Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Низверженный ангел

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Энквист Пер / Низверженный ангел - Чтение (стр. 4)
Автор: Энквист Пер
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      Они держались за руки, но не произносили ни слова. Мальчик впервые вышел за стены больницы или, вернее, - впервые решился на это. Он ступал с опаской, словно шел по тонкому льду. И почти все время смотрел на К., робко, но дружелюбно, словно бы наконец все-таки простил его.
      Что мы видим, когда глядим сами на себя? Но эти мгновения так коротки. Почти ничего не успеть.
      А потом забываешь.
      Я вглядываюсь в фотографии Пинона, внимательно, точно тайна вот-вот раскроется. Он носил свою жену всю жизнь так, как шахтер носит на лбу свою лампочку. Но какой свет падал из этой огромной лампочки?
      Падал прямо в нас.
      К. показал мне несколько коротких, с маниакальным упорством нацарапанных записок, обнаруженных в палате мальчика, записок, найденных только после его смерти.
      Короткие зашифрованные сообщения. Непонятно, были ли то его собственные слова, или он вычитал их в какой-то книге. Мне, по крайней мере, они были незнакомы. "Кто-то должен быть звеном между светом и тьмой". "Только виновные заслуживают оправдания".
      Самым примечательным был толстый блокнот, страниц двести формата А-5, исписанный полностью. Хотя он писал лишь одно-единственное имя, строчка за строчкой, страница за страницей, десятки тысяч раз.
      Тереза. Тереза. Тереза. Тереза. Маниакально, час за часом, строчки-четки, состоящие из одного имени, на это же надо было, наверное, потратить целую вечность.
      К. спросил меня, не знаю ли я, кто такая эта Тереза. Я ответил, что не знаю, не знаю никакой Терезы. Возможно, так оно и есть. Я не знал, кого имел в виду мальчик, если только не искать метафизических ответов, чего я делать не собираюсь. Но в таком случае это, возможно, Тереза де Хесус, святая всех отверженных, и тогда мальчик действительно в глубинном мраке своего страха сотворил именно четки.
      Эти короткие, измазанные нечистотами, записки.
      "Я же все-таки по-прежнему своего рода человек".
      Сегодня утром над озером опять стелется туман. Лед сошел.
      Я тщательно обследую фикус. Мертвые хорошо умеют маскировать свою жизнь: листьев до сих пор нет.
      О Пиноне одно время писали очень часто. Потом совсем редко. В последние годы его жизни.
      В некоторых статьях рассказывается о секте.
      Осенью 1930 года в Лос-Анджелес приехал на гастроли человек с деформированной внешностью, то есть монстр, по имени Антон Лави, а в октябре того же года он ушел из шапито. Пинон работал в другом шапито - сегодня трудно подсчитать, сколько существовало разъездных групп с монстрами в то время, но кульминация совершенно очевидно пришлась на 20-е годы. Однако, без сомнения, Лави и Пинон каким-то образом познакомились.
      Через два месяца после приезда в Лос-Анджелес Лави основал секту, религиозную секту сатанистов.
      У Лави была опухоль, покрывавшая всю правую половину лица. Она начиналась на лбу, огибая глаз, ответвлялась на висок, спускалась на щеку и заканчивалась на челюсти. Иссиня-черного цвета опухоль эта выдавалась сантиметров на пять. Можно сказать так: опухоль была громадной, но вовсе не чудовищной - родимое пятно, гигантская иссиня-черная жаба, присосавшаяся когда-то к его щеке и испортившая ему жизнь, но не сделавшая его настоящим монстром.
      Не существовало ни единого названия, которое было бы применимо к Лави. Ни человек-змея, ни человек-собака, ни человек-волк, ни человек-крокодил - никто. Он был никем и обитал в серой зоне между человеком и монстром, в лучшем случае весьма посредственным монстром, который годился разве что на то, чтобы предварять появление настоящих, интересных, подлинных уродов. Своеобразная разминка перед явлением истинных звезд.
      Он основал свой приход в Уэствуде, Лос-Анджелес, но через год переехал с братией в Сан-Франциско, где его "Сатанинская церковь Сан-Франциско" приобрела широкую известность. Секта очень скоро обросла слухами, но факты с течением времени отчасти потеряли свою сенсационность.
      Все было очень просто. Секта исповедовала религию сатанизма, а ее члены были сплошь люди с физическими уродствами. Короче говоря, церковь монстров, и больше ничего, состоявшая из людей с теми или иными физическими уродствами. Можно сказать и так: приход, состоявший из людей, чья принадлежность к человечеству была поставлена под вопрос.
      Сатана, отверженный и низринутый с небес ангел, стал Богом секты. Ему-то они и молились, исповедуя гуманистическую, а не богословскую веру. Если у христиан в центре был Бог, то у сатанистов - человек. Если Божий Сын вознесся на небо, то Сатана был низвергнут сюда, к людям, где он и остался. Таким образом, он сделался ангелом отверженных, Богом отринутых, Богом неудачников, отвергнутых, несовершенных, то есть Богом людей. Ему они молились, исповедуя гуманистическую веру. Поставленные перед вопросом, что есть человек, вопросом, которым каждый член секты задавался неоднократно, - поставленные перед этим вопросом, они использовали - или проверяли - самих себя в качестве ответа.
      Вере в нормального, хорошо сложенного, не отталкивающего человека они противопоставляли самих себя. Уродство, отверженность стали пробным камнем, доказательством того, на чьей стороне стоял человек. И поскольку Бог однажды отверг Сатану, монстры отвергли Бога.
      Все было очень просто, быть может слишком просто. Но для них истина была очевидна: они считали себя первейшими защитниками человека. Они находились у последнего предела человека и там, у этого предела, разбили лагерь.
      Пинон примкнул к секте весной 1931 года.
      Сохранилась одна-единственная фотография, отображающая деятельность секты; кстати, она приведена и в книге "A Monster's Life"
      Это групповая фотография.
      Прихожане сфотографированы в помещении, где проводились черные мессы. Помещение, судя по всему, весьма непритязательное - то ли подвал, то ли гараж, видны голые стены, на которых висят знаки, длинный стол и стулья, стоящие к объективу спинками. С задней стены свисают покрывала (черные?), а на столе вырисовываются классические атрибуты черной мессы: два подсвечника с черными горящими свечами, круглая чаша, два небрежно скрещенных ножа, несколько непонятно каких книг.
      За столом участники мессы.
      В подписи под фотографией указаны имена. Подпись носит несколько комичный оттенок, поскольку автора, очевидно, больше интересовали уродства участников, нежели их вера. Указаны сестры Эдит и Хелен Моррис (59 и 48 см соответственно) - но для большинства приводятся лишь их артистические имена. Там есть мисс Пингвин, у нее поразительно короткие ноги, всего один дециметр, и плоские ступни, лишенные больших пальцев; мисс Сюзи (женщина с крокодиловой кожей). Женщина-слон, три обезьяноподобных человека, женщина с волосатым телом. На столе красуется Адриан Джеффичефф, человек-собака.
      В группе присутствует и Антон Лави, основатель секты, со своей неизменной опухолью на одной стороне лица.
      На фотографии всего шестнадцать человек. Никто не улыбается. Они судорожно держат друг друга под руки, словно что-то должно случиться, словно они ждут нападения врага, словно они только что приготовились, словно они все равно решили держаться вместе. Все смотрят прямо в камеру.
      Крайний слева - Паскаль Пинон. Его громадная раздвоенная голова поднята, он несет свою жену, как шахтерскую лампочку, нет, я ошибся, внезапно я вижу, что он держит свою голову и свою жену совершенно по-иному.
      Как шлем? Готов к борьбе.
      Мне все чаще снится Пинон. Сейчас он стал само собой разумеющейся частью ночи, почти привычной частью. Повторяются все старые сны, я, как всегда, не способен их растолковать, но Пинон присутствует обязательно. Это новый элемент. Он начинает играть все более важную роль.
      Во сне все происходящее рационально, вполне объяснимо. Во сне необъяснимое сочетается с необъяснимым, и я понимаю. Никаких странностей. Все поддается толкованию.
      Сегодня ночью видел сон: сидел с Пиноном и его женой на берегу моря, у самой кромки воды. Мы развели костер. Я держал его за руку, а Мария, как обычно, пела, не злобно, а печально, беззвучно и отчетливо, как пела всегда, и мы понимали ее пение и любили его.
      И она знала, что мы понимаем.
      И тем не менее мы находились в моем старом сне. Старом сне, раньше всегда пугавшем меня, сне о вечности, потому что раньше я всегда был наедине с вечностью и это меня пугало, не то что сейчас, когда меня окружала их самоочевидная любовь. Небо было, как в том старом сне, совсем темное, и я знал, что где-то там вдали высится гора, десять километров длиной, десять километров шириной и десять километров высотой. И каждую тысячу лет туда прилетает птица и точит о гору свой клюв. И когда гора срыта, проходит лишь секунда вечности.
      Прежде я был совсем один в этом сне. Какая невероятная разница по сравнению с теперешним временем, когда я узнал Пинона и его жену. Они меня научили всему, и во сне я все понимал. Я сидел, держа Пинона за руку, Мария пела покойно и беззвучно, и, по-моему, я был почти счастлив.
      Дневник: "Agape: не нуждаться в том, чтобы заслуживать прощения".
      К концу жизни они обрели громадное утешение в этой вере. Словно бы круг замкнулся; то, чего они не понимали, стало чуточку яснее, неестественное исчезло, запутанное прояснилось.
      Мне так кажется. Я ведь не знаю точно. Но такой ночью, как эта, когда Паскаль и Мария сидят со мной у самой кромки моря и Мария поет, кое-чему учишься. Нельзя этого ни недооценивать, ни презирать.
      Раньше, когда их считали детьми Сатаны, в то время, когда они сидели в темноте и чувствовали только, как врезаются в тело веревки, чувствовали влагу и боль от ран, они ведь не понимали, что их страдания имеют свой смысл. Их исключили из любви, свергли с небес любви. Их страдания были абсолютно бессмысленными. Бессмысленность страдания и причиняла самую сильную боль. Теперь они осознали, что Бог раскололся пополам, что любовь - это одновременно и жизнь, и смерть, а сами они представляют жизнь. Теперь они поняли, что их страдания - это жертва тому богу, которого они выбрали, не свергнутому Сатане, а Человеку. И что боль была необходима именно поэтому.
      Итак, в конце концов они пришли к примирению. Существовали небеса и для низвергнутых с небес, там-то Пинон с женой сейчас и пребывали, получив задание чрезвычайной важности. Их поставили сторожить последний предел земли и человека, чтобы защитить тех, кто оказался внизу. Они поняли, что на самом деле монстры созданы в качестве религии для человека, святого человека, в принципе несокрушимого и потому постоянно подвергающегося попыткам его сокрушить, уникального человека, каким бы деформированным ни было его тело. Поэтому они поняли, что, оказавшись среди тех, кто внизу, среди последних, они приняли на себя более высокую, трудную и великую миссию. Они были пробным камнем: человек с деформированным телом показывал, на чьей он стороне - на стороне совершенного Бога или на стороне несовершенного человека.
      Они начали понимать. И в последний год им стало легче жить.
      Когда все пели псалмы в церкви секты, Паскаль Пинон молчал. Выступая в шапито, пел именно он, а в церкви сидел на стуле, подняв свою огромную двойную голову, и молчал. Ни разу не запел. Пела только Мария - ее губы шевелились, это все видели, шевелились в такт песне.
      Но никто, кроме Пинона, не слышал ее.
      Может, поэтому он и молчал: в конце концов он научился слушать себя, научился слышать беззвучную песню, небесную арфу Марии, той, кого, как он наконец осознал, любил. На это ушло немало времени. В их браке песня играла огромную роль - сначала в руднике, когда песня звучала пронзительным диссонансом, беспомощно завывающим плачем небесной арфы, край которой крепился не к любви, а к смерти, к черной звезде в далеком космосе. Это был плач, который приводил Пинона в отчаяние, ибо он рассказывал о жизни без смысла, о том, кого никто не видел, о том, кто обитал в никуда не ведущей боли.
      Потом песня стала ласковой, дружелюбной; их освободили, что-то должно было произойти. Потом песня стала злобной, Мария пыталась убить его, злобная песня, злая. Потом Мария сидела на лесенке в лучах утреннего солнца с Тихого океана, и человек-собака гладил ее по щеке птичьим пером, и она снова запела с любовью, совсем не так, как в эти четырнадцать чудовищных дней, когда другая женщина пыталась встать между Пиноном и Марией, пыталась забеременеть, что ей, возможно, и удалось, - и все для того, чтобы завладеть им, не понимая, не понимая, не понимая, не...
      Любовь, которая была лишь смертью.
      И вот, под конец - да, может быть, ее песня была похожа на псалом. Но обращенный не к богам. Она пела для окружавших ее монстров. В полной уверенности, что они поймут.
      Когда община пела, Паскаль молчал. Но слушал себя, так это должно было быть. Он наверняка слышал ее совершенно отчетливо и, вероятно, не желал слушать кого-нибудь еще. Никого, кроме нее.
      VI
      КОДА
      Ее высадили у строгальни; дело было в марте, поздним вечером, снега еще по колено, и шофер, его звали Марклин, повернулся к пассажирам и спросил, не сжалится ли кто над ней. Но она не пожелала. И пошла по глубокому снегу к опушке.
      Дом был погружен в темноту.
      Невероятный первый шаг в долгое одиночество: как головокружительный шаг в необъятную пустоту.
      Мне было всего шесть месяцев, когда умер отец, так что я его не помню.
      После его смерти у него в кармане нашли блокнот со стихами, которые он писал от руки, карандашом. Это было удивительно, лесорубы в тех краях, пожалуй, не так уж часто писали стихи.
      Блокнот немедленно сожгли.
      Не знаю почему. Но быть может, потому, что поэзия считалась грехом, искусство считалось чем-то греховным, отец согрешил, и в таком случае лучше всего сжечь. Но порой меня гложет любопытство: что же там было написано.
      Итак: сожгли, и стихов как не бывало. Неотправленное послание. Иногда мне кажется - то, что я сам пытаюсь делать, отчасти должно восприниматься как попытка реконструировать сожженный блокнот.
      Мы договорились встретиться в кабинете К. все трое: К., его жена и я. Нам предстояло упаковать оставшиеся вещи мальчика и попытаться сочинить письмо его близким.
      Вполне возможно, что им было стыдно. Поскольку они не хотели его знать даже после его смерти. Но все равно написать было надо.
      Был поздний вечер, в регистратуре никого. Я решил, что пришел первым, поскольку свет нигде не горел. Потом я увидел их.
      Они казались темным силуэтом на фоне окна, освещенного уличными фонарями, стояли обнявшись, как два сросшихся дерева. Поразительная картина, которую мне никогда не забыть, картина, вмещавшая в себя все ужасы этого больничного парка, того самого, что, как мне представлялось, был полон голых деревьев, серого моросящего дождя и абсолютно неумолимой смерти. И фонарей. И вечного дождя. И вот двое людей, которых я знаю двадцать лет и которых никогда не понимал, не понимал их любви, в первую очередь именно любви, стоят неподвижно на этом ужасающем фоне и обнимаются. Их ребенок убит, а они любили дочку, и мальчик, которого они тоже любили, умер, и они задавали вопросы о беспричинном зле и беспричинной любви, но ответов не нашли.
      И теперь стоят в темноте, в обнимку, молча и неподвижно, словно желая сказать: но это-то все-таки осталось. Это мы не утратили. А почему бы и нет. Быть может, в этом и кроется ответ.
      Позднее, тем же вечером, К. намеревался переехать к жене. Хотя тогда я этого не знал. Я бы этого не понял. Я вообще мало что понимаю в этой истории, наверное, потому мне и захотелось ее рассказать. Они не слышали, как я вошел, и я лишь проговорил:
      - С ума сойти.
      Чуть ли не уткнувшись лицом в мертвый фикус, я пристально осматриваю его ствол.
      Вот. Никаких сомнений. Он жив. Мертвые тоже следуют ритму времен года. Я так и знал.
      Мы упаковали то немногое, что было у мальчика, его немногочисленные личные вещи, и отправили родственникам. Все закончилось. По-моему, мы надеялись, что так оно и будет, точно мы были способны решать, что все закончилось; что эта история завершилась. Что мы поставили в этом деле точку, закрыли за собой дверь и пошли дальше. Поставили точку, закрыли дверь. Хотя прекрасно сознавали, что так не получится никогда.
      Мы отправили вещи, и наступило молчание. Нам никто не ответил. Как мы, собственно, и ожидали.
      Но один предмет я оставил себе, единственную вещицу из того немногого, что было у мальчика. Она лежит передо мной, каким-то образом совмещаясь теперь со всем остальным: с Пиноном, озером, утренней дымкой, птицей, взмывшей в небо и исчезнувшей. Она лежит передо мной, я никому ее не отдам. Вещицей ее назвать трудно, это всего лишь грязный, когда-то скомканный клочок бумаги. Я разгладил его как мог.
      Это своеобразное послание, написанное карандашом, - всего три слова, отправленное из той точки, где он находился, из черной дыры жуткого страха, и предназначенное кому-то там, снаружи, все равно кому, тому, кто, возможно, сумеет понять смысл. Все равно кому, значит, и мне тоже.
      Поэтому я оставил послание у себя. Там написано:
      "Выдыхаю свое лицо".
      Они жили и умерли в плену друг у друга. Сперва в несчастье, потом наверное, то было счастье. Он носил ее, как шахтер носит свою шахтерскую лампочку; эта лампочка излучала и тьму, и свет, так обычно и бывает.
      В зеркале он видел ее лицо, глаза, которые открывались и закрывались, беспомощно моргающие веки, словно у пойманной косули, ее рот. Пинон медленно гладил ее по щеке. Ему хотелось поцеловать ее, но он не мог. Он считал ее красивой. Он не желал держать ее в плену и тем не менее держал. Одно время она ненавидела его за это.
      Потом она поняла.
      Она была пленницей его головы, а он - пленником ее головы. В плену друг у друга они жили рядом с последним пределом, их брак не выходил за рамки обычного, он был, наверное, просто рельефнее. Всю свою жизнь Пинон носил Марию, сначала с гневом и ненавистью, потом с терпением и смирением и под конец с любовью.
      В последние годы он засыпал, положив руку на ее щеку.
      Он умер вечером 21 апреля 1933 года в больнице Оранж Каунти в Лос-Анджелесе. Медсестра, которая ухаживала за ним последний год и которую звали Хелен, все время сидела рядом. Смерть была безболезненной: он умер легко, и его крупное темное лицо успокоилось, а рука соскользнула с кровати легко, как птица, что взлетает с поверхности озера беззвучно и невесомо, взмывает сквозь ночной туман и исчезает: тихо-тихо. И ее нет.
      Согласно истории болезни Мария скончалась через восемь минут после него.
      Когда он умер, у Марии широко раскрылись глаза, в них стоял невыносимый ужас, точно она сразу же поняла, что случилось; губы, которые всю ее жизнь стремились что-то сказать, зашевелились, как будто она просила о помощи. Но и в этот момент с них не слетело ни звука. Несколько минут она словно бы отчаянно старалась выкрикнуть какое-то сообщение кому-то там, возможно, оно предназначалось Пинону, быть может, она надеялась вернуть его. Но птица уже взмыла в небо, ночной туман вновь неподвижно повис над озером, и Мария осталась в одиночестве.
      Что она хотела выкрикнуть? Никто не знает. Не стоит пытаться объяснить любовь. Но кем бы мы были, если бы не пытались?
      Внезапно она успокоилась, и ее глаза наполнились слезами. Птица взлетела, и она осталась одна; она плакала во второй раз. Первый раз это произошло на лесенке вагончика, когда миновал кризис и человек-собака погладил ее по щеке птичьим пером. И вот во второй раз, но теперь она была спокойна. Она готовилась сделать невероятный шаг в головокружительную пустоту и знала, что справится. Она лежала не шевелясь, смотрела прямо перед собой, смотрела сквозь все, точно ничто не могло ей помешать. И тут губы медленно раздвинулись в легкой, но явной улыбке, она закрыла глаза - и умерла. Это произошло через восемь минут после смерти Пинона.
      Восемь минут она была одна.
      Сегодня ночью мне опять приснился Пинон.
      Мы находились в ледяной пустыне, очевидно где-то в районе полюса. Льды разнесли в щепки наш корабль, и мы пошли пешком, но направлялись мы вовсе не к полюсу.
      Экспедиция состояла всего из нескольких человек: Паскаля Пинона и его жены Марии, меня самого, К., его жены, мальчика и Рут Б. Рут со шляпной картонкой в руках была прехорошенькая, впервые она казалась совершенно счастливой и беспрерывно болтала с головой, лежавшей в картонке; создавалось впечатление, что они наконец-то обрели друг друга и прошлое забыто. Больше ни досады, ни злобы. Чистый воздух, над головой солнце. Мы шли быстро, без напряжения, прямо-таки плыли по льду, так, словно не существовало никаких препятствий. Наши ноги едва прикасались к ледяной поверхности.
      Пинон, высоко подняв свою громадную двойную голову, возглавлял процессию. Распахнутые глаза Марии стреляли по сторонам.
      Как быстро мы шли. Как невесомо. Как легко двигались. С беззаботной улыбкой, точно заранее знали. И не только благодаря окружавшей нас поразительной белизне и величию ледяных торосов, но и чувству нашей общности, чувству сильной взаимной приязни, тому, что мы многому научились друг у друга. Мы были единым организмом, внезапно озарило нас. Вместе мы сумеем решить задачу, ибо только вместе мы - человек. Вместе мы достигнем цели, разрешим невероятно сложную задачу.
      То было ощущение покойного счастья и решимости, каждый из нас готов помочь. И Рут, и мальчик, и К. с женой, и я, и Паскаль с Марией. Вместе мы один человек.
      Мы знали, куда идем. Все мы уже давно увидели вдали знак: кружившего высоко в небе альбатроса. На высоте тысячи метров он, казалось, просто висел, настолько плавным был его полет.
      Туда мы направлялись.
      Какая же стояла тишина и покой. Без малейшего напряжения мы плыли вперед, взявшись за руки, с легкой улыбкой на губах.
      И вот внезапно мы на месте. Возле ледяной могилы. Ее обнаружил Пинон. Само собой, ведь он шел первым, он и должен был отыскать для меня эту могилу. Он показал рукой. Глаза Марии беспрерывно моргали, она переводила взгляд с ледяной могилы на меня. Я почувствовал, как мальчик тронул меня за руку, словно хотел помочь или сказать, чтобы я не боялся. Но я вовсе и не боялся.
      Мы пришли, сказал Пинон.
      Я сразу увидел, кто это. Человек лежал, вытянувшись на спине, в ледяной могиле. Это был мой папа, совсем как на посмертной карточке. Итальянцы бросили его здесь. Сняли почти всю одежду, забрали продукты, вырубили гроб в белом, с голубыми искорками, почти прозрачном льду и положили его туда, еще живого. Подтаявшая вода замерзла, превратившись в тонкую ледяную корку, но прозрачную, было видно, что он лежит с открытыми глазами, взгляд устремлен в небо, устремлен сквозь матовую корку льда.
      И Пинон сказал: ты пришел. Теперь твоя очередь.
      Он протянул мне птичье перо. Белое, я узнал его. Наклонившись, я увидел: так неспешно парила в небе птица, что ее линии отпечатались на ледяной корке, выгравировали ее контур на льду. Я наклонился, дохнул на ледяную корку и одновременно провел по ней птичьим пером. Ледяная птица медленно испарилась, и проступило лицо, и то был я.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4