня от вас инфаркт будет!

— Просто на миг представьте, — страстно продолжал Петр Семенович, — вы живете одновременно во многих мирах, из которых наш, материальный, — самый примитивный и низкий. Ведь что такое рай? Это не фруктовый сад и прогулки с арфами, а огненный мир напряженной мыслительной работы. Творческие возможности не имеют преград, и нет такой задачи, которую нельзя было бы решить. Разумеется, чем меньше было накоплено прекрасных возвышенных мыслей, тем меньше пробудет человек в огненном мире перед новым воплощением.

— А если из всех мыслей, накопленных за жизнь, была одна, про жопу, — спросил Кулешов с усталым издевательством, — то сразу про нее все поймешь и на Землю вернешься?!

— Совершенно верно! Поэтому даже если мы сомневаемся, что вся наша жизнь — это движение по бесконечной спирали эволюции, дающее нам с каждым новым рождением неоценимую возможность изживать недостатки животной натуры, становиться чуточку мудрее, лучше, чтобы к концу вселенской манвантары из человека вновь претвориться в космический разум, которым мы были когда-то, прежде чем воплотились на планете Земля…

Кулешов глубоко дышал.

Петр Семенович вскинул руки:

— Разве не проще допустить, что все это правда, и вести себя лучше, чем упрямо отрицать, а потом очень страдать! Вадим Анатольевич! Ну скажите!

— Проваливайте отсюда к ебаной матери! Слышите?! К ебаной матери!!! — голос Кулешова поднялся до милицейской трели, обрывая сердце.

— Вадим Анатольевич, дорогой вы мой человек! — Петр Семенович всплеснул руками, кинулся за водой. — Нельзя же так! Что вы с собой делаете? Вы же планомерно губите себя. Я понимаю вас больше других. Сам когда-то часто раздражался, ел мясо, пил водку. Проявите чуточку терпимости, понимания, жалости. Наконец, элементарного сострадания. Уменье выслушать другого человека — это ли не то искомое общерелигиозное чудо, которого нам так не хватает в жизненной суете?

— Вы же слова не даете вставить! — Кулешов отпил из стакана, продолжая удерживать под пиджаком скачущее сердце.

— Буду нем как рыба. — Петр Семенович покрутил перед губами, изображая замочек.

— Вот и прекрасно, вот и послушайте. Начнем еще раз, без взаимных оскорблений. — Кулешов достал из внутреннего кармана упаковку с валидолом, заложил таблетку под язык.

— Слава богу, давно пора, — обмолвился Петр Семенович, спохватился и, улыбаясь, повесил на губы второй невидимый замок.

— Я уже говорил, — сказал Кулешов, шепелявя таблеткой, — ваше заблуждение сформировалось на фоне своеобразной параноидальной реакции, которая происходит, как правило, в пределах одной лингвоэтнической, а в нашем случае квазиклассовой структуры. Новые политические веяния, критическая социальная обстановка выполняют роль катализатора. Вы не станете отрицать, что большая часть так называемой интеллигенции склонна к интеллектуальному и духовному сектантству, эдакому благожелательному мракобесию, чрезвычайно разрушительному по своей природе…

Петр Семенович понимающе кивнул:

— В темной эпохе человечество наиболее несовершенно, а потому невежественно. Скрытое присутствие богов наполняет пространство и все, что в нем живет, высочайшим космическим электричеством. Человеческое существо, не имеющее в себе высокодуховных вибраций, разрушается.

— Что за еб твою мать! — сплюнул таблетку Кулешов.

— А что я такого сказал?

— Я тебя, пидораса, сейчас избавлю от невежества! И от вибраций тоже избавлю! Ты у меня враз просветлеешь, Порфирий Иванов моржовый!

— Лучше воздержимся от комментариев, Вадим Анатольевич, — сказал Петр Семенович, ловко подставляя под удар свой мягкий бок, — воздержимся и не будем осквернять очередной грубостью светлую память праведника!

— Мессия в семейных трусах! — отчаянно крикнул Кулешов.

— Во-первых, мессию не встречают по одежке. Неважно, в чем он придет: в трусах, набедренной повязке или в двубортном костюме. Во-вторых, перечитайте Андреева! Блока! Бердяева! Или Пастернака!

— Не собираюсь я ничего перечитывать!

— Мне вас искренне жаль, Вадим Анатольевич. Как обездолен человек, себя сознательно лишивший возможности ежедневно причащаться сокровищницы русских исполинов духа!

— Последователей ваших исполинов, Петр Семенович, в тюрьме петушарили бы, а они только бы вслух стишки декламировали или брюзжали недовольно: мол, ва-а-рвары, смажьте хуй вазелином! И в этом весь ваш духовный универсум!

— Еще посмотрим, Вадим Анатольевич, кто первый вазелину попросит!

О, знал бы я, что так бывает,

Когда пускался на дебют,

Что строчки с кровью — убивают,

Нахлынут горлом и убьют!

— Ах ты, пизда декадентская! — Кулешов, беспомощно загребая руками, упал на спину. Лежа на полу, он силился достать из кармана упаковку с таблетками. Лицо его побагровело от сердечного удушья, из прокушенного при падении языка струилась темная кровь.

Петр Семенович огляделся. Страшная улыбка озарила его рот:

— Мы победили, Борис Леонидович! Мы победили!

Ничто в нем больше не напоминало поруганного интеллигента. Облик его исполнился каким-то древним торжеством, как у демона на средневековой гравюре.

Со стороны стеллажей внезапно подул ветер, усиливающийся с каждым мгновением. Шелест колеблемых страниц перерос в многотысячный шепот. Ветер выдувал с полок вороха бумаг, но они не разлетались, а сбивались в нечто целое, повторяющее очертания неимоверного конского черепа. В темноте распахнулись перепончатые крылья, покрытые неряшливым письмом, будто их сшили из пергаментных черновиков.

Поверженный Кулешов с неподвижным ужасом видел, как Петр Семенович простер к существу руки, будто попросился в объятия. Крылья с громовым раскатом сомкнулись вокруг него, как если бы захлопнулась раскрытая посередине книга, потом снова распахнулись — и Петра Семеновича больше не было. Удар расплющил его. Оттиск Петра Семеновича оказался впечатанным в большую многосюжетную гравюру на огромном крыле существа. Он был облачен теперь в выпуклые латы и стоял в окружении усатых драконов и грифонов. Внутренний ветер на гравюре колебал штандарт с лилией. Черты Петра Семеновича, искаженные китайским лукавством, были смертельно костисты, но легко узнаваемы. Фигурка повернула голову и живым взглядом оглядела Кулешова.

Стекла на очках Кулешова затуманились предсмертной испариной, он вытянулся, коченея. Через минуту в помещении, кроме бездыханного тела и разбросанных по полу бумаг, ничего не было.

Послышались деликатные постукивания: «Вадим Анатольевич, вы свободны? У нас тут вопрос возник. Накладочка вышла с ГОСТами на электропечи», — дважды кивнула носатая дверная ручка.

Вошедший, ослепленный подвальным сумраком, не заметил распростертого тела. Уткнувшись лицом в папку, он водил пальцем по производственным чертежам на мутной перламутровой кальке.

— Расхождения в номинальной и допустимой норме, а в графе фактической нормы данные просто отсутствуют. Смотрим пункт пятнадцать: габаритные размеры указаны, пункт шестнадцать: «Мощность холостого хода в киловаттах, не более двадцати двух…» — это не то… Вот: «Производительность при цикле термообработки в пять часов…»

Сделав шаг, он неожиданно наступил на безжизненную крысиную мягкость мертвой руки.

Вместе с совиным возгласом упала папка, призраками разлетелись чертежи. Вошедший опустился на четвереньки, приподнял сжатую в кулак руку Вадима Анатольевича и уронил ее. Рука ударилась об пол, и глубокий колокольный звон разлился по кабинету. Он снова подхватил руку, с силой бросил в пол, ответивший необъяснимым бронзовым гулом, и так двенадцать раз.

На последнем ударе нечто, лишенное четких очертаний, отделилось крылатой глыбой от стены, и мрак выложил к мертвому телу ступени.

Человек бросился в длинный, плохо освещенный тамбур с лязгающим металлическим покрытием. Подгоняемый страхом, он наконец окунулся в спасительный грохот станков. Солнце, в изобилии проникающее сквозь закопченные витражи цеха, сразу же растопило наваждение за его спиной. Он крикнул: «Вадим Анатольевич умер!» — и в обмороке повис на проходящем мимо рабочем.

* * *

Работа в цеху медленно останавливалась, как теряющий обороты пропеллер. Кто-то побежал с запоздалым поручением вызывать «скорую помощь». Производственный гул сменил утрамбованный гомон. Люди по одному подходили к тамбуру, напоминающему подсвеченную глубокую нору, и замирали у входа, не решаясь зайти.

— Неизвестно откуда взялся…

— Представлялся, что из планового отдела…

— Хитрый такой, лукавый, все на улыбочке. Поинтересуется: «У себя Вадим Анатольевич?» — и шасть к нему. Час посидит, потом выходит и облизывается, упырь!..

— Уйдет, а Вадим-то наш Анатольевич таблетки одну за другой, как птичка, склевывает. Воды ему в стакане принесу, он выпьет, успокоится вроде. Я говорю ему: «Доконает вас этот плановик!» — а он вздохнет, головой покачает: «Нет, очень у нас полезная беседа была», — а сам все сердце кругами поглаживает…

— Так и было. Вадим Анатольевич эти посещения еще карамазовскими называл. Только не плановик приходил, а снабженец. Наши его в отделе снабжения встречали и на складе. Снабженец он, точно…

— Или технолог…

— Может, и технолог, а повадки бухгалтерские. Увесистый, да юркий. Смотришь — в глазах близорукость плавает, как самогон мутная, и на самом дне подлость…

— И кого ни спроси, вроде видели его везде, а никто толком не знает, что за человек…

— Помню, раз выбежал Вадим Анатольевич за чертом этим, как закричит: «Даже на порог не смейте появляться!» — а тот через день опять объявился, да еще с нужными бумажками. И не выгонишь. Вадим Анатольевич, может, и прогнал бы его, так начальство позвонило, пришлось принять…

— Я однажды послушать хотел, о чем таком важном они говорят, прильнул к двери, а там неживая тишина. Целый час слушал — ни звука…

— Точно, Вадим Анатольевич смерть свою чувствовал… Совсем беспокойный сделался, все ходил, сатану этого высматривал. Бывало, подойдет ко мне и туманно так спросит: «А Петр Семенович случайно не появлялся? Как появится, скажите, что я у себя…»

— В последние денечки особенно его поджидал… Я, грешным делом, подумал, что приятелями они сделались. Этот даже шахматную доску с собой приносил, подмигивал так с пониманием…

— Сегодня тоже наведался, а только никто не видел, как он ушел, будто растворился…

* * *

Приехала «скорая». Доктор и два санитара с охотничьей прытью фокстерьеров кинулись в тамбур. Вскоре показались носилки с накрытым простыней телом.

Низкий, на уровне колен, ветер мел по асфальту городской мусор. Резкие порывы, вздымавшие волнами простыню на покойнике, завернули ее в двух местах, открывая с одной стороны черный ботинок, а с другой — лицо с закушенным языком. Санитары задвинули носилки в машину, влезли за ними следом, доктор сел в кабину, и «скорая» без сирены тронулась.

Плексигласовую перегородку между кузовом и кабиной украшали бородатые иконы и картинки по мотивам «Бхагават-гиты». В центре располагались два коллажа: синий многорукий Христос держал трезубец, барабан, дубинку с черепом, лук, сеть и антилопу; другой коллаж интерпретировал библейский сюжет «Тайная вечеря»: Шива, Брахма и Вишну вкушали хлеб в окружении двенадцати апостолов.

Санитары уселись по разные стороны от тела, а доктор, отодвинув перегородку, просунул в окошко голову.

— Ну, досказывай, Петруша, свою мысль.

— Пожалуйста… — Санитар наморщил юный лоб. — По окончании астральных мытарств, хотя, по сути, никаких мытарств нет, а есть кармические иллюзии, низменные энергетические отбросы недавней личности формируют оболочку, горящую в аду своих пороков…

— Так… — с веселым любопытством сказал доктор.

— Эта оболочка цепко хранит память о земной жизни и для прекращенья мук страстно желает заново воплотиться. И одно дело — когда астральное существо умершего вселяется в живое тело и удовлетворяется пороками нового хозяина…

— Так…

— И совершенно другое — Христос, явившийся людям. Он также был лишь частью себя, астральным двойником, воплощенным в человеческие контуры, то есть низшим аспектом своей истинной сущности.

— С этим я не согласен, — вмешался второй санитар. — Понятие «Христос» не подразумевает человека или Бога. Оно, скорее, антропоморфный символ, воплотивший в себе пределы духовного развития. Иисус же есть эманация Христа, как бодхисатва — эманация Будды, некое нирваническое божество, помогающее людям вырваться из сетей дьявола. Во множестве миров имеется неисчислимое количество Христов.

Доктор образованно улыбнулся:

— А как быть с христианским догматом о Троице, утверждающим, что сущность Бога едина, а бытие — суть личностное отношение трех ипостасей: Отец — безначальное бытие, Сын — оформляющая энергия смысла, Святой Дух — жизненная целостность?

— Просто христианство в такой форме подразумевает состояние Будды: абсолютное, идеальное и конкретное, — нашелся первый санитар.

— Вы на опасном пути, друзья мои, — сказал доктор, ласково поглядывая на обоих. — Кто отвергает все таинства Церкви и благодатное в них действие Святаго Духа, отрицает Господа Иисуса Христа — Богочеловека, Искупителя и Спасителя мира, пострадавшего нашего ради спасения и воскресшего из мертвых, кто, — доктор возвысил голос, — отвергает во Святой Троице славимого Создателя и Промыслителя Вселенной, Личнаго Бога Живаго…

Из горла трупа неожиданно отошли черно-красные сгустки слизи. Эта посмертная субстанция окрасила бледные губы в насыщенные клоунские тона, стекла по подбородку, образуя на лице Кулешова подобие сардонической гримасы. Санитары вздрогнули.

— Это случается, — сказал доктор. — Прикройте ему лицо.

На простыне, в том месте, под которым находился окровавленный рот покойного, медленно проступил абрис черного иероглифа.

Доктор посмотрел на таинственный значок и вдруг с удивлением понял, что прочел его.

— Это означает «живой Доктор», — сказал он остатками собственной личности. Потом он перестал быть собой.

Часть первая. Дед

Глава I. «Улыбок тебе, дед Мокар…»

Есть такая дальняя запущенная деревня, дворов на тридцать, — Свидловка зовется, в Лебединском районе. Там дедушка с бабушкой живут. А Вася, или как его родители называют — Василек, на летние каникулы к ним приезжает.

В деревне все не как в городе. Одноэтажная она, бревенчатая, с резными петушками на крышах. В домах печи, которые топят дровами.

Люди на городских совсем не похожи. Лица открытые, приветливые. Идешь, и каждый с тобой поздоровается. Даже говорят по-другому, напевно как-то. Одеваются просто, а все равно выглядит красиво, будто народный хор в вышитых сорочках по деревне разбрелся.

И, конечно, природа иная. Лес настоящий, со зверями всякими, как из сказки. Река неподалеку — рыбы в ней видимо-невидимо. Воздух особенный, целебный. Поэтому и привозят Василька, чтобы он три месяца свежее коровье молоко пил, сил набирался.

Особенно Василек дедушку любит. Бабушку, конечно, тоже любит. Но с ней не так интересно. Дедушку Мокаром зовут. Через «о» пишется. Так правильно — Мокар. Старинное русское имя, неверно переиначенное в Макара. Когда Василек родился, родители тоже собирались его Мокаром назвать, в честь деда, а им в городе сказали, что нет такого имени, предложили записать в документах Макаром, родители не захотели и назвали в честь прадеда — Василием. В принципе, Василий тоже красиво звучит.

Дедушка был героем, он воевал, у него пять орденов, а медалей вообще не сосчитать. В основном, золотые и все разные такие. Очень Васильку они нравились. А те, которые простые, железные, — их две. И к тому же некрасивые.

Василек, когда первый класс закончил, привез свой табель с пятерками. И очень на подарок рассчитывал. Орден, конечно, просить — жирно было бы, — это Василек понимал сам. Его заслужить надо. А медальку одну — наверное, можно. Он уже выбрал себе золотую, с красной звездой. Догадывался, что она, наверное, самая ценная и дедушка такую не подарит, а отделается какой-нибудь завалящей, серенькой, из железа. Заранее обижался. Но все равно решился, попросил.

Дедушка в усы улыбнулся, вынес коробку, где все медали лежали, и полную золотую горсть насыпал — не жалко. Василек просто сомлел от счастья. И желанная медалька со звездой тоже досталась. Заглянул в коробку — там только ордена и железные медали, которые самые никудышные.

Василек на радостях и за железными было полез — если уж лучшие отдали, некрасивые-то вообще к чему? А Васильку пригодятся, выменяет на них что-нибудь полезное.

Дедушка по руке — хлоп.

— Нет, — говорит, — эти медали я тебе подарить не могу. Они для меня самые дорогие.

Вот поди и пойми его. В недоумении стоит Василек.

Дедушка опять усмехнулся.

— Ты уже большой, — поясняет, — прочти, что на медалях написано.

Это Васильку — раз плюнуть. Даром, что ли, пятерка по чтению? Прочел. На первой медали: «За отвагу» — красными буковками. На второй, что поменьше: «За боевые заслуги».

— Правильно, — говорит дедушка, — эту вот медаль я в сорок первом году получил, в августе. Армия наша проигрывала, и награды нечасто давали. Поэтому медаль ценная такая. Видишь, у меня тут орден Славы лежит, — достал звезду с кремлевской башней посередине, — первой степени. Важный орден. Я его в сорок пятом получил. Генерала немецкого в плен взял. Как по мне — так я ничего героического не сделал. А медаль не просто мне досталась. Ведь как было в сорок первом — полк отступает, а взвод остается и отступление прикрывает. Так и нас оставили — двадцать шесть человек. И приказ — ни шагу назад! Больше сотни фашистов мы положили. Восемь танков подожгли. Из всего взвода я один в живых остался. Потом повезло мне, подобрала меня другая отступающая часть. Майор один — Перепелов фамилия — лично меня к медали «За боевые заслуги» представил. А в декабре я «За отвагу» получил. Роту в атаку поднял, тяжело ранен был… — Дедушка помолчал, улыбнулся. — А все это, — бородой указал на Васильково сокровище, — самоварное золото — ничего не стоит. Юбилейные висюльки. — А железную медаль бережно в шкатулку положил.

Дедушка силы необычайной. Папа с ним ни в какое сравнение не идет. Василек приехал, восемь лет уже, совсем большой, а дед на ладонь его посадил и легко поднял как пушинку. Да что Василька — дедушка и коня поднять может. Плечо животине под брюхо подставит и над землей приподнимет.

Уважают старого не только за силу. Он всю жизнь в кузнице проработал. И охотник замечательный, и знахарь. Коров лечит, лошадей. Идет по лесу — широкий, крупной кости, волосы седые развеваются, усы густые, длинная борода, кустистые брови и лицо такое доброе, светлое — дедушка!

Взял однажды и внука с собой на охоту. Одна беда, неважная охота с Васильком получается. Животных ему всех подряд жалко. В этого не стреляй, в того не стреляй. Какая же тогда охота, спрашивается?

Василек насупленный шагает. Он по телевизору передачу «В мире животных» смотрел. Там говорили, животных убивать — зло.

Дед остановился.

— Давай, Васька, разберемся. Возьмем, к примеру, твой любимый мультфильм про волка и зайца. Для охотника одинаково хорошо, что волка подстрелить, что зайца. А зайцу? И охотник, и волк — беда. Но охотник-то и за волком бегает. Значит, иногда для зайца охотник — благо. А если охотник убьет вместо волка лисицу — то и волку, и зайцу хорошо. И когда охотник плохой — всем зверям хорошо. И зайцу, и волку, и лисице. Или съест волк больного зайца — волку сытно и всем остальным зайцам проще, нет среди них слабосильных. И людям неплохо — здоровые зайцы в лесу останутся. Поэтому, охота — всегда благо. А по телевизору говорили о людях, которые просто от жадности зверя убивают. Тогда это называется не охота, а браконьерство.

И о чем только дедушка не рассказывает! Ну кто из Васиного класса знает, что грачи пятого марта прилетают, а к двадцатому числу щука на реке лед хвостом пробивает, что десятого апреля пробуждаются сверчки, двенадцатого — медведь из берлоги выходит? Народные приметы.

А советов жизненных сколько! Нельзя показывать на молнию пальцем, а раз показал, то надо палец зубами прикусить. Если руки всполоснешь водой, в которой яйца из-под черной курицы варил, то руки отсохнут, как у дяди Петра, что через два дома от дедушки живет. Когда в деревне покойник, лучше капусту не квасить — горькая будет…

Василек покойников побаивается. Давно, несколько лет назад этажом ниже старуха умерла. Папа в командировке был, а маму помочь попросили. Она не взяла бы Василька с собой, но он дома один тоже не хотел оставаться. И соседки сказали, возьми, пусть привыкает к жизни.

Спустился. Чужая квартира попахивала тухлой сладостью. Заглянул в комнату, увидел гроб на столе. Над гробом желтым носом возвышалась старуха. Василек недоумевал. Чего здесь страшного — просто уснула. Поволок стул, чтобы взглянуть сверху.

Не успел, в дверь позвонили. Вошел бородатый дядька, мама шепотом сказала — священник, весь в черном, принес запахи, от которых и тухлость, и сладость совсем дурманящими сделались.

Соседки бросились к столу, и Васильку показалось, что сейчас они примутся жрать мертвую, как холодец из корыта. Вокруг гроба зажгли свечи. На улице был ясный день и, чтобы именинные огоньки виднее пламенели, на окнах шторы задернули. Сделалось в комнате сумеречно. Священник что-то нараспев бормотать начал, соседки от этих слов заплакали, и Васильку тоже стало страшно. Потом гроб со старухой закрыли, снесли вниз, в автобус задвинули и повезли за город, на кладбище. Там испугался еще больше — земля за оградой будто ощетинилась крестами.

Прошли между могилами к вырытой яме. Под нестройный плач гроб на веревках опустили, два работника быстро закидали землей и воткнули в могилу железный крест с табличкой. Шаткий, он сразу накренился, будто хотел спрятавшегося за женщин Василька получше разглядеть.

— Не бойся его, — улыбнулся черный священник, показывая на крест, — он символ вечной жизни.

Конечно, Василек не поверил. Как может крест нести жизнь, если под ним только покойники и лежат!

Дедушка священников недолюбливает. Особенно тех, которые церкви свои в катакомбах прячут — подвальники. Живут под землей как крысы. А те, что в лесу, — то лесные. Хуже зверей. И над заграничными попами дедушка смеется — евон-глисты и баб-тиски! Стыдные названия. Он много чего про них объяснил, такое, что в школе на уроках не рассказывали.

Сотни лет морочат людям головы своими сказками, а они, сказки эти, злые, страшные, все про смерть и ад, где людей, что слушать их не хотели, в огне вечно жгут.

Есть еще, правда, и рай, куда угождавшие священникам люди попадают. Уж как они рай свой расписывают!

— Всегда тепло, растут кипарисы и виноград, на них попугаи райские выпевают песни, пища — одни фрукты, а ангелы с архангелами веселят души праведных, анекдоты свои божественные рассказывают, — смеется дедушка.

В рай такой совершенно не хочется. Просто очень уж Крым напоминает. Побывал там однажды Василек. Две недели в доме отдыха. Не понравилось ужасно. Жарища, песок, растут всюду какие-то елки, вода в море соленая. В столовой еда по графику, и невкусная. От фруктов понос. Вечером после ужина развлекательная программа. Таскали насильно родители туда Василька. Сначала дядька на сцене отдыхающих веселил, пел под баян, потом, как стемнело, скучный фильм показывали. Еле дождался, когда к дедушке в деревню отвезли — от Крыма отдохнуть.

Это что, в рай просто так и не попадешь… Ранние попы говорили, что рай окружен огненной рекой, плавают по ней ангелы на кораблях и всех грешников, что брода ищут, в реке топят. А потом говорили, что рай над облаками.

Никакого на самом деле там рая нет. И ада подземного тоже нет. Злые выдумки. Часть попы сами придумали, а остальное взяли из колдовства пустынных людей — жидов.

Василек на каникулы приехал, а через несколько дней в соседней деревне председатель лесхоза умер. Он с дедушкой когда-то вместе воевал. Дедушка на похороны собрался, предложил с собой и Василька взять, а тому сознаться стыдно, что мертвых боится. Ничего не сказал. Пошли. Дорога близкая, если полями идти, меньше часа будет.

Поначалу Василек бодрился, на кузнечиков вовсю охотился, а как село увидел, оробел. Дедушка остановился и спросил:

— Чего ты испугался, Васька?

— Покойника, — тихо ответил.

— Покойника, это как? — задал неожиданный вопрос дедушка.

И не знает Василек, что сказать.

— Ну, лежит такой, с закрытыми глазами и не шевелится.

— Это ты мне спящего человека расписываешь. Ты про мертвого давай говори.

Совсем запутался Василек, молчит.

Дедушка погладил по голове.

— Умерший — то же самое, что и уснувший. Помнишь, мы с тобой с рыбалки вернулись и что бабушка нам сказала: «Рыба у вас уже уснула». Понимаешь, о чем я? Уснула, а не умерла. Так и человек, и все остальное не умирает, а засыпает до смерти…

За разговором и поле кончилось. Раскинулось село. У председателя дом издалека видно, высокий, бревенчатый, вокруг дома плетень, вьюном поросший, горшки на нем висят, сушатся, и петух важно выхаживает. Двор просторный, куры мечутся, пес из будки приветливо тявкнул, хвостом завилял — знает дедушку.

Навстречу вышла пожилая женщина, Васильку улыбнулась.

— Ты, верно, Вася, а меня бабой Анисьей звать. Будем знакомы.

Отдельно кивнула деду:

— Улыбок тебе, Мокар Васильевич… Проходи, мой-то Степа, поди, заждался тебя. Иди, проведай его, он отдохнуть прилег… — Вот, Мокар, надоело, сказывает, ему в старой хате жить, в новую переселиться хочет!

Зашли в дом. Людей много, молодые, старые. Не плачут, свечей не жгут, говорят громко, смеются даже. Слова — «смерть» и «похороны» не произносят. Василек по сторонам смотрит, примечает, где покойник. Увидел.

Дедушка со всеми поздоровался, к лавке подошел, хлопнул лежащего на лавке покойника по плечу:

— Ну, здорово, Степан, как живешь-поживаешь. Я к тебе пришел помочь новую хату выстроить.

Баба Анисья Василька рукой поманила:

— Идем со мной, — достала из фартука леденец на палочке. В другую комнату отвела, к своим внукам посадила: «Поиграйте», — а сама шить принялась.

Но разве усидишь на месте, когда такое. Похороны оказались непростым делом. Умершего надо настоящим покойником сделать. Наперво одежду живых людей с него снять и тело обмыть, чтобы все человеческое от него отлипло. Все это баба Анисья пояснила. И еще сказала, что живым людям купаться нужно всегда с особой осторожностью. Недоглядишь, и дух из тела вымоешь. Так бывает, войдет в баню человек, а через час другим выходит, вроде как пустым наполовину, а то и вовсе на полке лежать останется — помер от пустоты, вытек дух вместе с водою. Но это баба Анисья пошутила.

Вынесли голого деда Степана на двор, в кадку поставили как деревце, ополоснули из ведра, намылили, еще раз ополоснули, насухо вытерли и обратно в дом занесли, а все, что от мытья осталось — мыла кусок, полотенце, — в мешочек собрали.

— Зачем? — спрашивает Василек.

Баба Анисья опять пришла на помощь. Все, что после обмывания остается, на лекарство домашнему скоту идет. А вот воду из-под покойника надо в раздельную канаву сливать. Раздельной она зовется потому, что вода по ней из нашего мира прямиком к мертвым утекает, — так в старину говаривали.

Положили покойника на лавку, а шитье у бабы Анисьи уже готово. Обмытого надо в одежду мертвых обрядить. Шьется она по-особому, без узлов, иголкой от себя и левой рукой, иначе покойник будет по ночам приходить и уводить с собой людей, у которых так же сшита одежда.

Василек не заметил, как стемнело. Думал, домой, к бабушке пойдут. Выяснилось — нет, остаются на покойницкую вечорницу. По народной традиции надо целую ночь возле умершего провести, чтобы ему не скучно было.

Это не страшно совсем. Даже наоборот, весело. Народу много. Всюду свет горит. Телевизор включили. Едят, выпивают. Покойника не забывают, тоже рюмку наливают, затеяли в «дурачки» играть, сдали и ему, только кто-нибудь карты за него открывает. Потом анекдоты рассказывать стали. Разные. Про чукчу, про француза, американца и русского. Про заику было очень смешно. Приходит заика в булочную и говорит: «Дайте п-пожалуйста, б-батон и п-половинку с-серого х-х-х-х… хуй с н-ним, еще один б-батон!»

Песни фронтовые запели. Василек тоже спел, что в школе на уроке музыки разучивали: «То березка, то рябина, куст ракиты над рекой…» Ему все похлопали.

Устал. Начал носом поклевывать, баба Анисья спать его отвела. Проснулся, солнце вовсю в небе палит. Выбежал на двор. Похороны своим чередом идут, без черного священника и тесного гроба.

Дедушка говорит, гроб и могилу попы нарочно придумали, чтобы человека смертью испугать. Надо не закапывать, а погребальный дом строить, просторный, с окнами, с высоким потолком, дверями, все необходимое в нем оставить. Между жизнью и смертью нет четкого перехода. Сначала хоронят как бы временно, давая покойнику возможность передумать. Поэтому и могила должна быть на земле. В такой и смерть не страшная, и родня не скучает — легко в новом доме навещать умершего. С ним и общаются, порой там ночуют, а то и на время к нему переселяются. Так достигается постепенность расставания. Не спеша, долгие годы прощаются. А попы мертвых в землю зарывают. Родственники тоскуют, покойник рвется из могилы, тесно ему в гробу. От злости горб у него нарастает, во рту клыки, а на руках длинные когти. Прогрызает доски, ночами выходит к людям сосать кровь.

Попы мертвых боятся. Чтобы не выбирались они из могил, запирают их как на ключ. Называют попы это колдовство «печатать могилу» — посыпают гроба землей крестообразно, и мертвые вечно под землей мучаются.

Пошел Василек новый дом председателя смотреть. За огородами, в поле его построили. Не совсем, конечно, дом — больше холм напоминает, только пустой внутри. Дверь прочная, дубовая и не запирается — каждый может войти. В земляные стены вделали нормальные окна со стеклами, мебель поставили: стол, стулья, лавку для спанья, полки с посудой развесили, даже радиоприемник, но, конечно, для виду, электричества в таком доме нет, шнур просто в стену воткнули. Председателеву двустволку положили, патронов запас, ножи, капканы — все, что охотнику после смерти пригодиться может. Печку почти как настоящую сделали. Рядом конюшню маленькую вырыли, только на одного коня, любимого. Подпол выкопали, туда положили пшеницы, картошки.

Покойник некоторое время живет привычками человека, испытывает потребность в пище и питье, оружии. Только он использует не саму вещь конкретно, а как бы душу вещи. Если вещи не будет, он без ничего останется. Это как и с зеркалом, чтобы вещь отразилась, она должна быть по меньшей мере перед зеркалом. Дедушка так объяснил.

А старые люди говорят, покойник должен убедиться, что с ним добром поделились, иначе будет возвращаться, требовать свою долю. Дедушка считает, мудрость этого обычая в том, что раньше, когда голодные времена наступали, люди к умершим переселялись, у которых запас пищи и оружия имелся. Они родню свою кормили и согревали.

Коня привели. Упирался, не хотел в земляную конюшню идти. Насилу завели. Там один из сыновей деда Степана коня в сонную жилу ножиком кольнул, чтоб быстрее уснул. Дедушка рассказал, Василек сам того не видел.

Как за полдень перевалило, толпой понесли деда Степана в новый дом, положили на лавку. Сели за стол, новоселье праздновать, как всегда шумно, с песнями, шутками. Солнце к закату клониться стало, засобирались. Только баба Анисья остаться захотела.

— У Степана поживу, чтобы ему скучно не было.

Низко всем поклонилась, за помощь благодарила, в гости приглашала.

Напоследок огляделся Василек — светло, уютно. Смерть в таком гробу не страшная. Вышли, дверь снаружи камнем подперли, чтобы не скрипела. Баба Анисья через стекло рукой на прощание помахала.

Домой опять полем шли. Василек задумался. По всему было видно, что дед Степан не передумает в покойниках оставаться. Что же с ним через неделю станет? Пахнуть ведь начнет, подгнивать, а как же с ним бабе Анисье жить, кто из внуков навещать его захочет? Не выдержал, спросил.

— Тогда баба Анисья в сельмаг съездит, — сказал дедушка, — пачек десять соли там возьмет. Деду Степану на животе надрез сделают — как операция аппендицита — и пачки с солью положат, чтобы он высыхал изнутри. Когда высохнет, самогонкой живот промоют, набьют его вишневыми, грушевыми опилками, сушеной малиной, шиповником. Из головы тоже лишнее вынут, положат туда смолу с фруктовых деревьев, и будет пахнуть дед Степан как цветущий сад.

Накрапывать стало. Василек опять про бабу Анисью подумал и забеспокоился. Земля-то материал непрочный, а что осенью будет, когда затяжные дожди пойдут, а весною — снег растает, просядет холм. Или всякий раз обновлять его будут?

— Нет, — сказал дедушка, — как сам собой завалится, так и похоронам конец. Значит, душа умершего навсегда от тела отделилась.

— Что такое душа? — спросил Василек.

— Попробую объяснить, — дедушка задумался. — Вот, допустим, купили тебе шоколадку «Аленушка». Сама по себе обертка, без содержимого, — фантик бумажный. Но без обертки у тебя не «Аленушка», а неизвестная шоколадная плитка. Вместе же, плитка с оберткой, называются «Аленушкой», и тогда душа этой «Аленушки» — шоколад, что под оберткой.

Дедушка огляделся.

— Все на свете имеет душу. Вот растет пшеница. То, что ты глазами видишь, руками трогаешь и словом «пшеница» называешь, — это только обертка, а под ней находится душа, которая делает пшеницу и растением, и словом, и просто зримой. Не будь в ней души, ты бы ее и не увидел, притом даже не пшеницу, а вообще неизвестно что.

— А как же покойник? — удивился Василек. — Он же без души? Почему его тогда видно?

— Обычный человек ночью спит, душа его по всему свету летает, и это не значит, что он умер, полностью без души остался или невидимым сделался. Покойник, он тоже первое время вроде как уснувший, только он смертные сны видит и в них все еще людскими привычками живет. Когда покойник к новому состоянию привыкнет, осознает его, он мертвецом становится. Мертвец, он уже другой и живет по своим мертвецким законам. Например, может различные формы принимать. Если зимой в дом влетит птица, говорят, это мертвец озяб и погреться хочет. Он и пчелой оборачивается, и мухой. Поэтому на кладбищах оставляют еду, чтобы мертвец перекусил.

— Эх, — вздохнул Василек, — я часто мух убивал, значит, и мертвеца мог случайно прихлопнуть?

— Видишь, никого не следует просто так убивать. Но мертвец только в определенное время превращаться может, час после полудня и час после полночи. И еще, муха или пчела, которая мертвец, свои особые приметы имеет, я тебе потом покажу. У них на брюшке особые ободки, крылышки по-другому, красным золотом блестят…

— Получается, у мертвеца тоже душа есть?

— Нет, мертвец — это жизнь в смерти, после души. Так дом, даже брошеный, остается человеческим жильем, потому что в нем когда-то жили люди. И мертвец одушевлен одним былым присутствием души, эхом ее, пока оно окончательно не исчезнет, — мертвец тоже свой имеет срок. И труп.

Дедушка заметил вопросительный взгляд Василька.

— Труп — это когда даже мертвецкое эхо души улетучилось. Мертвее трупа ничего уже не бывает. Если мертвец еще хранит следы умершей личности, как умолкший колокол некоторое время звон хранит, то труп же — это окончательно мертвый, точно резина, материал… И виден он, в сущности, недолго. За год-другой сгнивает до костей.

— А с костями что происходит?

— Прахом делаются. В городе мертвецов прахом называют, когда в крематории сжигают. Не дают человеку положенный срок в мертвецах пожить.

Непонятно Васильку, на что все-таки душа похожа.

— Можно сказать, она — как пар. Умирает человек и холодеет. Вот борщ готовят, кастрюля дымит. Ведь не просто в ней вода кипит, то души из продуктов вылетают. Облако в небе — тоже чья-то душа. Говорят, за горизонтом, куда облака плывут, находится страна умерших. Те, кто верят в это, до заката хоронят, чтобы отходящее на покой солнце прихватило умершего с собой…

За полями уже дробно грохотало. На окраине неба вздулась голубой жилкой молния.

— Слышишь? — дедушка остановился. — Кузнечики притихли, значит, ливень скоро и до нас доберется.

Горячий воздух медными волнами перекатывался в колосьях.

— Пойдем быстрее, — дедушка протянул Васильку руку, — авось сухими к бабушке успеем…

Василек едва поспевал. Стараясь приноровиться к широким шагам деда, он почти бежал. Навалился ветер. Поле со всех сторон зашелестело.

— Слово «душа» неспроста с дыханием созвучно, — дедушка пригладил растрепавшиеся седые вихры. — Ветер, он тоже дыхание. Был в народе один старинный способ умершего послушать. Для этого его на сквозняке оставляли. Ветер заменял душу, и мертвец говорил, но если прекращался сквозняк, то замолкал, и уже навсегда. Поэтому, если хотели, чтобы мертвец всегда говорил, клали его, еще не умершего, в особом доме на высокой горе, с четырьмя дверями. Двери всегда распахнутыми держали, чтобы ветер в доме гулял и мертвец сокровенное бормотал.

— О чем? — спросил Василек.

— О настоящем рае. Который в народе Ирием звался, пока его попы на свой лад не переиначили. Давно в наших краях был говорящий мертвец, дед Тригорий. Его многие слушать ходили, он больше семидесяти лет говорил. Все, кто дорогу к нему знали, в революцию или Гражданскую войну померли. И я бы не узнал, да найти посчастливилось. Мне лет тогда семь было. В лесу потерялся, блуждал полдня, аукал, потом к обрыву, аж туда, где река Устень течет, вышел. Там на обрыве дом его и стоял, небольшой такой, из осиновых бревешек, вместо окон двери на все стороны света. Я голос как услышал, сначала обрадовался, потом что-то в нем насторожило меня, странный такой, и будто порывами, то тише, то громче, или вообще затихнет. И главное, собеседника не слышно — человек сам с собою говорит. Времена были суровые, четыре года как Гражданская-то закончилась, разный люд по лесам прятался: каторжники, недобитые белогвардейцы. А хуже их всех — попы-бегуны и старообрядцы. Не доведи на таких нарваться, жив не будешь… — дедушка невесело усмехнулся. — Ну вот, прятался я так за деревом, не зная чего бояться больше: одиночества или бормочущего голоса, потом смелости набрался, зашел.

Василек, слушая, шею от любопытства вывернул, пока на дедушку вверх смотрел.

— Стою на пороге, а дом — и не дом, четыре стены с дверями, старик лежит, волосы седые ветер шевелит, одежда истлевшая. Я испугался, а все равно не убегаю. В лицо ему заглянул — глаз уже нет, рот неподвижный открыт, и из этого застывшего рта голос исходит. Я присел рядом, слушаю. И чудно, мертвец шепчет о чем-то, шепчет, пока ветер направление не поменяет. Тогда прежняя речь обрывается, хоть и на полуслове, и мертвец другую историю рассказывать начинает.

— И все о рае?

— Да… — вздохнул. — Я тогда мал еще был, не все понял, да и забылось многое. Я когда во второй раз пришел, кто-то все двери в доме позакрывал, думаю, поп-бродяга. От говорящего старика один труп остался.

Васильку тоже взгрустнулось, вдруг вспомнил, что главного не услышал.

— Так что он тебе рассказывал?

— Рай — это зима, весна, лето и осень, — будто посветлел дедушка. — Каждое время года бесконечно, и живешь, в каком захочешь. Нравится тебе зима — кругом пушистый снег, лед на реке, и не будет у этой зимы границ и пределов. Надоели холода, сразу выйдешь на границу с весной. Будешь идти из весны в весну, из марта в май. А захочешь прохлады и грусти, выйдешь сразу в осень. А кому нравится, может жить в вечном лете. И вокруг леса, поля, и все без края!

Василек почувствовал на лице первые дождевые капли, большие, теплые. Вот уже и Свидловка показалась, дом виден дедушкин — успели, только чуть ливень головы намочил.

За три месяца в деревне отвыкает Василек от города. Настолько, что первую неделю трудно ему там жить. Думать иначе надо. И не сболтнуть бы лишнего — чего доброго взрослые на смех поднимут. Потом опять втягивается в городскую жизнь, а когда снова приезжает на каникулы, кругом сюрпризы да загадки.

Вот позапрошлым летом случай был, в соседнем дворе ребенок родился. Прошло несколько дней, и унесли люди его к реке. Василек за взрослыми увязался.

Шли с песнями. Весело было. Стали подле обрыва вокруг матери с младенцем хороводы водить. Потом расступились со словами: «Вода-водица, красная девица, течешь-омываешь зелены бережочки, желты песочки, пенья и коренья, белыя каменья…» А мать за ножку младенца раскрутила и в реку бросила.

Василек зажмурился. Только всплеск тихий услышал. А когда глаза раскрыл, никого над обрывом уже не было — все разошлись. Только он с дедом и остался.

Расплакался. Страшно — понятное дело.

Дедушка лукаво так взглянул, поленце какое-то подобрал и с обрыва подальше закинул. Спрашивает:

— Жалко тебе полено?

— Нет, — отвечал Василек, — чего его жалеть? Оно же не человек!

— Вот, — сказал дед, — правильно. И то не ребенок был. Не человек по природе своей, хоть и из бабьей утробы. Вылезть-то вылез, а не наш, чужой. Такие в народе рекой зовутся. Поэтому мы его реке и вернули!

Василек первым делом спросил:

— Так что, ребенок не утонул?

— Нет, конечно, — успокоил дед. — Разве вода может утонуть? Сам подумай хорошенько!

Ох, не думается. Жуткая картина стоит перед глазами.

Дедушка опять выручил:

— Помнишь сказку Пушкина о царе Салтане?

Разумеется, Василек помнил. С мамой читали. Только там по-другому было.

— Конечно, по-другому, — пояснил дедушка, — ведь про злых людей сказано. А что ты видел, то добрый поступок был. Сказка — ложь, да в ней намек.

Василек дальше уточнил:

— Это плохо быть таким ребенком?

Дедушка головой покачал:

— Ему с людьми плохо будет! И людям с ним. Река же, наоборот, порадуется — родное ей вернули. И всем хорошо.

— Непонятно тогда, — не унимался Василек, — почему он в нормальной семье родился?

— Мало ли… — задумался дедушка. — Купалась баба без заговора, волна между ног затекла… — Вдруг улыбнулся хитро. — Маленький ты еще. Подрастешь — больше узнаешь.

— А я не «река»? — спросил еще Василек на всякий случай.

Дедушка засмеялся:

— Нет, ты нормальный, человеческий.

Первую неделю в деревне всегда так. Кажется, что все с подковыркой, с тайным смыслом, как в басне Крылова про стрекозу и муравья. Василек свыкся, что вначале ничего не понятно, а потом объяснят — и яснее ясного делается.

Дедушка про детей многое рассказал. Василек уже знает, мертворожденных и тех, кого раньше срока утроба выкинула, хоронят в дуплах деревьев. Они становятся малиновками, соловьями и поют другие, не птичьи песни. А белый лебедь с одним черным перышком в хвосте — младенец, которого попы крестили и в лохани своей захлебнули.

Священники, те, которые столетия назад в чащу свою злость от людей унесли, крестят в лесных озерах. Если утонет у них младенец, то не умирает, а в мостря перерождается. Разбухает до размеров крупного сома, кожа синеет, берется рыбьей слизью, вырастает у него полный рот острых, прозрачных как стекло зубов. Если завелся такой, выест в озере всю живность, у деревьев корни подъест. Останется только гнилой омут, и мострь голодный один плавает.

Такое озеро всегда заметно. Вода в нем черная, ничего не растет, и вокруг туман стелется тухлый. Но это, когда озеро совсем пропало, а если мострь только обживается, — сразу не видно, и гибнет из-за того много людей и животных. Решит путник в лесной воде ополоснуться, мострь подстережет его, на дно утянет и загрызет. Он сильный, и лося одолеть может, и медведя. Укусы его почти не заживают. Кто с ним повстречался, у того до смерти раны от мостревых зубов гноятся. Изведешь одного мостря, новый появится. Раньше много их было, а как советская власть пришла и лесных попов разогнала, так мострей со временем и не стало.

Как на последнего мостря охотились, дедушка рассказал. Он тогда чуть постарше теперешнего Василька был. Отец и дед его с собой на охоту взяли, чтоб мужать начинал, ума и сноровки набирался. Всей деревней ходили, топоры взяли, багры, ружья. Еще до озера не дошли, а тухлость в ноздри полезла. В засаде укрылись, а приманку — шкуры вместе сшитые, набитые рыбьей требухой, на прочной веревке закинули, поплескали возле берега, чтобы мострь услышал.

Всплыл он, башкой синей, лысой ворочает, приговаривает: «Буда, буда, буда». Страшный, щекастый, глаза белые, вспученные, пасть раскрыл, в шкуру зубами вцепился, тут его на берег и вытянули, давай по нему из ружей палить, баграми на части рвать. Мострь завыл, и, что жутко, совсем как младенец, только намного громче. Челюсти разжал, отпустил шкуру. Багор, что за бок его удерживал, пополам перекусил, и к воде, весь окровавленный, пополз. Упустишь — и все, на дно уйдет, в ил зароется, и ищи его потом. Крюком, было, мостря зацепили. Шкура под железом рвется, а он дальше к воде ползет. Сколько зарядов из ружей по нему выпустили — почти без толку. У мостря тело как тесто вязкое. Дробь, пули вреда особого не причиняют. Стреляли жаканами, которыми медведя свалить можно. И они не помогали. Воет мострь, кровью из ран прыскает, а живет. По счастью, была у деда старинная пищаль. Ею редко пользовались, к ней пули отливались такого большого калибра, что при выстреле в руках никто удержать ее не мог — будто пушка. Из этой пищали в мостря выстрелили, весь жирный синий затылок ему своротили. Дед подбежал и топором голову мострю отрубил. Тот все равно успел, пока издох, деда за ногу грызануть, потом ее ампутировать пришлось, и дед помер быстро. А мостря на костре сожгли.

Злыдни в лесу вместе с попами появились. Где ни поселятся, лес умирает. И леший уйдет из него, и русалки переведутся. Будто выгоревшие, черные деревья стоят, а среди них скиты. А те, кого попы нечистью называют, не нечисть вовсе, а добрые помощники, волшебные предки наши. Оклеветали их. И русалок, и леших, и бабу Ягу. Старухой с костяной ногой ее лживые попы назвали. На самом деле она и не старая вовсе, а молодая и красивая. Заботливая, сестрица, душа леса. Церкви поповские на курьих лапах стоят, а у нее изба светлая, гостям открытая.

Даже домового не пожалели, сделали из него злобного беса. А какой же он бес? Дедушка рассказывал, вот люди на новое место переезжают, дом строят. И это новопостроенное жилье только тогда будет прочно, когда умрет в нем глава семьи. Он и становится домовым, за хозяйством следит, оберегает родню и живность всю от болезней.

Василек ночью проснулся, на двор вышел, видит — рядом с домом будто пятилетний ребенок. Думал, соседский малыш к ним во двор забрел. Почему только ночью? Окликнул его Василек, ребенок оглянулся, а у него лицо сморщенное, старое, и шмыгнул как крыса в подпол. Василек испугался, с криком домой побежал. Бабушка его успокаивала, мол, спросонья померещилось. А дедушка наоборот сказал — добрый знак, раз домовой тебе показался, за своего, значит, признал. Василек стал о домовом расспрашивать, дедушка посоветовал с соседкой бабой Катей поговорить, она тоже когда-то домового видела.

У бабы Кати своих внуков нет. Она всегда рада Васильку. Он к ней в гости заходит, она улыбается, а в остальное время грустная ходит. Одна-одинешенька живет, мужа похоронила, единственный ее сын давно, ребенком еще, умер. Она до сих пор по нему тоскует.

В комнате у нее не совсем обычно. Окна убраны высохшими колосьями. На стенах полки с игрушками, глиняными зверьками. На столе в венке из еловых веток фотография сына и рядом блюдце с конфетами.

Баба Катя Васильку про домового рассказала:

— Я, когда тяжелая моим Ваней была, так плохо чувствовала себя, ночами почти не спала. Однажды вроде задремала, вдруг слышу — кто-то пришел. Наклонился надо мной и на живот давить начал. Я лежала окаменевшая, испугалась, а потом, сдуру, век себе не прощу, сказала поповское: «Господи, помилуй», — давить перестало, услышала, как плюнул кто-то в злостях да исчез. — Баба Катя вздохнула. — Сынок у меня родился обвитый пуповиной, почти неживой. Выхаживала его, а он хворал, до десяти годов промучился, и я с ним… То домовой приходил, помочь хотел, из живота его вытравить, чтоб не рождался больной на свет. А я не послушалась, прогнала его, и он плюнул на меня — мучайся оставшийся век. Оттого и детей больше у нас не было.

Так и взрослеет Василек, ума-разума набирается от разных людей. Узнал — бури и вихри происходят оттого, что кто-то утопился. Если спящего перевернуть головою туда, где были ноги, то душа не найдет входа в тело и человек до смерти уснет. Смерть — это старуха с ложкой, из глаз свет вычерпывает, оттого он у покойника и меркнет, пока райский свет не загорится. В засуху надо выкопать из могилы труп алкоголика и утопить его в реке или болоте — тогда пойдет дождь. Четырнадцатого марта хорошо влезть на крышу и весну звать. А лето еще найти надо, оно в первой фиалке прячется…

Много и у дедушки Мокара наук. Особенно нравится Васильку в дедушкиной кузне. Как зайдешь, сразу видишь напротив входа горн — деревянный сруб, поверху тесаным камнем выложенный. В середине углубление — горнило, а сбоку от него медная труба, соединенная с мехами. Воздух из них подается по трубе к горящим углям в горниле, чем сильнее поток воздуха, тем жарче пламя. Эти мехи из трех бычьих шкур сделаны. Старые уже. Поэтому у дедушки за кузней электрический аппарат стоит, который воздух в трубу подает. Мехи больше для красоты остались.

Недаром в кузне металл оживает. Она ведь сама как живая, дышит кожаной грудью… И вещи в ней, точно на сказочных существ похожие. Наковальня — приземистый зверь с рогом и хвостом. На роге гнут металл, сваривают кольца. На хвосте делают прямоугольные заготовки. И еще у каждой наковальни свой голос. У дедушкиной — звук высокий, чистый, и молоток при ударе пружинит со звоном. Будешь идти через поле, еще кузни не видать, а голос наковальни слышен как поющий колокол. И лапы у наковальни имеются. Намертво вцепились они в древесину широкого пня, корнями уходящего в землю. Лет триста назад или больше старое дерево спилили и вокруг пня кузню выстроили. А в бору за Свидловкой еще сохранились следы древних рудников. Их провалищами называют. С незапамятных времен железо там добывали из болотной руды. Окрест стояли большие горны, только теперь они под землю ушли…

Рядом с наковальней — бочка, наполовину в землю зарытая, чтобы вода в ней всегда холодная была, разгоряченное железо студить. У стены — тиски, верстак, ящики с углем и сухим песком. Имеется кочерга, веник для очистки горна и чугунная ложка — запекшийся угольный панцирь пробивать.

Из кузнечных инструментов самый главный — молоток-ручник: им мастер тонкую работу выполняет или показывает молотобойцу куда бить. У ручника из ясеня рукоять. А вот боевые молоты — с метровыми буковыми рукоятями. У кувалды, она побольше молота будет, для самых тяжелых ударов, рукоять из столетней рябины. Василек кувалду приподнимает с трудом. Как такой размахнуться?

Дедушка натягивает налобную повязку, надевает полотняную куртку с длинными рукавами, поверх — фартук из толстой кожи, достает брезентовые рукавицы.

Чтобы разжечь горн, надо в горнило тонким слоем угля насыпать, сверху щепок положить, смоченных керосином, поверх немного сухих дров, а потом снова угля. Воздух из трубы раскаляет горнило докрасна. Тогда можно к работе приступать.

Вообще-то в кузне попусту болтать не принято. Поэтому Василек больше молчит и смотрит. Дедушка сам, если надо, все объяснит и покажет.

— Каждой стали, Вася, нужен свой, только ей подходящий жар. Если он ниже ковочного, пойдут по металлу трещины, а если выше, то перегреется заготовка и разрушится.

Дедушка умеет по цвету определять температуру стали. Василек любит наблюдать, как она, точно хамелеон, одевается в разные краски: от бледно-желтого до цвета яичного желтка, потом делается коричнево-красной, фиолетовой, синей. У цвета каления уже другие лепестки: коричневый, красный, темно-вишневый, вишнево-красный, светло-вишневый, красный, оранжевый, желтый, лимонный и, наконец, белый, что как зимнее солнце.

А дедушка знай молотом машет и то ли напевает, то ли тайные слова пришептывает. Потом достанет из подвешенного к потолку холщового мешочка высохший папоротниковый лист и на светящуюся изнутри поковку бросит. Лист сгорит за мгновение, а потом глядишь, а на лезвии ножа рисунок такой же, как и на том листке был — прожилки, сплетения под металлической кожей.

— Дедушка, расскажи, а как у тебя так получилось? — не выдерживает Василек.

Дедушка только улыбается, брызгает на угли водой. Это чтоб сверху образовалась корочка, удерживающая внутри жар. Дедушка Мокар — единорукий кузнец. Потому что работает без помощников. Когда Вася подрастет и для работы молотобойца сил наберет, тогда дедушка двуруким кузнецом станет…

Но нож или топор мало выковать. Его еще наточить надо. Для этого имеется точильный круг. Если понимать, он сам тебе поведает, на что сталь пригодна. Летят из-под точильного круга искры — разноцветный бенгальский салют слегка изогнутых черточек. Возле дедушки лежат инструменты, приготовленные к заточке. Посыпались во все стороны тонкие веточки оранжево-красных искр с обильными звездочками — дедушка доволен. Хорошая сталь. Вот белый сноп искр — из такого материала лучше гвозди делать.

Дедушка работает, но и про Василька не забывает. Знает же, как тому интересно.

— С умом наточенный инструмент и служит долго. Края и середина лезвия должны иметь различные углы заточки с ровным переходом. Сначала топор на механическом точиле обрабатывают. Круг должен вращаться навстречу топору, так заостряется лучше, а сам камень смачивают машинным маслом. Чтобы сталь не перегрелась, топор обмакивают в воду. Как только капли на кончике лезвия закипели — пора охладить…

После механического точила начинается правка на плоском с мелкими зернами бруске или доске, обтянутой кожей. Василек во все глаза смотрит, в оба уха дедушку слушает, слово пропустить боится.

— Брусок тоже надо водой промыть, тогда он хорошо стачивает металл, а потом топор полируют до блеска войлочным кругом.

Непростая оказалась наука — точить. Василек уже пробовал, да сперва не очень удачно вышло. Зазевался и лезвие на камне пережег. Пришлось дедушке ту покалеченную кромку полностью срезать и заново работу начинать. Очень Василек расстраивался. Думал, больше не разрешат ему на точильном станке работать. Да только дедушка на Василька никогда не сердится, ну хоть бы раз отругал. И не наказывает никогда. Успокоил внука и еще раз все терпеливо разъяснил. Через месяц Василек приловчился ножи точить, но до дедушкиного мастерства, конечно, далеко. Есть на ближайшие годы чему поучиться.

Васильку уже известно, что для различных видов работы и заточка различная, и топоры. К примеру, тонко заостренное лезвие для дерева не подходит. Будет вязнуть, на сучках выкрашиваться.

Дедушка говорил:

— У меня, Вася, на фронте всегда два топора имелось. Первый — для бревен, второй, с боевой заточкой — для фашиста.

Полезная вещь топор. Недаром остается он в русской армии. И в танковых частях нужен, и в пехоте, и в артиллерии. Частенько дедушка вспоминает, как топор его в смертельном бою выручал. Не одну вражескую каску разрубил.

Чтобы топор в работе не слетел, имеется клинышек. На топорище вырезается паз, потом надевается топор, а клинышек в паз молотком вбивается. Важная штука. Почти волшебная, так дедушка считает. Может, и шутит, да кто его поймет, когда он серьезно говорит…

— Клинышек из особого дерева делают. В нем характер топора, его дух заложен. Какой клинышек, такой и топор в работе будет. Раньше клинышки в медвежьей крови обмывали или в волчьей.

— А теперь, — спрашивает Василек, — неужели, чтобы топор сделать, надо медведя убить?

Дедушка успокоил, у него остался еще большой запас клинышков, из тех, что его отец делал, прадедушка Василька. Медведи с волками пускай поживут.

Из всех дедушкиных наук труднее всего Васильку охорон дается. Древняя солдатская наука. И к столярному делу у Василька талант есть, и к кузнечному, а к охорону нет. Досадно, хоть плачь… Все потому, что суть премудрости этой на пальцах не покажешь, на бумаге не нарисуешь и словами не объяснишь: «Охорон, Васька, только внутри себя понять можно».

А с чего все началось… Не поделил что-то Василек с деревенским приятелем. С синяком под глазом домой пришел жаловаться, но выяснилось, что дедушка Мокар ябед и плакс не любит. Стыдно в восемь-то лет плакать. А чтобы синяки впредь не набивали, обещал про охорон рассказать.

— Охорон — состояние ума, когда время в нем как холодец стынет, медленным становится. В драке тогда противник вроде как руками медленнее машет, а если и попадает, то удары не болезненные. Что — кулак, даже летящую пулю можно увидеть, как в замедленном кино, и от пули этой уклониться, а если и не успеешь, то она все равно в этом временном холодце увязнет и не причинит вреда. Разве только одежду порвет. Время только в голове и в теле человека костенеет, а одежда — она уже не человек.

Это Васильку понятно. Однажды на шкаф полез и ненароком вазу спихнул. Сам видел, как она с полки свалилась и, точно к невидимой пружинке прикрепленная, по воздуху долгую секунду планировала, а потом вдруг с нормальной скоростью вниз полетела.

— В нашем роду, Вася, все охороном владели. Прапрадеда твоего турецкий свинец не брал. Мой отец в Первую мировую отвоевал невредимый. Помнишь, я тебе про медаль «За боевые заслуги» рассказывал? Для меня заслуга моя была, что я в том бою охорон ощутил. Было это в августе сорок первого. Довелось нашему взводу отступление полка на новый рубеж прикрывать. Дали для храбрости спирту по сто грамм на брата и оставили… Вот поперли на нас и танки, и пехота. Как раз в том месте, где мой пулеметный расчет оборону занял, около сотни автоматчиков на прорыв пошли. Пули по щитку пулеметному как градины стучат, вокруг окопа гранаты рвутся. Напарника моего убило, а во мне не то что страху, вообще чувств никаких. Даже на немцев этих не злюсь, что убить меня хотят, только стреляю по ним, и весело мне от этого. И все ближе они, лица отчетливо видать. Вдруг замечаю, пули по щитку вроде как медленнее стучать начали, редко так… Граната возле меня упала. И с ней тишина наступила, ни шороха… Сейчас разорвется — и конец мне, а она все целехонькая лежит. Гляжу, по корпусу ее вдруг медленно красноватые прожилки побежали и она как бы раскалываться начала, а я понимаю, что это взрыв, точно птенец из гранаты вылупляется. Вот развалилась граната на осколки, и струйки дымные в облачко собрались. Разрослось оно, меня окутало и точно на руках над окопом приподнимать стало. Я в пулемет вцепился, не отпускаю — во мне без малого шесть пудов, пулемет станковый, тоже не легенький, — а облаку этому нипочем, взлетаем над окопом все выше. Думаю, быть такого не может, сплю я, наверное, и весь этот бой мне снится. Вдруг меня словно подушкой изнутри ударили. Потом шумовой вихрь как закрутит, швыранет об землю. Слышу, звуки боя вернулись, только не в полную силу, а словно размазанные, и голоса такие, точно кто-то шутки ради на патефонную пластинку палец положил. Надо бы в окоп срочно заползти, пока не зацепило. А где же он, окоп-то? Выходит, меня с пулеметом взрывной волной из него выбросило. И что интересно, и человек, и оружие — оба целы. Продолжаем свою боевую службу выполнять. Танк ствол направил. Вот-вот накроет снарядом. Я быстрее пулемет в сторону поволок, оглянулся, а снаряд уже догоняет, разорвался в полуметре. Словно бык меня рогами в воздух подбросил. И снова я выжил. Переполз к товарищу убитому, снял с его пояса бутылку с зажигательной смесью, метнул. И будто это не я делаю и попадать мне совершенно не обязательно, просто хорошо от мысли, что и бутылка, и танк, и я сам в одно событие складываемся. Вспыхнул танк. Смотрю, а немцев-то уже не сотня. Какая-то жалкая дюжина отступает, по всему полю восемь смрадных костров чадят — танки подбитые. Удержали рубеж. Только весь взвод наш полег. Я один в живых остался…

Странно Васильку. А почему тогда прапрадедушку мострь грызанул? И почему самого дедушку Мокара ранило? Не помогла боевая наука, не подействовала?

— Насчет деда не знаю. А со мной вот что произошло. Сначала охорон хорошо ощущался, потому что непривычный был, кисельный, замедленный. А когда я с ним освоился, то замечать перестал. В атаку шли, мне вдруг подумалось: быть такого не может, чтобы пули не брали, убьют меня сейчас. В тот же момент меня и ранило. Так что, Вася, запомни, если в бою дрогнет характер, считай — все, конец тебе.

Дедушка по опыту знает: про охорон понять стрельба из ружья помогает. Специально, чтоб Василька поучить, дедушка мелкокалиберную винтовку взял. Патроны к ней маленькие, точно игрушечные, отдача от них небольшая. Дедушка сам винтовку эту любит, если пушного зверя из нее бить, то шкура не портится.

— Когда целишься, Васька, постарайся представить: ружье держишь и на спусковой крючок нажимаешь ты, а стреляешь — не ты. Сам себе рассуждением помогай: я, мол, человек, а не оружие, пуля из ствола, а не изо рта вылетает. Но ведь и ружье не само выстреливает. Кто-то же нажимает на спусковой крючок? А если этот кто-то — не ты, значит, есть второй. Вот он-то и стреляет. Этот второй — тоже ты, но в отличие от тебя он промаха не боится и не старается в цель попасть, потому что и так наверняка попадет. Для него главное — лишь бы пострелять. Только не мешай ему…

— А что делать, чтобы не помешать?

— Попробуй про Ирий думать.

Все равно не понятно Васильку, откуда этот второй стрелок берется.

— Из чувства берется, из души.

— Он вроде как я, только ненастоящий? — уточняет Василек.

— По правде говоря, это ты — ненастоящий он, и только оружие вас на время объединяет. Но если у тебя с ним подружиться получится, то тогда ты знатно стрелять станешь. И не только стрелять. Он со всем обращаться лучше тебя умеет. И с топором, и с ножом.

Дедушка Мокар Васильку уже один ножик подарил. Рукоять из березы — ухватистое полукруглое брюшко, как у рыбы. Прямой обушок, лезвие в длину — ладонь и два пальца. Затачивают его либо клином, либо по-сабельному — клин с подводом.

Делается такой нож триплетным способом, с боков сталь помягче, посередине твердая. Наточить легко и острота долго держится. Охотничий нож — он без перекрестья, без упора. Поэтому дедушка говорит, если неумело бить, рука на клинок съедет и сам себя поранишь. Нож охотника — не для городской неумелой драки.

Василек попросил дедушку поучить ножик в цель бросать.

Тот головой покачал:

— Нож метаешь — без оружия себя оставляешь. Ладно если один противник, а что против трех делать будешь?

Но объяснил потом:

— В этом деле правильный хват важен. Для дальнего броска нож берут за рукоять острием к себе. Если противник в метре, хватай за клинок. Бросай, да не захлестывай кистью…

Конечно, за одно лето про охорон не поймешь, только вот что Василек заметил… Когда с ребятами в лесу в войну играл, пришлось ему через колючий кустарник бежать. Уже домой пришел, заметил — одежда об колючки вся изорвалась, а на теле ни царапины. Может, это он и есть, охорон-то?

За всеми премудростями не заметишь, как лето это и кончается, в город уезжать надо. Ну да ничего, четыре месяца быстро пролетят, а на Новый год — опять к дедушке.

Василька родители чуть раньше из школы на зимние каникулы отпросили. Уж очень ему хотелось до двадцать четвертого декабря на Коляду успеть. Отмечают Коляду в зимние Святки до Велесова дня, что шестого января. Василек на самом празднике еще не был, только от дедушки слышал, а теперь сам увидел и поучаствовал.

Наряжаются парни и девки в разные костюмы, маски, ходят по дворам и колядки поют, а взамен съестных подарков себе требуют. Василек тоже со старшими ходил, но больше смотрел да слушал — слов-то колядочных не знает.

Колядки — обрядные песни из такой древности, что дух захватывает, когда еще попов и в помине не было, а только Крышень, Вышень, ну и Коляда, конечно, и Велес, Живень, Сварог, Перун, Лада и многие другие. Всех разве запомнишь…

Слова в колядках витиеватые, волшебные, с добрыми пожеланиями блага и достатка. Десять дворов обошли, Василек тоже стал тихонько подтягивать. Заработал бублик и еще какого-то зверька из теста — вкусно. Потом домой, к дедушке, мертвецкие костры жечь.

В ночь на двадцать шестое солнцеворот начинается, возрождение к весне, потому мороз особенно лютый, такой, что некоторые мертвецы от холода в могильниках просыпаются. Жгут люди во дворах костры, чтобы те, которые от зимнего сна очнулись, приходили и грелись. Ведь хороший мертвец живет по законам природы, с теплом просыпается, а зимой спит как медведь, если только мороз наружу не выгонит — добрый дедушка Мороз. И совсем не дедушка он, и уж конечно не добрый. И зовут его Мор, что на первом человеческом языке означает смерть.

А дедушка Мокар — другое дело. Он хороший, самый лучший. Как Василек с колядок пришел, стали огонь разводить. Хворост загодя приготовили — особый. Из леса, и только веточки, что сами попадали. Деревьями запрещается топить, особенно срубленными на поповских кладбищах. Они из останков выросли, в них живут души чьи-то, которым, сам того не желая, в костре ад, попами наговоренный, устраиваешь.

Василек уже мертвецов не боится. Мертвец не страшен. Он ведь скорее не плоть, а образ. Ночью человеческому глазу почти не заметен, так, одна тень черная на снегу. Труп только видно, но мертвец его в могильнике оставляет.

Василек спросил, подумав:

— Труп — это обертка мертвеца?

— Вроде того, — согласился дедушка.

— А бывают живые трупы?

— В принципе, труп, он мертвее мертвого, но есть жидовские колдовства, написанные на бумажках, способные жизнь, которая нежизнь, в трупе пробуждать… Тогда он может делать все, что живые делают, — есть, спать, говорить, убивать. Или просто лежать и трупные мысли думать. Чур нас, чур! — дедушка сделал непонятные движения руками, словно отгонял кого-то. — А мертвецы пускай греются…

Родителям или в школе друзьям Василек уже давно перестал рассказывать о деревне. Если спрашивали, как каникулы провел, отвечал скучными, ничего не значащими словами. Летом — в речке купался, загорал, по грибы-ягоды ходил, зимой — на коньках катался, в лесу на лыжах бегал. И отстанут с вопросами.

Все чаще Василек задумывается, где же он настоящий — тот, которого дедушка воспитывает, или городской, родительский. В таких мыслях не один год проходит. Василек взрослеет, на каникулы исправно в деревню к дедушке приезжает.

И что интересно, разговоры вроде об одном и том же велись, но сложнее они сделались, глубже. И сказочное не то чтобы убавилось, а будто отгадкой или ключом к древним природным тайнам стало.

Василек шестой класс закончил. Вымахал за минувший год! Почти с дедушку ростом. Не нравится, если его Васильком назовут. Теперь он Вася или Васька — по-взрослому. Но это родителям и бабушке переучиваться надо, а дедушка его всегда Васей называл.

Как приехал, первый день по гостям ходил, с соседями здоровался, новости узнавал. Баба Катя умерла, могильник деда Степана наконец обвалился, соседский приятель Ярослав руку сломал — много чего за полгода случилось.

На следующее утро в лес пошли. Василек очень хотел посмотреть дом говорящего мертвеца Тригория, о котором дедушка рассказывал. И озеро, где шестьдесят лет назад мостря выловили, тоже увидеть интересно. Идти не близко, километров пятнадцать только в одну сторону. Поэтому встали засветло, бабушка еды в дорогу собрала. Дедушка свою двустволку взял — старая, довоенная. Подумал и достал из охотничьего сундука для Василька ружье. Бабушка запротестовала, а он ответил: «Пусть привыкает. Мужчина должен свою ношу знать и не замечать ее в пути», — и Васильку протянул.

Сундук этот Василек хорошо помнил. Огромный, дубовый, светлым железом окованный. Там много различного оружия лежало. Одноствольные, двуствольные ружья, старые, новые. На дне та самая пищаль, из которой мострю голову разбили — семейная реликвия. Ствол у нее необычный, с затейливыми узорами, проступающими будто из самой глубины металла — дамаск. Он прочнее любого железа. И пищаль эта, несмотря на трехсотлетний возраст, если понадобится, не только мострю башку на куски разнесет. Ну и топоры, конечно, у дедушки имеются.

Рассвет в лесу застали. Через пару часов бледно-розовое солнце уже начало припекать. Дедушка шагал широко и неторопливо, успевал охватить взглядом каждое дерево и травинку. Иногда останавливался, срывал какой-нибудь стебель либо широким изогнутым ножом осторожно срезал с дерева похожий на камень нарост и в мешок заплечный прятал — лекарства, а Васильку название говорил, но по-другому они звучали, не как в учебнике или справочнике.

Подошли к небольшому озеру — прозрачное, чистое. Сели отдохнуть и перекусить. Неподалеку Василек увидел след от давнего костра. Травы так и не решились границу черного круга переступить.

— На этом месте много лет назад, — дедушка сказал, — тушу того самого мостря сожгли. Земля до сих пор от скверны не оправилась. А вода в озере — ничего, ожила…

Дальше пошли. Лес загустел. Сумрачно в нем стало, и солнце почти не проглядывало сквозь плотно сомкнутые кроны. Потом донесся шум спотыкающейся о камни воды, деревья расступились, и зеленое пространство будто рухнуло вниз. Внизу под обрывом текла река Устень.

Старик Тригорий, говорящий мертвец, в свое время негостеприимный себе облюбовал берег. Если с другой стороны реки посмотреть, покажется, что лес только чудом удерживается и в реку не падает. К реке не спуститься — почти отвесный склон, метров тридцать вышиной, кремниевый, прочный. Только если несколько километров вдоль пройти, обрыв сгладится и лес к реке сам подойдет. А здесь и ветрено, и опасно, в непогоду особенно. На елях каждая иголка от ветра что-то высвистывает, каждый лист на дереве трепыхается, гудит как майский жук…

С домом Тригория за годы ничего не случилось. Он все так же стоял на своем месте, невысокий квадратный сруб, в моховой шубе, похожий на малахитовую шкатулку. Лишь стена, выходящая на обрыв, от постоянных ветров оставалась голой. Все четыре двери были закрыты. Дедушка толкнул одну, вошел. На земляной пол сразу намело листвы.

Василек ожидал, что будет пахнуть старой могилой. На удивление, запаха не было, впрочем, как и костей.

— В прах обратились, — объяснил дедушка, скидывая с плеча потертый солдатский мешок на одной лямке. — Что принюхиваешься?

— Гнилью не пахнет, — пояснил Василек.

— В таком доме запахи не держатся.

— Почему? — Василек тоже скинул поклажу.

— А ты на потолок посмотри.

Василек глянул наверх. Крыша не лежала плотно на стенах, а стояла на маленьких опорах-столбиках, образуя щели.

— Для чего это, — спросил Василек, — вентиляция?

— Нет. Говорильные дома всегда так строили. Верили, что душа через дверь не может войти, только через окно или такие лазейки.

— А если дождь? Вода в дом натечет.

— Все предусмотрено. У крыши длинные скаты.

— Дедушка, а почему звери Тригория не съели, когда он еще говорил?

— К говорящему мертвецу зверь подойти не смеет…

Василек поставил в угол ружье и вдруг увидел окаменевшую кучку большой нужды. Прямо возле приклада. И присыпанные серой пылью бумажные комки, которые Василек поначалу за высохшие листья принял. Стало неприятно и обидно даже. Столько лет ждал встречи с чудом, а тут кто-то неизвестный до тебя явился и еще напакостил. Дедушке даже говорить о таком не хотелось.

Василек поднялся, ногами пошаркал, вдруг что к подошвам пристало. Сдвинулся пласт древесной трухи — тетрадь! Под ее прямоугольным трафаретом оказался еще более древний слой пыли. Василек отряхнул ветхие, покоробленные листы.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3