Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дитрих Бонхёффер. Праведник мира против Третьего Рейха

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Эрик Метаксас / Дитрих Бонхёффер. Праведник мира против Третьего Рейха - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Эрик Метаксас
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Эрик Метаксас

Дитрих Бонхёффер. Праведник мира против Третьего Рейха

Eric Metaxas

BONHOEFFER: PASTOR, MARTYR, PROPHET, SPY


© 2010 by Eric Metaxas, All Rights Reserved. This Licensed Work published under license.

© Сумм Л.Б., перевод, 2012

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2012


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Памяти моего деда Эриха Крэгена (1912–1944)

«Воля Пославшего Меня есть та, чтобы всякий, видящий Сына и верующий в Него, имел жизнь вечную;

и Я воскрешу его в последний день»

(Ин 6:40).

Награды, которые получила эта книга

Кентерберийская медаль фонда Беккета «За свободу религии»


Премия Христофора


В Топ-25 нон-фикшн книг года по версии Kirkus Reviews Kirkus Reviews – «Открытие года»


В Топ-10 нон-фикшн книг года по версии Barnes & Noble


Ассоциация христианских евангелических издательств: Христианская книга года (за 2011 г.) и нон-фикшн года (2011)


Preaching Today – номинация «Книга, питающая пастырские души»


Премия Джона Поллока за христианскую биографию


В топ-10 книг года по версии Relevant


Townhall.com – 10 лучших подарков для мужчин


Christian Reading – номинация «Выбор читателей»-2011

Отзывы читателей

«Весьма значимая книга, и я надеюсь, что многие ее прочтут».

– Экс-президент Джордж Буш

«Эрик Метаксас создал биографию небывалой силы – умную, трогательную, содержательную, живо написанную, чрезвычайно значимую для нашего времени… Купите эту книгу. Прочтите ее. Потом купите второй экземпляр и подарите тому, кого любите. Настолько она хороша… Эрик Метаксас написал замечательную книгу, которая не только возвращает к жизни Дитриха Бонхёффера, его время, его свидетельство, но и пробуждает в нас стремление отыскать такое же мужество в самих себе. Ни один биограф не может желать лучшего».

– Архиепископ Чарльз Чапут, First Things

«В своей обширной биографии Дитриха Бонхёффера Эрик Метаксас устраняет множество заблуждений, предоставляя говорить текстам и делам своего героя. В ту печальную пору, когда многие церкви приняли нацистскую идеологию, а другие склонились под давлением властей, Бонхёффер стоял неколебимо, порой – в одиночестве. Метаксас рисует портрет ясно мыслящего, глубоко верующего христианина, который не склоняется ни перед кем и ни перед чем, кроме Бога и Божьего Слова».

– Christianity Today

«Эрик Метаксас рассказал историю Бонхёффера со страстью и с богословской эрудицией, нередко опровергая ревизионистский подход, норовящий превратить Бонхёффера в «гуманиста» или в «этика», для которого религиозная доктрина не так уж важна… Столь безоговорочное послушание Богу, такой склад ума ныне воспринимается со страхом и ненавистью порой даже среди верующих. В биографии Бонхёффера Метаксас напомнил нам, что некоторые разновидности религии – почтенные, робкие, ручные – делают за дьявола его работу».

– Wall Street Journal

«Лучшая книга об этом человеке со времен книги Эберхарда Бетге «Дитрих Бонхёффер: провидец и герой» (1970). Метаксас представляет цельный, внятный образ ключевой исторической личности всемирного масштаба, чья судьба вдохновляет и учит. Метаксас… наделяет жизнью Бонхёффера и его современников. Эта биография приводит Бонхёффера в XXI век».

– Kirkus Reviews

«До сих пор читатели не располагали такой повестью о жизни Бонхёффера, которая сочетала бы в себе содержательность и увлекательность, книгой, которая целиком охватывала бы удивительную судьбу этого человека и показывала бы ее значимость для нас сегодня. Эта книга – именно такая… Метаксас популярно передает результаты исследований, искусно удерживая внимание читателей с первой страницы до последней, и его книга послужит для многих читателей ключом к более близкому знакомству с Бонхёффером».

– Books and Culture

«Весомый и вместе с тем захватывающий анализ биографии Дитриха Бонхёффера… стал и широкомасштабным исследованием одной из самых темных эпох мировой истории, и увлекательным разбором тех семейных, культурных и религиозных влияний, которые сформировали одного из крупнейших богословов современности. Страстный голос рассказчика в сочетании со скрупулезным исследованием раскрывает то совпадение обстоятельств и личных устремлений, которые привели Германию от поражения в Первой мировой войне к злодействам Второй мировой войны… Многое объясняющая книга».

– Publisher’s Weekly

«Эрик Метаксас написал прекрасный, глубокий и подробный рассказ о жизни великого пастора и богослова, который подарил нам «Цену ученичества» и отдал жизнь в борьбе против Гитлера».

– Грег Торбери, д.ф.н., декан, факультет христианскихисследований при университете «Юнион»

«Великий дар Дитриха Бонхёффера заключается в том, что его понимание веры в пору конфликта обращено к каждому поколению. «Бонхёффер» Эрика Метаксаса стал биографией для этого поколения. Шедевр, который читается, словно великий роман, и сочетает в одном томе глубокое понимание богословия Бонхёффера, сложную, трагическую историю Германии ХХ века и человеческую борьбу истинного христианского героя. Эрик Метаксас утвердил свою репутацию биографа самых отважных подвижников в истории христианства».

– Мартин Доблмайер, режиссер фильма «Бонхёффер»

«С большим умением, энергией и теплотой Эрик Метаксас показывает нам, почему судьба Бонхёффера стала живым упреком и верующим, и скептикам. Не часто история христианского мученика передается с таким реализмом и глубиной. Это – жемчужина среди книг».

– Джозеф Локонт, преподаватель политологии,Кингз колледж, Нью-Йорк, редактор книги The End of Illusions: Religious Leaders Confront Hitler’s Gathering Storm

«Трогательная, познавательная, увлекательная книга… Метаксас погружает нас в свой рассказ… Рекомендуем всем».

– Library Journal

«Первая полномасштабная биография Бонхёффера за сорок с лишним лет охватывает вновь открытые документы и позволяет по-новому увидеть многие аспекты его судьбы. Блестяще поданы, с опорой на документы, обе стороны Бонхёффера, богослова и заговорщика, и в свете этой великой борьбы показана его вера. Содержательная и вдохновляющая книга Эрика Метаксаса представляет собой потрясающую биографию чрезвычайно влиятельного человека. Она и поразит читателя, и многому научит».

– Газета Англиканской церкви

«Метаксас исследует жизнь человека, стоявшего перед лицом душераздирающего выбора: бороться против нацизма и самого Гитлера, то есть прибегать к обману, участвовать в заговоре и покушении на убийство – или промолчать и допустить гибель тысяч и миллионов… Христиане, интересующиеся богословием Бонхёффера, увидят, как оно раскрывается в контексте его судьбы. Верующие, взыскующие вдохновения, чтобы отважно следовать вере, найдут здесь вдохновение в избытке. Читатели, погруженные в ту историческую эпоху, смогут не раз заглянуть за кулисы антигитлеровского сопротивления… В глазах историков это добротный академический труд».

– Дайана Гарднер, Foreword Reviews

«Замечательное достижение: биография Бонхёффера передана ясно, с обилием исторических деталей, с конкретным, контекстуальным анализом его богословского наследия, которое часто истолковывают неверно… Метаксас мастерски превращает насыщенную событиями, сложную судьбу в повествование, которое остается живым и всеохватывающим, не перегружая при этом читателя».

– ChristianBook.com

«Дитрих Бонхёффер обрел, наконец, биографа, какого он заслуживает. Эрик Метаксас написал книгу, которая раскрывает новое измерение Второй мировой войны, дает новое понимание того, как зло может завладеть душой целого народа и как человек веры может этому противостоять и превратить поражение в победу, ложь – в трансцендентальную истину. Ни один человек, которому дорога история современного мира, не пройдет мимо этой книги».

– Томас Флеминг, автор The New Dealers’ War:FDR and the War Within World War II

«Сильная и прекрасно рассказанная история человека, который не только писал о цене ученичества, но и уплатил ее. Очень трогательно».

– Мерольд Вестфаль, д.ф.н., профессор философии,университет Фордхем

«Одна из величайших биографий, какие мне доводилось читать».

– Чарльз Колсон, основатель «Тюремного братства»,основатель и председатель «Форума Уилберфорса»

«Авторитетная, невероятно подробная… мощная, мощная книга… Горячо рекомендую».

– Майк Хакби, The Huckabee Report

«Одна из прекраснейших, трогательнейших биографий, какие мне доводилось читать. Эрик Метаксас создал великую книгу о великой судьбе».

– Кэл Томас, обозреватель

«Монументальный, авторитетный, вдохновляющий и внушающий смирение труд».

– Кэтрин Джин Лопес, National Review Online

«Проницательная, пылкая, убедительная книга возвращает Бонхёфферу достойное его место в первых рядах великих христианских гуманистов, которые шли против господствующих течений, отважно и верно толкуя христианство применительно к историческому моменту. И это глубоко человеческая книга, со множеством портретов и вставных новелл, открывающих нам Бонхёффера в семье, влюбленного Бонхёффера, Бонхёффера-пастора и Бонхёффера-друга, и все это в контексте той смертельно опасной миссии, которой он и прославился: внутри сопротивления растущей силе нацизма».

– Кейлеб Маскелл, сопредседатель Центра Джонатана Эдвардса, университет Йель (2004–2007), отделение религиоведения,университет Принстон

«Есть не много книг, которые я вспоминаю спустя годы после прочтения, осознавая, как сильно они повлияли на меня. Эта книга, несомненно, станет одной из них. Вы не будете разочарованы, рекомендую вам эту книгу от всего сердца».

– WhileWeSojourn.Com

Предисловие

Я очень рад, что мой друг Эрик Метаксас написал этот труд о Дитрихе Бонхёффере. Англоязычному читателю давно следовало больше узнать о жизни и трудах этого человека. Когда я в университете пришел к христианству, одной из первых книг стала для меня «Цена ученичества» Бонхёффера, а сразу вслед за ней – «Жизнь в общине». «Жизнь в общине» – одна из лучших монографий, которую мне когда-либо доводилось читать о сути христианской общины, однако важнее для меня стала первая книга, направившая меня на путь длиной в жизнь к постижению христианской благодати.

Наследие Бонхёффера невозможно справедливо оценить, не зная о чудовищной капитуляции немецкой Церкви перед Гитлером. Как могли «преемники Лютера», величайшего проповедника Евангелия, дойти до такого позора? Причина как раз в том, что была утрачена истинная Весть, которую Бонхёффер называл «благодатью дорогой ценой». С одной стороны, Церковь погрязла в формализме. Люди приходили в воскресенье в храм и слышали, что Бог всех любит и все прощает, что вы ни творили бы – «дешевая благодать», говоря словами Бонхёффера. А с другой стороны – легализм, спасение через закон и добрые дела. Легализм предполагает, что Бог любит человека постольку, поскольку тот подтянулся и старается жить хорошей, дисциплинированной жизнью.

Эти две тенденции способствовали приходу Гитлера к власти. Формалистов, вероятно, кое-что беспокоило в Германии 30-х годов, но они не видели надобности жертвовать собственной безопасностью и противиться наступлению нацизма, а легалисты выработали фарисейское отношение к другим народам и расам, вполне совпадавшее с позицией Гитлера. Германия утратила то золотое евангельское равновесие, которое столь упорно отстаивал Лютер: «Мы спасаемся единой верой, но не верой, которая осталась одна» – то есть мы спасены не своими делами, но благодатью, но если мы по-настоящему постигнем Евангелие и уверуем в него, оно изменит наши дела и всю нашу жизнь.

Ко времени восхождения Гитлера значительная часть немецкой Церкви воспринимала благодать как абстрактное понятие: «Бог прощает всех, такая у него работа». Но мы должны знать, что истинная благодать достается нам ценой великой жертвы, и если Господь пожелал пойти на крест и принять такое страдание, чтобы спасти нас, то и мы должны самоотверженно служить другим. Каждый, кто поистине поймет, каким путем приходит к нам благодать, начнет жить по-другому. Это – Благая Весть, спасение не законом и не дешевой благодатью, но благодатью, которая стоит дороже всего. Такая благодать меняет человека изнутри – ни закон, ни дешевая благодать этого не сделают.

Ну уж сегодня-то мы не допустим подобного промаха, верно? Ан нет, допустим. Наши церкви все еще полны законничества и морализма, а обратная реакция многих прихожан – повышенный интерес к любви и приятию Бога. О смерти на кресте во удовлетворение Божьего гнева и справедливости они предпочитают не вспоминать, а порой даже возмущаются этим «божественным насилием над собственным ребенком». Если не остеречься, этот путь ведет к дешевой благодати, к учению о недорогой ценой купленной любви не слишком святого Бога, который не судит нас, а любит и принимает такими, как мы есть. Такая вера ничего не изменит. А значит, мы все еще должны прислушиваться к голосу Бонхёффера и других, кто глубже нас заглядывал в суть Евангелия.

Тимоти Келлер,автор книги The Reason for God[1]

Пролог

27 июля 1945 года, Лондон

Мы отовсюду притесняемы, но не стеснены; мы в отчаянных обстоятельствах, но не отчаиваемся; мы гонимы, но не оставлены; уничтожаемы, но не погибаем. Всегда носим в теле мертвость Господа Иисуса, чтобы и жизнь Иисуса открылась в теле нашем. Ибо мы живые непрестанно предаемся на смерть ради Иисуса, чтобы и жизнь Иисусова открылась в смертной плоти нашей, так что смерть действует в нас, а жизнь в вас.

(2 Кор 4:8–12).

В Европу наконец-то вернулся мир. Лик ее, исказившийся и сделавшийся ужасным в пору войны, вновь обрел спокойствие и благородство. Чтобы осмыслить эти события, понадобятся долгие годы. Европа словно бы подверглась мучительному изгнанию бесов, и эта процедура отняла у нее все силы, но все же, вопя и противясь, последний демон уже отлетал от нее. Тиран покончил с собой в сумрачном бункере под своей разбомбленной столицей, и союзники праздновали победу. Как по сигналу наступило лето, первое мирное лето за шесть тяжких годов. Но отделаться от недавнего прошлого как от страшного сна не удавалось: то и дело что-то заново напоминало о пережитом кошмаре, и эти напоминания сами по себе были столь же ужасны, как прежние события, а порой и еще хуже. В начале лета распространились леденящие душу известия о лагерях смерти и о тех бесчеловечных делах, которые нацисты творили на только что покоренных, обращенных в ад окраинах своей недолговечной империи.

Слухи о подобных злодействах курсировали и в пору войны, однако теперь факты были подтверждены фотографиями, кинохроникой и свидетельством солдат, участвовавших на исходе апреля в освобождении концлагерей. Масштаб этих ужасов прежде не был известен и не поддавался воображению, для измученной войной британской публики это оказалось уж слишком. Люди утверждались в своей ненависти к Германии, каждая омерзительная деталь лишь усугубляла отвращение ко всем немцам. Бездонность греха ошеломляла.

В начале войны еще умели отличать нацистов от немцев и понимали, что не все немцы – наци. Но чем дальше заходило противостояние двух народов, чем больше приходилось Англии хоронить отцов, братьев и сыновей, тем труднее становилось проводить эту грань, и со временем она окончательно стерлась. Стремясь разжечь патриотическое рвение британцев, премьер-министр Уинстон Черчилль соединил понятия «немец» и «нацист» в едином образе ненавистного врага – так ему казалось вернее во имя скорейшей победы и прекращения душераздирающего ужаса.

Когда немцы, мечтавшие о поражении Гитлера и нацистов, обратились к британскому правительству с надеждой на сотрудничество ради уничтожения общего врага, когда они попытались подать миру знак, что в самом рейхе остаются заложниками множество немцев, разделяющих ненависть Европы к нацизму, этот призыв наткнулся на глухую стену. Никого эти переговоры не заинтересовали – было слишком поздно. Все немцы были замараны соучастием в злодействе, а теперь кому-то показалось сподручнее заключить сепаратный мир? Нет уж. Во имя большей эффективности отпора Черчилль пропагандировал идею: такого понятия, как «хороший немец», попросту не существует. Если позволено перефразировать, «хороший немец – мертвый немец». Деление на черное и белое лишь усугубляло и без того чудовищную ожесточенность противостояния.

Но вот война закончилась, и в то время как полностью, до конца, обнажались неописуемые злодейства Третьего рейха, стала проступать напоказ миру и другая сторона событий. Процесс возвращения к миру и нормальным отношениям требовал в том числе и выхода за пределы черно-белой палитры войны. Нужно было заново учиться различать краски и тени, нюансы и оттенки.

И в тот день, 27 июля 1945 года, в лондонской церкви Святой Троицы чуть в стороне от Бромптон-роуд совершалась служба, смысл которой был понятен не всем, а кое-кому, особенно тем, кто потерял на войне близких, она могла показаться неуместной и даже отвратительной. В тот день на британской земле совершалась – и передавалась по Би-би-си – заупокойная служба по немцу, погибшему три месяца назад. Весть о его смерти так медленно просачивалась сквозь туман и неразбериху войны, что друзья и родные окончательно в ней уверились лишь недавно, а некоторые все еще надеялись.

В лондонской церкви собрались немногие, кто успел удостовериться в его смерти: тридцатидевятилетняя сестра-близнец покойного, ее муж – наполовину еврей – и две дочери. Они успели покинуть Германию накануне войны, перебравшись под покровом ночи через границу со Швейцарией. В этом побеге человек, которого здесь отпевали, сыграл ключевую роль, и то было одно из самых незначительных его прегрешений против национал-социалистического строя. Он же помог родным обустроиться в Лондоне.

У покойного было много влиятельных друзей, в том числе епископ Чичестерский Джордж Белл. Епископ и вел эту службу, ибо он много лет знал и любил этого человека. Белл познакомился с ним задолго до войны, когда оба они участвовали в экуменическом движении, пытались предостеречь Европу от опасностей нацизма, затем спасали евреев и, наконец, пытались осведомить британское правительство о сопротивлении нацизму внутри Германии. Перед казнью – он был повешен в концлагере Флоссенбург – тот человек просил передать несколько слов Джорджу Беллу. Это произошло в воскресенье; он в последний раз совершил службу, прочел проповедь, а затем поговорил с британским офицером, товарищем по заключению, и попросил его связаться с епископом. Офицер вскоре был освобожден и доставил на родину последние слова этого человека и весть о его казни.

По ту сторону Ла-Манша, отделенные от Лондона и Францией, и большой частью Германии, в Берлине, в трехэтажном доме номер 43 по Мариенбургераллее (район Шарлоттенбург), заупокойную службу слушала по радио немолодая супружеская чета. В свое время у них родилось восемь детей, четверо мальчиков и столько же девочек. Второй по старшинству сын погиб на Первой мировой, и его тогда еще молодая мать на год впала в депрессию. Прошло двадцать семь лет, и вторая война забрала еще двоих ее сыновей. Отец был знаменитейшим в Германии психиатром. Оба, и мать, и отец, с самого начала противостояли Гитлеру и гордились сыновьями и зятьями, участвовавшими в заговоре против него. И оба они прекрасно понимали, какая опасность грозит их детям. Но под конец вести об их сыновьях задерживались, не достигая Берлина. Всего месяц назад они узнали, наконец, о гибели третьего по старшинству сына – Клауса, а о младшем, Дитрихе, так ничего и не было слышно. Кто-то якобы видел его – живым. Потом сосед предупредил, что на следующий день из Лондона будут передавать по радио заупокойную службу.

В назначенный час отец включил радио, и вскоре они услышали объявление: заупокойная служба была посвящена их сыну. Так они узнали о его смерти. И в тот час, когда родители пытались осмыслить неподвластную рассудку новость, что их сын, хороший человек, в память о котором отправляли службу в лондонской церкви, – мертв, миллионы англичан пытались осмыслить столь же неподвластную рассудку новость: умерший немец, в память о котором отправляли заупокойную службу, был хорошим человеком. Так началось примирение, возвращение мира на прежнюю орбиту.

Казненный немец был обручен, невеста ждала его. Он был священником и богословом. Он был казнен за участие в заговоре против Гитлера. Это – рассказ о нем.

Глава 1

Семья и детство

Богатый мир его предков определил основы жизни самого Дитриха Бонхёффера. От них он получил ту уверенность суждения и манеру держать себя, которые не приобретаются на веку одного поколения. Он вырос в семье, где образование не сводилось к формальности, но подразумевало глубоко укорененные обязательства быть хранителем великого наследия и давней интеллектуальной традиции.

Эберхард Бетге

Зимой 1896 года супруги, о которых мы рассказали в прологе, впервые встретились на «открытом вечере» в доме физика Оскара Мейера. «Там, – писал годы спустя Карл Бонхёффер, – я познакомился с юной, красивой, голубоглазой девушкой, которая держалась столь свободно и естественно, и выражение ее лица было столь открытым и доверчивым, что она покорила меня, едва переступив порог комнаты. Тот миг, когда я впервые увидел свою будущую жену, сохранился в моей памяти с почти мистической отчетливостью»1.

Карл Бонхёффер переехал в Бреслау (ныне польский город Вроцлав) тремя годами ранее в качестве ассистента Карла Вернике, всемирно известного психиатра. Жизнь протекала в узкой колее – работа в клинике и общение с немногими друзьями из Тюбингена, очаровательного университетского города, где прошло его детство. Но тот памятный вечер кардинально изменил его жизнь: во-первых, молодой человек сразу же усвоил привычку кататься по утрам на коньках вдоль канала в надежде увидеть – и зачастую эта надежда оправдывалась – ту прелестную голубоглазую девушку. Звали ее Паула фон Хазе, по профессии она была учительницей. 5 марта 1898 года, за три недели до того, как жениху исполнилось 30 лет, они вступили в брак. Невесте было 22 года.

Оба они, врач и учительница, происходили из древних, прочно укорененных в истории страны семей2. Родители и более дальние предки Паулы Бонхёффер были тесно связаны с императорским двором в Потсдаме. Тетя Паулина была фрейлиной принцессы Виктории, жены будущего Фридриха III. Отец Паулы, Карл Альфред фон Хазе, служил капелланом в армии, а в 1889 году сделался личным священником кайзера Вильгельма II, но ушел в отставку после того, как император обозвал пролетариев «сворой псов».

Наиболее выдающейся фигурой в этой ветви семьи был дед Паулы, Карл Август фон Хазе, знаменитый йенский богослов. 60 лет преподавал он в этом городе, где и поныне стоит его статуя. Кафедру ему предложил сам Гёте, премьер-министр Веймарского герцогства; богослов удостоился личной встречи с восьмидесятилетним гением немецкой нации, который в ту пору сочинял вторую часть «Фауста». Учебник Карла Августа по истории вероучения использовался студентами еще и в ХХ веке. Под конец жизни он получил наследственный титул от великого герцога Веймарского и личный титул от короля Вюртембергского.

По материнской линии Паула происходила от художников и музыкантов. Ее мать, Клара фон Хазе, урожденная графиня Калькрёйт (1851–1903), брала уроки игры на фортепьяно у Франца Листа и Клары Шуман, супруги композитора. Дочь унаследовала любовь к музыке и пению, и это сыграло существенную роль в жизни семейства Бонхёффер. Отец Клары, граф Станислаус Калькрёйт (1820–1894), был художником, известность ему принесли масштабные альпийские пейзажи. Потомок служилого дворянства и богатых землевладельцев породнился в браке с семейством скульпторов Кауэров и возглавил Школу искусств в Веймаре. Его сын, граф Леопольд Калькрёйт, добился в живописи еще больших успехов, чем отец: принадлежащие его кисти произведения поэтического реализма ныне присутствуют во всех музеях Германии. Состояли фон Хазе в родстве и с занимавшими видное место в социальной иерархии и в интеллектуальных кругах Йорками фон Вартенбург и много времени проводили в их обществе. Граф Ханс Людвиг Йорк фон Вартенбург[2] был философом; его прославленная переписка с Вильгельмом Дильтеем излагала герменевтическую философию истории, повлиявшую на Мартина Хайдеггера.

Род Карла Бонхёффера нисколько не уступает предкам Паулы. Он упоминается уже в 1403 году в анналах города Нимвегена на реке Ваал в Нидерландах, подле границы с Германией. В 1513 году Каспар ван ден Боэнхофф перебрался из Голландии в немецкий город Швабский Халл. Позднее фамилия изменилась на Бонхёффер и примерно до 1800 года писалась с умлаутом – Bonhoffer. Это слово означает «фермера, разводящего бобы». Действительно, на гербе Бонхёфферов, который и сейчас можно видеть на зданиях в Швабском Халле и его окрестностях[3], изображен лев с бобовым стеблем в лапах на голубом фоне. Эберхард Бетге сообщает, что Дитрих Бонхёффер порой надевал кольцо с печаткой, изображавшей этот семейный герб.

На протяжении трех столетий Бонхёфферы числились среди лучших семейств Швабского Халла. Первые поколения были ювелирами, затем появились врачи, священники, судьи, профессора и адвокаты. За несколько веков Бонхёфферы дали городу 78 членов совета и трех мэров3. О влиянии этой семьи свидетельствует и убранство церкви Святого Михаила (Michaelskirche), где Бонхёфферы увековечены в мраморе скульптур барокко и рококо, а также в эпитафиях. Последним представителем семьи, родившимся в этом городе, стал дед Карла Софониас, появившийся на свет в 1797 году. В 1806 году вторжение Наполеона лишило Швабский Халл статуса вольного города, и семья расселилась, хотя и следующие ее поколения, писавшие свою фамилию уже без умлаута, возвращались в этот город, словно к семейному очагу и святилищу. Отец Карла Бонхёффера много раз привозил сына в это средневековое поселение и посвящал его во все детали многовековой истории рода, вплоть до «знаменитой лестницы из черного дуба в доме Бонхёфферов на Херренгассе» и портрета «прекрасной дамы Бонхёффер», копия которого висела в доме Карла и в пору детства Дитриха4.

Точно так же наставлял, в свою очередь, и Карл своих сыновей. Его отец, Фридрих Эрнст Филипп Тобиас Бонхёффер (1828–1907), занимал высокий пост в судебной системе Вюртемберга и закончил карьеру президентом окружного суда Ульма. Выйдя в отставку, он получил от короля личное дворянство и переехал в Тюбинген. Отца Фридриха Эрнста помнили как «славного и доброго пастора, разъезжавшего по округе в собственном экипаже». Мать Карла Бонхёффера, Жюли Бонхёффер, урожденная Тафель (1842–1936), принадлежала к швабской семье, сыгравшей ведущую роль в демократическом движении XIX века, и отличалась либеральными взглядами. О своем деде по материнской линии Карл Бонхёффер писал: «Мой дед и его трое братьев были отнюдь не заурядными людьми. Каждый отличался собственными наклонностями, но всем им был присущ идеализм и бесстрашная готовность действовать в согласии со своими убеждениями»5. Двое из них подверглись временному изгнанию из Вюртемберга за демократическую пропаганду. Поразительное совпадение: двоюродный дед Карла Готтлоб Тафель угодил в заключение в крепость Хоэнасперг одновременно с прадедом Дитриха Карлом Августом фон Хазе, который перед тем, как полностью погрузиться в карьеру богослова, проходил период юношеского бунтарства. Так представители двух семейств, которые, объединившись, произведут на свет Дитриха Бонхёффера, познакомились в тюрьме. Мать Карла Бонхёффера дожила до 93 лет и была очень близка со своим внуком Дитрихом – на ее похоронах в 1936 году Дитрих произнес надгробную речь и всегда ценил ее как живую связь с тем замечательным поколением.

Семейное древо Карла и Паулы Бонхёффер успело дать столько выдающихся личностей, что можно было бы опасаться: новое поколение будет придавлено величием прошлого… Но нет, эта прекрасная родословная оказалась для очередных отпрысков не бременем, а скорее поплавками, придававшими им такую легкость, что юные Бонхёфферы не стояли – плясали на плечах гигантов.

* * *

За десять лет с 1898 года, когда два прославленных семейства объединилось браком Карла и Паулы, на свет появилось восемь детей. Первые двое сыновей родилось в один год: 13 января 1899 года Карл-Фридрих, а 10 декабря семимесячный Вальтер. Третий сын, Клаус, 1901 года рождения, за ним две сестры – Урсула в 1902 году и Кристина в 1903 году. 4 февраля 1906 года родился четвертый, – самый младший, – сын Дитрих, на десять минут опередив сестру-близнеца Сабину. Потом он всю жизнь дразнил ее этим своим преимуществом. Близнецов окрестил бывший капеллан императора, их родной дед Карл Альфред фон Хазе – он жил в пяти минутах ходьбы от дома Бонхёфферов. Младшенькая, Сюзанна, родилась в 1909 году.

Все дети появились на свет в Бреслау, где Карл Бонхёффер занимал университетскую кафедру психиатрии и неврологии и руководил клиникой для нервнобольных. В последний день того года, когда он стал отцом крошки Сюзанны, Карл записывал в дневнике: «Хотя по нынешним временам семья с восемью детьми считается огромной, нам вовсе не кажется, будто их слишком много! Дом просторный, дети развиваются нормально, мы, родители, еще не стары и стараемся не баловать детей, но сделать их юные годы приятными»6.

Дом номер 7 по Биркенвельдхен, возле клиники, и впрямь был очень велик – трехэтажная громада со сводчатыми крышами, множеством дымовых труб, крыльцом с навесом и с широким балконом над большим садом, основным местом игр для детей – там они рыли себе пещеры, карабкались на деревья, ставили палатки. Дедушка Хазе, живший за рекой – притоком Одера, – частенько наведывался к внукам. Его жена скончалась в 1903 году, и за отцом ухаживала незамужняя дочь Елизавета, которая тоже играла важную роль в жизни детей.

При всей своей занятости успевал общаться с детьми и отец. «Зимой, – писал он, – мы залили водой старый теннисный корт с асфальтовым покрытием и двое старших впервые опробовали коньки. У нас имеется большая пристройка, предназначавшаяся для экипажа. Мы не держим лошадей, а потому это помещение отвели для всякого рода животных»7. И в доме тоже держали всевозможных питомцев, превратив одну комнату в зверинец, где обитали кролики, морские свинки, горлицы, белки, ящерицы и змеи. Тут же располагался естественно-исторический музей с коллекциями птичьих яиц, бабочек и жуков. Две старшие девочки получили в свое распоряжение отдельную комнату под кукольный дом, а на первом этаже старшие мальчики оборудовали мастерскую со столярным верстаком.

Фрау Бонхёффер правила хорошо налаженным хозяйством. Штат домашних служащих включал гувернантку, няню, горничную, служанку и повариху. В классной комнате наверху Паула занималась с детьми. В свое время Паула Бонхёффер несколько шокировала общество – незамужняя женщина сдает экзамен[4] и получает профессию! Но в браке она сумела с большой пользой применить полученные знания. Паула не скрывала недоверия к системе государственных школ, к прусской системе преподавания, основанной на муштре, и разделяла мнение, что немецким мальчикам дважды ломают хребет, прежде чем они вырастут: сперва в школе, а затем в армии. Мать не собиралась передавать своих детей в чужие, не столь заботливые руки, пока они не станут постарше. Когда дети подрастали, они поступали в местные государственные школы и все до единого блистали среди сверстников, но до семи-восьми лет единственным их наставником оставалась мать.

Паула Бонхёффер помнила наизусть большое количество стихотворений, псалмов, народных песен, и все эти сокровища передала своим детям, которые не забывали их и в старости. Маленькие Бонхёфферы охотно облачались в сценические костюмы и разыгрывали спектакли друг для друга и для старших родичей. У них имелся также кукольный театр, и каждый год 30 декабря, в день рождения Паулы, ставили «Красную Шапочку». Традиция сохранялась в более поздние годы, уже ради внуков и внучек, одна из которых, Рената Бетге, назвала бабушку «Душой и животворящим духом дома».

* * *

В 1910 году Бонхёфферы решили подыскать себе местечко для отпуска и выбрали идиллический, далекий от цивилизации пейзаж в горном лесу Глаца возле границы с Богемией, в двух часах езды на поезде от Бреслау. По словам Карла Бонхёффера, дача находилась «в маленькой долине у подножия горы Урниц, прямо на краю леса, при ней – лужайка, небольшой ручей, старый сарай и дерево, в раскидистых ветвях которого для детишек устроили сиденье и небольшую скамеечку»8. Этот сельский парадиз звался Вольфесгрюнд и находился так далеко от проезжих дорог, что на глаза не попадалось ни единой живой души, кроме одного чудака, «фанатично преданного своему делу егеря», который порой проходил мимо. Позднее Бонхёффер увековечил его в художественном повествовании под именем Gelbstiefel («Желтый сапог»).

К этому периоду относятся наши первые сведения о Дитрихе – ему в ту пору около пяти. Источником служит его сестра-близнец Сабина:

Мои первые воспоминания относятся к 1910 году. Я вижу Дитриха нарядно одетым, маленькой ладошкой он поглаживает голубую шелковую подкладку. Потом я вижу его рядом с дедом – тот сидит у окна и держит на руках нашу младшую сестричку Сюзанну, полуденное солнце льет золотой свет. Тут очертания этой сцены расплываются, и дальше я вижу наши игры в саду уже в 1911 году, Дитриха с копной светло-пепельных волос, рассыпавшихся вокруг загорелого лица: он раскраснелся от беготни, отмахивается от надоедливых мух и высматривает уголок в тени, но лишь с величайшей неохотой откликается на призыв няни вернуться в дом, ведь шумная и увлекательная игра еще далеко не закончена, и в разгаре событий он позабыл о жаре и жажде9.

Из восьми детей только Дитрих унаследовал светлый цвет кожи и льняные волосы матери. Трое старших братьев удались темноволосыми, в отца, и даже самый младший из них, Клаус, опережал Дитриха на пять лет, так что эти трое и две старшие сестры составляли собственный квинтет, а Дитрих возглавлял трио, в которое входили Сабина и Сюзи – «трое малышей». В этой маленькой компании Дитрих с готовностью брал на себя роль сильного и великодушного покровителя10.

«Я навсегда запомнила удивительную доброту брата, – писала впоследствии Сабина, – которая проявлялась, например, когда мы жарким летним днем собирали на склонах ягоды. Он то и дело пересыпал в мою корзинку малину, которую ему не так-то легко было собрать, но он хотел, чтобы у нас было поровну, и он также делился со мной питьем». При совместном чтении «он придвигал книгу ко мне… хотя из-за этого ему самому становилось неудобно читать, и всегда охотно откликался, помогал, о чем ни попросишь»11.

Рыцарственность Дитриха распространялась не только на сестер. Он с малолетства обожал гувернантку Бонхёфферов Кетэ ван Хорн, «по собственной инициативе принял на себя роль ее ангела-хранителя, покровительствовал ей и помогал, а когда на столе появлялось ее любимое блюдо, Дитрих восклицал: «Я уже наелся» – и отдавал свою порцию Кетэ. Он обещал ей: «Когда я вырасту, я на вас женюсь, чтобы вы всегда оставались с нами»12.

Сабина также припоминает, как в возрасте примерно шести лет ее брат изумился при виде стрекозы, зависшей над речкой, и, широко распахнув глаза, шепнул матери: «Смотри! Там какое-то чудище на воде! Но ты не бойся, я тебя защищу!»13.

* * *

Когда Дитрих и Сабина подросли и могли приступить к занятиям, Паула вверила их попечению фройляйн Кетэ, оставив за собой религиозное наставление детей. Первые задокументированные проявления богословского интереса Дитриха относятся к возрасту четырех лет. Он спрашивал мать, любит ли добрый Боженька трубочистов и «обедает ли Бог, как мы?»14.

Сестры Кетэ и Мария ван Хорн появились в доме Бонхёфферов спустя полгода после рождения близнецов и на два десятилетия прочно вошли в жизнь этой семьи. Кетэ главным образом возилась с тремя малышами. Обе сестры ван Хорн были набожными христианками, воспитанными в общине гернгутеров, в «Сторожевой башне Господа», и оказали заметное влияние на духовное развитие детей. Движение гернгутеров, основанное в XVIII веке графом Цинцендорфом, продолжало благочестивые традиции моравских братьев. В юности эту общину какое-то время посещала и Паула Бонхёффер.

Граф Цинцендорф отстаивал идею личных взаимоотношений с Богом в пику формальному лютеранству той эпохи, сводившемуся к посещению церкви, и противопоставлял скучной протестантской ортодоксии «живую веру». В его глазах вера была не столько интеллектуальным признанием тех или иных догм, сколько личной, преображающей встречей с Богом, поэтому гернгутеры всячески поощряли чтение Библии и семейную молитву. Идеи Цинцендорфа повлияли на Джона Уэсли, который наведался в Гернгут в 1738 году, в тот самый год, когда началась его реформаторская деятельность.

Семья Бонхёфферов отнюдь не являлась пиетистской, но кое-какие обычаи гернгутеров прижились и здесь. Бонхёфферы редко посещали церковь, крещение и похороны проводили отец или брат Паулы. Нельзя назвать эту семью антиклерикальной – более того, дети часто играли в «крещение» – однако христианство их было преимущественно домашнего характера. Чтение Библии и пение псалмов – всегда под руководством фрау Бонхёффер – заполняло ежедневную жизнь. Писание она ставила так высоко, что сразу же читала детям Библию в полном варианте, а не в изложении для детей. Иногда она прибегала к иллюстрированной Библии, но лишь с тем, чтобы пояснить прочитанное[5].

Вера Паулы Бонхёффер наиболее сильно проявлялась в тех принципах, которые оба супруга прививали детям: в семье превыше всего ценились альтруизм, великодушие, готовность помочь. Фройляйн Кетэ вспоминала, как дети любили делать ей приятные сюрпризы: «К примеру, они опережали меня и накрывали стол к ужину. Не могу с уверенностью сказать, что это была затея Дитриха, но думаю, это было так»15. По словам сестер ван Хорн, все младшие Бонхёфферы были очень веселыми и активными, но никогда не проявляли «грубость или дурные манеры». Правда, хорошее поведение порой давалось им нелегко. Кетэ вспоминала:

Дитрих часто озорничал, порой в неподходящий момент. Помнится, он особенно любил проказничать, когда детям следовало быстро умыться и одеться, чтобы идти в гости. Как-то раз он скакал по комнате, напевая и мешая всем собираться. Вдруг дверь распахнулась, мать набросилась на Дитриха, дала ему две затрещины, справа и слева, и вышла. Безобразие тут же закончилось. Не пролив ни слезы, Дитрих сделал все, как надо16.

Переезд в Берлин, 1912 год

В 1912 году отец Дитриха получил кафедру психиатрии и неврологии в Берлине. Таким образом он оказался во главе своей отрасли науки в Германии и занимал этот пост до своей смерти в 1948 году. Трудно переоценить значение Карла Бонхёффера. Бетге говорил, что одного его присутствия в Берлине было достаточно, чтобы «превратить город в бастион против натиска психоанализа Фрейда и Юнга. При этом он вовсе не отрицал новые теории с порога и не отвергал из принципа любые усилия проникнуть в еще не исследованные области сознания»17. Карл Бонхёффер никогда публично не критиковал Фрейда, Юнга, Адлера и их теории, но относился к ним с изрядной долей скептицизма, обусловленного его приверженностью к эмпирической науке. Будучи врачом и ученым, Карл Бонхёффер с недоверием воспринимал избыточное теоретизирование по поводу неведомого царства так называемой псюхе. В подтверждение своих слов Бетге ссылается на друга Бонхёффера, Роберта Гауппа, психиатра из Гейдельберга:

В интуитивистской психологии и скрупулезном наблюдении за пациентами Бонхёфферу не было равных, но он принадлежал к школе Вернике, которая занималась исключительно мозгом и не допускала никаких отступлений: все решалось в терминах церебральной патологии… Он не чувствовал ни малейшего желания вступить в царство смутных, недоказуемых, дерзких и фантастических толкований, где столь многое предполагалось и столь малое удавалось подтвердить… Он оставался в границах эмпирического, доступного мира18.

Карл Бонхёффер остерегался всего за пределами чувственного восприятия или прямых выводов из таких наблюдений. По отношению к психоанализу, как и по отношению к религии, его можно считать агностиком.

В доме Бонхёфферов с глубоким предубеждением относились ко всякой расплывчатости в мыслях, в том числе и к некоторым видам религиозности, однако между отцовским и материнским подходом конфликта не возникало – согласно всем мемуаристам, эти двое прекрасно дополняли друг друга. Их взаимная любовь и уважение бросались в глаза. Эберхард Бетге описывал этот брак как «счастливый союз, в котором каждый партнер удачно дополнял сильные стороны другого. На их золотой свадьбе говорили, что за пятьдесят лет супружества они в сумме не провели и тридцати дней в разлуке»19.

Хотя Карл Бонхёффер не назвал бы себя христианином, он был вполне доволен тем, как жена воспитывает детей в вере, и поддерживал ее молчаливым одобрением, пусть только в роли наблюдателя20. Он не принадлежал к тому роду ученых, которые напрочь исключают существование иных миров, за пределами материального, и, по-видимому, искренне признавал ограниченность разума. Кроме того, он от всей души одобрял те принципы, в которых жена наставляла детей. К числу главных ценностей относилось уважение к мнениям и чувствам других людей, и Карл уважал чувства своей жены. Ее дед, отец и брат посвятили свою жизнь богословию; Карл знал, что веру Паула воспринимает всерьез и подбирает детям гувернанток со столь же серьезным отношением к вере. Он присутствовал на семейных религиозных собраниях и на праздничных службах, которые вела его жена, – псалмы исполнялись в обязательном порядке, столь же обязательными были чтение Библии и молитва. «Во всем, что касалось нашего образования, – вспоминала Сабина, – родители выступали единым фронтом. Немыслимо было, чтобы один сказал одно, а другой – другое». Идеальная среда для воспитания будущего теолога.

Вера Паулы Бонхёффер говорила сама за себя, проявлялась в том, как она в первую очередь заботилась о других, а не о себе, и к этому же приучала детей. «В нашем доме не было места лицемерной набожности или какой-либо фальшивой религиозности, – утверждала Сабина. – Мама ждала от нас последовательности и решительности»21. Посещение церкви как таковое ценилось невысоко; концепция «дешевой благодати», которую Дитрих впоследствии сделает столь популярной, вполне могла быть заимствована у Паулы – не сам термин, но стоящая за ним идея: вера без дел вовсе не вера, но ослушание перед Господом. В пору восхождения нацистов мать со всем уважением, но и с твердостью побуждала сына поступать так, чтобы Церковь жила в соответствии с прокламируемой ею верой, то есть публично выступать против Гитлера и предпринимать акции против нацизма.

Эта семья соединяла в себе все лучшее от того, что мы ныне назвали бы консервативными и либеральными или же традиционными и прогрессивными ценностями. Эмми Бонхёффер, знавшая семью много лет до того, как вышла замуж за Клауса, брата Дитриха, вспоминала: «Без сомнения, домом правила мать, она определяла и дух, и дела, но никогда не затевала ничего такого, чего бы не одобрил отец, что не пришлось бы ему по вкусу. Кьеркегор относит людей либо к этическому, либо к эстетическому типу. Ему бы увидеть эту семью, где гармонично сливались оба начала»22.

Сабина отмечала, что отцу была присуща величайшая терпимость, не допускавшая узости мышления и

существенно расширявшая наши горизонты. Он считал само собой разумеющимся, что мы будем поступать как должно, и многого ожидал от нас, однако мы всегда могли положиться на его доброту и справедливость суждения. Он обладал острым чувством юмора и порой помогал раскрепоститься с помощью своевременной шутки. Собственные эмоции он строго держал под контролем, и в жизни у него не вырвалось ни одного опрометчивого слова. Его неприязнь к штампам порой вынуждала кого-то из детей запнуться, лишала уверенности, зато уже будучи взрослыми никто из нас не приобрел вкуса к расхожим фразам, пустой болтовне, банальностям. Сам он никогда бы себе не позволил пустить в ход шаблонную или модную фразочку23.

Карл Бонхёффер приучал детей говорить лишь в том случае, когда им есть что сказать, не выносил расплывчатости в выражениях, как не терпел жалости к себе, эгоизма и хвастовства. Дети любили и почитали отца, а потому стремились заслужить его одобрение. Ему редко приходилось выражать неудовольствие словами – достаточно было приподнять бровь.

Коллега, профессор Шеллер, как-то заметил: «Он не одобрял неумеренности, преувеличений, несдержанности и в самом себе все держал под неукоснительным контролем»24. Детей также приучали сдерживать эмоции; распускаться и давать волю чувствам считалось потаканием самому себе – как, впрочем, и неумение четко выражать свои мысли. После смерти своего отца Карл Бонхёффер писал: «Из всех его качеств я хотел бы, чтобы наши дети унаследовали простоту и правдивость. Я никогда не слышал от него пустых банальностей, он говорил мало и был убежденным врагом всякой моды и неестественности»25.

* * *

Переезд из Бреслау в Берлин ощущался как великое событие. Для многих немцев Берлин был столицей вселенной. Здешний университет и вправду принадлежал к числу лучших в мире, столица империи была в то же время интеллектуальным и культурным центром.

Новый дом на Брюкеналлее, возле северо-восточной окраины Тиргартена, уступал размерами особняку в Бреслау, и участок при нем был меньше. Зато он граничил с парком Бельвью, где гуляли члены королевской фамилии. Одна из гувернанток Бонхёфферов, – вероятно, фройляйн Ленхен, – будучи пламенной роялисткой, опрометью бросалась со своими питомцами поглазеть на проезжавшего мимо кайзера или кронпринца. Сами Бонхёфферы высоко ценили простоту и смирение, и им бы в голову не пришло таращиться на коронованных особ. Однажды, когда Сабина вздумала хвастаться тем, что малолетний принц подошел к ней и пытался ткнуть в нее палкой, ее рассказ был встречен неодобрительным молчанием.

В Берлине старших детей уже не учили дома – их отдали в школу по соседству. Завтракали на веранде, ели ржаной хлеб с маслом и вареньем, запивали молоком, реже какао. Занятия начинались в восемь утра, с собой ребята брали бутерброды с сосисками или с сыром, завернутые в непромокаемую бумагу. В Германии тогда никто не говорил «ланч» – это был «второй завтрак».

В 1913 году ряды школьников пополнил и семилетний Дитрих. Шесть лет он ходил в гимназию имени Фридриха Вердера. По словам Сабины,

ученики должны были добираться в школу самостоятельно, но Дитриха пугал одинокий переход по длинному мосту, и поначалу его сопровождал кто-то из взрослых, однако шел по другой стороне улицы, чтобы не срамить мальчика перед приятелями. Со временем этот страх прошел… Он также боялся Санта-Клауса и сильно испугался воды, когда нас с ним начали учить плавать. На первых занятиях он отчаянно вопил… но в итоге сделался отличным пловцом26.

Дитрих неплохо учился в школе, но ему требовалась дисциплина, и в этом со стороны родителей отказа не было. Когда сыну исполнилось восемь, отец записал в дневнике: «Дитрих выполняет задания разумно и аккуратно. Он любит драться и часто нарывается на драку»27. Однажды он подрался с парнем, чья мать заподозрила, что у Бонхёфферов в чести антисемитизм. Паула Бонхёффер пришла в ужас от одного намека на это и сделала все, чтобы та женщина узнала: в ее доме антисемитизм абсолютно неприемлем.

Фридрихсбрунн

С переездом в Берлин дом в Вольфсгрунде оказался слишком далеко, поэтому его продали и подыскали дачу во Фридрихсбрунне в горах Гарца. Прежде это была хижина лесничего, и новые владельцы сохранили атмосферу былой непритязательности, даже электричество провели лишь через тридцать лет. Сабина так описывала летний переезд:

Само путешествие в двух особо зарезервированных купе под наблюдением фройляйн Хорн уже было для нас радостью. В Тале нас ждало два автомобиля – один для взрослых и малышей, другой для багажа. Большие вещи отправлялись заранее, и две служанки выезжали за несколько дней до основной партии, чтобы вымыть и согреть дом28.

Иногда мальчики отсылали машину вперед, а сами шли семь километров через лес. Смотрители, супруги Зандерхофф, жили в той же усадьбе в небольшом домике. Господин Зандерхофф подстригал газон, а его жена растила в огороде овощи и доставляла в большой дом дрова.

Сестры ван Хорн обычно отправлялись во Фридрихсбрунн первыми, прихватив с собой детей. Там все с большим волнением ждали приезда родителей. Иногда Сабина и Дитрих выезжали на станцию встречать их. «В этот день… мы расставляли на всех окнах свечки, устраивая иллюминацию, – вспоминала Сабина. – Дом светился издали, приветствуя вновь прибывших»29.

За тридцать с лишним лет, что они ездили во Фридрихсбрунн, у Дитриха осталось лишь одно тяжелое воспоминание. Это случилось в первое же лето, в 1913 году. В жаркий июльский день фройляйн Мария отправилась с тремя малышами и с Урсулой к горному озеру неподалеку от дома. С ними пошла и фройляйн Ленхен. Фройляйн Мария предупредила о необходимости остыть после прогулки прежде чем входить в воду, но фройляйн Ленхен пренебрегла ее советом и бодро поплыла на середину озера, где вдруг резко пошла ко дну. Как запомнилось Сабине,

Дитрих первым заметил несчастье и испустил пронзительный вопль. Фройляйн Мария обернулась и тут же поняла, в чем дело. Я и сейчас словно вижу, как она срывает с шеи цепочку для часов и плывет в своей длинной шерстяной юбке сильными быстрыми гребками, окликая нас через плечо: «Всем оставаться на берегу!»

Нам с братом было всего семь, мы еще не умели плавать. Мы дрожали, плакали и крепко держали маленькую Сюзи. Мы слышали, как наша милая фройляйн Хорн кричит тонущей: «Плыви! Плыви!» Мы видели, как ей трудно было вытащить Ленхен и дотянуть ее до берега. Сначала Ленхен цеплялась за ее шею, но потом окончательно потеряла сознание, и мы слышали, как фройляйн Хорн восклицает: «Боже, помоги мне!» – теперь она плыла, таща Ленхен на спине. Доплыв до берега, она уложила фройляйн Ленхен, все еще бесчувственную, на бок и засунула палец ей в глотку, чтобы заставить ее срыгнуть воду. Дитрих легонько похлопывал ее по спине, и все мы толпились вокруг. Вскоре к фройляйн Ленхен вернулось сознание, и фройляйн Хорн произнесла длинную благодарственную молитву30.

Дети приглашали во Фридрихсбрунн друзей; правда, у Дитриха круг общения был ограничен семьей. Подолгу гостил его кузен Ханс-Кристоф фон Хазе, мальчики вместе копали рвы и бродили в густом хвойном лесу, собирая землянику и грибы. Много времени было занято чтением.

Дитрих любил устроиться под рябиной у нас на лугу и читать что-нибудь вроде «Руламанна»[6] – описание каменного века – или «Пиноккио», над которым он смеялся вслух и зачитывал нам самые смешные абзацы. Ему было тогда десять лет, но он вполне сохранил любовь к бойкой комедии. Его глубоко затронула книга «Герои среди нас» – в ней рассказывалось о детях, которые благодаря своей храбрости, присутствию духа и самоотверженности спасали других людей, причем многие истории заканчивались печально[7]. «Хижина дяди Тома» надолго заняла его воображение. Во Фридрихсбрунне он впервые познакомился с классической поэзией. Вечером мы обычно читали по ролям31.

Иногда вечерами затевали игры в мяч, приглашая на лужайку также деревенских детей, а в ненастные дни придумывали шарады и пели народные песни. Они «смотрели, как поднимается от луга и повисает на елях туман», записывала Сабина, любовались закатами. Восход луны приветствовался пением

Der Mond ist Aufgegangen,

die goldnen Sternlein prangen

am Himmel hell und klar!

Der Wald steht schwarz und schweigt

und aus den Wiesen steiget

der weisse Nebel wunderbar[8] 32.

В немецкой культуре ХХ века фольклор и религия настолько тесно переплетались, что даже семьи, не посещавшие церковь, на самом деле были глубоко привержены христианству. Эта народная песня – типичный тому пример, она начинается прославлением красоты природного мира, но вскоре превращается в медитацию об устремлении человека к Богу и, наконец, становится молитвой о подмоге нам, «бедным горделивым грешникам» – просьбой даровать нам спасение после смерти, а покуда мы живы, помочь нам уподобиться «маленьким детям, радостным и исполненным веры».

Немецкая культура насквозь пронизана христианством. Этим она обязана Мартину Лютеру, католическому монаху, который стал основателем протестантизма. Эта гигантская фигура, нависавшая над немецкой культурой и нацией как родитель и пророк, была для Германии тем же, чем Моисей был для Израиля. В коренастом, сварливом монахе дивно и несколько пугающе соединились народный немецкий характер и та вера, что позднее именовалась лютеранской. Невозможно переоценить влияние Лютера. Его перевод Библии на немецкий язык стал явлением тектоническим: как в средневековой Англии Пол Беньян, так Лютер одним ударом сотряс здание европейского католичества и создал современный немецкий язык, который, в свою очередь, стал колыбелью немецкого народа. Христианство раскололось надвое, и в образовавшуюся трещину вырвался словно из-под земли Deutsche Volk, немецкий народ.

Лютерова Библия сделала для немецкого языка то же, что творения Шекспира и Библия короля Иакова для современного английского языка. До этого перевода единого немецкого языка не существовало, он бытовал лишь в виде разрозненных диалектов, и идея единой германской нации принадлежала далекому будущему, то было видение, открывавшееся лишь взору Лютера. Но когда Лютер перевел Библию на немецкий, он создал единый язык, на котором читали все немцы, – собственно, это было единственное их чтение. Вскоре все заговорили по-немецки в соответствии с Лютеровым переводом. Как в ХХ веке телевидение унифицировало диалекты Америки, разбавив акценты и обтесав резкие различия, так и Лютерова Библия создала единое германское наречие. Мельник из-под Мюнхена заговорил как пекарь из Бремена, укрепилось чувство национального единства и общей культуры.

Кроме того, Лютер открыл немцам и другую связь с верой – через пение. Он стал автором множества псалмов, самый известный из которых «Твердыня крепкая мой Господь», и приучил паству участвовать в исполнении духовных песнопений (прежде в церкви пел только хор).

«Ура! Война!»

Лето 1914 года Бонхёфферы провели во Фридрихсбрунне. В первый день августа, когда трое младших детей под надзором гувернантки гуляли в деревне, мир вокруг них в одночасье изменился. Люди забегали взад-вперед, собралась толпа, пронесся слух, что Германия объявила войну России. Дитриху и Сабине было восемь лет, и девочка запомнила эту сцену:

В деревне отмечали местный праздник, соревновались стрелки, и вдруг гувернантка повлекла нас прочь от нарядных, соблазнительных рыночных рядов и карусели, которую вращала усталая белая лошадь, сказав, что нам нужно как можно скорее возвращаться к родителям в Берлин. Я с горестью взирала на быстро пустевшую сцену празднества; торговцы уже сворачивали свои шатры. Поздно вечером мы слышали за окном крики и пение солдат, прощавшихся с родными. На следующий день, торопливо упаковав вещи, мы все уже ехали на поезде в Берлин33.

Одна из сестер вбежала в дом с криком: «Ура! Война!» – и тут же получила оплеуху. Бонхёфферы не были решительными противниками войны, однако и повода для праздника тут не видели.

В этом они поначалу относились к меньшинству населения – в первые дни в стране царило довольно-таки бесшабашное веселье. Первая тревожная нота прозвучала 4 августа: Британия объявила Германии войну. Вдруг стало понятно, что будущее отнюдь не столь лучезарно, как представлялось вначале. В тот день Карл Бонхёффер прогуливался по Унтер-ден-Линден с тремя старшими сыновьями.

Народное ликование, кипевшее перед дворцом и правительственными зданиями последние три дня, сменилось мрачным молчанием. Наступило отрезвление. Теперь и широкие массы прониклись сознанием ожидавших страну тяжких испытаний, а для тех, кто обладал достаточной политической проницательностью, со вступлением Британии в войну испарялась надежда на быстрое ее окончание34.

И все же мальчики по большей части были взбудоражены и какое-то время еще сохраняли первоначальный энтузиазм, хотя и не спешили проявлять его при родителях. В ту пору вся Европа была проникнута воинственным духом, и понадобится долгих четыре года, чтобы насилие показалось отвратительным. В ту раннюю пору противостояния школьники твердили стих Горация «Dulce et decorum est pro patria mori»[9] без тени иронии или горечи. Романтический восторг – войти в мир любимых с детства оловянных солдатиков, самому надеть форму и отправиться на войну, как герои прошлого.

К тому же старшие братья Дитриха достигали призывного возраста лишь в 1917 году – никому и в голову не могло прийти, что война продлится до тех пор. Пока что они все были захвачены событиями и рассуждали о них со знанием дела, словно взрослые. Дитрих часто играл в солдатики с кузеном Хансом-Кристофом, и на следующее лето писал родителям из Фридрихсбрунна и просил их присылать вырезки из газет с описанием событий на фронте. Как многие его сверстники, он обзавелся картой боевых действий и втыкал в нее булавки, отмечая продвижение своей армии.

Бонхёфферы, несомненно, были искренними патриотами, не впадая при этом в националистический угар, присущий в ту пору многим их соотечественникам. Они умели видеть более полную картину и сохранять ясность суждения, к чему приучали и детей. Как-то раз фрау Ленхен подарила Сабине брошку с надписью «Мы им покажем». «Я с гордостью нацепила значок, мне нравилось, как он сверкает на белом воротничке, – вспоминала Сабина. – Однако днем, когда я вышла в таком виде к обеду, отец спросил: «Что это? Покажи мне», – и украшение тут же исчезло у него в кармане». Мать поинтересовалась, откуда взялась брошь, и пообещала Сабине взамен другую, более красивую35.

Тем временем война подбиралась все ближе. Один из кузенов погиб, затем второй. Еще один вернулся без ноги. Кузен Лотар лишился глаза, нога его была сильно изувечена. Еще один остался на поле боя. До десяти лет близнецы спали в одной комнате. После молитвы и вечернего псалма они лежали в темноте и разговаривали о смерти и вечности. Они гадали, каково это – умереть и жить в вечности, и додумались до того, что с вечностью удастся соприкоснуться, если полностью сосредоточиться на самом слове Ewigkeit, «вечность». Главная трудность заключалась в том, чтобы отрешиться от всех иных мыслей. «После длительной упорной концентрации голова плыла, – вспоминала Сабина. – Мы упорно продолжали выполнять это нами же выдуманное упражнение».

Все хуже становилось снабжение. Даже у состоятельных Бонхёфферов стол оскудел. Из всех членов семьи едва ли не самым изобретательным в этих стесненных обстоятельствах оказался Дитрих. Он с такой ловкостью изыскивал источники пищи, что отец похвалил его талант «добытчика и снабженца»36. Дитрих даже скопил карманные деньги и купил курицу. Ему хотелось взять на себя какие-то обязанности, отчасти и из соперничества с братьями – те были на пять, шесть и семь лет старше и очень талантливы, как и сестры. В одном деле Дитрих превосходил их всех – в способностях к музыке. С восьми лет он учился играть на пианино. Уроки брали все братья и сестры, но ни один из них не был настолько многообещающим, а умение Дитриха читать с листа удивляло даже учителя. Он достиг таких результатов, что всерьез подумывал об исполнительской карьере. В десять лет он исполнял сонаты Моцарта.

В Берлине прекрасная музыка окружала знатоков и любителей со всех сторон. В 11 лет Дитрих слушал Девятую симфонию Бетховена в исполнении Берлинского филармонического оркестра под руководством Артура Никиша и писал о своих впечатлениях бабушке. Он не только играл, но и аранжировал и даже сочинял музыку. Ему нравилась песня Шуберта «Gute Ruh»[10], и в возрасте примерно 14 лет он переложил ее для трио. В тот же год он сочинил кантату на шестой стих псалма 41 «Унывает во мне душа моя». Хотя в итоге он предпочел музыке богословие, горячую любовь к ней он сохранил на всю жизнь. Музыка играла важную роль в его религиозной практике; Дитрих Бонхёффер радел о том, чтобы и его ученики научились ценить музыку как наилучшее выражение веры. Бонхёфферы были музыкальным семейством, и самые ранние музыкальные впечатления Дитриха получены в домашнем кругу, на ежесубботних музыкальных вечерах. Младшая сестра Сюзанна вспоминала:

Мы ужинали в полвосьмого, а затем собирались в гостиной. Сначала мальчики играли втроем: Карл-Фридрих на пианино, Вальтер на скрипке, а Клаус на виолончели. Потом мама пела, а Хёрнхен[11] ей аккомпанировала. Каждый показывал, что выучил за неделю. Сабина занималась на скрипке, две старшие сестры пели дуэтом из Шуберта, Брамса и Бетховена. Дитрих играл на пианино гораздо лучше, чем Карл-Фридрих37.

По словам Сабины, он был внимательным и чутким аккомпаниатором, «всегда старался затушевать чужие ошибки, чтобы никто не попал впросак».

Будущая невестка Эмми Дельбрюк часто присутствовала на этих вечерах.

Пока мы играли, Дитрих, сидя за роялем, руководил всеми. В любой момент он знал, что делает каждый музыкант, он никогда не ограничивался исполнением собственной партии – он слышал всю музыку. Если виолончель подолгу настраивалась перед выступлением или в промежутках, Дитрих опускал голову, но умело скрывал нетерпение. Любезность была свойственна ему от природы38.

В особенности он любил аккомпанировать матери, когда она пела псалмы Геллерта – Бетховена, а под Рождество она всегда пела под его аккомпанемент песни Корнелиуса.

Семейные музыкальные вечера продолжались много лет и привлекали новых друзей, их круг все время расширялся. Концерты устраивались также в дни рождения или по иным особым случаям, вплоть до марта 1943 года, когда на 75-й день рождения Карла Бонхёффера заметно увеличившееся в численности семейство исполнило кантату Вальха «Lobe den Herrn» («Хвалите Господа»), причем Дитрих играл на пианино и дирижировал.

Грюневальд

В марте 1916 года, в разгар войны, Бонхёфферы переехали из особняка на Брюкеналлее в берлинский район Грюневальд. Место было не менее престижное, здесь селились известные берлинские ученые и профессора. Бонхёфферы сблизились со многими соседями, дети проводили много времени вместе, а со временем в этом же окружении находили женихов и невест.

Как большинство домов Грюневальда, особняк под номером 14 по Вангенхаймштрассе был очень велик, к нему прилегали сад и участок площадью в полгектара. Вероятно, именно участок и привлек старших Бонхёфферов: в военное время прокормить восемь детей, в том числе троих юношей, было нелегко, а тут они развели огород, держали коз и птицу.

Дом был полон произведений искусства и семейных реликвий. В гостиной висели писанные маслом портреты предков Бонхёффера, а рядом с ними – гравюры итальянского художника XVIII века Пиранези. Здесь же присутствовали и масштабные пейзажи кисти прадеда, графа Станислауса фон Калькрёйта. Выполненный по его чертежу величественный буфет главенствовал в столовой – громадина высотой в два с половиной метра с рельефной резьбой и двумя колоннами под зубчатым фронтоном напоминала формами греческий храм. Дитрих порой забирался на эту махину и с высоты взирал на жизнь в зале, где за обеденным столом могли разместиться двадцать человек, а паркетный пол натирали ежедневно. В одном углу на изысканным резном пьедестале, внутри которого располагался винный погребец, красовался бюст другого предка, богослова Карла Августа фон Хазе. В его честь и погребец в пьедестале звался «дедушка» (Grossvater).

Детство Бонхёффера мог бы изобразить на своих картинах швед Карл Ларссон, отчасти схоже оно и с образами «Фанни и Александра» Бергмана, только без присущей этом фильму интонации скрытой тревоги и дурного предчувствия. Бонхёфферы были редкостным чудом – подлинно счастливой семьей, чья упорядоченная жизнь катилась из недели в неделю, из месяца в месяц, из года в год, с музыкальными вечерами по субботам, со множеством дней рождения и прочих праздников.

В 1917 году Дитрих перенес аппендицит и операцию, но этот перерыв в обыденной жизни был кратким и едва ли слишком огорчительным. Рождество прошло своим чередом, как обычно, Паула Бонхёффер пела, дети ей аккомпанировали, читали вслух Писание, исполняли псалмы – все было так прекрасно, что даже те, кто не считал себя особо религиозным, проникался духом праздника. Сабина вспоминала:

В воскресенья Адвента мы все собирались за длинным обеденным столом и пели рождественские хоралы. Папа присоединялся к нам и читал вслух сказки Андерсена… Сочельник начинался с чтения рождественской истории. Мы все, включая горничных в белых фартуках, торжественные, полные ожидания, усаживались кружком, и мама начинала читать… Она читала историю Рождества твердым, внятным голосом, а дойдя до конца, всегда запевала гимн «Этот день сотворил Господь»… К тому времени свечи догорали, и мы пели рождественские хоралы в темноте, пока отец, который ухитрялся потихоньку выскользнуть из комнаты, зажигал свечи у яслей и елки. Звенел колокольчик, и нас, троих младших, первыми впускали в «рождественскую комнату», к елке со свечками, и там мы, счастливые, запевали: «Всех деревьев краше елка в Рождество» и только потом разворачивали подарки 39.

Война входит в дом

Война продолжалась, приходили все новые известия о смертях и ранениях – круг родства и знакомств у Бонхёфферов был весьма широк. В 1917 году подлежали призыву двое старших детей, Карл-Фридрих и Вальтер. Оба родились в 1899 году – теперь их ждала война. Родители не пытались пускать в ход какие-либо связи, хотя легко могли это сделать, чтобы уберечь их от передовой. Больше всего Германия нуждалась в пехоте, пехоту оба мальчика и выбрали, как бы предугадав события, которые произойдут четверть века спустя, в следующую войну. Бонхёфферы правильно воспитывали своих детей и никогда не мешали им поступать отважно и самоотверженно. Те замечательные слова, которые Карл Бонхёффер напишет коллеге в 1945 году, убедившись в смерти Клауса и Дитриха (погибли также два его зятя), подытоживают его позицию в обе эти войны: «Мы горюем и гордимся»40.

После краткой подготовки обоим Бонхёфферам предстояла отправка на фронт. Карл-Фридрих прихватил с собой учебник физики. Вальтер готовился к сражениям с самого начала войны, он тренировал выносливость, отправляясь на долгие прогулки с тяжелым рюкзаком за спиной. В тот год перспективы Германии все еще казались весьма радужными. Немцы были так уверены в победе, что кайзер заранее провозгласил 24 марта 1918 года праздничным днем.

В апреле 1918 года настал черед Вальтера. Как это всегда делалось в семье – и будет сделано для внуков четверть века спустя – в честь Вальтера устроили прощальный обед. Вся семья собралась за большим столом, молодому человеку вручили сделанные собственными руками подарки, читали стихи, пели песни, тоже сочиненные специально для этого случая. Двенадцатилетний Дитрих аранжировал песню «Ныне мы говорим тебе: «С Богом!» и спел ее брату, аккомпанируя себе на пианино. На следующее утро Вальтера проводили на вокзал, и Паула Бонхёффер бежала за поездом, повторяя своему розовощекому мальчику: «Нас разделяет только расстояние». Через две недели он умер во Франции от осколочного ранения.

Смерть Вальтера изменила все.

Сабина писала:

Я все еще помню то яркое майское утро и ту страшную тень, что легла вдруг на всех нас. Отец как раз собирался уходить в клинику, а я – в школу, но тут почтальон принес нам две телеграммы. Я стояла в холле первого этажа и видела, как отец поспешно вскрыл конверты, сильно побледнел, ушел к себе в кабинет и рухнул в кресло, уронив голову на руки, закрыв обеими руками лицо… Несколько минут спустя в полуоткрытую дверь я увидела, как отец поднимается на второй этаж по широкой удобной лестнице, хватаясь на каждом шагу за перила, а ведь обычно он с легкостью взбегал по ней. Он поднялся в спальню, откуда мать еще не выходила, и остался там на много часов41.

Вальтер был ранен шрапнелью 23 апреля. Сперва врачи сочли рану не слишком серьезной и сообщили о ней родственникам в успокоительном тоне. Однако рана воспалилась, состояние пациента резко ухудшилось. За три часа до смерти Вальтер продиктовал письмо к родителям:

Дорогие мои, сегодня мне сделали вторую операцию, и должен признать, что прошла она намного тяжелее первой, потому что пришлось удалять осколки изнутри. Затем мне сделали, с небольшим перерывом, два укола камфары, но, надеюсь, теперь уж дело закончено. Я применил свою технику и думаю о другом, чтобы не думать о боли. Есть в мире вещи поинтереснее моих ран. Гора Кеммель, например, и вероятные последствия этого сражения. Сегодняшние известия о применении иприта внушают нам надежду. Мне страшно думать о моих однополчанах, мой бедный полк так сильно пострадал в последние дни. Как там другие новобранцы?

Я думаю с любовью и тоской о вас, дорогие мои, каждую минуту этих долгих дней и ночей.

Издалека – ваш Вальтер42.

Позднее семья получила и другие письма, которые Вальтер написал в те немногие дни перед смертью. Из них видно, как он ждал приезда родителей. «По сей день, – писал много лет спустя его отец, – я не могу вспоминать об этом, не упрекая себя за то, что поверил успокоительным телеграммам и не отправился сразу же к нему, пусть врачи и писали, будто в этом нет надобности». Узнали они со временем и о том, что командир Вальтера не имел опыта, по глупости он выстроил всех солдат в одну линию»43.

В начале мая кузен, служивший в Генеральном штабе, доставил домой тело Вальтера. Сабина запомнила похоронную процессию, «катафалк с лошадьми под черными попонами, множество венков, мама, бледная как смерть под густой траурной вуалью… отец, родственники, множество молчаливых людей в черном сопровождали гроб по пути к церкви». Кузен Дитриха, Ханс-Кристоф фон Хазе, запомнил, как «плакали, плакали навзрыд мальчики и девочки, плакала его мать – никогда прежде я не видел, чтобы она так плакала».

Смерть Вальтера стала вехой и в жизни Дитриха. Заупокойную службу начали с гимна «Jerusalem, du Hochgebaude Stadt»[12]. Дитрих пел громко и внятно, как мать всегда требовала от детей, и сама Паула, казалось, обретала опору в этих словах, изливавших сердечную тоску по небесному граду, где Господь ожидает нас, примет и утешит и «отрет каждую слезу». Дитриху этот текст казался героическим и полным значения:

Я вижу патриархов и пророков,

И всех, кто честно возлюбил Христа

Не поддавался гибельным порокам,

Не уклонялся робко от креста.

Кто презирал тиранов яру злобу,

Чья ярче солнца слава воссияла.

Я вижу, как идут они по звездам,

Свободой совершенной осияны.

Дядя Дитриха, Ханс фон Хазе, прочел проповедь. Процитировав гимн Пауля Эрхардта, он заговорил о том, что наш мир боли и скорби – лишь краткий миг по сравнению с радостной вечностью в Господе. Когда служба закончилась, товарищи Вальтера вынесли гроб из церкви под трубный гимн, выбранный Паулой Бонхёффер: «Was Gott tut, das ist Wohlgetan». Сабина запомнила, как трубачи играли хорошо знакомый мотив, и задним числом изумилась выбору матери:

Все, что творит Господь, – благо.

Его воля праведна во всем.

Что бы Он ни причинил мне,

Я вовеки полагаюсь на Него.

Паула Бонхёффер в самом деле так думала и так чувствовала, но смерть любимого сына оказалась слишком тяжелым ударом. В эту страшную пору Карл-Фридрих все еще оставался на передовой и сохранялась немыслимая, но вполне реальная угроза потерять и его. Вскоре призвали и семнадцатилетнего Клауса – это добило мать. Паула слегла. Несколько недель она не могла подняться с постели, ее устроили в соседнем доме у супругов Шён, которые ухаживали за ней. Потом она вернулась домой, но и тогда эта сильная, богато одаренная женщина не смогла выполнять обычные свои обязанности. Депрессия длилась год, и еще несколько лет прошло, прежде чем она окончательно оправилась. Все это время единственной опорой семьи был отец, и лишь через десять лет Карл Бонхёффер вновь принялся за свой дневник.

* * *

Первые слова, написанные рукой Дитриха Бонхёффера, сохранились в письме бабушке, отправленном за несколько месяцев до гибели Вальтера. Надвигался двенадцатый день рождения Дитриха и Сабины. Вальтер еще не отправился на фронт, но находился в лагере военной подготовки.

Дорогая бабушка, пожалуйста, приезжай 1 февраля, чтобы ты уже была тут в наш день рождения. Было бы так славно, если бы ты оказалась тут.

Пожалуйста, решайся прямо сейчас и приезжай 1-го… Карл-Фридрих теперь пишет чаще. Недавно он сообщил, что выиграл первый приз в состязании по бегу, в котором участвовали все младшие офицеры его полка. Приз – пять марок. Вальтер приедет в воскресенье. Сегодня мы получили семнадцать прекрасных камбал из Болтенхагена на Балтийском море и вечером их съедим44.

Болтенхаген – курорт на Балтийском море. Дитриха, Сабину и Сюзанну порой отправляли туда с сестрами ван Хорн. У их друзей Шёнов была там дача. В июне 1918-го, через несколько недель после смерти Вальтера, Дитрих с сестрами Ван Хорн снова поехал туда. У моря он мог отдохнуть от мрачной атмосферы Вангенхаймштрассе, вновь стать двенадцатилетним мальчиком, поиграть. Второе сохранившееся письмо Дитриха было написано в ту пору старшей сестре Урсуле:

В воскресенье мы поднялись в 7.30. Сначала мы позавтракали… Затем побежали на пляж и построили прекрасный замок из песка. Потом мы возвели крепостной вал вокруг плетеного пляжного шезлонга. Потом занялись крепостью. Пока мы отлучились на 4–5 часов на обед и чай, море полностью смыло крепость, но флаг мы унесли с собой. После чая вернулись и стали копать каналы… Потом начался дождь, и мы смотрели, как доят коров герра Квальманна45.

Другое письмо к бабушке (по штемпелю 3 июля) наполнено такой же ребячливой болтовней, но и в эту детскую вселенную замков из песка и воображаемых битв вторгается внешний мир, несущий смерть. Мальчик описывает, как два гидроплана совершали маневры и один из них вдруг вошел в пике:

Вскоре мы увидели толстый черный столб дыма над землей и поняли: это значит, что самолет разбился… Кто-то сказал, что пилот сгорел дотла, но второй выскочил и только повредил руку. Потом он пришел, и мы увидели, что у него совсем обгорели брови… Несколько дней тому назад (в воскресенье) мы уснули в своей песчаной крепости и все мы сильно обгорели… Нас заставляют каждый день спать днем. Тут еще два мальчика, одному 10 лет, а другому 14. Еще есть маленький еврейский мальчик… Вчера вечером снова горели все прожектора, это, конечно, из-за пилотов… Завтра, в последний день, мы собираемся сделать венок из дубовых листьев на могилу Вальтера46.

* * *

В сентябре Дитрих отправился к кузенам фон Хазе в Вальдау, в 70 километрах к востоку от Бреслау. Дядя Ханс, брат Паулы Бонхёффер, возглавлял церковный округ Лигниц и жил там в доме священника. Визиты Дитриха укрепляли связь молодых Бонхёфферов с их родственниками по матери, для которых карьера священника или богослова была столь же привычной, как путь ученого – для отцовской линии. Дитрих часто проводил каникулы со своим двоюродным братом Хансом-Кристофом, которого дома звали «Хенсхен» – он был на год моложе Дитриха. Кузены сохранили свою дружбу и во взрослую пору; в 1933 году, на три года позже Дитриха, Ханс-Кристоф по его примеру поступил в богословскую семинарию Нью-Йорка «Юнион» (Union Theological Seminary). А тогда, в сентябре, мальчики вместе изучали латынь, хотя в письмах братьям и сестрам Дитрих с увлечением повествует об иных занятиях:

Не помню, писал ли я вам, что мы нашли гнездо куропатки, четыре птенчика уже вылупились, а еще двоим мы помогли, потому что они не могли выбраться. Мы отдали их курице, но она не учит их клевать, и мы тоже не знаем, как их научить. Я теперь больше помогаю Хенсхену, когда он пригоняет животных. Я всегда иду первым, то есть я направляю их к кипам сена, которые надо грузить, а недавно я даже несколько раз проехал в тележке по кругу. Вчера мы с Клерхен катались на лошадях. Было очень приятно. Мы часто собираем оставшиеся колосья, весьма успешно, уже много набрали. Сегодня я собираюсь их провеять и отправить в молотилку… К сожалению, урожай фруктов не слишком хорош… Сегодня днем мы будем кататься в лодке по озеру47.

Мальчишеская любовь к забавам не покидала его и в зрелые годы, даже в те годы, когда он жил в постоянной опасности, но не менее присуща ему была и серьезная сосредоточенность. Смерть Вальтера и нараставшая угроза поражения Германии выявили эту сторону его характера. В эту пору мальчик впервые задумывается, не заняться ли ему богословием. Под конец войны, когда экономика Германии окончательно рухнула, он остается одним из главных в семье «снабженцев и добытчиков». Тогда же, в сентябре, он писал родителям:

Вчера мои колосья отвезли на молотилку. Выйдет даже фунтов на 10–15 больше, чем я рассчитывал, все зависит от тонкости помола… Погода замечательная, почти все время светит солнце. В ближайшие дни будем собирать помидоры… Я каждый день занимаюсь с Хенсхеном и дядей Хансом латинскими переводами. Ты приедешь на этот раз в Бреслау, мамочка, раз Карл-Фридрих не на фронте?48

Поражение Германии

1918-й – год, когда Дитрих Бонхёффер расстается с детством, год, когда со своим детством прощается и вся страна. Сабина вспоминала довоенную пору как эпоху, «когда господствовал иной порядок, который казался нам вечным, порядок, полный христианского смысла, обеспечивавший нам спокойное и благополучное детство». В 1918 году этот порядок исчез. Кайзер, соединивший в себе авторитет государства и церкви, символ Германии и немецкого образа жизни, вынужден был отречься от престола. Это была катастрофа.

Стремительное движение к ней началось в августе, когда провалилась последняя попытка наступления. Все рушилось, подобного хаоса никто себе прежде и представить не мог. Многие солдаты в разочаровании готовы были повернуть оружие против командования. Усталые, изголодавшиеся, обозленные на власть, которая довела их до столь жалкого состояния, они начали прислушиваться к идеям, которые нашептывали им агитаторы. Коммунизм был тогда новеньким и еще не утратил своего ореола, до ужасов сталинизма и ГУЛАГа оставались десятилетия, а у солдат таким образом появилась надежда и появились козлы отпущения. Ходили по рукам «Письма Спартака» Розы Люксембург[13] и усиливали нетерпение солдат, которым казалось: если еще можно что-то спасти из общей катастрофы, почему бы им не выступить в роли спасителей? Восстали же русские войска против своих командиров! Вскоре и немецкие солдаты начали избирать Советы, противопоставив себя старому режиму и кайзеру.

В ноябре разразился апокалипсис: Германия проиграла войну. Такого смятения страна еще не знала. Всего за несколько месяцев до поражения победа казалась так близка. Что же случилось? Многие винили коммунистов, которые в этот решающий момент сеяли в армии семена возмущения. Зародилась легенда об «ударе в спину», пресловутом Dolchstoss. Согласно этой легенде главным врагом Германии в той войне были не державы Антанты, но те прокоммунистически настроенные немцы, которые изнутри подорвали шансы страны на победу, нанесли ей «удар в спину». Это было предательство пострашнее всего, с чем Германия сталкивалась на поле боя, и именно этих врагов следовало покарать в первую очередь. Идеология Dolchstoss укрепилась после войны, с ней носились рвавшиеся к власти национал-социалисты во главе с Гитлером, которому удалось-таки расправиться с «коммунистическими изменниками». С превеликим успехом он раздувал огонь этой ненависти, объявил большевизм международным еврейским заговором – мол, евреи и коммунисты погубили Германию.

Под конец 1918 года угроза коммунистической революции сделалась вполне осязаемой. Прошлогодние события в России были свежи в памяти каждого немца. Правительство считало своим долгом любой ценой уберечь страну от подобного кошмара и пребывало в уверенности, что, бросив на растерзание старого императора, Германия сможет выжить, но в новой форме, как демократическое государство. То была немалая цена, однако альтернативы не предвиделось: кайзер вынужден был уйти.

Этого требовал народ, на этом настаивали победители, и в ноябре 1918 года самое тяжелое поручение выпало всеобщему любимцу маршалу Гинденбургу: он должен был отправиться в Генеральный штаб и убедить императора Вильгельма в том, что немецкая монархия изжила себя. Мучительное и противное самой природе этого человека поручение – Гинденбург был убежденным монархистом. Однако ради спасения страны он отправился в бельгийский город Спа и вручил своему суверену исторический ультиматум. Едва ли, выходя из конференц-зала после этой встречи, фельдмаршал обратил внимание на семнадцатилетнего ординарца из Грюневальда, дежурившего в коридоре. Клаус же Бонхёффер навсегда запомнил ту минуту, когда массивный и плотный Гинденбург прошагал мимо него.

Поскольку после гибели Вальтера Карл-Фридрих продолжал служить в пехоте, родители постарались устроить в безопасном месте хотя бы младшего из своих трех рекрутов. Клауса отправили в Спа, и в тот день на его глазах творилась история. Впоследствии он писал, что Гинденбург «и лицом, и фигурой напоминал застывшую статую»49.

9 ноября император, не видя другого выхода, отрекся. В одно мгновение рухнуло возводившееся на протяжении полувека здание единой Германии. Но и этого толпам, бушевавшим в Берлине, казалось мало. В воздухе пахло революцией. Крайне левые спартаковцы во главе с Розой Люксембург и Карлом Либкнехтом захватили императорский дворец и хотели провозгласить советскую республику. Социал-демократам принадлежало большинство в парламенте, однако в любой момент они могли его лишиться: под окнами, на Кёнингсплатц, разъяренные толпы требовали перемен, требовали того и сего и чего угодно – именно это они в конце концов и получили. Отбросив политическую осторожность, Филипп Шейдеман[14] швырнул недорогую подачку толпе – распахнул огромное окно и, никем, собственно, на это не уполномоченный, объявил Германию демократической республикой. Дело было сделано.

Хотя не так все просто. Импровизированная Веймарская республика с самого начала оказалась самой неуклюжей и несовершенной демократией, какую только можно себе представить. Компромисс никого, в сущности, не устраивал. Он не стянул воедино расползавшуюся во все стороны политическую систему, а лишь прикрыл ненадолго прорехи, и новые проблемы не заставили себя ждать. Правые монархисты и верхушка армии, хотя и присягнули новому правительству, поддерживать его не собирались, напротив, они старались дистанцироваться от него и свалить на него, и в особенности на левых, на коммунистов и на евреев вину за поражение.

А в полутора километрах от парламента коммунисты захватили императорский дворец (Stadtschloss) и не собирались сдаваться. Они хотели свою, советскую республику, и через два часа после того, как Шейдеман из окна Рейхстага объявил о создании «Германской республики», Карл Либкнехт, в свою очередь, распахнул окно Stadtschlos и провозгласил «свободную социалистическую республику». С этого ребячества, с двух окон, распахнутых в двух исторических зданиях, начались серьезные проблемы. Четыре месяца продлилась гражданская война, она же «Немецкая революция».

Армия в итоге восстановила порядок, разбив коммунистов и убив в том числе Розу Люксембург и Карла Либкнехта. В январе 1919 года прошли выборы, на которых ни одна партия не набрала большинства голосов и не был выработан консенсус. Противоборствующие силы еще долгие годы продолжали враждовать, и Германия пребывала в раздоре и смятении вплоть до 1933 года, когда фанатичный переселенец из Австрии положил конец спорам, объявив вне закона всех, кто не согласен с его идеями, – вот тут-то начались уже не детские проблемы.

А весной 1919-го, как раз когда стало казаться, будто все помаленьку утрясается и жить все-таки можно, последовал самый тяжкий, самый унизительный удар. В мае победители предъявили наконец полный список своих требований, и в легендарном Зеркальном зале Версаля была подписана капитуляция. Немцы были ошеломлены. Они-то думали, худшее уже позади. Разве не выполнили они все требования Антанты? Разве не свергли императора, после чего расправились с коммунистами? Успокоили и правых, и левых, образовали вполне приличное центристское правительство, как в США, Англии, Франции или в той же Швейцарии. Чего же еще можно от них требовать? Оказывается, очень и очень многого.

По окончательным условиям Германия лишалась территориальных приобретений во Франции, Бельгии и Дании, а также всех азиатских и африканских колоний. Сверх того с нее требовали колоссальные репарации золотом, кораблями, строевым лесом, углем и скотом. Особенно тяжелыми, невыносимыми были три пункта: Германия отдавала большую часть польских земель и таким образом Восточная Пруссия оказалась отрезанной от основной части страны; Германия официально признавала себя единственным зачинщиком войны и, в-третьих, она должна была до минимума сократить свою армию. Каждое из этих условий само по себе было ужасно, вместе они превращались во что-то непостижимое уму и сердцу.

Со всех сторон слышались возмущенные крики, никто не мог смириться с подобным решением. Это воспринималось как смертный приговор нации – так в итоге и вышло. Но и выхода другого не было, оставалось только принять все условия и проглотить это унижение. Шейдеман, тот самый человек, который распахнул окно Рейхстага и самонадеянно провозгласил Германскую республику, теперь изрек проклятие: «Да отсохнет рука, подписавшая этот документ!»

И все же документ был подписан. Годом ранее, когда немцы еще уповали на победу и только что одолели Россию, разве не заставили они русских подписать договор еще более жестокий и унизительный, чем тот, к которому теперь принуждали их самих? Пожалуй, они-то проявили к падшим еще меньше милосердия, и, как говорится, змей укусил в пяту, и эти бесконечные око за око вели все к новым проблемам.

* * *

Семья Бонхёфферов, как любая немецкая семья, пристально следила за этими событиями. Да и разворачивалась история прямо у них на глазах – Бонхёфферы жили в нескольких километрах от центра Берлина. Однажды битва между коммунистами и правительственным войсками произошла и вовсе поблизости от их дома, на станции Халензее. Тринадцатилетнего Дитриха, разумеется, опьяняла мысль о такой близости к «потрясениям», он писал бабушке:

Это было не слишком опасно, зато мы слышали все очень отчетливо, потому что дело происходило ночью. Все закончилось примерно за час. Этих молодцов оттеснили. Около 6 утра они вновь попытались прорваться, но только кровью умылись. Утром мы еще слышали канонаду, хотя пока не знаем, откуда вели обстрел. Сейчас снова загрохотало, но где-то далеко50.

Больше тревог у Дитриха было дома. Мать все еще не оправилась после гибели Вальтера. В декабре 1918 года он писал бабушке: «Маме сейчас намного лучше. По утрам она все еще очень слаба, но во второй половине дня уже хорошо держится. К сожалению, она почти ничего не ест»51. И месяц спустя: «В целом мама чувствует себя хорошо… Какое-то время она жила у Шёнов в доме напротив, но с тех пор она заметно поправилась»52.

В тот год Дитрих закончил школу имени Фридриха Вердера и поступил в престижную гимназию в Грюневальде. Решение стать богословом уже было принято, но пока не оглашалось вслух. Тринадцать лет – детство заканчивается. Родители, понимая это, записали близнецов на уроки танцев и в тот год им впервые позволили встретить вместе со взрослыми Новый год.

Около одиннадцати свет приглушили, мы выпили горячего пунша и вновь зажгли свечи на елке. Все это в нашей семье составляло традицию. Потом мы уселись рядом, и мама прочла Псалом 89: «Господи! Ты нам прибежище в род и в род». Свечи становились короче, тень дерева – все длиннее, год уходил, и мы запели новогодний гимн Пауля Герхадта: «Будем петь и молиться и предстанем пред Господом, который дал нам силы жить». Как только отзвучал последний куплет, на соседней церкви колокола прозвонили начало нового года53.

В Грюневальде все дети, от Карла-Фридриха, которому исполнился уже двадцать один год, до одиннадцатилетней Сюзанны, нашли себе множество друзей. Даже старшие еще не помышляли о браке, но сложился круг друзей, делавших все заодно. Эмми Дельбрюк, ставшая впоследствии женой Клауса, вспоминала:

У нас были вечеринки с танцами, где царили остроумие и фантазия, мы могли дотемна кататься на коньках по замерзшему озеру, оба брата исполняли на льду вальсы и пируэты с чарующей элегантностью. Летними вечерами мы, Донаньи, Дельбрюки и Бонхёфферы, гуляли по Грюневальду четырьмя-пятью парочками. Порой, конечно, случались недоразумения и обиды, но эти мелкие ссоры быстро забывались – столько было общего во вкусах, столь высокий уровень требований, самые разнообразные интересы во всех областях знания, что та пора нашей юности кажется мне теперь прекрасным даром и в то же время великим обязательством, и, наверное, все мы, сознательно или подсознательно, чувствовали это54.

Выбор Бонхёффера: богословие

Лишь в 1920 году, когда ему исполнилось 14 лет, Дитрих решился сказать родным, что собирается стать богословом. Для того, чтобы объявить членам семейства Бонхёффер такую весть, требовалось изрядное мужество. Отец мог бы, пожалуй, отнестись к его выбору с уважением, пусть и не слишком бы ему обрадовался, но братья, сестры и весь дружеский круг никак не могли это принять. Это была мощная группа умнейших, образованных людей, и все они в открытую, порой и с насмешкой, громили завиральные идеи младшего Бонхёффера. Его и так дразнили по поводу куда менее важных вещей, чем подобный выбор профессии. В одиннадцать лет он сделал ошибку в названии пьесы Шиллера, и его осмеяли. Сам факт, что мальчик в таком возрасте читает Шиллера, никого не удивил.

Эмми Дельбрюк-Бонхёффер вспоминала тогдашний настрой в семье:

Соблюдать сдержанность в душе и в манерах, не будучи равнодушным, проявлять интерес, но не любопытство – это подходило Дитриху… Он терпеть не мог пустую болтовню и всегда безошибочно чуял, соответствуют ли слова человека его мыслям. Все Бонхёфферы с обостренной чувствительностью реагировали на любые ужимки и аффектации в мысли и слове. Такая чувствительность была, полагаю, присуща им от природы и отточена образованием. У них прямо-таки аллергия развилась на выкрутасы, тут они бывали нетерпимы, порой даже несправедливы. Мы, Дельбрюки, боялись высказать банальность, но Бонхёфферы воздерживались и от интересной фразы из страха, как бы она не оказалась в итоге не такой уж интересной, и тогда потуги оратора будут встречены иронической усмешкой. Ироническая усмешка их отца нередко царапала нежные души, но сильных она закаляла… В семье Бонхёфферов все были приучены думать, прежде чем задавать вопрос или высказывать свое мнение. Достаточно было заметить, как отец вопрошающе вздергивает левую бровь, и тебя охватывало смущение. Если приподнимание брови сопровождалось добродушной улыбкой – какое облегчение! – но какой ужас, если выражение его лица оставалось непробиваемо серьезным. На самом деле он вовсе не хотел повергать нас в ужас, и это мы тоже понимали55.

Эмми припоминает также, что, узнав планы Дитриха сделаться богословом, родные и друзья засыпали его вопросами:

Мы задавали ему те вопросы, которые мучили нас – в самом ли деле добро в конечном счете побеждает зло, хотел ли Иисус, чтобы мы подставляли наглецу другую щеку, и так далее – сотни проблем, с которыми сталкивается молодой человек, едва войдя во взрослую жизнь. Дитрих зачастую отвечал на вопрос вопросом, и это продвигало дискуссию дальше, чем самый ловкий ответ. Например: «Думаете ли вы, что Иисус призывал к анархии? Разве он не вошел в храм с бичом, чтобы изгнать менял?» Он и сам задавал вопросы56.

Клаус, старший брат Дитриха, учился на юриста – со временем он станет ведущим адвокатом германской авиакомпании Lufthansa. В споре по поводу выбранной Дитрихом карьеры Клаус затронул проблему самой Церкви, назвав ее «жалким, слабым и ограниченным буржуазным институтом». «В таком случае, – возразил Дитрих, – я возьмусь реформировать ее». С одной стороны, эта реплика была лишь удачным выпадом против нападок брата, а то и шуткой, ведь в этой семье не принято было похваляться. С другой – в будущем работа Дитриха действительно приняла именно такое направление, хотя в ту пору едва ли об этом можно было догадываться.

Громче всех недовольство выбором брата выражал Карл-Фридрих. Он уже зарекомендовал себя как блестящий ученый, и его огорчало, что Дитрих, как он это понимал, предпочел научно доказуемой реальности метафизический туман. В одном из их бесконечных споров Дитрих заявил: «Dass es einen Gott gibt, dafur lass ich mir den Kopf abschlagen», то есть: «Даю голову на отсечение, что Бог существует».

Герхард фон Рад, познакомившийся с Дитрихом в доме его бабушки в Тюбингене, вспоминал:

Молодые люди из академической среды крайне редко предпочитали богословие. Изучение богословия, профессия теолога не пользовались в этих кругах уважением. В тогда еще четко делившемся на социальные слои обществе даже университетские богословы оказались в изоляции, и с социальной, и с академической точки зрения57.

* * *

Хотя Бонхёфферы не часто наведывались в церковь, конфирмацию все их дети прошли. С четырнадцати лет Дитрих и Сабина посещали занятия по подготовке к конфирмации при церкви Грюневальда – вел их пастор Германн Прибе. После конфирмации, в марте 1921 года, Паула Бонхёффер вручила Дитриху Библию его брата Вальтера, и до конца жизни именно по этой книге он совершал ежедневное молитвенное чтение.

Решение Дитриха стать богословом родители приняли далеко не сразу. Он был талантливым музыкантом, и они все еще надеялись, что он повернет в этом направлении. В Берлинской высшей музыкальной школе преподавал знаменитый пианист Леонид Крейцер, и Бонхёфферы упросили его послушать игру Дитриха и высказать свое мнение[15]. Ответ Крейцера не был однозначным, но в том же году Дитрих взял в школе древнееврейский в качестве факультативного курса, и тем самым закрепил свой выбор дальнейшей карьеры.

Тогда же, в ноябре 1921 года пятнадцатилетний Бонхёффер впервые побывал на миссионерском собрании. Генерал Армии спасения Брэмвелл Бут начал миссионерскую деятельность в Германии еще до войны, а в 1919 году, откликнувшись на известия о тяжких страданиях населения, в особенности детей, нашел способ в обход официальных каналов наладить снабжение молочными продуктами. Он внес пять тысяч фунтов в фонд помощи голодающим.

Два года спустя Бут приехал в Берлин и провел ряд миссионерских встреч. На них собирались тысячи людей, в том числе множество солдат, душевно или физически искалеченных войной. Сабина вспоминала:

Дитриху нравились эти мероприятия. Он там был самым младшим, но ему было интересно. Он видел светившееся радостью лицо генерала, и это произвело на него сильное впечатление. Он рассказывал нам о том, как Бут покорял слушателей, сколько происходило обращений58.

Для какой-то стороны его души такие собрания и проповеди были насущно необходимы, но пройдет десять лет, прежде чем он увидит нечто подобное – в Абиссинской баптистской церкви Нью-Йорка.

* * *

Неурядицы начальной поры Веймарской республики никогда не отступали надолго, в особенности в Берлине. Когда Бонхёфферу исполнилось шестнадцать, они подступили вплотную. 25 июня 1922 года он писал Сабине:

Я шел в школу к четвертому уроку. Только добрался, как вдруг во дворе послышался характерный треск. Ратенау застрелили – в трехстах метрах от нас! Свора правобольшевистских подонков!.. В Берлине все сходят с ума от ужаса и ярости. В Рейхстаге дерутся59.

Вальтер Ратенау, еврей и сторонник умеренной линии в политике, занимал должность министра иностранных дел. Он настаивал на том, чтобы Германия выплачивала военные долги согласно Версальскому договору, и в то же время вел переговоры о реструктуризации долга. Правые ненавидели его и за эту позицию, и за то, что он еврей, и 24 июня на пути в офис на Вильгельмштрассе, неподалеку от школы, где учился Дитрих, Ратенау нагнала машина с убийцами, которые расстреляли его из автоматов. Одиннадцать лет спустя, придя к власти, Гитлер провозгласил этих убийц героями нации, а 24 июня стало праздником, увековечившим их подвиг.

Одноклассник Дитриха Петер Олден тоже вспоминал о том, как они услышали эти выстрелы:

Я помню страстное возмущение моего друга Бонхёффера, его глубокий, искренний гнев… Он громко спрашивал, что же будет с Германией, если она будет убивать лучших своих вождей. Помню, потому что меня удивило, насколько четко он осознавал и формулировал свою позицию60.

Дитрих Бонхёффер вырос в элитной среде, среди друзей его родителей было немало евреев. В классе в то утро также присутствовало несколько отпрысков известных еврейских семейств, в том числе племянница Ратенау. Несколько недель спустя Дитрих отчитывался перед родителями о поездке в Тюбинген: «Один человек, едва войдя в купе, заговорил о политике. Узколобый, крайне правый… только что свастику свою забыл»61.

Глава 2

Тюбинген

В тринадцать лет мне стало ясно, что я буду изучать богословие.

Дитрих Бонхёффер

В 1923 году в семье Бонхёфферов произошли важные перемены, в том числе состоялся первый брак среди представителей младшего поколения. Старшая дочь Урсула вышла замуж за блистательного юриста Рюдигера Шляйхера. Отец Рюдигера учился вместе с Карлом Бонхёффером в Тюбингене и дружил с ним. Там же теперь учился и сам Рюдигер, вступивший в братство «Igel», выдающимся членом которого был в свое время Карл Бонхёффер. И вот, решив нанести визит сему легендарному члену братства, Рюдигер познакомился со своей будущей женой.

В том же году вступила в брак и Мария фон Хорн: ее избранник, Рихард Чеппан, преподавал латынь в гимназии Грюневальда и давно уже сделался своим человеком в доме номер 14 по Вангенхаймштрассе. Он был наставником Клауса, на семейных вечерах Бонхёфферов часто играл на пианино, а в 1922 году отправился с Дитрихом в поход по Померании.

Тогда же, в 1923 году, Карл-Фридрих получил завидную должность научного работника в Институте кайзера Вильгельма, и вскоре занялся расщеплением атома, выше прежнего задрав планку амбиций для своих и без того талантливых и честолюбивых родичей. Посыпались приглашения из ведущих университетов мира, в том числе из США, куда молодой физик и наведался спустя несколько лет, проложив заодно путь Дитриху.

В том же году младший сын покинул дом, хотя едва ли хоть один член этой тесно сплоченной семьи в самом деле «покидал дом». Достаточно скоро Кристель с супругом переедут в дом напротив родительского, а в 30-е годы Урсула и Рюдигер поселятся в соседнем с родителями особняке в Шарлоттенбурге – их дома образуют едва ли не единое целое. Все они так часто бывали друг у друга в гостях и так подолгу разговаривали по телефону, что товарищи Дитриха порой дразнили его этим. Он провел в Тюбингене всего год, а затем перевелся в Берлинский университет и вновь поселился у родителей. С ними он проживет, порой отлучаясь, но всегда возвращаясь, вплоть до 1943 года, и из-под родительского крова его уведут в тюрьму. И все же отъезд в Тюбинген стал значительным моментом в жизни Дитриха.

Он выехал в конце апреля, чтобы начать учиться с летнего триместра, с ним вместе поехала Кристель, которая тоже училась в том городе. Бабушка Жюли Бонхёффер жила в Тюбингене в доме 38 по Неккархальде на реке Неккар. В основном у нее оба внука и жили, там их часто навещали родители. Бетге писал, что Бонхёффер был «гораздо сильнее привязан к семье, чем обычно бывают привязаны студенты» и что он «почти ничего не решал, не посоветовавшись с родителями»62. Начинать учебу в Тюбингене также предусматривалось семейной традицией. Карл-Фридрих учился там в 1919 году, за ним последовали Клаус и Сабина, там же училась и Кристель, а начало традиции положил, разумеется, Бонхёффер-старший.

Дитрих последовал примеру отца и вступил в студенческое братство «Igel». Это братство было основано в 1871 году, в один год с Германской империей – сразу после победы над Францией в войне 1870–1871 годов. Пруссия объединила вокруг себя 25 немецких государств, и на протяжении полувека эту конфедерацию возглавляла прусская династия Гогенцоллернов. Первым кайзером стал прусский король Вильгельм I. Он считался «первым среди равных» (primus inter pares), то есть среди глав остальных двадцати четырех государств. Премьер-министром он назначил прусского же князя Отто фон Бисмарка, вошедшего в историю как «Железный канцлер». Хотя члены братства «Igel» были патриотически верны кайзеру и рейху, от национализма и милитаризма той эпохи они оставались свободны. Устав братства подходил семейству Бонхёфферов с его приверженностью к умеренности в политике, так что Дитрих не испытывал колебаний по этому поводу. Правда, его братья обошлись и без этого товарищества.

Немецкое слово «Igel» (произносится «игель») означает «ёж». Члены братства носили шапки, сшитые из ежовых шкурок, в одежде предпочитали серый цвет различных оттенков, от светлого до темного, и задирали нос перед прочими братствами, чересчур увлекавшимися яркими шляпами и украшавшими свои лица чудовищными дуэльными шрамами. В Германии XIX и даже начала ХХ века шрам, полученный на студенческой дуэли, считался почетным отличием[16].

Бонхёфферы, само собой, за подобной мишурой не гнались, да и не причисляли себя ни к националистам, ни к монархистам, оставаясь при этом патриотами, и национальная гордость «Ежей» им не была чужда. Карл Бонхёффер с любовью вспоминал те времена, хотя и не одобрял студенческие попойки, где все превышали меру, состязаясь в выносливости. В его времена «Ежи» по большей части придерживались умеренных убеждений, стояли за кайзера и Бисмарка. Замок-резиденция императора и премьер-министра все еще нависал над городом.

Спустя много лет другой «Ёж» вспоминал, что Дитрих в те годы был чрезвычайно уверен в себе и своих взглядах, но не тщеславен, «умел переносить критику». Был он также «товарищеским, подвижным и физически крепким юношей», обладавшим «острым нюхом, различавшим главное и второстепенное, и решимостью добраться до сути всего». Он также «умел тонко подшучивать над людьми, и с юмором у него дела обстояли прекрасно»63.

* * *

Для Германии 1923 год обернулся катастрофой. Немецкая марка, уже два года неуклонно скользившая вниз, сорвалась в свободное падение. В 1921 году за доллар давали 75 марок, в следующем году – 400, в начале 1923 года – 7000. И то было только начало. Германия не могла вынести бремя репараций, навязанных ей Версальским договором. В 1922 году, не справляясь с этими поборами, немецкое правительство попросило отсрочки. Многоумные французы не поддались на «уловки» и категорически отказали. Но это не было уловкой – вскоре Германия обанкротилась. Французы тут же оккупировали Рур, центр немецкой промышленности. По сравнению с наступившим экономическим хаосом прежние тревожные месяцы могли показаться прекрасным утраченным прошлым: к августу доллар стоил миллион марок, а к сентябрю прекрасным утраченным прошлым стал август. В ноябре 1923 года за доллар давали около четырех миллиардов немецких марок.

8 ноября Гитлер, почуяв подходящий момент, возглавил пресловутый «пивной путч» в Мюнхене, однако его чутье чересчур поторопилось: вместо победы его ждала тюрьма по обвинению в измене и мятеже. В тиши и спокойствии крепости Лансберг-ам-Лех он, словно свергнутый император, принимал у себя товарищей, диктовал свой исступленный манифест Mein Kampf и готовил новый удар.

Под конец 1923 года наступил срок выплаты по страховке Карла Бонхёффера. Всю жизнь он платил взносы и вот теперь получил 100 000 марок – благодаря инфляции хватило как раз на бутылку вина и корзину клубники. Хорошо еще, что к знаменитому психиатру обращались пациенты из других европейских стран, платившие ему в своей валюте, но даже для Бонхёфферов жизнь становилась весьма затруднительной. В октябре Дитрих жаловался в письме домой, что каждый обед обходится ему в миллиард марок. Он хотел оплатить кошт на две-три недели вперед, но для этого требовалась финансовая помощь родителей. «У меня нет при себе столько денег, – пояснял он, – я потратил шесть миллиардов на хлеб».

Новичков в братстве «Igel» именовали «фуксами» («лисами»), ссылаясь на строчку древнегреческого поэта Архилоха: «Лиса знает много маленьких вещей, а еж – одну, но большую»64. Каждый фукс оставлял на страницах особой «Лисьей книги», Fuchsbuch, свое краткое жизнеописание, как поступил и Бонхёффер.

В Бреслау, 4 февраля 1906 года, я, сын университетского профессора, «старого господина» Карла Бонхёффера, и его супруги, урожденной фон Хазе, появился на свет вместе с моей сестрой-близнецом. В возрасте шести лет я покинул Силезию, мы переехали в Берлин, и я поступил в гимназию Фридриха Вердера. После переселения в Грюневальд я перешел в местную гимназию и закончил ее на Пасху 1923 года. В тринадцать лет мне стало ясно, что я буду изучать богословие, хотя еще два года я колебался между теологией и музыкой. Сейчас я учусь первый семестр в Тюбингене и, как почтительный сын, вступил в братство Ежей. Своим личным телохранителем я выбрал Фрица Шмида. Больше мне о себе нечего сказать. Дитрих Бонхёффер65.

«Ныне я солдат»

Едва ли не самым болезненным для Германии условием Версальского мира стал запрет иметь большую регулярную армию. На военной службе оставалось всего 100 000 человек. Это была серьезная угроза национальной безопасности, поскольку Россия, отделенная от восточной границы страны лишь Польшей, могла в любой момент оккупировать Германию, а также различные внутренние группировки – таких нашлось бы несколько – могли достаточно легко захватить власть силой. Подобное едва не произошло 8 ноября, когда Гитлер предпринял свой путч. Напряженная политическая обстановка требовала такого уровня военной безопасности, какой победители отказывались предоставить побежденным, и немцы изобретали различные способы обойти союзническую контрольную комиссию, в том числе они втайне проводили военную подготовку студентов во время учебы. Эти отряды резервистов получили прозвище «Черного рейхсвера». В ноябре 1923 года настал черед Дитриха.

Обучение занимало две недели, его направляли в Ульм, поблизости от Тюбингена, где размещались Ульмские стрелки. Многие «Ежи» ехали туда же, как и члены других братств. Бонхёффер не имел ничего против, он рассматривал это как естественное продолжение своего долга немца и гражданина, однако ему требовалось согласие родителей, и перед отъездом он написал им:

Главная задача состоит в том, чтобы подготовить как можно больше молодых людей прежде, чем контрольная комиссия проведает об этом… Предупреждают накануне, едут все члены братства, которые учатся меньше семи семестров… Я ответил, что поеду и буду там до вторника, когда я рассчитываю получить от вас ответ, как вы к этому относитесь. Если у вас будут возражения, я вернусь в Тюбинген. Поначалу я думал, что лучше поехать в другой раз и не прерываться во время семестра, но потом решил, что чем раньше, тем скорее я обрету уверенность, что в кризисной ситуации от меня будет польза. Бабушке грустно оставаться на две недели одной, но она велела мне ехать66.

Два дня спустя он писал:

Ныне я солдат. Вчера, как только мы приехали, нас одели в форму и выдали снаряжение. Сегодня мы получили гранаты и другое оружие. Пока мы еще только учились разбирать и застилать постель67.

Через несколько дней он уточнял:

Тренировки совсем не тяжелые. Примерно пять часов маршировки, стрельбы и физкультуры ежедневно плюс три урока теории и все прочее. Вечер свободен. Нас в комнате 14 человек… Единственное, что не устроило врачей на осмотре, – мое зрение. Вероятно, чтобы стрелять из винтовки, мне придется надевать очки. Наш начальник, капрал, очень добрый и любезный человек68.

Дитриха устраивало все, даже еда. Во вторую неделю занятий он писал Сабине:

Мы отрабатывали передвижение по-пластунски и тому подобное. Жуткое дело – с размаху бросаться на промерзшую землю, когда у тебя за спиной болтаются рюкзак и винтовка. Завтра большой поход в полном снаряжении, в среду – батальонные маневры, а там уж две недели и закончатся. Масляные пятна попали на эту страничку не с блинчиков, которые мы ели днем, а после того, как я почистил ружье69.

К 1 декабря сборы закончились, о чем он уведомил родителей в очередном письме: «Дорогие родители, ныне я вновь штатский».

По направлению к Риму

В ту зиму, пока Дитрих жил у бабушки, обсуждалась идея, не поехать ли ему в Индию к Махатме Ганди. Бабушка горячо поощряла эту затею. Почему ее заинтересовал Ганди, нам точно неизвестно, однако эта женщина была отнюдь не чужда общественной деятельности: еще до наступления ХХ века она отстаивала права женщин, построила приют для пожилых работниц, основала в Штутгарте надомную школу для девочек. За свои труды она получила от королевы Вюртембергской медаль ордена Святой Ольги. Возможно, в программе индийского лидера ее привлекали как раз пункты о правах женщин. Во всяком случае, ей казалось, что поездка пойдет внуку на пользу, и пожилая дама предлагала оплатить путешествие70. Но тут планы Дитриха приняли совершенно иное направление.

Семнадцатилетний юноша часто катался на коньках по льду замерзшего Неккара, и в конце января 1924 года он поскользнулся, упал на лед и ударился головой с такой силой, что какое-то время пролежал без сознания. Как только Карл Бонхёффер, специалист по мозговым заболеваниям, услышал подробности – в особенности о том, как долго его младший сын не приходил в себя, – он тут же примчался в Тюбинген вместе с женой. К счастью, Дитрих отделался сотрясением мозга, и то, что поначалу казалось бедой, обернулось к лучшему. Родители приятно проводили время с сыном, Дитрих быстро поправлялся и как раз отпраздновал свое восемнадцатилетие, и на фоне всеобщей семейной радости родилась замечательная идея – семестр в Риме. Дитрих чуть с ума не сошел от счастья, услышав такое предложение.

На следующий после праздника день он писал Сабине:

Они балуют меня ужас как. Я получил на день рождения столько прекрасных, прямо-таки сказочных подарков. Какие книги мне привезли, ты, конечно же, знаешь. Но я получил еще кое-что, о чем ты и не догадывалась: отличную гитару. Уверен, ты мне позавидуешь, звук у нее замечательный. Папа дал мне 50 марок, чтобы я сам купил, чего пожелаю, я купил гитару и очень этому рад. И пока ты не опомнилась от изумления, добавлю еще одну, уж вовсе невероятную новость: подумать только, возможно, в следующем семестре я буду учиться в Риме! Конечно, пока еще ничего не известно наверное, но это будет самое прекрасное и замечательное, что только могло случиться со мной! Я пока даже представить себе не могу, как это будет замечательно!.. Ты, конечно, можешь засыпать меня советами, но постарайся сильно не завидовать. Я уже расспрашиваю всех, кто хоть что-то знает. Все твердят, что жизнь в Риме дорогая. Папа считает, что поездку лучше отложить, но я, хорошенько подумав, вижу, что мне так этого хочется, что я и представить себе не могу, чтобы когда-нибудь в будущем мне захотелось этого еще больше, чем сейчас… Почаще обсуждайте это дома, это пойдет мне на пользу. И держите уши открытыми… С наилучшими пожеланиями и не завидуй мне. Твой Дитрих71.

Вслед за этим письмом последовал еще целый ряд посланий, в которых Дитрих всячески добивался родительского одобрения, приводил различные доводы в пользу этой поездки и старался приглушить свое возбуждение от такой перспективы. Наконец, к огромному его облегчению, родители согласились, в том числе и потому, что с Дитрихом отправлялся старший брат Клаус. Дата была уже назначена: 3 апреля опьяненный первым своим взрослым приключением юноша сядет в ночной поезд до Рима, и впечатления, полученные в этом древнем и славном городе, окажут даже большее влияние на всю жизнь Дитриха, чем он мог предположить заранее.

Эти предотъездные недели в Тюбингене оказались последними. После семестра в Риме он не вернется в этот город, но продолжит учебу в Берлине. Пройдет несколько лет, и дух времени, пресловутый Zeitgeist настигнет «Ежей»: в 1935 году товарищи Дитриха официально признают печально известный «Арийский параграф», а Дитрих Бонхёффер и его зять Вальтер Дресс столь же официально откажутся от принадлежности к этому братству.

Глава 3

Римские каникулы

1924

Вселенскость Церкви была продемонстрирована дивно и наглядно: белые, желтолицые, чернокожие члены религиозных орденов, одетые в облачение по уставу, объединились под эгидой Церкви. Это казалось поистине идеалом.

Дитрих Бонхёффер

Порожденная войной и Версальским договором ненависть к недавним врагам, Франции и Англии, заметно увеличила популярность итальянского маршрута среди немцев, но для Клауса и Дитриха Бонхёффера то было скорее культурное паломничество, запомнившееся на всю жизнь.

Братья, как и большинство юношей их поколения, со школьных лет впитывали славу Рима, и оба хорошо знали его древний язык, искусство, литературу и историю72. В шестнадцать лет Дитрих написал объемную выпускную работу о лирике Горация и Катулла. В гимназии Грюневальда классы были украшены изображениями римского форума. Рихард Чеппан был «ходячей энциклопедией Древнего Рима», он многократно посещал Италию и очаровывал учеников своими рассказами. Имелись и семейные традиции: прадедушка Карл-Август фон Хазе, знаменитый богослов, ездил в Рим не менее двадцати раз и обзавелся там многими знакомствами. С годами Дитрих живее ощутил влияние этого предка, поскольку решил последовать его примеру и тоже стать богословом.

Восемнадцатилетний путешественник вел подробный дневник. В поезде, как раз перед Бреннерским тоннелем, он записывал: «Как странно впервые пересекать границу с Италией. Фантазия начинает воплощаться в жизнь. Так ли это будет прекрасно, когда все мечты сбудутся, или я вернусь домой разочарованным?»73.

Ответа долго ждать не пришлось: Болонья, «поразительно, ошеломительно красивая», покорила молодого немца с первого взгляда – а дальше наконец-то Рим! «Правда, – уточняет он, внося диссонанс в гармонию, – безобразия начались уже на вокзале»74. Итальянский паренек поехал с ними вместе на такси и указал им их пансион, но за это потребовал, чтобы они полностью оплатили проезд да еще добавили ему чаевых (такси они оплатили, а чаевых не дали). В пансионе выяснилось, что комнаты для гостей приготовили двумя днями ранее и за эти дни придется платить!

Дитрих вихрем носился по городу, впитывая в себя все, что успевал. Его понимание античной культуры, как и следовало ожидать, оказалось весьма глубоким. Вот что он писал о Колизее: «Это здание обладает такой красотой и мощью, что, едва увидев его, понимаешь: ничего подобного ты никогда не видел и не в состоянии был бы вообразить. Античность не вовсе мертва… Достаточно провести здесь несколько мгновений, и становится очевидно, до какой степени ложно утверждение Pan ho megas tethneke[17]. Колизей зарос, сплошь покрыт роскошнейшей растительностью, тут и пальмы, и кипарисы, и всевозможные травы и кусты. Я просидел там почти час»75. О статуе Лаокоона он пишет: «Впервые увидев «Лаокоона», я содрогнулся – это что-то невероятное»76. О Сикстинской капелле: «Битком набита сплошь иностранцами. И все же впечатление неописуемое». Форум Траяна: «Колонна величественная, но прочее похоже на огород, с которого сняли урожай»77. Хор в соборе Святого Петра: «Christus Factus», «Benedictus» (Лк 1–2), «Miserere» (Пс 50) просто неописуемы». О евнухе, который в тот же день пел альтом соло: «В их пении есть что-то совершенно нечеловеческое, ангельское, бесстрастное и вместе с тем – странный восторженный экстаз»78. О Гвидо Рени и Микеланджело: «Чарующе прекрасен «Ангельский концерт» Рени. Никто не должен покидать Рим, не увидев это творение. Оно совершенно по замыслу и, вне всякого сомнения, принадлежит к первостепенным произведениям искусства Рима. Но бюсты Микеланджело оставляют равнодушным, в особенности бюст Папы, который, по моему мнению, полностью лишен утонченности артистического стиля или выражения»79.

В Ватикане он готов был бесконечно любоваться Сикстинской капеллой.

Я никак не мог оторваться от Адама. В этой картине неисчерпаемое богатство идей. От фигуры Господа исходит колоссальная мощь и нежная любовь или, вернее, божественные качества, далеко превосходящие эти человеческие качества, которые мы так редко встречаем вместе. Человек впервые пробуждается к жизни. Луг в окружении бесконечных гор прорастает побегами травы – предвидение дальнейшей судьбы человека. Картина очень светская и в то же время – чистая. Выразить это словами невозможно80.

Из всех фигур Микеланджело он предпочитал Иону. Укрепляясь в своем статусе знатока искусства, он восторженно пишет в дневнике о присущем этому шедевру «сокращении перспективы».

Юношеское многознайство этих заметок восемнадцатилетнего туриста уступает лишь его самонадеянности при наблюдении и истолковании.

В данный момент мне доставляет большое удовольствие угадывать школы и даже конкретных художников. Постепенно я научусь разбираться в этом лучше, чем прежде. И все же профану лучше бы помолчать и предоставить говорить художнику, ибо современные критики – худшие гиды, каких только можно себе представить. Даже самые лучшие ужасны, это относится и к Шеффлеру с Воррингером, которые произвольно толкуют, перетолковывают и еще более перетолковывают произведения искусства. В их истолкованиях отсутствуют критерии. Ведь истолкование – одна из сложнейших задач, весь наш мыслительный процесс подчинен этой цели. Мы непременно толкуем и придаем всему некий смысл, чтобы жить и думать. Все это очень сложно. Если нет необходимости истолковывать, лучше оставить в покое. По-моему, истолкование не так уж необходимо в искусстве, необязательно знать, принадлежит ли к «готике» или к «примитивизму» выражающий себя таким образом художник. Произведение искусства, воспринятое с ясным умом и пониманием, само собой влияет на подсознание. Никакое истолкование не поспособствует лучшему восприятию искусства. Человек либо видит интуитивно то, что надо, либо не видит. Это я и называю пониманием искусства. Нужно изо всех сил стараться, трудиться, чтобы понять вещь, глядя на нее. И тогда приходит полная уверенность: «Я постиг суть этой работы». Интуитивная уверенность возникает на основе некоей неведомой процедуры. Попытка изложить этот вывод словами и таким образом истолковать шедевр бессмысленна в глазах любого слушателя. То, что думаю я, не пригодится другому, не понадобится людям, да и сам объект обсуждения ничего от этого не выгадает81.

Затрагиваются в письмах домой и не столь возвышенные предметы. В письме родителям от 21 апреля Дитрих описывает прибытие в Неаполь.

После долгих поисков «траттории» меня направили в «буона тратторию», невообразимо грязную, хуже паршивейшего скотного двора в Германии. Куры, кошки, неопрятные дети, омерзительные запахи окружили нас со всех сторон. Свисало на голову сохнувшее белье, но голод, усталость и незнакомая местность вынудили нас присесть к столу82.

После столь неудачного перекуса братья сели на корабль и отплыли в Сицилию. Желудок Клауса плохо выносил морской переезд и в самых благоприятных обстоятельствах, а уж тут и вовсе взбунтовался: «Море то и дело призывало его, – пишет младший брат, – и он недолго мог устоять против этих призывов. Меня же оно призвало к исполнению долга лишь однажды, когда мы завидели поутру величественно блестевшие под солнцем береговые скалы»83. Так даже многократным приступам морской болезни Бонхёффер придал пристойное выражение.

Как это часто бывает, одна поездка влечет за собой другую. Братья решили наведаться в Северную Африку и сели на корабль до Триполи: «Вояж прошел мирно. Клаус, как всегда, исполнил свой долг». Они посетили Помпеи: «Везувий исправно трудился, выплевывая время от времени небольшое количество лавы. На вершине можно поверить, будто перенесся во времена до Сотворения мира». Комментируя визит в Сан-Стефано Ротондо и Санта-Мария Навичелла, он замечает: «Спор с вороватой женой смотрителя не испортил общую идиллическую атмосферу».

Поездка длилась несколько месяцев, но истинное ее значение для Бонхёффера заключалось не в культурном обогащении – что-то вроде сокращенного европейского тура – и не в академических задачах проводящего семестр за границей студента, а в формулировке вопроса, который он будет задавать – и на который он будет искать ответ – до конца жизни: «Что есть Церковь?»

Что есть Церковь?

В дневнике Бонхёффер отмечает: в Пальмовое воскресенье «для меня впервые забрезжила реальность католичества, не романтическая или что-то в этом роде, а в том смысле, что я, кажется, начал понимать идею «Церкви»84. Новая идея, зародившаяся в тот день в голове бродившего по Риму юноши, прорастает множеством важнейших рассуждений.

Откровение снизошло на него во время мессы в соборе Святого Петра. Службу вел кардинал, участие в богослужении принимали монахи и миссионеры, плотной толпой стоявшие у алтаря, а хор мальчиков пел так, что дух захватывало, «вселенскость Церкви была продемонстрирована дивно и наглядно: белые, желтолицые, чернокожие члены религиозных орденов, одетые в облачение по уставу, объединились под эгидой Церкви. Это казалось поистине идеалом»85. Вероятно, Бонхёфферу случалось бывать на католической службе в Германии, но именно в Риме, в Вечном городе, столице Петра и Павла, он увидел наглядный образ Церкви как единства, выходящего за пределы национальности и расы, и это произвело на юношу сильное впечатление. Рядом с ним стояла женщина с раскрытым служебником, она позволила молодому человеку читать книгу вместе с ней, и таким образом Дитрих мог следить за ходом мессы и тем более наслаждаться ею. Он изливается в похвалах хору, певшему Credo.

Представление о Вселенской Церкви многое изменит для Бонхёффера и определит дальнейшую его жизнь, ибо если Церковь есть нечто реально существующее, то она присутствует не только в Германии или в Риме, но и за пределами их границ. Образ Церкви, превосходящей объединение немецких лютеран, стал для него откровением и вместе с тем побуждением к дальнейшим мыслям: что есть Церковь? Этот вопрос Дитрих попытается разрешить в докторской диссертации Sanctorum Communio и во второй диссертации «Действие и бытие».

Но Бонхёффер никогда не был академическим человеком, для него идеи и верования оставались ничтожны, если в них не прослеживалась связь с реальным миром вне частного разума. Размышления о природе Церкви вовлекут его в европейское экуменическое движение, побудят соединить усилия с христианами других стран, а потому он сразу же разглядит ложь, лежащую в основе так называемой «теологии законов творения», которая пыталась объединить Церковь и германский «фольк». Церковь, в основе которой кровь и почва – идея, настойчиво продвигаемая нацистами и, увы, принятая многими немцами, – не может сосуществовать со Вселенской Церковью. Вот почему не будет натяжкой утверждать, что в то Пальмовое воскресенье в Риме закладывалась дальнейшая судьба Дитриха Бонхёффера. У идей бывают серьезные последствия, и эта идея, в ту пору лишь зарождавшаяся, вырастет в сопротивление национал-социализму и принесет плод, когда Бонхёффер войдет в заговор, целью которого станет убийство человека.

* * *

Открытость, с какой Бонхёффер принял идею Вселенской Церкви и Римскую католическую церковь, – едва ли была характерна для большинства лютеран, но у Бонхёффера этому поспособствовало множество факторов, и прежде всего семья. Его учили остерегаться узости в суждениях и ни в коем случае не полагаться на «чувства», а непременно обращаться к разуму. Его отец, как истинный ученый, считал заблуждением любые поступки и мнения, проистекающие из «племенных пристрастий», и приучил к такой же позиции своих детей. В глазах Дитриха любой богослов, отдающий предпочтение лютеранству или протестантизму в целом или даже христианству, был не прав: нужно рассматривать все возможности и не делать заведомых выводов, пока не пройдешь весь путь. Всю жизнь Бонхёффер сохранял такой критический, «научный» подход к вере и богословию.

Однако другим фактором, помогшим ему открыться навстречу католичеству, стал сам Рим, где лучшие образцы столь любимого им классического язычества гармонично сосуществовали с христианским миром. В Риме все казалось частью единого целого. Как мог он отгородиться от Церкви, которая сумела воспринять блеск классического наследия и сделала так много, чтобы сохранить и даже искупить лучшее в язычестве? Лютеранская, протестантская традиция не так тесно связана с великим наследием Античности и потому оказалась податливее ересям гностического дуализма, отрицания плоти и красоты этого мира. Зато в Риме два мира, земной и духовный, смешивались на каждом шагу. В Ватикане располагалась наиболее любимая Бонхёффером статуя, «Лаокоон», и годы спустя он писал Эберхарду Бетге, что лицо языческого жреца, созданного греческим ваятелем, вероятно, послужило образцом для позднейших изображений Христа. Рим умел каким-то образом соединить все вместе. В дневнике Бонхёффер писал:

Рим как целое нагляднее всего предстает в соборе Святого Петра. Это Рим Античности, Рим Средневековья и Рим современности. Попросту говоря, это становой хребет европейской культуры жизни. Сердце бьется сильнее при виде старинного водопровода, тянущегося к городским стенам86.

Третьим фактором, поспособствовавшим такой открытости по отношению к католичеству, стала учеба в Тюбингене под руководством Адольфа Шлаттера, который сильно повлиял на молодого человека. Шлаттер зачастую обращался к тем богословским текстам, которые протестанты обычно оставляли на долю католических богословов. Бонхёффер ощутил глубокое желание экуменически «вернуть» эти «католические» тексты в более широкий общехристианский дискурс.

В то Пальмовое воскресенье Бонхёффер побывал и на вечерне. К шести часам он явился в церковь Тринита дей Монти, и это было «почти неописуемо». Он пытался рассказать о том, как «сорок юных девушек, собирающихся стать монахинями, вошли торжественной процессией, в монашеских облачениях с голубыми и зелеными опоясками… С невероятной простотой, изяществом и глубокой серьезностью они пели вечерние молитвы, а священник служил у алтаря… Это уже не просто ритуал, это поклонение Богу в самом истинном смысле слова. Несравненное ощущение глубокой и невинной веры» 87.

В Святую неделю он размышлял о Реформации и старался понять, не была ли допущена ошибка, когда то, что начиналось как «секта», превратилось в официальную Церковь. Через несколько лет этот вопрос сделается для Бонхёффера центральным. Когда нацисты подчинят себе Лютеранскую церковь Германии, он возглавит движение, которое отколется от Лютеранской церкви и назовется Исповеднической церковью. И опять же – то, что начиналось именно как движение (Исповедническое движение), сделается официальной Церковью, и Бонхёффер сыграет существенную роль в выборе именно такого направления. В Риме уже закладывались интеллектуальные основы его реакции на Третий рейх – десять лет спустя.

Но пока что он скорее благоволит движению, которое не оформляется в организованную церковь. В дневнике Дитрих записывает:

Если бы протестантизм не превратился в установленную церковь, ситуация была бы совсем иной… это был бы редчайший феномен религиозной жизни, глубоко продуманного благочестия. Это была бы идеальная форма религии… [Церковь] должна полностью отделиться от государства… И в скором времени люди начнут возвращаться, потому что они нуждаются в чем-то подобном. Они бы вновь обнаружили в себе нужду в благочестии. Могло бы это послужить решением? Или нет? 88

Бонхёффер как всегда жадно изучает новое место, в ту пасхальную неделю в Риме он со среды по субботу посещает утренние и дневные мессы в соборе Св. Петра или в базилике Святого Иоанна на Латеранском холме. На каждой мессе он прибегает к служебнику, внимательно вчитываясь в него. Он писал родителям:

Невыносимо скучное чтение этих текстов священником и хором в наших краях вызывают ощущение, будто и сами тексты никуда не годятся. Это грубое заблуждение. Большая часть текстов прекрасны, поэтичны и совершенно прозрачны89.

Побывал Бонхёффер и на армяно-католической службе, однако ее счел «окостеневшей, чуждой новой жизни». Он опасался, что в том же направлении движется и католичество, однако отмечал, что остается «еще много религиозных учреждений, в которых по-прежнему присутствует живая вера. Исповедь – один из примеров того»90. Многое из увиденного приводило молодого человека в восторг, однако в католичество он не обратился. Встреченный в Риме знакомец попытался склонить Дитриха к своей вере, но тот остался равнодушен: «Он хотел бы обратить меня и был искренне убежден в действенности своего метода… После этих споров мои симпатии к католичеству убавились. Католическая догма омрачает все идеалы католичества, сама того не замечая. Существует огромная разница между исповедью и догматическим учением об исповеди, и, к сожалению, также между Церковью как таковой и «Церковью» догматиков». Обдумывалась возможность союза Церквей: «Объединение католичества и протестантизма, наверное, невозможно, хотя это пошло бы на пользу обеим сторонам»91. Несколько лет спустя он постарается соединить лучшее от обоих вероисповеданий в возглавляемых им христианских общинах Цингста и Финкенвальде, и выслушает за это суровую критику многих немецких лютеран.

До окончания семестра Бонхёфферу удалось каким-то образом получить аудиенцию у Папы.

Суббота, аудиенция у Папы. Крушение великих надежд. Все совершенно безлично, холодно. Папа не произвел на меня ни малейшего впечатления. В нем нет ничего от первосвященника. Отсутствует величие, вообще что-либо выдающееся. Как печально, что все выглядит именно так!92

Незаметно славные римские каникулы подошли к концу: «С болью в сердце я в последний раз взглянул на собор Святого Петра, торопливо уселся в трамвай и уехал»93.

Через три года Бонхёффер возглавит кружок молодых людей, так называемый четверговый кружок, состоявший из одаренных юношей и девушек шестнадцати-семнадцати лет. Дискуссионный кружок затрагивал множество тем, один из четвергов они посвятили Католической церкви, после чего Бонхёффер подытожил свои размышления в коротком эссе:

Трудно переоценить роль Католической церкви в европейской культуре и в мире в целом. Она крестила и цивилизовала варварские народы и долгое время оставалась единственной хранительницей науки и искусства – особенно потрудились на этом поприще монастыри. Католическая церковь создала невиданную нигде и никогда духовную силу, так что и поныне мы изумляемся изобретательности, с какой она соединила принцип вселенскости с принципом единой святой Церкви, терпимость с нетерпимостью. Она сама – целый мир, она соединяет в себе бесконечное разнообразие, и столь пестрая картина обладает неотразимым обаянием (Complexio oppositorum[18]). Едва ли какое-либо государство производит столько разных типов людей, сколько их имеется в Католической церкви. С замечательной энергией она поддерживает единство в разнообразии, сохраняет любовь и уважение многих миллионов и поддерживает сплачивающее чувство общины… Но такое величие внушает и серьезные опасения. Остался ли этот мир [мир Католической церкви] Церковью Христа? Не превратился ли он из вехи, указующей путь к Богу, в препятствие на этом самом пути? Не преграждает ли он единственный путь к спасению? Но ведь никто не может перегородить дорогу к Богу. Церковь по-прежнему обладает Писанием, и пока она им обладает, мы можем по-прежнему верить в святую христианскую Церковь. Слово Божие нерушимо вовеки (Ис 55:11), проповедуется ли оно нами или сестрой-Церковью. Мы исповедуем одну и ту же веру, повторяем одну и ту же Молитву Господню, у нас сохранились общие древние ритуалы. Это сплачивает нас воедино, и мы хотели бы жить в мире с нашей столь отличной от нас сестрой. При этом мы не желаем отказываться ни от чего, что мы признаем Словом Божиим. Названия «католический» или «протестантский» не столь существенны. Важно лишь Слово Божие. И мы никогда не станем принуждать чужую веру, ибо Господу не нужно служение против воли и Он наделил всех свободной совестью. Мы можем и должны желать того, чтобы наша сестра-Церковь искала своей души и не заботилась ни о чем, кроме Слова (1 Кор 2:12–13). Пока не наступят столь желанные времена, нужно запастись терпением. Нам придется терпеть, если в потемках самообмана «единая святая Церковь» провозглашает нашу Церковь анафемой. Она не ведает лучшего, однако ненависть ее направлена на ересь, не на еретика. И покуда нашим единым оружием остается слово, мы можем с уверенностью смотреть в будущее94.

Глава 4

Студент в Берлине

1924–1927

Любому человеку нелегко было бы соответствовать требованиям, предъявляемым семейством на Вангенхаймштрассе. Дитрих Бонхёффер признавал, что в его доме новичков рассматривали под микроскопом. Неудивительно, что и сам Дитрих казался порой высокомерным или неприветливым.

Эберхард Бетге

Вернувшись в середине июня из Рима, Бонхёффер записался на летний семестр в Берлинский университет. В Германии студенты часто переходили из университета в университет после первого или второго курса, и Дитрих тоже не собирался задерживаться в Тюбингене больше года. В Берлине он проучится семь семестров и в 1927 году, в возрасте 21 года, защитит диссертацию.

Он вновь поселился в родительском доме, однако со времени его отъезда в семье произошли существенные перемены: Сабина уехала учиться в Бреслау и обручилась с молодым юристом Герхардом Ляйбхольцем, евреем. Через это родство Бонхёфферам предстоит испытать несчастья грядущих лет буквально на своей шкуре.

Решение учиться в Берлине казалось Дитриху вполне естественным. Тут было средоточие культурной жизни, он практически каждую неделю наведывался в музей, оперу или на концерт. К тому же здесь был дом, была семья, которая также предоставляла молодому человеку замечательную культурную среду – «по соседству» с Карлом-Фридрихом работали Эйнштейн и Макс Планк. Бетге пишет: «Любому человеку нелегко было бы соответствовать требованиям, предъявляемым семейством на Вангенхаймштрассе. Дитрих Бонхёффер признавал, что в его доме новичков рассматривали под микроскопом. Неудивительно, что и сам Дитрих казался порой высокомерным или неприветливым»95. Но главным доводом в пользу Берлина оказался богословский факультет с его всемирной славой и все еще памятной тенью Фридриха Шлейермахера. Возглавлявший в 1924 году факультет семидесятитрехлетний Адольф фон Гарнак тоже казался живой легендой. Он был учеником Шлейермахера, то есть непреклонным либералом в богословии, и на рубеже XIX и XX веков входил в число создателей метода исторической критики. Он изучал Библию с позиций анализа текста и исторической критики, а потому пришел к выводу, что описываемые в этой книге чудеса не имели места, а Евангелие от Иоанна не входило в первоначальный канон. Гарнак, как и большинство профессоров и академиков, жил в Грюневальде, и юный Бонхёффер нередко провожал его до станции Халлензее, откуда они вместе ехали в город. Дитрих три семестра подряд посещал знаменитый семинар Гарнака и высоко чтил великого ученого, хотя и не принимал большую часть его умозаключений. Его товарищ по семинару Гарнака Гельмут Гоэс вспоминал «тайный энтузиазм», который пробуждала в нем «свободная, критическая и независимая» мысль Бонхёффера.

Дитрих превосходил почти всех нас богословскими знаниями и способностями, и это производило на меня сильное впечатление, однако мой горячий интерес к нему еще более усиливался оттого, что я видел перед собой человека, не довольствовавшегося собиранием и заучиванием verba и scripta[19] учителя, но способного к независимому мышлению, знавшего, чего он хочет, и хотевшего то, что он знает. Я видел (и для меня это было нечто пугающее и прекрасное), как юный светловолосый студент спорит с достопочтенным историком, с Его Превосходительством фон Гарнаком, возражает ему вежливо, но с твердым пониманием собственной богословской позиции. Гарнак опровергал его возражения, но студент продолжал спорить96.

Бонхёффер отличался независимостью ума, поистине удивительной в таком молодом человеке. Некоторые профессора считали его зазнайкой, тем более что он не пристраивался ни к кому из них под крылышко, всегда соблюдал дистанцию. Но сын Карла Бонхёффера, с детства знавший, что открывать рот за столом вправе лишь тот, кто сумеет отстоять каждое сказанное им слово, не мог не приобрести достаточно интеллектуальной уверенности, и было бы несправедливо упрекать его в том, что он не отступал и перед великими умами.

Помимо Гарнака, существенное влияние на Бонхёффера оказали еще трое берлинских профессоров: Карл Холл, величайший в том поколении биограф Лютера; Рейнгольд Зееберг, специалист по систематическому богословию, под чьим руководством Дитрих писал диссертацию, и Адольф Дейссман, благодаря которому Бонхёффер познакомился с экуменическим движением. Это движение стало важной частью жизни Дитриха, и через него он оказался вовлечен в заговор против Гитлера. Однако другой, не берлинский теолог оказал на Бонхёффера большее влияние, чем все перечисленные профессора, его Бонхёффер будет чтить всю свою жизнь, со временем он станет учителем Дитриха и даже его другом. То был Карл Барт из Гёттингенского университета.

Уроженец Швейцарии, он, без сомнения, был величайшим богословом ХХ века, а многие назвали бы его величайшим за последние пять веков. Кузен Дитриха Ханс-Кристоф отправился в 1924 году в Гёттинген изучать физику, но, послушав лекции Барта, тут же сменил профессиональную ориентацию и остался в Гёттингене уже в качестве студента-богослова. Как большинство теологов конца XIX века, Барт вырос на господствовавшем тогда либеральном богословии, но со временем отверг его и превратился в грозного противника этой тенденции. Его комментарий к «Посланию к Римлянам» (1922 год) словно бомба разнес башни из слоновой кости, где укрывались ученые вроде Адольфа Гарнака. Им-то крепость исторического анализа казалась неприступной, и едва ли не скандальным виделся подход Барта (в дальнейшем этот метод назовут «новой ортодоксией»): Барт отстаивал устаревшую с точки зрения германских богословов идею реального существования Бога и предлагал строить богословие и исследование библейских текстов исключительно на этом фундаментальном утверждении. Он бросил вызов методу исторического анализа, столпом которого был в Берлинском университете сперва Шлейермахер, а затем – маститый старец Гарнак. Барт осмелился заговорить о трансцендентности Бога, «совершенно другого», а потому непознаваемого для человека иначе, как в откровении. Вера в откровение – также нелепость и безумие с точки зрения либеральных богословов вроде Гарнака. В 1934 году Барта изгонят из Германии за отказ принести присягу Гитлеру, и он станет одним из вдохновителей принятой в Бармене декларации Исповеднической церкви, отвергшей любые попытки протащить нацистскую идеологию в Церковь Германии.

Богослов Гарнак, как та самая лиса у Архилоха, знал много маленьких вещей, а Барта можно сравнить с ежом, знающим одну большую вещь. Бонхёффер предпочитал ежа, но учился он в семинаре у лисы, с которой был также связан множеством уз благодаря семейным знакомствам и соседству по Грюневальду. Интеллектуальная открытость помогла Бонхёфферу освоить образ мыслей лисы и проникнуться к ним уважением, оставаясь при этом на стороне ежей. Он умел видеть ценность любой идеи, даже если отвергал эту идею, и умел видеть изъяны даже той системы, которую принимал. Такой подход проявится со временем в его подпольных семинариях в Цингсте и Финкенвальде, где Бонхёффер сумеет объединить все лучшее из католической и протестантской традиции. Интеллектуальная честность и способность к самокритике укрепляли в Бонхёффере уверенность, порой переходившую (по крайней мере, на взгляд стороннего наблюдателя) в заносчивость.

Споры времен Бонхёффера между неоортодоксами-бартианцами и применявшими метод исторической критики либералами напоминают по форме современную дискуссию между строгими дарвинистами и приверженцами идеи «разумного замысла» – эта версия допускает существование «внешнего по отношению к системе» фактора и даже разумного творца (Бога или кого-то иного), в то время как ортодоксальная теория эволюции заведомо отвергает подобные домыслы. Либеральные богословы, и в том числе Гарнак, считали «ненаучными» любые разговоры о Боге: богослову следует изучать то, что у него перед глазами, то есть тексты и их историю. Но последователи Барта возражали: Бог открывает себя через посредство этих текстов и откровение, познание Бога – единственная причина существования этих текстов.

Бонхёффер разделял точку зрения Барта и рассматривал Библию «не только как исторический источник, но как орудие откровения», не только как «собрание художественных произведений, но как священный канон»97. Против исторического и других видов анализа библейских текстов он отнюдь не возражал, напротив, он учился этому ремеслу у Гарнака и блестяще его освоил. Наставник не обделял восемнадцатилетнего юношу хвалой: прочитав написанное для семинара 57-страничное сочинение Бонхёффера, он предложил ему продолжить исследование и подготовить в этой же области диссертацию. Очевидно, «маститый старец» рассчитывал воспитать из лучшего ученика последователя, который занялся бы, как и он, историей Церкви. Но Бонхёффер по своему обыкновению соблюдал дистанцию. Он хотел научиться всему, чему мог научить его старый прославленный учитель, но сохранить при этом интеллектуальную независимость. В итоге он так и не выбрал в качестве основной сферы исследований историю Церкви.

Он уважал эту область знаний и радовал Гарнака своими успехами в ней, но в отличие от Гарнака, не считал, что этим богословие и исчерпывается. По его мнению, работать лишь с текстами как таковыми, не продвигаясь дальше, значило оставаться «при обломках и мусоре». За текстами стоит Бог, Он – их автор, Он говорит с человечеством через посредство этих текстов, а Бонхёффер искал именно Бога.

Диссертацию он писал по догматике, исследуя веру Церкви. Догматика ближе к философии, и Бонхёффер в глубине души уже тогда был философом, а не текстологом. Обижать старого учителя и соседа, который все еще пытался сманить его к себе, молодой человек не хотел, но ему пришлось выяснять отношения с еще одним выдающимся лектором. Рейнгольд Зееберг занимался как раз догматикой и ожидал, что писать свою работу Бонхёффер будет у него. Возникали осложнения: во-первых, Зееберг составлял конкуренцию Гарнаку, и два известных ученых яростно сражались за одного и того же многообещающего ученика. Во-вторых, Зееберг был едва ли не более закоренелым противником богословия Барта, чем Гарнак.

В написанном для семинара Зееберга сочинении Бонхёффер отстаивал идею Барта: чтобы хоть что-то узнать о Боге, мы полагаемся на откровение от Бога. Иными словами, Бог говорит с этим миром, но человек не может выйти за пределы мира, чтобы напрямую познакомиться с Богом. Это улица с односторонним движением – что вполне соответствует лютеранскому представлению о благодати: человек не может заработать себе рай и взойти на небо, но Бог может склониться к нему и милосердно поднять человека к себе.

Зееберг оспорил это мнение, эссе Бонхёффера не на шутку встревожило его: птенец из гнезда Бартова проник в его опрятный курятник. Профессор решил, что сумеет вбить здравый смысл в горячую юную голову, воззвав к более высокому авторитету, и в то лето, встретив Карла Бонхёффера на конференции берлинских ученых разных специальностей, он имел с ним серьезный приватный разговор и просил достойного психиатра повлиять на сына. Интеллектуально точка зрения Зееберга была старшему Бонхёфферу ближе, чем взгляды сына, однако он слишком уважал и ум, и интеллектуальную честность Дитриха, чтобы давить на него.

В августе Дитрих отправился в поход вдоль балтийского побережья. Из дома собрата-«Ежа» под Бременом он писал отцу, спрашивая, о чем говорил с ним Зееберг и как ему следует поступить. Отец не мог дать однозначного ответа. Позднее свою лепту внесла мать, предложив Дитриху продолжить занятия в семинаре Холла, главного специалиста по Лютеру, а диссертацию писать по догматике, но в обход Зееберга. Будучи дочерью известного богослова и внучкой богослова со всемирной славой, Паула Бонхёффер лучше любой другой матери в Германии могла дать совет в такой ситуации. Интерес обоих родителей к учебе сына и их интеллект вполне объясняют нерушимую близость между старшим и младшим поколением этой семьи. Для Дитриха мать и отец были неиссякаемым источником любви и мудрости – всю его жизнь, до самого конца.

К сентябрю он принял решение: писать диссертацию все-таки у Зееберга, но соединив догматику с историей. Дитрих выбрал тему, над которой задумался еще в Риме, а именно: что представляет собой Церковь. В итоге диссертация была озаглавлена: «Sanctorum Communio: Догматическое исследование социологии Церкви». Бонхёффер рассматривал Церковь не как историческое явление и не как учреждение, но как «Христа, присутствующего в церковной общине». То было весьма неортодоксальное начало для профессионального богослова.

В эти три года учебы в Берлине Бонхёффер работал как вол и все же уложился с докторской диссертацией всего в полтора года. При этом он вел полную и разнообразную жизнь также вне академического мира, посещал оперы, концерты, выставки и театр, переписывался с многочисленными друзьями, родственниками и коллегами, часто путешествовал, то выезжая на выходные во Фридрихсбрунн, то отправляясь в длительные поездки или походы, как в то лето – к Балтийскому морю. В августе 1925 года он отправился на полуостров Шлезвиг-Гольштейн, а оттуда вышел под парусом в Северное море. В августе 1926 года он вместе с Карлом-Фридрихом наведался в Доломиты и посетил Венецию. В апреле 1927 года Дитрих с младшей сестрой Сюзи и парой друзей (тоже брат с сестрой, Вальтер и Ильзе Дресс) осваивали германские пейзажи. Сюзи и Вальтер, как и многие другие дети, выросшие вместе в Грюневальде, вскоре сблизились и вступили в брак.

Немало времени проводил Дитрих и дома. Номер 14 по Вангенхаймштрассе был, что называется, ульем наук и искусств. Ежеминутно заглядывали друзья, родственники, единомышленники. Дети подрастали, женились и выходили замуж, обрастали своими детьми и в полном составе являлись с визитами в родительский дом. Между Бонхёфферами, несмотря на такое приумножение их числа, поддерживались крепкие, чуть ли не повседневные связи. Бабушка Бонхёффер переселилась из Тюбингена в дом на Вангенхаймштрассе, и теперь тут порой собирались все четыре поколения семьи. Сохранилась традиция субботних музыкальных вечеров, чуть ли не каждую неделю кто-нибудь отмечал день рождения или иную дату.

Сверх того у кандидата богословия имелись и обязанности в приходе. Он мог бы получить освобождение в связи с огромным объемом лежавшей на нем академической работы, но, что характерно для Бонхёффера, он, напротив, даже брал на себя сверх необходимого и увлеченно преподавал в воскресной школе при местной церкви в Грюневальде. Его непосредственным начальником был молодой пастор Карл Мойманн, и Дитрих вместе с другими учителями готовился каждую пятницу к занятиям на дому у Мойманна. Воскресная школа стала для него важнейшим делом, и он уделял подготовке много времени. Кроме того, ему часто доверяли читать проповеди, в которых он прибегал для наглядности к сюжетным рассказам, порой сочиняя притчи или волшебные сказки. С отъездом Сабины Дитрих еще более сблизился с младшей сестрой, Сюзанной, уговорил ее помочь ему в преподавании, и вскоре дети из воскресной школы стали появляться у них в гостях, собираться для игры или для прогулок по предместьям столицы.

У Бонхёффера обнаружился незаурядный талант находить общий язык с детьми, ему нравилась эта работа, и в ближайшем будущем он не раз еще за нее возьмется – и в Барселоне, и в Нью-Йорке, и затем снова в Берлине, когда – это запомнится – он будет готовить к конфирмации «трудный» класс из бедного рабочего района. Каждый раз с ним происходило то же, что и при этом первом опыте в Грюневальде: Дитрих отдавал детям много времени и сил также и за пределами воскресных занятий и приобретал такую популярность, что к нему перебегали дети из других групп – а это уже могло вызвать неприятности. Вместе с тем Бонхёффер задумывался, не выбрать ли ему путь приходского священника вместо академической карьеры. Отец и братья сочли бы подобный выбор напрасной растратой его способностей, но сам Дитрих часто говаривал, что если богослов не умеет объяснить основные истины о Боге и Библии детям, то что-то с этим богословом не в порядке.

Жизнь выходила за рамки университета: из воскресной школы вырос кружок по четвергам, еженедельное собрание для чтения и обсуждения группы молодых людей, лично отобранных Дитрихом, – они собирались у него дома, и он руководил этими встречами. С апреля 1927 года он начал рассылать приглашения участникам. Группа собиралась «каждый четверг с 5:25 до 7:00 вечера». Делал он это по собственной инициативе, никакое церковное начальство ему этого не поручало, однако Дитрих считал насущной необходимостью заняться обучением входящего в жизнь поколения. Участники кружка были талантливые, не по годам зрелые люди, некоторые из них принадлежали к известным еврейским семьям, проживавшим в Грюневальде.

На собраниях рассматривалось множество вопросов из сферы религии, этики, политики и культуры, участников просили не забывать о посещении театра. Один вечер Бонхёффер посвятил разговору о «Парсифале» Вагнера, а затем повел всех слушать оперу. Затрагивались и вопросы христианской апологетики: «Был ли мир создан Богом?.. В чем назначение молитвы?.. Кто такой Иисус?» Этические вопросы: «Возможна ли ложь во благо?» Затрагивалось отношение христиан к евреям, к богатым и бедным, к политическим партиям. Однажды темой четверга стали «боги негритянских племен», в другой раз – «знаменитые художники и их вера (Грюневальд, Дюрер, Рембрандт)». Говорили о мистериях и тайных культах, исламе, музыке, Лютере и Католической церкви.

После отъезда в Барселону Дитрих поддерживал контакт с этими молодыми людьми; один из них, Гёц Грош, возглавил кружок в его отсутствие, а семью годами позже поступил в семинарию в Финкенвальде. К несчастью, Грош, как и большинство юных участников Четвергов, не пережил войну: одни погибли на фронте, другие – в концентрационных лагерях.

Первая любовь

Многие знакомые упоминали о том, как Бонхёффер соблюдал дистанцию – то ли держался настороже, то ли не осмеливался навязывать себя другим98. Некоторым он и вовсе казался надменным и отчужденным. Безусловно, он всегда был очень сосредоточен и в общении не переступал определенной черты. Каждого собеседника он воспринимал всерьез, даже если тот сам к себе относился небрежно. За пределами семейного круга, где он получал более чем достаточно интеллектуальной поддержки и общения, он вроде бы не искал друзей до значительно более позднего возраста. В те три берлинских года Дитрих оставался одиночкой. Однако под конец этого периода в жизни Дитриха появилась и почти до его тридцатилетия оставалась некая женщина.

Ее редко упоминают биографы, и даже те, кто упоминает, не называют ее имени. Молодые люди проводили много времени вместе, судя по всем отзывам, они были влюблены друг в друга, возможно, их роман зашел довольно далеко. Эти отношения начались в 1927 году, когда Дитриху исполнился 21 год, а его подруге (она тоже изучала богословие в Берлинском университете) было 20 лет. Он водил ее на концерты, в оперу и в музеи, и они, конечно же, вели глубокие богословские беседы. Они оставались близки на протяжении без малого восьми лет. Она приходилась Бонхёфферу дальней родней и чем-то напоминала его сестру-близнеца Сабину. Звали ее Элизабет Цинн.

Она защитила докторскую по наследию теософа Фридриха Кристофа Отингера, и от нее Бонхёфферу досталось одно из наиболее любимых им высказываний этого мыслителя: «Воплощение – конец Божьего пути». Опубликовав в 1930 году свою вторую диссертацию, Бонхёффер послал Элизабет экземпляр с посвятительной надписью, и она, в свою очередь, надписала ему экземпляр своей изданной в 1932 году диссертации ему. Во время пастырского служения в Лондоне с конца 1933 до начала 1935 года Дитрих пересылал ей все свои проповеди – благодаря этому они и уцелели.

В 1944 году, когда Дитрих находился в заключении в тюрьме Тегель, он уже был обручен с Марией фон Ведемайер. Книга «Любовные письма из камеры» содержит трогательную переписку между женихом и невестой. Оба верили, что он вскоре выйдет на волю, и планировали свадьбу. В одном письме Бонхёффер рассказал Марии о своем юношеском романе с Элизабет Цинн:

Я был однажды влюблен в девушку. Она училась на богослова, и наши жизненные пути долгое время шли параллельно. Она была почти моей сверстницей, а мне был 21 год, когда все началось. Мы не понимали, что любим друг друга. Так прошло более восьми лет. Потом мы узнали правду от третьего лица, от человека, пытавшегося нам помочь. Мы откровенно обсудили это, но было уже поздно. Мы слишком долго не понимали и избегали друг друга. Мы уже не могли вновь обрести во всей полноте то чувство, и я так и сказал ей. Два года спустя она вышла замуж, и бремя, отягощавшее мой разум, постепенно сделалось легче. С тех пор мы не видели друг друга и не переписывались. Я понял в ту пору, что если со временем и вступлю в брак, то выберу спутницу намного младше, хотя и тогда, и позднее мне это казалось невозможным: отдавая все силы работе в Церкви, я считал неизбежным и даже правильным полностью отказаться от супружества99.

Из этого письма, как и по некоторым другим намекам, мы узнаем, что отношения с Элизабет Цинн составляли существенную часть личной жизни Дитриха с 1927 по 1936 год, хотя внутри этого периода он провел год в Барселоне, девять месяцев в Нью-Йорке и полтора года в Лондоне. Даже оставаясь в Берлине, он часто отлучался по делам экуменического движения. После барселонского года отношения слегка подостыли, но все же сохранились и после столь долгой разлуки, и лишь после того, как в конце 1935 года Бонхёффер вернулся из Лондона, некий благожелатель постарался объяснить обоим молодым людям их истинные чувства. Но, как объясняет Дитрих в письме невесте, было уже поздно. Он существенно изменился за эти годы и уже с головой погрузился в борьбу за спасение Церкви от нацистов. Он вел семинарию Исповеднической церкви в Финкенвальде. С Элизабет он объяснился в начале 1936 года, и на том данная глава его биографии завершилась. Он написал ей, рассказал о произошедшей в нем перемене, патетически сослался на призвание: Бог требует от него безраздельного самопожертвования во благо Церкви.

Мое призвание вполне ясно для меня. Что Богу будет угодно сделать, я не знаю… Я должен следовать своим путем. Возможно, он окажется не таким уж долгим… Порой мы желаем, чтобы так и сталось (Флп. 1:23). Но как прекрасно до конца исполнить свое предназначение… Мне кажется, возвышенность этого призвания станет нам понятна лишь в грядущие времена и события. Лишь бы мы выстояли100.

Удивительно, что уже в 1936 году он приводит стих из Послания к Филиппийцам, где Павел выражает желание «разрешиться и быть со Христом». Если б Элизабет Цинн усомнилась в его искренности, это помогло бы ее убедить, но она, знавшая Дитриха как мало кто его знал, едва ли могла усомниться в его искренности. В 1938 году она вышла замуж за специалиста по Новому Завету Гюнтера Борнкама.

* * *

Под конец 1927 года Бонхёффер сдал экзамен и публично защитил диссертацию в диспуте с тремя молодыми коллегами, среди которых был его будущий зять Вальтер Дресс и его друг Хельмут Рёсслер. Защита прошла успешно, и из двенадцати кандидатов Берлинского университета на докторскую степень в том году лишь Бонхёффер получил степень с отличием (summa cum laude). Степень давала ему право пройти подготовку и занять должность священника в местной церкви, но Дитрих все еще колебался между карьерой священника и университетского богослова. Семья предпочитала академический путь, сам он склонялся к непосредственной работе в церкви. В ноябре ему предложили место викария при германской общине в Барселоне (Испания). Должность освобождалась на год, и Бонхёффер решил воспользоваться случаем. «Это предложение, – писал он, – позволило осуществить желание, которое с каждым годом и месяцем становилось все сильнее, а именно: провести более длительный период времени самостоятельно, вдали от привычного круга родных и знакомых»101.

Глава 5

Барселона

1928

Где народ молится, там существует Церковь, а где есть Церковь, нет места одиночеству… Мне гораздо легче вообразить себе, как молится убийца или блудница, чем представить на молитве тщеславного человека. Ничему так не чужда молитва, как тщеславию. Вера Христова – не десерт после основного блюда, она – хлеб насущный. Люди должны понять и признать хотя бы это, раз уж называют себя христианами. Внутри самого христианства таится вирус враждебности к Церкви.

Дитрих Бонхёффер

В начале 1928 года Бонхёффер обсуждал в дневнике свое решение отправиться в Барселону. Эта запись позволяет заглянуть в процесс принятия решения и убедиться, что уже тогда молодой человек внимательно присматривался к природе этого процесса:

Лично я считаю такой способ принятия решения достаточно неоднозначным, но одно мне ясно: лично, то есть сознательно, мы не так уж контролируем окончательное «да» или «нет». В итоге все решает время. Может быть, не все так устроены, однако у меня это так. В последнее время я все чаще замечаю, что принимаемые решения на самом деле принадлежат не мне. Всякий раз, когда возникает некая дилемма, я просто устраняюсь и, не занимаясь ею сознательно и пристально, предоставляю ей созреть до ясности и возможности принятия решения. Причем ясность эта не столько интеллектуальная, сколько инстинктивная. Решение принято – другое дело, удастся ли оправдать его задним числом. Так вышло и с этой поездкой102.

Бонхёффер все время думает о том, как он думает. Он хочет добраться до сути вещей и добиться максимальной ясности. Явно чувствуется влияние его отца, человека науки. Разница между образом мыслей молодого Бонхёффера и Бонхёффера зрелого заключается в том, что пока, хоть и сделавшись уже богословом и священником, он забывает упомянуть о роли Бога в этом процессе или вроде бы не принимает в расчет Божью волю. Тем не менее, его рассуждения в юношеском дневнике совершенно ясно предвещают тот процесс размышления, который в 1939 году привел к знаменитому, нелегко давшемуся решению: Бонхёффер выбирал между безопасным пребыванием в США и возвращением в кошмар своей истерзанной отчизны. В обоих случаях – и при отъезде в Барселону, и при возвращении – он был интуитивно уверен в правильности своего решения, как и в том, что решение не совсем «его». Позднее он будет выражаться точнее: он «пойман» Богом, Бог ведет его порой и туда, куда он предпочел бы не идти.

* * *

Перед отъездом из Берлина Дитрих прощался с многочисленными друзьями; 18 января состоялось последнее заседание его четвергового кружка. Обсуждалась тема, к которой Бонхёффер не раз еще вернется: различие между созданной человеком «религией» и тем, что он называл «подлинной сутью христианства». 22 января он в последний раз читал проповедь на детской службе в церкви Грюневальда:

Я говорил о парализованном и о главных словах этого эпизода – «грехи прощены». Я, как обычно, старался раскрыть перед детьми суть Писания, и они слушали внимательно, были даже растроганы, поскольку я, кажется, говорил с чувством. Затем прощание… от совместной молитвы у меня давно уже бегут мурашки по спине, а уж когда дети, с которыми я провел последние два года, стали молиться за меня… Где народ молится, там существует Церковь, а где есть Церковь, нет места одиночеству103.

Происходили и другие прощальные мероприятия, а 4 февраля праздновался день рождения молодого пастора. Отъезд был назначен на 8 февраля. Дитрих взял билет на ночной поезд до Парижа, где надеялся повидать своего одноклассника по грюневальдской гимназии Петера Олдена. Они должны были провести вместе неделю, после чего Дитрих продолжит свой путь в Барселону.

В вечер отъезда устроили большой званый ужин, собралась вся большая семья – родители, бабушка, все братья и сестры, проездом находившийся в Берлине дядя Отто. Под занавес прибыли две машины, Дитрих нежно простился с бабушкой, остальные гости втиснулись в такси и к 10 часам вечера проводили Дитриха на вокзал. В 23:00 паровоз дал гудок и поезд тронулся. Дитрих Бонхёффер впервые отправился в путь один. Ему предстояло провести год вдали от семьи, завершилась многолетняя учеба, его ждала совсем другая жизнь, весь большой мир. Как и для многих других юношей, большой мир для него начинался с Парижа – и с проституток, хотя и не в том смысле, как у большинства.

Поезд делал часовую остановку в Льеже (Бельгия). Как всегда, не упустив возможность увидеть что-то новое, Бонхёффер нанял такси и проездил этот час под дождем, осматривая город. В Париже его ждал забронированный Петером номер в отеле «Босежур», подле садов Ранела. По прибытии в Париж он первым делом наведался туда. И всю совместную неделю в Париже два приятеля провели, изучая город, по большей части в дождь. Они чуть ли не каждый день посещали Лувр, слушали в опере «Риголетто» и «Кармен». А проституток Бонхёффер увидел в церкви, в них Бог явил ему образ своей благодати:

В воскресенье вечером я присутствовал на чрезвычайно праздничной высокой мессе в храме Пресвятого Сердца. Здесь собирается население Монпарнаса; проститутки со своими сожителями идут на службу, выполняют весь ритуал – впечатляющее зрелище и в очередной раз можно убедиться в том, что эти наиболее обремененные люди именно благодаря своей участи и чувству вины наиболее близки к духу Писания. Я давно уже думаю, что Тауэентциенштрассе [берлинский район красных фонарей] могла бы стать плодороднейшим полем для пастырской работы. Мне гораздо легче вообразить себе, как молится убийца или блудница, чем представить на молитве тщеславного человека. Ничему так не чужда молитва, как тщеславию104.

Во вторник Дитрих распрощался с Парижем и сел на вечерний поезд на вокзале Д’Орсей. На рассвете следующего дня он открыл глаза и увидел кромку берега и моря. Подъезжали к Нарбонне, до границы с Испанией оставался час езды. «Солнце, – записал он, – которого я вот уже две недели не видел, только что вышло из-за горизонта и подсветило ранневесенний пейзаж, точь-в-точь из волшебной сказки»105. За ночь его будто перенесли в другой мир: серый туман и дождь Парижа сменились яркими красками: «Луга были зелены, цвели миндаль и мимоза. Вскоре показались сверкавшие на солнце пики Пиренеев, а слева – синее море»106. На границе, в Порт-Боу, Дитрих пересел в вагон первого класса и в этой роскошной обстановке завершил свое путешествие на юг. В 12:55 он прибыл в Барселону.

* * *

На вокзале его встретил пастор Фридрих Олбрихт, «высокий, темноволосый, приветливый и сердечный человек, который говорит быстро и невнятно» и внешне «мало похож на священника, хотя и неэлегантен»107. Олбрихт проводил нового помощника в бедноватый пансион возле церкви, где тому предстояло жить. Условия оказались весьма примитивными по тогдашним меркам молодого викария, даже умываться приходилось в туалете, а этот туалет старший брат, Карл-Фридрих, навестивший позднее Дитриха, сравнивал с «туалетом в вагоне третьего класса, разве что его не трясет»108. Три хозяйки пансиона говорили только по-испански и добросовестно старались выговорить имя «Дитрих» – не получилось. Жили в пансионе и два немца, бизнесмен Хаак и преподаватель начальной школы Тумм. Оба давно уже освоились, Бонхёффер им сразу же приглянулся, и они пригласили его на ланч.

Утолив голод, Бонхёффер вернулся к пастору Олбрихту. Они обсудили обязанности викария, в том числе ему предстояло вести детскую службу и разделить приходские заботы Олбрихта. Он также должен был читать воскресную проповедь, если Олбрихт отлучится, а Олбрихт в тот год отлучался часто и надолго. Он был счастлив передать свою паству в надежные руки и наконец-то воспользоваться давно заслуженным отпуском. Летом он уехал на три месяца к родителям в Германию.

В Барселоне Дитрих столкнулся с совершенно иным миром, чем тот, который был ему знаком в Берлине. Немецкая община оказалась консервативной, застывшей, ее словно не затронули драматические события, на протяжении десятилетия потрясавшие Германию. Не было тут и ничего подобного интеллектуальной, высокообразованной и либеральной в суждениях берлинской среде. На месте Бонхёффера так чувствовал бы себя американец, променявший бродильный чан Гринвич-виллидж на компанию преуспевающих, довольных жизнью и начисто лишенных интеллектуального любопытства жителей Коннектикута. Перемена далась молодому путешественнику небезболезненно. В конце месяца он писал: «У меня не было ни одного разговора в стиле Грюневальда». Несколько недель спустя он писал Сабине: «Я все более замечаю, что эмигранты, авантюристы и предприниматели, уехавшие из Германии, все сплошь заклятые материалисты и от пребывания за границей их интеллектуальный уровень нисколько не повысился. Это относится даже к учителям»109.

Материализм распространялся и среди молодого поколения, не помнившего лишения военных годов. Барселона не была охвачена влиятельным в Германии молодежным движением, его романтические порывы не залетали так далеко на юг. Большинство молодых людей даже не замечали открывавшихся перед ними возможностей, они готовились унаследовать бизнес своих отцов.

Интеллектуальный застой, томительная в целом атмосфера Барселоны тяготили сверхактивный ум и характер Бонхёффера. Его удивляло, как и молодые, и старые проводят часы, праздно посиживая в городских кафе средь бела дня, болтая ни о чем. Он подметил, что популярностью, наряду с кофе, пользуется вермут с содовой, к которому обычно подавали полдюжины устриц. Хотя многое в этом образе жизни его шокировало, надо отдать Бонхёфферу должное: он не бунтовал, а старался ужиться. В частных письмах близким он мог пожаловаться, но не злился и не раздражался, а главное – не ворчал. Он стремился как можно лучше выполнять свой пастырский долг, а для этого требовалось хотя бы отчасти усвоить привычки людей, которым он служил.

Как и в Риме, здесь он тоже интересовался католическими обрядами и обычаями. В письме бабушке он описывал заинтересовавшую его сцену.

Недавно я любовался замечательным зрелищем. На главной улице выстроилась вереница автомобилей и все протискивались сквозь узкие, специально возведенные ворота, где стояли священники и опрыскивали проезжавшие автомобили святой водой. Оркестр играл марши, народ веселился, орал. Что такое? Праздник святого покровителя автомобилей и шин!110

Бонхёффер стремился как можно больше узнать и понять о том мире, в котором оказался, чтобы понять его. Он с готовностью вступил в Немецкий клуб Барселоны, где проходили танцевальные вечера и другие праздники – как раз надвигался бал-маскарад – и где играли в скат[20]. Присоединился он и к Немецкому теннисному клубу и Немецкому хоровому обществу, где тут же взял на себя обязанности аккомпаниатора. Повсюду он заводил знакомства, перед молодым пастором открывались дома его соотечественников, и он, не теряя времени, входил в каждую открытую дверь.

Труднее всего ему давался досуг, но в таком обществе досуг превращался в обязанность, и Дитрих старался как мог. Через две недели после приезда он провел всю вторую половину дня в кино. Во вторник, 28 февраля, он вместе с новым другом учителем Германном Туммом посмотрел немой кинофильм «Дон Кихот» выпуска 1926 года с популярной в ту пору датской комической парой Патом и Паташоном в главных ролях. То была знаменитая пара клоунов – толстый и тонкий – Лорел и Харди. Фильм длился три часа девятнадцать минут и не произвел на Бонхёффера особого впечатления, однако он предположил, что причина тому – незнакомство с сюжетом, и взялся читать роман Сервантеса в оригинале, чтобы заодно улучшить свой и без того достаточно бойкий испанский.

В целом Барселона пришлась Бонхёфферу по душе. В письме своему непосредственному начальнику, Максу Дистелю, он описывал город как «чрезвычайно оживленную столицу, охваченную заметным экономическим подъемом, который позволяет всем жить вполне приятно». «Небывало очаровательным» казался ему пейзаж и облик самого города. Гавань – она именовалась «Мол» – была прекрасна, в городе давали «хорошие концерты», имелся «хороший, хотя и весьма старомодный театр». Но чего-то все же недоставало, «а именно интеллектуальных споров, которых тут нигде не найти, даже в среде испанских ученых». Когда Бонхёффер познакомился, наконец, с испанским профессором, с которым можно было вести разговор на более интересном уровне, его собеседник оказался «ожесточенным антиклерикалом»111. Почитав современных испанских авторов, Бонхёффер убедился, что подобное расположение духа свойственно подавляющему их большинству.

Одно только зрелище имелось в Барселоне, которым Бонхёффер не мог бы насладиться в Берлине, – arte taurina, бой быков. Эстет и интеллектуал не был, однако, брезглив и изнежен. Его брат Клаус приехал в гости в пасхальную субботу, а в Пасху, после утренней проповеди, немецкий учитель (предположительно все тот же Тумм) «потащил» братьев на «большую пасхальную корриду». Об этом Бонхёффер подробно писал родителям.

Я уже побывал там однажды и не могу сказать, чтобы это меня так уж шокировало, то есть я не испытал того потрясения, каковое, по мнению многих, приличествует при такой оказии представителю центральноевропейской цивилизации. Ведь это потрясающее зрелище – дикая, неудержимая сила против дисциплинированной отваги, присутствия духа и опыта, жертвой которых она в итоге и падет. И не так уж кроваво, тем более что на этот раз лошадям надели защитные подбрюшники, и мы были избавлены от ужасов первой виденной мной корриды. Интересно, что эти подбрюшники для лошадей ввели только после затяжных и ожесточенных споров. Возможно, большинство зрителей и впрямь является поглазеть на кровь и смерть, люди прямо-таки излучают эти мощные эмоции, и все мы тоже оказались в них вовлечены112.

В письме Сабине, содрогавшейся при одной мысли о подобных забавах, брат признавался, что его удивило, «насколько хладнокровнее я взирал на всю эту картину во второй раз по сравнению с первым, и должен сказать, что даже издали я почувствовал в этой традиции притягательность, из-за которой для кого-то посещение корриды превращается в страсть».

Будучи богословом, Дитрих добавляет к своему рассказу еще одно наблюдение:

Нигде я не видел столь наглядного и мгновенного перехода от «Осанны» к «Распни его», как в том безумии, с каким толпа неистовствует, когда тореадор наносит ловкий удар, и тут же, если он допустит промах, с таким же бешенством свистит и улюлюкает. Переменчивость толпы столь сильна, что она будет аплодировать быку, обратившись против тореадора, если тот струсит, если – что вполне естественно – отвага на миг изменит ему113.

Не всегда Бонхёффер заглядывал столь глубоко. В октябре он послал Рюдигеру Шляйхеру открытку-фотографию: матадора с быком, причем на теле матадора красовалась голова Бонхёффера, просунувшего свое лицо в отверстие картонной фигуры: «Как видишь, тихие часы, в кои я практиковал Arte taurina, обеспечили мне неслыханный успех на арене… Приветствует тебя матадор Дитрих»114.

* * *

Бонхёффер любил бродить по антикварным и комиссионным лавочкам и однажды приобрел огромную жаровню из резного каштана с гигантской медной чашей. С ним вместе сей старинный предмет переселился затем в Финкенвальде. Вместе с приехавшим повидать брата Клаусом они наведались в Мадрид, и там Клаус купил картину маслом, судя по манере – принадлежавшую кисти Пикассо. В письме родителям Клаус сообщил, что на полотне изображена «падшая женщина, пьющая аперитив (абсент?)»115. Он прихватил ее с собой в Берлин, американский перекупщик тут же предложил за картину двадцать тысяч марок, интересовались и другие, но когда один из дилеров обратился с вопросом к самому Пикассо, тот ответил, что некий мадридский приятель частенько подделывает его работы. Определить подлинность «Любительницы абсента» никто не брался, и картина осталась у Клауса. Она, как и рукомойник, была уничтожена в 1945 году бомбой союзников.

В Мадриде Бонхёффер пристрастился к творчеству Эль Греко. Вместе с Клаусом он ездил в Толедо, Кордову и Гранаду, добрались до Альхесираса у Гибралтара. Каждое место, куда он попадал, превращалось в стартовую площадку для новых экскурсий. Бабушка прислала ему денег для отдыха на Канарских островах, но Бонхёфферу пришлось вернуться в Берлин прежде, чем он смог осуществить еще и это путешествие. Он пообещал дарительнице использовать ее взнос на поездку в Индию, к Ганди, он по-прежнему собирался осуществить этот план.

Помощник пастора

Дитрих Бонхёффер отправился на год в Барселону в первую очередь ради служения в церкви. Он прочел девятнадцать проповедей и вел детскую службу, хотя работа с детьми началась не столь успешно, как он надеялся. Олбрихт заранее разослал приглашения на детскую службу, которую будет вести молодой священник из Берлина, однако в первое воскресенье вся паства состояла из одной девочки. В дневнике Бонхёффер записал: «Это надо исправить». И он это исправил. Ему удалось обаять единственную слушательницу, и в следующее воскресенье в церкви собралось пятнадцать человек. За неделю Бонхёффер познакомился с семьями всех пятнадцати юных прихожан и в третий раз собрал уже тридцать человек. Впредь на каждой службе собиралось не менее, а часто – более тридцати человек. Бонхёфферу нравилось работать с детьми. Их невежество в богословских делах удивляло его, но и радовало: «Церковь еще не наложила на них свою метку»116.

В Барселоне проживало в ту пору около шести тысяч немцев, но едва ли сорок регулярно появлялось на службе, а летом – и того меньше. В то лето вся церковная работа легла на Дитриха, Олбрихт уехал на трехмесячные каникулы в Германию.

Проповеди молодого священника стали для паствы духовным и интеллектуальным вызовом. В первой же проповеди, вскоре по приезде, он затронул главный для себя вопрос – различие между верой, рожденной из наших личных моральных усилий, и верой, дарованной Божьей благодатью. По ходу дела он упоминал Платона, Гегеля и Канта и цитировал Августина. Нетрудно себе представить, как прижившиеся в Барселоне германские бизнесмены дивились серьезному двадцатидвухлетнему юнцу, сошедшему к ним прямиком с башни из слоновой кости. И тем не менее в его словах был напор и был жизненный смысл, так что пастору удавалось сохранить внимание аудитории.

На Пасху Олбрихт уехал, и проповедь вновь читал Бонхёффер, и в следующую неделю также. Каждый раз он бросал своим слушателям вызов – и покорял их. Вскоре обнаружилось, что в те воскресенья, когда объявлялась проповедь Бонхёффера, число прихожан заметно возрастает. Олбрихт обратил на этот факт неблагосклонное внимание и перестал заранее называть имя проповедника на будущее воскресенье.

В целом старший священник был доволен своим помощником, но случались между ними и трения. В письмах домой Бонхёффер отмечал, что Олбрихт «не слишком энергичен на кафедре»117, не укрылись от него и другие недостатки. В другом письме он указывал, что старший священник «очевидно, никак не пытался заинтересовать младшее поколение в своем приходе»118. К примеру, Закон Божий в немецкой школе под опекой Тумма преподавался лишь четыре класса. Бонхёффер тут же с энтузиазмом предложил уроки для старшеклассников. Стоило Олбрихту на миг утратить бдительность, и Бонхёффер выдвигал очередную инициативу, а ведь это означало, что после отъезда помощника Олбрихту придется работать больше прежнего, так что Олбрихт подавлял его идеи в зародыше.

Бонхёффер понимал ситуацию и подчинялся Олбрихту, избегая конфликтов, – в общем и целом Олбрихт оставался им доволен. Молодой человек не попускал собственной гордыне: он вырос в семье, где не терпели малейших проявлений эгоизма и самодовольства, и к тому же научился рассматривать гордыню также и с христианской точки зрения. В письме другу и коллеге Хельмуту Рёсслеру Бонхёффер рассказывал об удовлетворении, которое получал от работы, и о двойственной природе своего удовлетворения:

Летом я был предоставлен сам себе и читал проповедь каждые две недели… и я рад своему успеху. Тут субъективное удовольствие, которое можно определить как самодовольство, смешивается с объективной радостью и благодарностью. Такова участь всех религий: субъективное смешивается с объективным, самодовольство может, таким образом, быть несколько облагорожено, однако от него невозможно радикально избавиться, и богословы страдают от него вдвойне – и в то же время, разве нет причины радоваться при виде битком набитой церкви, когда на службу являются люди, годами не заглядывавшие в храм? Но, радуясь, кто осмелится проанализировать свое удовольствие, кто поручится, что в нем полностью отсутствуют семена тьмы?119

Принципиально новым опытом стала для Дитриха работа в Deutsche Hilfsverein, немецкой благотворительной организации, связанной с приходом. По утрам Бонхёффер исполнял обязанности представителя этого фонда, и это означало выйти за пределы благополучного мира Грюневальда, где он провел юность, увидеть, как живет «другая половина человечества», столкнуться с людьми, чей бизнес на чужбине рухнул, с жертвами бедности и криминала, с отчаявшимися людьми, с настоящими преступниками. В письме Карлу-Фридриху он набросал весьма выразительную картину: бродяги, бездомные, беглые преступники, иностранные наемники, укротители львов и других животных, отставшие от цирка Крона во время испанских гастролей, танцовщицы из местных кабаре, убийцы, бежавшие в Испанию из Германии, – и каждый из них делился с молодым пастором подробностями своей жизни.

Вчера впервые здесь побывал совершенно бесстыдный человек, он утверждал, будто священник подделал его подпись. Я накричал на него и выгнал вон… Торопливо удаляясь, он ругался и проклинал меня и сказал фразу, которую мне теперь часто приходится слышать: «Мы еще встретимся, вот только спустись в порт!»… В консульстве мне сказали, что это известный мошенник и давно уже здесь околачивается120.

Эта работа впервые открыла перед Бонхёффером трагедию бедных и изгнанных из общества. Вскоре это стало одной из ведущих тем в его жизни и учении. В письме Рёсслеру он также затрагивает этот вопрос.

Каждый день я ближе знакомлюсь с людьми или, по крайней мере, с обстоятельствами их жизни, а порой их рассказы позволяют заглянуть в их сердца, и вот что меня неизменно поражает: здесь я вижу людей как они есть, без маскарада «христианского мира» – людей со страстями, преступников, маленьких людей с их маленькими надеждами, маленькими заработками, маленькими грехами, все они бездомны и бесприютны и начинают оттаивать, когда говоришь с ними по-доброму. Это реальные люди, и я все сильнее убеждаюсь в том, что они состоят скорее под благодатью, чем под гневом, а вот христианский мир – более под гневом, чем под благодатью 121.

* * *

С конца июня немецкая община Барселоны резко сокращалась. Многие уезжали на трехмесячные каникулы и возвращались лишь к октябрю. В том году к числу отъезжающих принадлежал и пастор Олбрихт. Бонхёффер знал, что уедет и большинство школьных учителей, но его вполне устраивала самостоятельная работа, и он, как всегда, чрезвычайно много успевал. С утра до десяти трудился в Hilfsverein, затем писал проповедь или готовил к публикации свою диссертацию Sanctorum Communio, читал и обдумывал вторую диссертацию – «Действие и бытие». В час дня он возвращался в пансион на обед, после обеда писал письма, играл на пианино, навещал своих прихожан в больнице или на дому, читал любимые книги, выходил в город на чашечку кофе со знакомыми. Чаще, чем ему хотелось бы, он поддавался невыносимой жаре и, как большинство барселонцев, укладывался поспать днем122. В то лето он проводил службу для детей еженедельно, однако проповеди читал лишь каждое второе воскресенье. «С меня этого довольно, – писал он Карлу-Фридриху. – Проповедовать в такую жару не очень-то приятно, в эту пору года солнце светит прямо на кафедру».

Бонхёффер обладал редким даром разъяснять обычным прихожанам самые сложные богословские идеи, однако в «такую жару» иные пассажи его речей оказывались чересчур сложными. Порой он взмывал над головами слушателей к заоблачным теологическим высям, и прихожанам оставалось лишь приложить руку козырьком ко лбу в тщетной попытке уследить за растворяющейся в синеве небес точкой и вздыхать про себя: «Где же тот ручной старый ворон, что проповедовал нам прежде, а мы с детьми ласкали его и скармливали ему яблоки с печеньем? Когда уж наконец вернется к нам добрый старикан Олбрихт?»

Тем не менее сольный полет Бонхёффера имел несомненный успех: в отличие от всех прежних лет, когда в каникулы церковь пустела, в тот год в самую жару число прихожан даже возросло. В августе Бонхёффер делился с другом:

Поразительный опыт – видеть, как сходятся воедино работа и жизнь. В годы учебы мы все мечтали о подобном синтезе, однако не находили его… Это придает ценность работе, а работника учит объективности, открывает ему его возможности и слабости. Такое знание приобретается лишь в реальной жизни123.

* * *

В сентябре в Барселону наведались родители. Вместе с Дитрихом они отправились в очередное путешествие – на север вдоль побережья во Францию, осмотрели Арль, Авиньон и Ним, затем двинулись вдоль побережья на юг с заездом в Монсеррат. 23 сентября старшие Бонхёфферы побывали на проповеди своего сына – Дитрих говорил на тему, ставшую для него на всю жизнь ключевой: о земном аспекте христианской веры, о полноте воплощения, не допускающей гностических и дуалистических идей о превосходстве души или духа над телом. «Господу нужны люди, – говорил он, – а не призраки, бегущие от мира». «Во всей мировой истории, – утверждал он, – есть только один действительно важный момент – настоящее… Если взыскуете вечности, служите времени». Это уже предвестие тех слов, что он многие годы спустя напишет из тюрьмы невесте: «Наш брак должен прозвучать как «Да» Божьей земле. Он укрепит нашу решимость делать, достигать чего-то на земле. Боюсь, что христиане, стоящие в этом мире лишь на одной ноге, останутся с поджатой ногой и в раю». В другом письме невесте он повторит: «Человек создан из глины земной, а не из воздуха и мыслей»124.

Это не единственная тема, затронутая в проповедях Бонхёффера тогда и оставшаяся с ним на всю жизнь. Он также развивал идею Барта об инициативе Бога: поскольку сами мы не можем Его достичь, Он должен открываться нам. Бонхёффер часто прибегал к принадлежащему Барту образу вавилонской башни – «религии», с помощью которой человек посягает самостоятельно добраться до небес и неизменно терпит поражение. В письме Рёсслеру Бонхёффер заходит в этих рассуждениях еще дальше:

Я привык искать в проповеди некую суть, которая, если удастся ее нащупать, тронет каждого или поставит его лицом к лицу с неким выбором. Но больше я так не думаю. Прежде всего, проповедь не может ухватить суть – эта суть, то есть Христос, должна сама ухватить и охватить ее. Если это случится, Христос станет плотью и в слове пиетистов, и у клириков, и у религиозных социалистов. Эмпирические трудности проповеди я бы назвал абсолютными, а отнюдь не относительными125.

Сказанное представляло собой нечто радикальное и драматическое, но ведь таков логический вывод из идеи, что мы не можем ничего совершить без Божьей благодати. Все доброе исходит от Бога, а значит, Бог может явить себя в плохо написанной и слабо исполненной проповеди и затронуть сердца слушателей и, напротив, может отказать в своем присутствии в дивно написанной и произнесенной проповеди. «Успех» проповеди всецело зависит от Бога, который прорывается к нам и «охватывает» нас, иначе же мы не будем «охвачены».

Здесь уже слышны отголоски знаменитой проповеди Бонхёффера на текст Иеремии, до которой остается еще несколько лет, и на этом будет основано его восприятие собственной судьбы при нацистском режиме. Что означает выражение «охвачены Богом»? Почему уже в ту пору Бонхёффер проникся глубокой уверенностью в том, что Бог «охватил» его, предназначил для определенной цели?

Три первые лекции

Осенью 1928 года Бонхёффер решил в дополнение к прочим своим обязанностям выступить с тремя лекциями. Все три были назначены на вторники – в ноябре, в декабре и в феврале, перед самым его отъездом. Никто не предъявлял молодому священнику подобных требований, и любопытно было бы узнать, как отнесся к очередной затее помощника Олбрихт. Задачи лектор ставил себе всеобъемлющие. По всей видимости, на выступление его подвигла забота о молодежи из выпускного класса местной немецкой школы – эти ребята были ровесниками учеников Бонхёффера по четверговому кружку. Церковь не охватывала их, и Дитрих постарался сделать для них все, что было в его силах.

Три его лекции замечательны даже тематикой, тем более для человека, который сам не так уж давно закончил школу; в них затронуты основные вопросы, которыми Бонхёффер будет заниматься в грядущие годы. Первая лекция называлась «Трагедия пророков, ее смысл и последствия», вторая – «Иисус Христос и сущность христианства», а третья – «Ключевые проблемы христианской этики».

Лучшая из них – вторая, произнесенная 11 декабря. Как часто он делал и в проповедях, Бонхёффер начинает с провокации, с утверждения, что Христу не предоставлено места в жизни большинства христиан. «Мы построили ему храм, – рассуждал он, – но живем в собственных домах». Религии отводится воскресное утро, «на пару часов мы охотно вспоминаем о ней, чтобы тут же возвратиться к привычным делам». Нельзя выделять Богу «малую часть своей духовной жизни, – продолжал он, – нужно отдать ему все или ничего». «Вера Христова – не десерт после обеда, напротив, это хлеб насущный – или ничто. Человек должен по крайней мере понять это и смириться с этим, коли он считает себя христианином». С присущим ему красноречием Бонхёффер развивал идею, напоминающую основные положения трактата Льюиса «Просто христианство»: он говорил о том, что кто-то восхищается Христом исходя из своих этических убеждений и объявляет Его моральным гением, великим учителем этики, кого-то Он устраивает эстетически, для кого-то Его смерть – героическая жертва во имя убеждений, вот только всерьез Его никто не воспринимает, то есть никто не строит свою жизнь в соответствии с призывом проповедовать Откровение Божие и быть этим откровением. Человек сохраняет дистанцию между собой и словом Христа, избегает настоящей встречи с Ним.

Я обойдусь без Иисуса в роли религиозного гения, учителя морали, джентльмена, как обошелся бы без Платона и Канта… Но если в Христе есть нечто, целиком захватывающее мою жизнь – ибо я со всей серьезностью даю себе отчет в том, что это говорит сам Господь, что Слово Божие однажды явилось во Христе, – то Христос обретает для меня не относительную, но абсолютную и неотступную ценность… Чтобы постичь Христа, нужно воспринять Его всерьез, всерьез отнестись к Его притязанию на безраздельную нашу преданность. Нам важно осознать серьезность этого требования, освободить Христа от обмирщения, в которое Он оказался втянут с эпохи Просвещения126.

Вряд ли Олбрихт часто заговаривал с паствой об эпохе Просвещения. В этой лекции Бонхёффер ухитрился затронуть немало священных коров. Сперва он опроверг идею Христа – великого моралиста, потом заговорил о сходстве христианства с другими религиями и, наконец, добрался до основного пункта: сущность христианства не в религии, а в личности Христа. Здесь он опять-таки опирался на идеи Барта, которые и в следующие годы будут занимать заметное место в его размышлениях и работе: религия – мертвая вещь, созданная человеком, а в средоточии христианства находится нечто принципиально иное – сам Господь, живой Бог. «Фактически, – рассуждал Бонхёффер, – Христос не дал ни одного этического предписания, которое нельзя было бы найти у современных ему рабби или в языческой литературе»127. Кого-то из слушателей слова Бонхёффера могли шокировать, но спорить с его логикой было трудно. Далее оратор агрессивно обрушился на «религию» и «моральное совершенство» как на идеи, противные христианству и самому Христу, ибо они внушают ложную уверенность, будто мы каким-то образом через личные моральные усилия можем достичь Бога – подобное заблуждение ведет к духовной гордыне и спеси, заклятым врагам христианства. «Итак, – подытожил он, – как это ни парадоксально, весть Христова аморальна и нерелигиозна»128.

Поразительно, что эти слова прозвучали из уст Бонхёффера уже в 1928 году, за 16 лет до того, как он изложил в письме Эберхарду Бетге знаменитую формулу «безрелигиозного христианства» – эти письма Бетге зарыл в заднем дворе у Шляйхера, спрятав их в коробку противогаза. Еще поразительнее, что эти выкопанные из земли рассуждения Бонхёффера иным исследователям показались новым, глубоким поворотом его богословской мысли, в то время как почти все, что Бонхёффер писал и говорил в зрелые годы, являлось лишь продолжением и развитием того, что он утверждал и во что веровал смолоду, а не переворотом в его личном богословии. Как ученый или математик, он строил на однажды утвержденном фундаменте: сколь бы высоко ни вознеслось здание, оно не порывает с фундаментом, и основы, на которых оно стоит, остаются цельными и неколебимыми. Бонхёффер зашел далеко, поднялся высоко, и те, кто сосредотачивает взгляд исключительно на «верхних этажах», могут впасть во вполне понятное заблуждение и не заметить в самом низу, далеко от заоблачных высот, ортодоксального богословского основания, с которым прочно соединены все надстройки.

В той же лекции Бонхёффер допустил еще одно дерзкое и провокационное высказывание:

Критика человеческих усилий приблизиться к Богу распространяется и на грандиознейшую из этих попыток – учреждение Церкви. Враждебность к Церкви таится в самом христианстве. Слишком заманчиво для человека обосновать свои притязания на Бога своей христианской верой, принадлежностью к определенному исповеданию, и таким образом полностью исказить идею и суть христианства.

В этой проповеди двадцатидвухлетнего юноши перед горсткой старшеклассников уже слышны те мысли, которые получат окончательное оформление в зрелом богословии Бонхёффера. Он провел грань между христианской религией, такой же, как все остальные – и эта религия тоже пытается, да не может, выстроить этическую лестницу, чтобы помочь человеку вскарабкаться на небеса, – и следованием Христу, которое требует от человека всего, вплоть до самой жизни.

В этих лекциях оратор порой прибегает к чересчур сложным для аудитории выражениям, к примеру, говорит, что суть христианства – «весть об извечно другом, о том, кто находится вдали от мира, но из глубин своего бытия изливает благодать на человека, Ему одному воздающего славу»129. Вряд ли слушателям хотя бы по имени был известен Карл Барт или знакома философская концепция «другого». Но даже на неподготовленного слушателя иные фразы производят сильное впечатление: «Весть милосердия… провозглашает над умирающими людьми и народами вечное: изначала Я возлюбил вас; пребудьте со Мной, и будете живы». Есть в этой лекции и парадоксы, достойные Честертона: «Христианство проповедует бесконечную ценность того, что кажется ничтожным, и ничтожность того, что так высоко ценят»130.

Не удовлетворившись двумя провокациями, под конец лекции Бонхёффер ввернул и третью, назвав «дух Греции», он же «гуманизм», злейшим врагом христианства131. Затем он мастерски связал идею «религии» и морального совершенства как ложного пути к Богу с учением о вражде между телом и душой. Дуализм порожден греческой философией, Библии он чужд. Писание утверждает права тела и материального мира – к этой теме Бонхёффер будет возвращаться вновь и вновь:

Гуманизм и мистицизм, прекраснейшие с виду цветы, расцветающие на древе христианской религии, превозносимые ныне как высшее достижение человеческого духа, как венец самой христианской идеи, должны быть отвергнуты этой самой христианской идеей за обожествление творения, то есть вызов славе, подобающей одному Творцу. Божество гуманизма склонно сосредотачивать человеческие мечты на самом себе132.

«Herr Wolf ist tot!»1

Одной из причин, побудивших Бонхёффера занять пост пастора в Барселоне, было желание напрямую говорить о том, что он осмыслил как богослов – говорить с безразличными к религии бизнесменами, с подростками, с маленькими детьми. Он считал это занятие не менее важным, чем работа богослова, и его успех в служении детям подтверждает его позицию, а письмо будущему зятю Вальтеру Дрессу позволяет заглянуть в этот аспект его барселонской работы:

Сегодня я столкнулся с уникальным случаем в моей пастырской работе, о чем мне хочется вкратце сообщить тебе, ибо при всей своей простоте эта история заставила меня призадуматься. В 11 утра в дверь постучали, явился десятилетний мальчик передать мне какую-то посылку от родителей. С мальчиком, который обычно был весел, как жаворонок, что-то явно случилось, и довольно скоро я узнал, что именно: малыш разрыдался и среди его сумбурных восклицаний я сумел разобрать лишь слова: «Herr Wolf ist tot[21]», «Герр Вольф умер». Но кто же это такой? Оказалось, только что погибла его молодая немецкая овчарка, прохворавшая перед тем целую неделю. Я усадил мальчика к себе на колени, и тот, безутешно всхлипывая, рассказал мне о смерти собаки – для него это был ужасный удар. Он все время играл со своим псом, по утрам Вольф подходил к его постели и будил хозяина – и вот он умер.

Что мог я сказать на это? Я просто слушал, как мальчик изливает свое горе. И вдруг его рыдания затихли, и малыш сказал: «Но я знаю, он не умер». – «Как это?» – «Его душа теперь на небесах, и ему там хорошо. У нас в классе один мальчик спросил учительницу религии, что там, на небесах, и она сказала, что не знает, она там не бывала. Скажите мне вы: я увижу снова Герра Вольфа? Он ведь, конечно, на небесах». Я должен был ответить «да» или «нет». Скажи я «мы не знаем наверное», это означало бы «нет»… Я собрался с мыслями и ответил так: «Бог создал людей и животных, и я уверен, что животных Он тоже любит. И я верю, что те, кто любил друг друга на земле, кто по-настоящему любил друг друга, те пребудут вместе с Богом, ведь любовь от Бога. Мы только не знаем, как именно это будет». Видели бы вы счастливое лицо этого парнишки! Слезы мгновенно высохли. «Значит, я снова встречусь с Герром Вольфом, когда умру, мы будем играть вместе!» – мальчик пришел в восторг. На всякий случай я повторил, что нам неизвестно, как это будет, но он-то знал наверное, он все продумал. Несколько минут спустя он добавил: «Сегодня я очень сердился на Адама и Еву: не съели бы они яблока, Герр Вольф не умер бы». Для мальчика смерть собаки была таким же серьезным горем, как тяжелая утрата для любого из нас. Но я был изумлен – и тронут – наивностью веры, пробудившейся в такой момент в беззаботном и обычно ни о чем таком не задумывавшемся мальчишке. Его счастливое и полное доверия лицо так и стоит у меня перед глазами133.

В ноябре Бонхёфферу предложили продлить пребывание в Барселоне, но он хотел завершить диссертацию и 15 февраля, ровно через год послед отъезда, вернулся в Берлин.

Глава 6

Берлин

1929

Свобода Бога полнее всего выражается в том, что Бог свободно решил связать себя с конкретными, живущими внутри истории людьми и предоставить им Себя. Бог свободен не от людей, а для них. Христос – слово свободы Божией.

Дитрих Бонхёффер

Будь я евреем, при виде глупцов и негодяев, которые правят и проповедуют христианскую веру, я бы предпочел стать боровом, нежели христианином.

Мартин Лютер

Вернувшись из Барселоны, Бонхёффер попал в Германию, где резко нарастало недовольство Веймарской республикой. Многим новый строй казался политическим хаосом, навязанным Германии врагами, ничего не смыслящими в ее истории и культуре и озабоченными лишь тем, чтобы навеки ослабить страну. Парламентская республика, в которой ни одна партия не имела достаточно сил, чтобы стать правящей, разительно отличалась от имперской эпохи, когда власть кайзера была несомненной и авторитетной. Для многих немцев новая система, без руля и без ветрил, была непереносимой, чуждой их национальному сознанию, они мечтали о возвращении твердой руки и их все меньше волновало, куда именно направит их эта твердая рука. Они хотели иметь вождя – не важно, куда он поведет, главное, чтобы вел! И такой лидер наметился, однако итоги парламентских выборов 1928 года оказались для его партии неудовлетворительными. Теперь он готовился к следующим выборам, нацелившись главным образом на победу в сельской местности и выжидая более подходящего момента. Вскоре он предпримет новую попытку.

Вернувшись на родину, Бонхёффер не сразу определился с дальнейшими планами. Год в Барселоне пришелся ему по душе, и он подумывал оставить университет и стать священником, однако ему исполнилось всего 23 года, сан можно было принять лишь в 25. Поскольку окончательно отказаться от академической карьеры он также не хотел, Дитрих решил использовать это время для написания второй диссертации, что позволило бы ему претендовать на должность преподавателя Берлинского университета.

Его докторская, посвященная вопросу «Что есть Церковь», называлась «Действие и бытие» (Akt und Sein) и стала продолжением первой диссертации, «Sanctorum Communio». В «Действии и бытии» Бонхёффер прибег к языку философии, доказывая, что богословие не представляет собой ответвление философии, но является чем-то принципиально иным. Философию он считал человеческой попыткой найти истину отдельно от Бога. Это нечто вроде «религии», по определению Барта, – каждый человек сам по себе старается достичь небес, или истины, или Бога. Теология же начинается и заканчивается верой в Христа, который открыл себя людям, – вне этого откровения об истине говорить вообще не приходится. Значит, философ, а также богослов, действующий по философскому образцу, гоняется за собственным хвостом и созерцает собственный пуп. Он не может вырваться из этого круга, но Бог с помощью откровения может ворваться в этот круг.

Бонхёффер завершил «Действие и бытие» в тот же год и представил диссертацию в феврале 1930 года. Эберхард Бетге выделяет в качестве «классического отрывка» из этой работы следующий:

Откровение – вопрос не столько свободы Бога, которая вечно пребывает с божественной сущностью, самопорождением (aseity) на той стороне откровения, сколько чудо выхода Бога за пределы самого Бога. Это данное Богом Слово, завет, в котором Бог связал себя своим актом. Свобода Бога полнее всего выражается в том, что Бог свободно решил связать себя с конкретными, живущими внутри истории людьми и предоставить им Себя. Бог свободен не от людей, а для них. Христос – слово свободы Божией. Бог присутствует не в вечной безобъектности, но в – назовем это временно и условно – в «имеющемся», в том, что можно охватить Словом в Церкви. Тут мы противопоставляем формальному понимаю свободы Бога нечто более вещественное134.

* * *

В год по приезде из Барселоны Бонхёффер вернулся в свой обширный интеллектуальный круг родных и друзей, вернулся в общество Грюневальда. Здесь происходили перемены: в тот год сестра Дитриха Сюзанна вышла замуж за его друга Дресса, а самый старший из братьев, Карл-Фридрих, женился на Грете фон Донаньи. За два дня до отъезда Дитриха в США другой брат, Клаус, женился на Эмми Дельбрюк, которая, как и ее братья Макс и Юстус, с детства вошла в семью Бонхёфферов, все они еще маленькими играли вместе. Сам Дитрих пока не помышлял о браке, он проводил много времени с Элизабет Цинн, которая училась в докторантуре Берлинского университета.

Ханс Донаньи получил должность личного секретаря рейхсминистра юстиции и вместе с Кристель вернулся из Гамбурга в Берлин – они поселились прямо напротив дома 14 по Вангенхаймштрассе и жили там вместе с супругами Шён, состоявшими в отдаленном родстве с Бонхёфферами[22].

После защиты диссертации Дитрих Бонхёффер мог получить должность преподавателя в университете, пока же «Действие и бытие» дописывалось, оформлялось и ожидало официального утверждения, ему приходилось довольствоваться менее престижной работой. В апреле 1929 года, в начале летнего семестра, он сделался «добровольным помощником лектора» на богословском семинаре университета, то есть должен был выполнять обязанности, которые профессор полагал ниже своего достоинства – «выдавать и принимать ключи, отвечать за библиотеку семинара и давать рекомендации по приобретению новых книг»135.

Летом того же года Бонхёффера пригласили на последний семинар Адольфа Гарнака – тому уже исполнилось 87 лет. Бонхёффер разворачивался уже в ином, чем Гарнак, направлении в богословии, однако сознавал, что многим обязан этому наставнику, и когда его попросили выступить на церемонии прощания с профессором, он благородно сказал: «Вы были нашим учителем на протяжении многих лет, но это уже в прошлом, зато право называться вашими учениками останется у нас навсегда»136.

Яркую краску в тот берлинский год вносила дружба с талантливым и остроумным студентом-богословом Францем Хильдебрандтом. Они познакомились 16 декабря 1927 года в кулуарах семинара Рейнгольда Зееберга – как раз накануне публичной защиты первой диссертации Бонхёффера. Согласно воспоминаниям Хильдебрандта, «через пять минут мы ожесточенно спорили и с того дня не переставали спорить, покуда эмиграция и война не разлучили нас». Спорили они постоянно; по словам Хильдебрандта, «невозможно было состоять в друзьях Дитриха и не спорить с ним».

Стоило Бонхёфферу возвратиться из Барселоны, и дружеский спор возобновился. Хильдебрандт стал лучшим другом Дитриха, первым его близким другом за пределами семейного круга, а спустя несколько лет он будет его ближайшим союзником во внутрицерковной борьбе. Хильдебрандт был на три года моложе и рос, как и Дитрих, в Грюневальде. Отец его был известным историком, а мать была еврейка. По матери Франц Хильдебрандт считался евреем, и это подводит нас к вопросу о тернистой истории евреев в Германии.

Лютер и евреи

Многие немецкие евреи, в том числе Герхард, муж Сабины, и тот же Франц Хильдебрандт, не только культурно ассимилировались с немцами, но и были крещены, относились к Церкви Христовой. Более того, многие из них, как Франц Хильдебрандт, были глубоко верующими людьми, выбирали для себя путь христианского служения, видели в этом свою жизненную миссию. Но пройдет немного лет, и нацисты, изгоняя евреев из общественной жизни Германии, постараются вытеснить их также из немецкой Церкви. Не важно, что эти «неарийцы» обратились в христианскую веру, – нацисты подходили к любому вопросу исключительно с точки зрения расы и крови, их интересовал лишь состав генов, а самые глубокие и искренние убеждения человека ни во что не ставились.

Для понимания отношений между немцами, евреями и христианами нужно вернуться во времена Мартина Лютера, человека, успешно соединявшего в себе идеи христианства и «немецкости». Ему приписывалось безоговорочное право определять, кто таков есть немецкий христианин, и его авторитетом нацисты умело воспользовались, чтобы обмануть многих немцев. В еврейском вопросе мнения Лютера далеко не однозначны, а вернее – противоречивы и провокационны.

Под старость, когда от прежнего бунтаря осталась лишь тень, он высказал и написал о евреях такие слова, которые, будучи вырваны из контекста, позволяют подать основателя немецкого протестантизма как заклятого антисемита. Эти последние работы и цитировали неустанно нацисты, выдавая их за полное и окончательное суждение Лютера по данному вопросу, что представляет собой грубую ложь, ибо в более ранние годы он говорил совершенно иное.

В начале своей деятельности Лютер относился к евреям с удивительной по тем временам терпимостью. Его возмущало отношение христиан к евреям, и в 1519 году он во всеуслышание задал вопрос, с какой стати евреям соглашаться на обращение в христианство, если «мы обращаемся с ними столь жестоко и враждебно и своим поведением напоминаем скорее диких животных, чем христиан?» Четыре года спустя в трактате «О том, что Иисус Христос родился евреем» он писал:

Будь я евреем, при виде глупцов и негодяев, которые правят и проповедуют христианскую веру, я бы предпочел стать боровом, нежели христианином. Они обращаются с евреями, как с псами, а не как с человеческими существами, они только и умеют, что насмехаться над ними и отбирать их собственность.

Со всей очевидностью Лютер полагал, что евреи могут обратиться в христианство, и желал, чтобы это произошло, то есть в отличие от нацистов, отнюдь не считал еврейство и христианство чем-то взаимоисключающим – напротив, вслед за апостолом Павлом Лютер верил, что евреи должны получить наследие, уготованное в первую очередь им, а затем уж язычникам. Павел напоминал о том, что Иисус пришел «сперва для евреев».

Но первоначальное благое настроение и оптимизм Лютера, увы, сохранились ненадолго. Большую часть жизни он страдал от запоров и геморроя, один его глаз затянула катаракта, донимало заболевание внутреннего уха (болезнь Меньера), вызывавшее приступы тошноты, обмороки и звон в ушах. Страдал он и перепадами настроения, депрессией. По мере того как здоровье Лютера клонилось к упадку, он становился все раздражительнее. Стоило прихожанам спеть без достаточного энтузиазма – и он, обозвав их «лишенными слуха тупицами», выбегал из храма. Короля Генриха VIII он считал «обабившимся», богословов, не разделявших его взглядов, причислял к «агентам дьявола» и «сутенерам». Его речь становилась все более несдержанной и грубой. Папу он обозвал «Антихристом» и «притонодержателем над притонодержателями, всяческой мерзостью, включая неудобоназываемую». Он яростно протестовал против католических правил брака, заявляя, что эта Церковь «торгует вульвами, гениталиями и срамом». Презрение к дьяволу он выразил, предложив ему «подпереться пуком». Злобно издеваясь над писаниями Папы Климента III, он отзывался о них так: «Вот так великие и ужасные газы испускает папская задница! Мощно же его прижало, что он испустил столь громоподобное пуканье. Право, чудо, что ему дыру и все брюхо не разорвало!» К экскрементам Лютер питал явное пристрастие, они проникали не только в его лингвистически изощренные речи и писания, но и в предписанное ему врачами лечение: от одного из вышеперечисленных недугов светила медицины рекомендовали пить настой из «чеснока и конского помета», а согласно мрачной легенде, ему поставили клизму в тот самый момент, когда великий проповедник испустил дух.

Следует присмотреться к этому контексту и понять, что отношение Лютера к евреям, как и ко всем прочим людям и явлениям, ожесточалось и усугублялось по мере того, как он терял здоровье.

Проблемы начались в 1528 году, когда, с аппетитом отведав кошерной пищи, Лютер захворал тяжким поносом – разумеется, он вообразил, будто евреи пытались его отравить. К этому времени он успел перессориться со всеми на свете. В последние десять лет жизни к его прежним болезням прибавились камни в почках и в желчном пузыре, артрит, нарывы на ногах и уремическое отравление. Тут-то он и дал волю своему неласковому характеру и написал злобный пасквиль «О евреях и их лжи» («Von den Juden und Iren lugen»). Тот самый человек, который некогда именовал евреев «богоизбранным народом», теперь обрушился на них как на «презренный, прелюбодействующий народ». Написанное им в эти годы исказило все наследие Лютера, а четыре века спустя послужило оправданием для таких злодейств, о которых Лютер при самом жестоком запоре не мог и помыслить. По правде говоря, задира из Виттенберга без особого разбора поливал грязью всех, от него изрядно доставалось не только евреям, но и мусульманам, католикам, собратьям по протестантской вере. Когда его свет померк, он уверился в неотвратимости скорого апокалипсиса и стал относиться к людям хуже прежнего. Он позабыл прежний замысел убеждать логикой, в какой-то момент и разум оказался у него «шлюхой дьявола».

Но фарс обернулся трагедией: за три года до смерти Лютер предложил перейти к решительным действиям против евреев, поджечь синагоги и еврейские школы, разрушить их дома, конфисковать молитвенники, отобрать деньги и отправить всех евреев поголовно на каторжные работы. Трудно себе представить, как бы воспринял эти людоедские призыв тот же Лютер в свои молодые годы. Но Геббельсу и прочим пропагандистам нацизма сохранившиеся в письменном виде безумства основателя протестантизма были на руку: они публиковали их, постоянно их злорадно и с большой пользой для себя цитировали, и таким образом нехристианские, и, по всей вероятности, вызванные душевным расстройством слова великого немецкого христианина сделались вдруг главными в его наследии, а сотни тысяч его здравых слов не имели никакого значения для парней в коричневых мундирах.

Но следует заметить, что даже в самом безудержном поношении евреев Лютер никогда не затрагивал вопросы расы и крови – он был оскорблен тем, что евреи не откликнулись на его первоначальные попытки обратить их в свою веру. Нацисты же ни в коем случае не желали допустить крещения евреев. А если принять во внимание огромный авторитет Лютера в Германии, можно себе представить, сколь многих немцев такая пропаганда сбивала с толку. Постоянно на всех углах повторялись худшие из высказываний Лютера, которые пригодились нацистам и помогали убедить большинство немцев в том, что немец и христианин – это статус, передаваемый генетически по наследству, и еврей не может быть ни тем, ни другим. К христианству нацисты тоже относились враждебно, однако готовы были прикинуться христианами, если это способствовало главной цели: привлечь несведущих в богословии немцев на свою сторону и натравить их на евреев.

Годы спустя Эберхард Бетге признавался, что большинству людей, и даже таким специалистам, как он сам и Бонхёффер, антисемитские высказывания Лютера не были известны, и лишь когда главный провозвестник антисемитизма Юлиус Штрейхер нашел и опубликовал их, эти безумные речи получили широкое распространение. Для верующих христиан, каким был Бонхёффер, открытие подобных текстов Лютера стало шоком, но благодаря тому, что Бонхёффер был прекрасно знаком со всем остальным наследием основателя протестантизма, он, вероятно, мог попросту отмахнуться от антисемитских высказываний, как от бреда безумца, противоречащего всему тому, во что Лютер верил и чему учил смолоду.

Учитывая все, чему предстояло произойти в Германии в ближайшие годы, Бонхёффер обзавелся таким другом, как Хильдебрандт, чрезвычайно вовремя. Бетге сообщает, что эти двое «во всем были согласны» по практическим вопросам и что Хильдебрандт «поспособствовал неизбежному переходу Бонхёффера к более строгому библеизму»137. К тому же Хильдебрандт был талантливым пианистом и заменял Дитриха в качестве аккомпаниатора на тех семейных концертах, на которых сам Бонхёффер не мог присутствовать.

В апреле 1930 года Бонхёффер съездил в Барселону на свадьбу своего друга, учителя Тумма, а вернувшись в Берлин, стал всерьез обдумывать годичную поездку на учебу в США. Наставник Бонхёффера Макс Дистель предлагал провести за морем год, который оставался до законного срока, когда Бонхёффер мог принять сан. Старший брат Карл-Фридрих годом ранее получил приглашение в американский университет и мог помочь младшему обосноваться там. Поначалу Дитрих воспринял этот план без особого энтузиазма, покуда не представилась возможность заниматься в богословской семинарии Нью-Йорка «Юнион».

В июне скончался Адольф фон Гарнак. Общество имени кайзера Вильгельма назначило мемориальную службу на 15 июня, внушительный список выступавших на церемонии вполне соответствовал значимости этой легендарной фигуры. Присутствовал в этом списке и двадцатичетырехлетний Дитрих Бонхёффер, выступавший от имени учеников Гарнака. По мнению Бетге, речь Бонхёффера «выгодно отличалась от выступлений старших, известных ораторов, выступавших перед ним». В числе этих ораторов были министр культуры, госсекретарь, министр внутренних дел и другие известные лица. «Многих поразили широта взглядов и понимание, которое он проявил к своему бывшему учителю, – писал Бетге, – тем более, что было уже ясно: сам Бонхёффер выбрал иной путь». Бонхёффер провозгласил:

В нем нам открылось, что истина рождается только из свободы. Мы видели в нем поборника свободного выражения истины, человека, который каждый раз заново творил свое свободное суждение и ясно выражал его, вопреки устрашающему противодействию большинства. Это превратило его… в друга всей молодежи, которую он приглашал высказываться с полной свободой. И если он порой выражал озабоченность или предупреждал о нежелательном направлении наших исследований, то исключительно из опасения, как бы мы не спутали чистые поиски истины с пустяковыми и надуманными проблемами. Мы знали, что находимся в добрых и заботливых руках, он служил нам щитом против банальности и застоя, против омертвения интеллектуальной жизни138.

Слова Бонхёффера подтверждают, что даже в молодости он не был тем, что ныне могли бы назвать «поборником культуры», и его невозможно подверстать ни к «консерваторам», ни к «либералам». Не принимая выводов либерального богословия Гарнака, он при этом от всей души соглашается с теми предпосылками, которые привели учителя к этим выводам, и справедливо считает, что предпосылки важнее самих выводов. Каждый, кто идет вслед за истиной, куда бы она ни вела, – достойный хвалы соратник. Сама эта идея приобретена Бонхёффером от Гарнака и либеральной традиции Грюневальда, в которой он был воспитан, и Бонхёфферу хватало благородства признать это, в том числе и публично. Первым его наставником в такого рода мышлении стал отец. Выводы Карла Бонхёффера опять-таки отличались от выводов его сына, однако неколебимое уважение отца к истине и к представителям иного мнения послужило основой общественного идеала – мира, где возможно спорить, не теряя человеческого облика, где спор становится культурным и продуктивным. В грядущие годы этот идеал подвергнется серьезным нападкам, нацисты разожгут пламя культурной войны (Kulturkampf) и постараются столкнуть лбами своих противников. Они будут ловко маневрировать, привлекая на свою сторону консерваторов и христиан, в расчете на то, что потом, когда наберутся больше сил, разделаются и с ними.

* * *

Второй богословский экзамен Бонхёффер выдержал 8 июля. 18 июля диссертация «Действие и бытие» была утверждена, что давало Бонхёфферу право занять должность в университете, и 31 июля он выступил с Первой лекцией. Решение отправиться осенью в США далось ему нелегко. Бонхёффер не слишком высоко ценил заокеанское богословие: ему казалось, что тамошние семинарии больше похожи на профессионально-технические училища, чем на высшие учебные заведения. Но все же имело смысл поехать, а в итоге принятое решение изменило его жизнь.

Готовясь к поездке, Бонхёффер составлял словарик американских идиом. Он ехал в страну, большинство жителей которой не разделяло его взглядов, и он не хотел показаться им «чистым листом». По его мнению, союзники обошлись с побежденной Германией жестоко и несправедливо, и на этот счет он тоже не собирался молчать. В Штатах он действительно с большой отвагой будет публично высказываться по этому поводу, выражая точку зрения немцев. К счастью, американцы отнеслись к его позиции с гораздо большим пониманием, чем он мог ожидать.

Отбытие планировалось на 4 сентября, а 6 сентября Клаус Бонхёффер обвенчался с Эмми Дельбрюк. На следующий после свадьбы день родители проводили Дитриха в Бременсхавен, а в 8:30 шестого сентября посадили его на пароход «Колумб». Все трое посвятили два часа осмотру судна, а затем распрощались. Родители сделали на прощание фотографию с берега: Дитрих махал им рукой, стоя у поручней корабля. В 11:30 33-тонный «Колумб» поднял якорь. Это было великолепное судно, самое большое и быстрое в германском флоте, символ вымечтанного блестящего будущего страны. В рекламном буклете утверждалось, что ни на одном другом корабле не соединились до такой степени «современная наука и артистический вкус, дабы облагородить интерьеры и превратить морское путешествие в роскошь». Девять лет спустя, 19 декабря 1939 года, «Колумб» будет затоплен у берегов Делавара, лишь бы не сдаваться британскому военному судну. Каюты с неповторимым убранством наполнятся соленой водой, корабль уйдет во тьму, в пучину глубиной пять километров. Но это – дело будущего. Пока что «Колумб» уверенно продвигается на запад, развивая небывалую по тем временам скорость в 22 узла.

Вечер первого дня Дитрих провел в специально отведенной для письма гостиной, отчитывался перед бабушкой:

Моя каюта расположена неплохо, глубоко в недрах судна. Своего спутника я еще не видел и пытаюсь составить представление о нем, судя по тем вещам, что он оставил в каюте. Шляпа, трость, книга… должно быть, это образованный молодой американец. Надеюсь, он не окажется старым немецким плебеем. Я с великолепным аппетитом поглотил две гигантские трапезы и наслаждаюсь вояжем настолько, насколько им возможно наслаждаться. Я успел познакомиться с несколькими приятными людьми, так что время на борту пройдет незаметно. Скоро я отправлюсь в койку, потому что хочу завтра спозаранку увидеть Англию. Сейчас мы идем вдоль берегов Бельгии, береговые огни видны издали139.

Соседом Бонхёффера по каюте оказался в итоге доктор Эдмунд Де Лонг Лукас, преуспевающий американец 48 лет, глава Христианского колледжа имени Формана в Лахоре (Индия). Лукас защитил докторскую в университете «Коламбия», расположенном поблизости от семинарии «Юнион», куда направлялся Бонхёффер. Дитрих с энтузиазмом поделился с человеком из Лахора своей мечтой посетить Индию, и доктор Лукас пригласил его к себе. Они даже продумали план: Дитрих заедет в Лахор, когда направится из Северной Индии на восток, в Бенарес.

Познакомился Бонхёффер и с американкой германского происхождения, миссис Эрн, которая возвращалась домой вместе с одиннадцатилетним сыном Ричардом. Они побывали в Швейцарии, где младшая дочь лечилась после менингита в гомеопатическом санатории. Бонхёффер сблизился с этой семьей за время путешествия и несколько раз навещал ее в тот год, что провел в Америке, – приезжал к ним на уик-энд в тихий пригород Скарсдейл на поезде.

В первое утро на корабле Дитрих, как и хотел, проснулся рано. Около 7 часов утра он впервые в жизни увидел Англию, меловые скалы Дувра по правому борту корабля. Дитрих не мог и предположить, сколько времени ему предстоит в грядущие годы провести в Англии, какую роль сыграют в его судьбе эта страна и обретенные там друзья.

Пароход шел на запад, а тем временем в родительский дом прибыли первые экземпляры Sanctorum Communio, разминувшиеся с автором. Работа была написана тремя годами ранее, и публикация столь мало волновала молодого богослова, что он даже не выяснил точную дату выхода книги в свет. К книгам прилагался дополнительный счет из типографии. Бонхёффер, отправившийся за океан, не мог ни способствовать увеличению тиража, ни раздавать книги друзьям или рецензентам. По словам Бетге, «эта книга канула незамеченной в более широких дебатах эпохи. Диалектики не занялись ею, как надеялся Бонхёффер, профессора не использовали в преподавании»140.

Глава 7

Бонхёффер в Америке

1930–1931

[Студенты в Юнион] говорят без умолку, не опираясь даже на подобие солидного основания и не прибегая к каким-либо критериям… Им незнакомы самые простые вопросы, их пьянят либеральные гуманистические фразы, они высмеивают фундаменталистов, а по основательности не сравнятся даже с ними. В Нью-Йорке проповеди читают на любые темы, не затрагивая лишь одну – или, если ее затрагивают, то столь редко, что мне еще не довелось слышать подобную проповедь: о Евангелии Христовом, распятии, грехе и прощении, о жизни и смерти.

Дитрих Бонхёффер

Когда пароход, пыхтя, прошел мимо статуи Свободы, направляясь к прославленному острову Манхэттену, Дитрих очутился в поразительном, ошеломившем его поначалу мире. Манхэттен на исходе эры джаза мог изумить кого угодно, даже такого гражданина мира, как Дитрих Бонхёффер. Берлин казался воплощением Старого Света, утомленной изысканности, кинозвездой, для которой пора расцвета уже миновала, но город Нью-Йорк вобрал в себя безумную, безудержную энергию подростка с блестящими и жадными глазами в краткую пору перехода к юности – остров трещал по швам, непрерывно разрастаясь во всех направлениях, и, казалось, ухмылялся при этом до ушей. Высочайшее здание на планете – Манхэттенский фондовый банк – лишь за три месяца до прибытия «Колумба» уступило свой рекорд серебристому шпилю нового чемпиона, зданию «Крайслера», но с каждой минутой возносился к небесам с невиданной скоростью – четыре с половиной этажа в неделю – Эмпайр-стейт-билдинг, который через несколько месяцев затмит всех прочих и останется безусловным лидером на сорок лет. В ту же пору возводился и комплекс из девятнадцати корпусов – шедевр ар-деко, будущий Центр Рокфеллера, а вдали виднелась еще одна стройка, мост Джорджа Вашингтона, которому предстояло стать самым длинным в мире мостом – он оказался вдвое длиннее прежнего рекордсмена.

Но при всей этой активности сказывались и последствия прошлогоднего краха фондового рынка, с которыми вскоре столкнется и Дитрих. Прежде чем он как следует разглядит городской пейзаж Манхэттена, ему предстоит встреча с пригородами Филадельфии. В порту его ожидали родственники по линии Тафелей – Гарольд и Ирма Бёрике. Они отвезли молодого человека в Пенсильванию, и там он провел неделю с ними и их чрезвычайно американскими детьми Рэем, Бетти и Бинки. Карл-Фридрих навещал эту семью годом ранее, и теперь Дитрих писал брату:

Мы много путешествуем на автомобиле. Сегодня меня будут учить играть в гольф; по вечерам нас часто приглашают в гости или же мы остаемся дома и играем в разные игры. Трудно поверить, что находишься далеко от Европы: все так похоже 141.

Ирония этих слов очевидна для нас, знающих то, о чем Дитрих в ту пору не мог и догадываться: пока он отрабатывал удар клюшкой в Городе Братской Любви, на родине послышался первый раскат грома. 14 сентября, через два дня после его прибытия в США, нацисты заняли девятое, последнее место в списке партий, прошедших в рейсхтаг. Пока у них было всего 12 депутатов, и Гитлер мечтал увеличить эту группу вчетверо, но не так уж долго остается до той поры, когда и эти воспаленные мечтания будут превзойдены, нацистам достанется 107 парламентских мест, и, словно по мановению волшебной палочки, партия окажется второй по величине в стране. История продвигается вперед – неуклюжими рывками, но вполне определенно.

«Богословием здесь и не пахнет»

Бонхёффер несколько предвзято относился к «Юниону», и на то имелись причины: немецкие богословы заслуженно считались первыми в мире, Дитрих учился у лучших из них и умел с ними держаться на равных. Кто из студентов «Юниона» мог похвастаться близким знакомством с Адольфом фон Гарнаком? Бонхёффер, защитивший докторскую диссертацию в Берлинском университете, мог бы едва ли не с тем же правом преподавать в «Юнионе», что и учиться здесь. Сокурсники записались на магистерскую программу; Дитрих считал это ненужным и даже ниже своего достоинства. Отказавшись от подготовки к экзамену на степень магистра, он получил больше свободного времени для тех занятий, которые были ему по душе, и, как выяснилось, именно эти неакадемические дела оказали наибольшее влияние на его дальнейшую судьбу.

При ближайшем знакомстве ситуация оказалась еще хуже, чем он опасался. Своему наставнику Максу Дистелю Дитрих писал:

Богословием здесь и не пахнет… Они говорят без умолку, не опираясь даже на подобие солидного основания и не прибегая к каким-либо критериям. Студенты – в большинстве своем лет двадцати пяти – тридцати – не имеют ни малейшего представления о догматике. Им незнакомы самые простые вопросы, их пьянят либеральные гуманистические фразы, они высмеивают фундаменталистов, а по основательности не сравнятся даже с ними142.

Бонхёффер и не догадывался, во что ввязывается, поступая в «Юнион». Он явился туда в самый разгар войны между либералами и фундаменталистами, причем студенты семинарии при каждом сражении устремлялись в первые ряды. По одну сторону от семинарии, в нескольких шагах от «Юниона» проповедовал в специально для него построенной Джоном Рокфеллером церкви Риверсайда знаменитейший либерал Америки, Гарри Эмерсон Фосдик. По другую сторону, тоже всего в шести кварталах от семинарии, в пресвитерианской церкви на Бродвее, строительство которой обошлось без участия Рокфеллера, покорно благодарим, проповедовал доктор Уолтер Данкан Бьюкенен, столп исторической веры или, как его определяли противники, фундаменталист.

В 1922 году Фосдик, в ту пору настоятель Первой пресвитерианской церкви Нью-Йорка, прочел вмиг прославившуюся проповедь «Возьмут ли фундаменталисты верх?». В ней он сформулировал нечто вроде Апостольского кредо, выразив серьезнейшие сомнения по поводу большинства исторических основ христианской веры, отверг непорочное зачатие, божественность Христа, искупление, чудеса и происхождение Библии от Святого Духа. Эта проповедь стала первым залпом в битве, пылавшей все 1920-е и 1930-е годы. Пресвитерианская конгрегация тут же начала расследование, но Фосдик, представитель богатой белой верхушки Восточного побережья, ничего не боялся. Защищал его такой же отпрыск высшего класса, Джон Фостер Даллес, который при Эйзенхауэре станет госсекретарем, – отец Даллеса также был весьма известным либеральным священником-пресвитерианцем. Не дожидаясь решения конгрегации, Фосдик вышел из нее, получил кафедру в модной и прогрессивной баптистской церкви на Парк-авеню, среди прихожан которой выдающееся место занимал Джон Рокфеллер, а благотворительным фондом Рокфеллера распоряжался родной брат Фосдика.

Ухватившись за такую возможность ниспровергнуть фундаментализм в Нью-Йорке, Фонд Рокфеллера направил средства на строительство церкви специально для Фосдика, обеспечив его достойной трибуной для выражения «прогрессивных» модернистских взглядов. Эта церковь как раз была освящена, когда Бонхёффер приступил к занятиям в «Юнионе», и открылась она с такой помпой и шумихой, что едва ли кто-либо мог не заметить подобное событие. Это и в самом деле было мощное культурное явление: не скупясь на затраты, возвели по образцу Шартрского собора храм модернизму и прогрессу с 120-метровой башней, с крупнейшей в мире колокольней о семидесяти двух колоколах, среди которых был и самый большой в мире колокол. Отсюда открывался панорамный вид на Гудзон, а еще важнее была близость к богословской семинарии «Юнион», в которой некогда учился Фосдик, и теперь он здесь же вел курсы гомилетики, и его богословие охотно принималось и распространялось далее большинством студентов. Впечатлительная молодежь из «Юниона», «Коламбии» и «Барнарда» обречена была подпасть под влияние либерального богословия – это влияние сохраняется и поныне, восемьдесят лет спустя.

Журнал Time, возглавляемый еще одним представителем истеблишмента с Восточного побережья, Генри Льюсом, первым приветствовал открытие Риверсайдской церкви в октябре. Лицо Фосдика украсило обложку, ему и его церкви была посвящена восторженная статья, написанная в тоне, каким обычно в журнале вроде Town and Country расписывались прелести домашней жизни какой-нибудь Мирны Лой.

Доктор Фосдик мечтал предоставить высокообразованному обществу прекраснейший храм для встречи с Богом. Он также стремится позаботиться о социальных потребностях одинокого горожанина – с большим размахом он оборудовал при церкви все необходимые помещения: гимнастический зал, зал для приемов и театральных представлений, столовую и прочее. Помимо большого количества помощников он получил в свое распоряжение и двух заместителей в сане священника. Из двадцати двух этажей колокольни десять отводится под задачи религиозного и социального воспитания юного поколения, от ясельного возраста до колледжа, один этаж заняло Женское общество со своим шитьем, другой – библейский класс также для женщин. Кабинет и приемная доктора Фосдика вознеслись на роскошно отделанный восемнадцатый этаж. Этажом выше – здесь мебель проще и солиднее – собираются попечители храма… Не все они богачи, не все располагают властью, но общественной идеей озабочен каждый из них143.

Сей лестный портрет представлял Фосдика прямым потомком Галилея и Жанны д’Арк. Иллюстрации к статье изображали, между прочим, орды немытых фундаменталистов, с которыми краснощекий пастушок Фосдик вышел на бой, вооруженный лишь пращой да рокфеллеровскими миллионами.

Бонхёффер понимал, что «Юнион» стоит на стороне Фосдика, Рокфеллера и Льюса. В попытке перемудрить фундаменталистов, семинария вовсе выбросила за борт научное богословие. Все вроде бы заведомо знали, какие ответы нужны, и никого не волновало, как именно добраться до них – достаточно убеждения, что любая мысль фундаменталистов заведомо ложная. Бонхёффера такая позиция возмущала до глубины души. Либеральные выводы Гарнака он не принял, но он ценил и уважал в Гарнаке верность истине и академическому исследованию. В «Юнионе» он столкнулся с людьми, готовыми с ходу принять либеральные выводы Гарнака – но с академической точки зрения они были недостойны завязать шнурки на его сандалиях, они понятия не имели, каким образом он пришел к своим выводам, и вовсе этим не интересовались.

Летом Бонхёффер подытожил свои наблюдения в семинарии, сообщив церковным властям в Германии: «Чтобы понять американского студента, нужно поселиться в общежитии».

Насущность и открытость общинной жизни в «Юнионе» и в США в целом поразили Бонхёффера и послужили для него ключом ко всем прочим наблюдениям.

Совместная жизнь изо дня в день укрепляет дух товарищества, взаимной готовности помочь. Тысячеустое «хелло», разносящееся ежечасно по коридорам общежития, – его не забывают выкрикнуть, даже пробегая мимо второпях, – не столь бессодержательно, как может показаться… Здесь никто не остается в уединении, никто не отгорожен и все открыты друг другу, а потому в споре между суровой истиной со всеми ее последствиями и желанием сохранить общинность побеждает именно это желание. Это типично для американской мысли в целом, и в особенности, как я заметил, для богословия и Церкви: они не допускают, чтобы истина радикально преобразила их жизнь. Общинность, таким образом, основана не столько на истине, сколько на «справедливости» – никто не выскажется против соседа, если знает его как «доброго малого»144.

На знаменитый эксперимент общинной жизни, который Бонхёффер затеял пять лет спустя в Цингсте и Финкенвальде, несомненно, повлиял тот год полуобщинной студенческой жизни в «Юнионе». Однако Дитрих видел и минусы такого устройства.

Само собой, недоставало тишины и покоя, но недоставало и стремления к развитию индивидуальной мысли, которую в германских университетах обеспечивало более приватное устройство студентов. Здесь интеллектуальное соревнование погасло, вообще не замечалось особого честолюбия в этой сфере. Семинары и дискуссии проходили вполне беззубо, радикальная критика по существу отсутствовала, то был скорее дружеский обмен мнениями, нежели спор, в котором рождается истина145.

Бонхёффер признает, что в «повседневных делах» американские семинаристы разбираются лучше немецких коллег и что они больше озабочены практическими выводами из своего богословия, но «подавляющее большинство интересуется лишь социальными выводами». Бонхёффер утверждал, что «интеллектуальная подготовка к служению крайне слаба».

Студенты делились на несколько групп, но, без сомнения, самая влиятельная группировка

повернулась спиной к подлинному богословию и главным образом занята экономическими и политическими проблемами. В этом они видят обновление Евангелия применительно к нашему веку. По настоянию этой группы богословская семинария предоставила на зиму стол и кров тридцати безработным (трое из них оказались немцами) и старалась помочь им с устройством. Студенты не жалели на это времени и сил, однако богословское образование этой филантропической группы сводилось к нулю, а самоуверенность, которая побуждала их с легкостью разрешать и даже высмеивать любой богословский вопрос, была наивной и ничем не оправданной146.

Другая группа преимущественно интересовалась философией религии; ее возглавлял доктор Лиман, которым Бонхёффер искренне восхищался, хотя «на его занятиях студентам предоставлялась возможность отстаивать грубейшую ересь». По словам Бонхёффера,

небрежность, с какой студенты рассуждали о Боге и мире, была, «мягко говоря, до крайности удивительна… у нас и вообразить себе не могут, с какой наивностью люди, готовящиеся принять сан, а то и принявшие его, задают вопросы на семинаре по практическому богословию – к примеру, следует ли в самом деле проповедовать Христа. «В конце концов, пустив в ход капельку идеализма и чуточку хитроумия, мы и с этим справимся» – вот их настрой. Атмосфера богословской семинарии «Юнион» способствует ускоренному процессу обмирщения американского христианства. Ее критика направлена главным образом против фундаменталистов, но отчасти и против радикальных чикагских гуманистов, что правильно и необходимо. Но нет прочного фундамента, на котором после сноса старого удалось бы что-то отстроить, – фундамент сносится при общей разрухе. Многие студенты этой семинарии способны разразиться смехом на публичной лекции, услышав цитату из Лютера о грехе и прощении, поскольку основная мысль трактата De sevo arbitrio кажется им уморительно комичной. Они совершенно забыли о самой сути христианского богословия.

Вывод был удручающим:

Я пришел к выводу, что научиться здесь почти ничему нельзя… но кое-какие частные наблюдения могут быть полезны… причем главным образом обнаруживается угроза, которую представляет для нас Америка147.

Преподаватель Бонхёффера профессор Джон Бейли считал Дитриха «самым преданным учеником доктора Барта, какой когда-либо являлся в нашу среду, и самым решительным оппонентом либерализма, с каким мне доводилось сталкиваться». Наблюдения Бонхёффера по поводу американских церквей, особенно церквей, функционировавших в городе Нью-Йорке, продолжают его мысли по поводу «Юниона».

Ситуация в церкви мало чем отличается. Проповедь сведена к необязательному комментарию на события, освещаемые газетами. За все время моего здесь пребывания я слышал лишь одну проповедь, хотя бы отчасти напоминающую декларацию веры, и проповедником был негр (в целом я нахожу все больше религиозной убедительности и оригинальности у негров). Перед лицом этих фактов я постоянно задаюсь вопросом, можно ли тут вообще говорить о христианстве… Бессмысленно ожидать плодов там, где перестали проповедовать Слово? Но что же в таком случае сделается с христианством как таковым? 148

Просвещенный американец взирает на происходящее без малейшей тревоги, напротив, видит в этом свидетельство прогресса. Фундаменталистская проповедь сохраняет свои позиции в южных штатах, но в Нью-Йорке она имеет лишь одного существенного представителя в лице баптистского священника, который проповедует перед верующими и перед любопытствующими воскресение плоти и непорочное зачатие. А так в Нью-Йорке чего только не проповедуют, лишь об одном забывают – во всяком случае, я пока такой проповеди не слышал: о Евангелии Христовом, о кресте, грехе и прощении, о жизни и смерти149.

На семинаре по гомилетике, который Фосдик вел в «Юнионе», он предлагал также темы для проповедей. Лишь небольшое число из них относилось к «традиционным темам», как он это снисходительно именовал. К ужасу Бонхёффера в эту презираемую категорию попала и проповедь «о прощении грехов и о кресте». Суть Евангелия выносилась за скобки, пренебрежительно маркировалась как «традиционная». По словам Бонхёффера,

это вполне типично для всех виденных мною церквей. Чем же заменили христианскую весть? Моральным и социальным идеализмом, проистекающим из веры в прогресс, который почему-то присвоил себе право именоваться «христианским». А место Церкви – собрания верующих во Христа – заняла социальная корпорация. Всякий, видевший недельную программу какой-либо из крупных нью-йоркских церквей, с ежедневными, если не ежечасными мероприятиями, чаем, лекциями, концертами, благотворительными кружками, возможностями для спорта, игр, боулинга, танцев на все возрасты и вкусы, всякий, кто слышал, как представители церкви уговаривают нового соседа присоединиться к ним, утверждая, что таким образом он сможет знакомиться с людьми и утвердиться в обществе, всякий, кто отмечал вводящую в смущение нервозность, с какой пастор хлопочет за прихожан, – всякий, кто все это видел, без труда оценит облик такой церкви. Разумеется, происходит это с разной степенью деликатности, вкуса и серьезности; одни церкви главным образом посвятили себя благотворительности, другие преимущественно «светские», но в обоих случаях трудно отделаться от впечатления, что они забыли, в чем суть150.

Единственное замечательное исключение представляли собой «негритянские церкви». Тот год в Нью-Йорке стал для Бонхёффера ценным опытом, главным образом благодаря знакомству с «негритянскими церквами».

* * *

Как и в других городах, куда он попадал студентом или стажером, Бонхёффер отнюдь не ограничивался академическими штудиями. Он не жалел времени на исследование города и всего, что город мог ему предложить. По Нью-Йорку он рыскал в компании четырех соучеников по «Юниону», француза Жана Лассера, швейцарца Эрвина Суца, белого американца Поля Леманна и чернокожего американца Альберта Франклина («Фрэнка») Фишера. Отношения с этими четырьмя приятелями составляли существенный аспект программы года, проведенного в семинарии, но особое влияние на Бонхёффера оказала дружба с Фишером.

Фишер вырос в Алабаме, а когда он в 1930 году поступил в «Юнион», то взял на себя социальную работу при Абиссинской баптистской церкви Гарлема. Риверсайдские и подобные им проповеди скоро утомили Бонхёффера, и он с готовностью принял приглашение Фишера посетить службу в Абиссинской церкви. Там, в афроамериканской общине, среди социальных низов, наконец-то он вновь услышал, как проповедуется Евангелие и является его мощь. Проповедовал в этой церкви выдающийся оратор, доктор Адам Клейтон Пауэлл-старший.

Пауэлл был сыном рабов; его мать была чистокровной индеанкой-чероки, а отец – афроамериканцем. Пауэлл родился через три недели после капитуляции Ли под Аппоматоксом, его ранние годы прошли, как в хрестоматийной истории о блудном сыне, – пьянство, азартные игры, насилие и тому подобное. Но, приняв участие в молитвенном собрании, состоявшемся в Редвилле, штат Огайо, молодой человек всей душой обратился к Христу и никогда не оглядывался назад151. В 1908 году он занял пост старшего священника к тому времени уже легендарной Абиссинской баптистской церкви. Эта церковь возникла столетием ранее, в пору правления президента Томаса Джефферсона, когда группа афроамериканцев откололась от Первой баптистской церкви Нью-Йорка из-за проводившейся в ней политики раздельных скамей для черных и белых. Пауэлл принес на церковную кафедру обновленное видение и веру. В 1920 году после затяжных баталий он добился переноса церкви в Гарлем, построил там новый большой храм на 138-й улице, создал один из первых центров общественного досуга в этом районе. «Мы не продавали билеты или мороженое, чтобы собрать деньги на строительство Абиссинской баптистской церкви и общественного центра, – похвалялся он. – Все, до последнего доллара, составили десятина и пожертвования, и Господь благословил нас благословениями сверх того, что способны вместить наши души». К середине 1930-х Абиссинская церковь насчитывала 14 000 членов и стала крупнейшей протестантской общиной в США.

На Бонхёффера знакомство с Пауэллом произвело сильное впечатление. Изголодавшись на снятом молоке «Юниона», он дорвался, наконец, до истинного пира богословия. Пауэлл пускал в ход все, сочетая пыл проповедника-возрожденца с глубоким интеллектом и социальным интересом. Он боролся против расизма и не стеснялся высоких слов, говоря о спасительной власти Иисуса Христа. Он не считал нужным выбирать одно из двух, он был убежден, что и нельзя иметь одно из двух, но лишь имея и то и другое, получишь все, и многое сверх того, лишь объединив социальное требование равенства рас и веру во Христа, можно снискать присутствие Бога и иметь жизнь в избытке. Впервые Бонхёффер увидел, как Евангелие не только проповедуется, но и исполняется в покорности Божиим заповедям. Он был покорен и до конца своего пребывания в Нью-Йорке являлся в Гарлем каждое воскресенье прослушать службу и провести урок в воскресной школе для мальчиков. Он активно участвовал и в других видах деятельности этой церкви, сошелся с прихожанами, у многих из них побывал в гостях. Постепенно Бонхёффер стал понимать, что старшее поколение в Абиссинской церкви родилось еще при рабстве, некоторым из них на себе пришлось испытать его чудовищную несправедливость.

Музыка также укрепляла привязанность Бонхёффера к Абиссинской церкви. Он обрыскал Нью-Йорк, чтобы раздобыть записи «негритянских спиричуэлсов», которые каждое воскресенье чаровали его в Гарлеме. Радостная, преображающая сила этой музыки укрепила уже зарождавшуюся теорию Бонхёффера о роли музыки в богослужении. Эти записи он увезет с собой в Германию, будет проигрывать их своим берлинским студентам, а позднее – слушать на песчаном балтийском побережье Цингста и Финкенвальде. Он ценил эти пластинки наравне с лучшими своими сокровищами, хотя на слух многих его учеников эта музыка была экзотичнее лунной пыли.

Бонхёффер также прочел большое количество произведений «негритянской литературы»152 и в День благодарения съездил вместе с Фишером в Вашингтон. В письме родителям он сообщал, что «ездил в Вашингтон на автомобиле с одним белым и двумя чернокожими студентами». В посланиях родителям он описывает поразительный дизайн Молла и то, как Монумент Вашингтона, Капитолий и мемориал Линкольна «выстраиваются в одну линию, отделенные друг от друга лишь широкими полосами газона». Мемориал Линкольна показался ему «потрясающе громадным, с изображением Линкольна в десять, а то и в двадцать раз больше реальной величины, в отдельном зале, где по ночам горит яркая подсветка… Чем больше я узнаю о Линкольне, тем больше он меня привлекает».

Поездка в Вашингтон дала Бонхёфферу возможность увидеть расовую ситуацию в США с той точки зрения, с какой ее редко видели белые:

В Вашингтоне я жил исключительно среди негров и через своих однокурсников смог познакомиться со всеми ведущими фигурами негритянского движения, побывал в их домах, вел с ними чрезвычайно интересные разговоры… Но законы здесь просто немыслимые. К югу от Вашингтона негры должны не только ездить в особых вагонах, трамваях и автобусах, но и, к примеру, когда я зашел в небольшой ресторанчик вместе с негром, нас отказались обслуживать153.

Они наведались в alma mater Фишера, в предназначенный исключительно для цветных университет Говарда, где в ту пору учился на юриста молодой человек по имени Тургуд Маршалл. Бонхёффер проникся глубоким интересом к расовым проблемам в США. В марте он пристально следил за потрясшим нацию делом Скоттсборо[23]. Карлу-Фридриху он писал:

Я хочу ознакомиться с ролью Церкви на Юге, которая, судя по всему, все еще остается достаточно значительной, и хочу лучше понять положение негров. Возможно, я уделил этой проблеме слишком много времени, тем более что ничего похожего в Германии не происходит, но мне это кажется чрезвычайно интересным и ни на миг не наскучило. И мне действительно кажется, что здесь началось существенное движение и что негры еще дадут белым существенно больше, чем только свои народные песни154.

Да и убеждение Бонхёффера, будто в Германии ситуация совсем иная, устоит недолго155. Карл-Фридрих писал ему в ответ: «У меня, когда я был там, сложилось впечатление, что проблема весьма серьезная». Старший брат признавался, что именно из-за расизма предпочел не принимать предложенное ему место в Гарварде: он боялся, что, оставшись надолго в США, запятнает самого себя и детей, которые у него родятся, ибо они будут причастны к «этой традиции». Как и Дитрих, он не видел в ту пору никаких аналогий с ситуацией в Германии и даже оговорился: «Наш еврейский вопрос смешон по сравнению с этим – мало кто здесь станет утверждать, будто подвергается угнетению».

Нетрудно посмеяться над таким недостатком предвидения, но Бонхёфферы выросли в Грюневальде, среди ученой и культурной элиты, в составе которой каждый третий был евреем. Им не доводилось ни видеть, ни слышать ничего, сопоставимого с тем, что они обнаружили в США, где чернокожие оставались гражданами второго сорта и жили словно на противоположном полюсе от своих белых соседей. На Юге Бонхёфферу открылась еще более мрачная картина. Сравнение между США и Германией было тем затруднительнее, что в Германии евреи, по крайней мере, пользовались экономическим равноправием, а чернокожие в США и того не имели. Немецкие евреи занимали достаточно влиятельные позиции во всех сферах общества, что опять же резко отличалось от положения американских негров. В 1931 году никто и представить себе не мог, как ухудшится положение евреев всего через два года.

Общение Бонхёффера с афроамериканской общиной укрепило его в мысли, которая уже начала формироваться: подлинное благочестие и сила присутствуют лишь в тех американских церквах, где есть память о прошлом страдании и есть страдание нынешнее. Он находил в этих церквах и в их прихожанах то, чего академическое богословие, даже берлинского уровня, не касалось.

Нечто подобное обрел Бонхёффер и в дружбе с французом Жаном Лассером. Он уважал Лассера как сильного богослова, хотя и не соглашался с его крайним пацифизмом156. Однако из уважения к его богословской системе, а также, вероятно, поскольку двум европейцам легче было найти общий язык, Дитрих готов был непредвзято выслушать своего друга, и Лассер вовлек его в дискуссию, в результате которой Бонхёффер пришел в экуменическое движение: «Верим ли мы в Святую Католическую церковь, в общение святых, или же мы верим в предвечную миссию Франции? Нельзя совместить в себе христианина и националиста». Но разделить позицию Лассера Бонхёффера заставили не столько эти разговоры, сколько фильм.

Сила кинематографа

Признанный нынче классическим антивоенный роман «На Западном фронте без перемен» всколыхнул Германию и всю Европу в 1929 году. Эта книга оказала сильнейшее влияние на отношение Дитриха Бонхёффера к войне и тем самым определила его жизненный путь, а в конечном счете – и его смерть. Автор романа, Эрих Мария Ремарк, в Первую мировую войну был рядовым. Книга сразу же разошлась почти миллионным тиражом, за полтора года была переведена на двадцать пять языков, заняв первую строку в списке бестселлеров нового века. По всей вероятности, Бонхёффер прочел книгу в «Юнионе», в 1930 году, по заданию семинара Рейнгольда Нибура, и не был знаком с ней ранее, но его жизнь преобразила не столько сама книга, сколько снятый по ней фильм.

Создатели этой картины не пожалели красок и с непривычной для того времени откровенностью и горечью воссоздали ужасы войны. Картина получила Оскара за лучший фильм, Оскара получил и режиссер, но многие в Европе были возмущены столь агрессивной антивоенной пропагандой. В первой же сцене старый учитель со взглядом фанатика призывает своих юных воспитанников на защиту отечества. За его спиной на классной доске выведены по-гречески слова из Одиссеи, призыв к Музе воспеть хвалу герою-полководцу, разрушившему Трою. Из уст учителя школьники слышат знаменитый стих Горация «Dulce et decorum est pro patria mori» («Сладостно и почетно умереть за отчизну»). Военные подвиги составляли для этой молодежи часть великой европейской традиции, в которой они воспитывались, и в итоге весь класс скопом отправился месить фронтовую грязь и умирать в окопах. Погибло большинство – и почти все стали жертвами невыносимого страха или безумия.

Принципиально антигероический, мучительный фильм смутил и даже обозлил всех, кто питал мечты о реванше. Рвущиеся к власти национал-социалисты, разумеется, увидели в этой картине подлую пропаганду интернационализма, происходящую из того же источника (еврейского, разумеется), что и «предательство», которое привело к поражению Германии в той самой войне. В 1933 году, едва дорвавшись до власти, нацисты принялись сжигать книгу Ремарка и пустили слух, что он – еврей, и что настоящее его имя – Крамер (то есть он перевернул свою фамилию). Но уже в 1930 году национал-социалисты поднялись на борьбу с фильмом.

За дело взялся только что назначенный партийный министр пропаганды Йозеф Геббельс. Он организовал гитлерюгенд («гитлеровскую молодежь», нечто вроде нацистских комсомольцев) и поручил им разбрасывать в кинотеатрах нюхательный табак, бомбы-вонючки и мышей, срывая таким образом демонстрации картины, а за стенами кинотеатров бушевали затянутые в черные мундиры штурмовые отряды, будущие SS. Это было одно из первых – и весьма успешных – применений нацистской тактики запугивания. В результате фильм был запрещен к показу в Германии и этот запрет продлился до 1945 года.

Напротив, в США его демонстрировали повсюду, и как-то субботним вечером в Нью-Йорке Бонхёффер посмотрел его в компании Жана Лассера. То было душераздирающее обличение войны, в которых страны Бонхёффера и Лассера выступали злейшими врагами, – и вот они сидят бок о бок и у них на глазах немецкие и французские парни убивают друг друга. В одной из самых трогательных сцен герой-рассказчик, юный немец, пронзает штыком французского солдата, и тот умирает, но умирает долго, много часов корчится и стонет в окопе, где рядом нет никого, кроме его убийцы. Немецкий солдат вынужден до конца наблюдать сотворенный его же руками ужас. Он гладит умирающего по лицу, пытается его утешить, смачивает водой потрескавшиеся губы. Когда же француз наконец умирает, немец припадает к его ногам с мольбой о прощении. Он обещает написать его родным и открывает бумажник погибшего, чтобы поискать в нем адрес – там написано имя убитого и хранятся фотографии его жены и дочери.

Жестокость и страдание, столь выразительно показанные на экране, вызвали слезы на глазах у Бонхёффера и Лассера, но еще тяжелее им было видеть реакцию местных кинозрителей: Лассер ужаснулся тому, как американские подростки смеялись и криками подбадривали немецких солдат – война была показана их глазами и они воспринимались как «свои» – когда те убивали французов. Лассер вспоминал, как с трудом утешил Дитриха после этого просмотра. В тот день, по мнению Лассера, его друг и стал пацифистом.

Сам Лассер часто заговаривал о Нагорной проповеди и строил свое богословие вокруг нее. С тех пор Нагорная проповедь стала средоточием философии и жизни также и для Бонхёффера, что побудило его написать самую знаменитую его книгу, «Цена ученичества»[24]. Не менее важным последствием дружбы с Лассером стало присоединение Бонхёффера к экуменическому движению, а это, в свою очередь, привело его к сопротивлению Гитлеру и нацистам.

* * *

Жадный аппетит Бонхёффера к культуре наконец-то нашел достаточно пищи для утоления. Максу Дистелю он писал: «Стоит попытаться полностью постичь Нью-Йорк, и он захлестнет тебя с головой»157. Для любителя новых впечатлений Америка имела их предостаточно и с лихвой. Когда Бонхёффер не выжимал очередную капельку интеллектуального сока из Манхэттена, он садился в поезд или в автомобиль и отправлялся в путь. Он несколько раз наведывался к Тафелям в Филадельфию или садился на поезд до Скарсдейла, чтобы посетить семейство Эрн. В декабре они вместе с Эрвином Суцем отправились на юг до крайней станции поезда, а высадившись во Флориде, сели на корабль и поплыли на Кубу.

Там Бонхёффер встретился со своей любимой гувернанткой Кетэ ван Хорн – она преподавала в немецкой школе Гаваны. В Гаване Бонхёффер отпраздновал Рождество и произнес проповедь перед местной немецкой общиной, выбрав рассказ о смерти Моисея на горе Нево. К этой истории Бонхёффер не раз еще вернется. Тринадцать лет спустя он напишет невесте, вспоминая те дни на Кубе:

Солнце всегда привлекало меня и напоминало о том, что человек взят от земли и не состоит весь из воздуха и мыслей. А любовь к солнцу была во мне так сильна, что однажды, когда я отправился на Кубу под Рождество, променяв снега Северной Америки на эту роскошную тропическую растительность, я чуть было не сделался солнцепоклонником, и когда меня пригласили прочесть рождественскую проповедь, с трудом сообразил, о чем я должен говорить. То был настоящий кризис, и отголоски его посещают меня каждое лето, стоит ощутить на коже солнечные лучи158.

И перед кубинской поездкой, и после Бонхёффер бывал в южных штатах, пытаясь разобраться в хитросплетении расовых законов.

Сегрегация белых и чернокожих в этих штатах производит постыдное впечатление. На железной дороге разделение продумано до мельчайших деталей. Я обнаружил, что вагоны для негров обычно выглядят чище, чем для белых. Меня также порадовало, что белым приходится порой тесниться в своих вагонах, а в вагоне для чернокожих едет всего один человек. Омерзительна сама манера белых южан отзываться о неграх, и пасторы в этом смысле ничем не лучше паствы. Я остаюсь при убеждении, что духовные песнопения южных негров представляют собой одно из величайших художественных достижений Америки. Несколько пугает, что в стране, где на каждом шагу звучат лозунги братства, мира и так далее, подобное положение вещей сохраняется без какой-либо попытки его исправить159.

* * *

В январе, за две недели до их двадцатипятилетия, Дитрих написал Сабине. Двадцать пять лет были для него важной вехой: диссертацию он защитил в двадцать один и ждал от себя еще немалых достижений. Но жизнь понемногу сбавляла темп:

Страшно подумать, что нам исполняется двадцать пять лет… Если бы я мог вообразить, что к настоящему времени я уже более пяти лет состою в браке, у меня собственный дом и пятеро детей, это вполне оправдывало бы такой возраст… Как я проведу день рождения, пока не знаю. Несколько человек прознало про эту дату и требуют устроить праздник в доме у одного из женатых семинаристов. Возможно, будет какой-нибудь хороший спектакль в театре. К сожалению, я не смогу выпить даже бокала вина за твое здоровье – это запрещено федеральным законом, скука-то какая, этот Сухой закон, в который никто не верит160.

В итоге двадцатипятилетие Бонхёффер отпраздновал с Полом и Марион Леманн на квартире в Гринвич-виллидже. Он писал Сабине о том, что планирует совершить путешествие в Индию в мае, вновь встретиться с доктором Лукасом и увидеть Махатму Ганди. Было бы интересно двинуться на Запад и с той стороны вернуться в Германию. Однако дорога из Нью-Йорка в Индию оказалась ему не по карману. Тщетно они с Леманном рыскали в Нью-Йоркском порту, уговаривая капитанов грузовых судов прихватить с собой по дешевке пассажира. Решено было отложить индийское путешествие до лучших времен.

Леманны стали для него в США чем-то вроде семьи. Дитриху было уютно с ними, они полюбили молодого человека. Много лет спустя, выступая по Би-би-си, Пол Леманн сказал:

[Бонхёффер] был немцем в своей страсти к совершенству и в манерах, и в работе и во всем, что именуется культурой. Он был аристократом духа в высшем смысле слова. И в то же время Бонхёффер был совершенно непохож на немца. Его аристократизм был очевиден и вместе с тем ненавязчив, главным образом, благодаря его безграничному интересу к любому новому окружению и благодаря никогда не изменявшему ему чувству юмора161.

Два года спустя Леманны приехали к Бонхёфферу в Германию, и Дитрих вместе с Полом составили письмо американскому раввину Стивену Вайзу, извещая его об ухудшившемся положении евреев. Познакомился Бонхёффер с Вайзом на Пасху 1931 года. Он собирался посетить службу в какой-либо американской церкви, но, как объясняет Дитрих в письме бабушке, этот план не состоялся, поскольку в крупные церкви требуется заранее приобретать входной билет:

Так как я этого не знал, мне оставалось лишь пойти послушать известного раввина, который по воскресеньям утром проповедует в большом концертном зале перед огромной аудиторией. Он произнес замечательную речь о коррупции в Нью-Йорке и призвал евреев, составляющих треть местной популяции, превратить этот город в Град Божий, куда мог бы прийти Мессия162.

Замечательно, что единственную свою нью-йоркскую Пасху Бонхёффер провел в синагоге.

Путешествие

Поездка в Индию не состоялась, но когда год в «Юнионе» подошел к концу, Бонхёффер задумал другое путешествие: добраться до Мексики через Чикаго.

Бонхёффер и Лассер хотели познакомиться с католической культурой Мексики и решили отправиться в путь вместе. Им предстояло проехать более 7000 километров со скоростью не более ста километров в час. Семейство Эрн щедро выделило для этого предприятия свой «Олдсмобиль» 1928 года. В марте Дитрих приезжал к ним дважды в неделю и брал уроки вождения, однако всякий раз заваливал экзамен на права. Леманны уговаривали его забыть немецкую правильность и сунуть инструктору пять долларов, но Бонхёффер был непоколебим.

Наконец, Пол Леманн решил присоединиться к путешественникам и отвезти их до Чикаго, с тем что Бонхёффер на этом участке пути подучится и дальше сможет вести автомобиль сам. Эрвин Суц также попросился в компанию, но ему предстояло выступать с хором в Карнеги-холле и ради него поездку отложили до 5 мая. Суц, как и Бонхёффер, прекрасно играл на пианино. Любовь к музыке объединяла их; вместе они посетили множество концертов, в том числе Тосканини.

5 мая четверо богословов отбыли с Манхэттена в одолженном «Олдсмобиле». Для начала они проехали около двух тысяч километров на запад, до Сент-Луиса. В Сент-Луисе Суц решил, что с него достаточно, и сел на поезд в обратном направлении. Леманн и Лассер поехали вместе с Бонхёффером дальше. По большей части они останавливались на ночь под открытым небом, точно бродяги. Лассер вспоминал:

Однажды вечером мы раскинули палатку в роще, понятия не имея, что заняли спальню целого стада кабанов. Нелегко было прогнать их и отбить привычное спальное место у шумных, рассерженных животных. Когда же, наконец, мы уладили этот вопрос, все с ног валились от усталости, и Дитрих сразу же уснул. Я же от беспокойства спал плохо и на рассвете очнулся в тревоге: рядом со мной кто-то громко, пугающе храпел. Я подумал, что Дитриху плохо, и бросился к нему – нет, он спал спокойно, как дитя, а разбудил меня храп огромной свиньи, растянувшейся вдоль нашей палатки… Дитриха, по-видимому, ничто не могло смутить или вывести из равновесия. У него был замечательно ровный характер, он не знал гнева, беспокойства, разочарований и никогда никого не презирал163.

Наконец Лассер с Бонхёффером добрались до Ларедо, штат Техас. Дальше начиналась Мексика. Но тут выяснилось, что им нужно сначала получить разрешение на повторное пересечение границы, иначе они не смогут вернуться в Штаты. Таким образом они застряли в Ларедо, в отеле «Сен-Пол», пытаясь получить требуемое разрешение. Они послали телеграмму Полу Леманну, который успел вернуться в Нью-Йорк, и попросили его уладить это недоразумение. Другая телеграмма ушла в Мексику, тамошнему немецкому послу. Им требовалось доказать, что, когда они вернутся из Мексики, их уже будут ждать в Нью-Йорке билеты на пароход до Бремена. США находились не в том экономическом положении, чтобы принимать иммигрантов из Европы, которые пытались проскользнуть в страну через Мексику. Наконец, от Леманна пришла телеграмма: «Отправляйтесь в Мехико Точка На обратном пути обратитесь к американскому консулу за транзитной визой Точка Комиссар полиции обещал затруднений не будет Точка»164.

Друзья оставили «Олдсмобиль» в Ларедо и пересекли границу с Мексикой. Еще две с лишним тысячи километров они проехали на мексиканских поездах. В Виктории-сити имелся колледж для учителей, в котором, по ходатайству друга Лассера – квакера, уже ждали самого Лассера и Бонхёффера и попросили их выступить. В ту пору было внове видеть вместе недавних заклятых врагов, француза и немца, и еще удивительнее казалось, что говорят они оба о мире.

К югу от Мехико-сити и северу от Куэрнавака Бонхёффер посетил руины ацтекской империи. На открытке с видом пирамиды Теопанзолко он писал своему юному другу Ричарду Эрну:

Я только что сидел на этой пирамиде, беседуя с пастушком-индейцем, который не умеет читать и писать, зато прекрасно рассказывает. Тут красиво и не так жарко, поскольку мы находимся в двух километрах над уровнем моря. Все совсем не такое, как в Штатах. Здесь много бедных людей, они живут в крошечных хижинах, а дети ходят в одних рубахах или вовсе голышом. Люди милые, очень приветливые. Скоро я снова сяду в твою машину и приеду обратно к тебе. Будь здоров, мой милый мальчик, передавай сердечный привет родителям165.

17 июня Бонхёффер и Лассер вернулись в раскаленный Нью-Йорк, а три дня спустя Дитрих сел на пароход и отправился на родину.

Глава 8

Берлин

1931–1932

Он рассказывал нам о своем цветном друге, с которым он путешествовал по Штатам… рассказывал о набожности негров… Под конец он сказал: «Когда я прощался с моим чернокожим другом, тот сказал мне: «Расскажите в Германии о наших страданиях. Расскажите им, как с нами обращаются и какие мы».

Вольф-Дитер Циммерман

Ныне распространились ожидания, будто спасение германского народа придет от Гитлера, но с кафедры нам напоминают, что спасение – единственно от Иисуса Христа.

Инге Кардинг

Бонхёффер возвратился в Берлин из США в конце июня. Он пробыл дома всего несколько дней и вновь отбыл в путь. Родители пытались заманить его во Фридрихсбрунн, но даже это любимое с детства место не могло соперничать с тем, что ожидало его в Швейцарии: Эрвин Суц обещал представить молодого человека Карлу Барту. 10 июля Бонхёффер отправился в Бонн.

Разумеется, первые его впечатления от общения с великим богословом оказались самыми благоприятными. Родителям он писал:

Я познакомился с Бартом и близко его узнал во время дискуссионного вечера в его доме. Он мне очень понравился, и его лекции произвели на меня огромное впечатление… Уверен: время, проведенное здесь, принесет мне большую пользу166.

На одном из семинаров Барта – быть может, на том самом дискуссионном вечере – кто-то из студентов процитировал знаменитый афоризм Лютера: «Порой проклятия безбожников звучат лучше «Аллилуйи» набожных». Барт, весьма этим довольный, поинтересовался, кто подсказал студенту цитату – это был, конечно, Бонхёффер. Так они и познакомились, а вскоре стали друзьями.

23 июля сорокапятилетний Барт пригласил двадцатипятилетнего Бонхёффера на обед. Они были наедине, Дитрих смог, наконец, задать вопросы, которые копились годами.

«Разговор с ним оказался даже интереснее его книг и лекций, – признавался Бонхёффер. – Потому что он вкладывается в него целиком. Никогда прежде я не видел ничего подобного». И он поясняет: «В нем есть открытость, готовность принять любое возражение, которое бьет в цель, и вместе с тем он полностью сосредоточен и упорно отстаивает точку зрения, заносчиво ли она высказана или скромно, догматично или всего лишь условно»167.

В следующие два года Бонхёффер часто наведывался к Барту. В сентябре 1932 года, когда Барт закончил первый том своей грандиозной «Церковной догматики», Бонхёффер приехал к нему в Швейцарию, в Бергли. Заодно он повидал и Суца, который познакомил его со швейцарским богословом Эмилем Бруннером. Когда в 1933 году в Берлинском университете открылась вакансия на кафедре богословия, Бонхёффер попытался использовать связи своей семьи в Прусском министерстве культуры и закрепить это место за Бартом, но Гитлер как раз занял пост рейхсканцлера, жизнь быстро политизировалась, и противникам Гитлера не светили заметные должности в науке или где-либо еще. Кафедра досталась Георгу Воббермину, человеку, скроенному из той же коричневой ткани, что и новый рейхсканцлер. Барт писал Бонхёфферу: «В эпоху рейхсканцлера Гитлера Воббермин куда больше подходит для руководства кафедрой Шлейермахера, чем я. Я слышал, как вы хлопотали обо мне… Я бы, конечно, принял кафедру… Мир сходит с ума, но мы же не позволим ему сломить нас, верно?» 168.

Пока что до восхождения Гитлера оставалось два года. Бонхёффер провел в Нью-Йорке всего девять месяцев, но казалось, будто целую жизнь. Когда он уезжал, нацисты представляли собой маленькую серую тучку на безоблачном небе, а теперь туча почернела и, сверкая молниями, нависла над самой головой.

Бонхёффер писал Суцу о «на редкость мрачных перспективах». Он чувствовал, что «наступает решительный перелом мировой истории»169, предвидел какие-то существенные события. Но какие? Пророческий дар подсказывал ему: что бы ни готовило будущее, Церковь окажется под угрозой и неизвестно, уцелеет ли она вообще. «Так какая польза в богословии?» – спрашивал он. В нем появились серьезность и настойчивость, каких не было прежде: ему казалось, что его обязанность – предостеречь людей о грядущем. Как если бы он видел, что огромный дуб, под сенью которого семьи устроили пикник, на ветвях которого радостно качаются дети, подгнил изнутри и вот-вот рухнет, погубив всех. Эта перемена была заметна и извне, прежде всего по его проповедям, которые сделались более суровыми.

Великая перемена

Развалины мемориальной церкви кайзера Вильгельма высятся, будто руины Озимандова царства, среди блеклого цементно-пластикового торгового квартала Берлина. Район этот был почти до основания разбомблен во время налета союзников в 1943 году, и останки некогда величественного собора – пустая, разбитая раковина колокольни – превратились в мрачный модернистский памятник разрушительным силам войны. А до войны то была одна из достопримечательностей столицы.

Сюда Бонхёффера пригласили прочесть проповедь в Праздник Реформации 1932 года[25]. Это воскресенье в Германии посвящалось памяти Лютера и культурному наследию Реформации. Прихожане ждали примерно такой проповеди, какую американцы выслушивают 4 июля в обычной протестантской церкви: что-нибудь патриотическое, с подъемом. Немцам хотелось бы проникнуться гордостью за свое замечательное немецко-христианское наследие и удостоиться похвалы за тот вклад, который они вносят в сохранение этой великой традиции – вот, сидят на жестких церковных скамьях, а могли бы остаться дома и заниматься своими делами. Вполне вероятно, что среди слушателей в тот день находился сам Гинденбург, вождь и воплощение нации – старик посещал именно эту церковь. Все предвкушали прекрасную, вдохновляющую службу. Прихожане расселись с таким приятным, греющим душу ожиданием, и проповедь Бонхёффера обрушилась на них, как внезапный удар под дых. Хотя выбранные им библейские тексты могли бы и насторожить самых осведомленных.

Первым шел стих из Откровения (2:4–5): «Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь твою. Итак вспомни, откуда ты ниспал, и покайся, и твори прежние дела, а если не так, скоро приду к тебе, и сдвину светильник твой с места его, если не покаешься». Те, кто был уже знаком с проповедями Бонхёффера, заслышав такую цитату, могли бы выскользнуть через боковую дверь – впрочем, если они предпочитали остаться и выслушать пламенную филиппику, в таком ожидании они не были разочарованы.

Бонхёффер начал не с благой, а с печальной вести: вот-вот пробьет последний час Протестантской церкви, заявил он, «и нам давно пора это осознать». Немецкая Церковь умирает, если еще не скончалась. И ту он обрушил гром и молнию на прихожан, осудил несообразность пышного празднества, когда собрались-то, по сути говоря, на похороны: «Фанфары вряд ли утешат умирающего». Затем он назвал героя этого празднества, Мартина Лютера, «покойником», которого, мол, подпирают и придают ему видимости жизни ради собственных корыстных интересов. Бонхёффер словно ледяным душем обдал аудиторию, а в заключение швырнул в слушателей башмаками: «Эта Церковь уже не Церковь Лютера», – постановил он. «Непростительным легкомыслием и самонадеянностью» было присваивать себе знаменитые слова Лютера «Здесь я стою и не могу иначе» и применять их к собственным целям, как будто эти слова имеют какое-то отношение к современным лютеранам170.

Так и пошло – то была отнюдь не единственная проповедь в этом духе, которую Бонхёффер прочел в 1932 году. Но что такое предвидел Бонхёффер, откуда эта неотступная потребность поделиться своим видением? Он словно бы предупреждал всех: очнитесь, прекратите играть в Церковь. Все вокруг казались ему лунатиками, подошедшими во сне к гибельному обрыву. Но мало кто воспринимал его предостережения всерьез. В глазах большинства Бонхёффер был лишь чересчур серьезным очкариком-педантом, да еще и религиозным фанатиком в придачу. А его проповеди становились все мрачнее.

Чего он пытался добиться этими выступлениями, на что рассчитывал? Неужели надеялся, что прихожане примут его слова близко к сердцу? Но ведь он говорил истину и чувствовал, что избран на это Богом. Он с полной серьезностью подходил к задаче проповедовать Слово Божье и никогда бы не стал оглашать с кафедры всего-навсего свое частное мнение. Знал он также, что зачастую перед людьми провозглашается слово, сошедшее прямиком с неба, и оно отвергается, как отвергались видения ветхозаветных пророчеств, как был отвергнут и сам Иисус. Обязанность пророка – просто, покорно говорить то, что желает сказать через него Бог. Будет эта весть принята или нет – это уже отношения между Богом и Его народом. И все же нелегко произносить слова огненные и знать, что это слова Бога к верным Его, которые Его отвергают. Эта боль неизбежно сопутствует миссии пророка: тот, кто избран Богом, предназначен разделять Его страдания.

Совершенно очевидно, что с Бонхёффером что-то произошло в предыдущий год и продолжало происходить. Некоторые даже называют это событие или этот процесс обращением, однако подобное обозначение едва ли верно. Самому Бонхёфферу и его близким было очевидно, что его вера заметно углубилась, и столь же очевидно было, что его понимание своей миссии, призвания, становится все отчетливее. Несколько лет спустя, в январе 1936 года, в письме Элизабет Цинн он попробует объяснить перемену, совершавшуюся в нем в ту пору:

Я совершенно не по-христиански набросился на работу. Амбиция, которую многие во мне замечали, осложняла мне жизнь… Потом случилось нечто, переменившее и преображающее мою жизнь поныне. Я впервые открыл для себя Библию… Я много проповедовал. Я многое знал о Церкви, говорил и проповедовал о ней, однако еще не стал христианином… Я понимаю, что в ту пору я использовал учение Иисуса Христа для какой-то личной выгоды… Я молюсь Богу о том, чтобы не возвращаться к этому. Хотя я был одинок, но оставался вполне доволен собой. Библия, и в особенности Нагорная проповедь, освободила меня от этого. С тех пор все переменилось. Я ощущал это явственно, как и все окружающие. То было великое освобождение. Мне стало ясно, что жизнь служителя Иисуса Христа должна принадлежать Церкви, и постепенно, шаг за шагом, мне открывалось, как далеко в этом следует зайти. И тут наступил кризис 1933 года. Это укрепило мою решимость, и я нашел людей, которые разделяли мои взгляды. Возрождение Церкви и служения стало моей главной заботой… Мое призвание теперь вполне ясно, не знаю лишь, что сделает из него Бог… Я должен следовать по этому пути. Возможно, путь окажется недлинным (Флп 1:23), но как прекрасно осознать свое призвание… Верю, что грядущие времена и события откроют его возвышенность – надо лишь продержаться171.

Во всем этом определенную роль сыграло пребывание Бонхёффера в Нью-Йорке, в особенности знакомство с «негритянскими церквами». Он слышал, как в этих общинах проповедуется Евангелие, и видел искреннюю веру страдающего народа. Неистовые проповеди, радостное богослужение, прекрасный хор – все это помогло ему прозреть и внутренне преобразило Бонхёффера. Был ли он «возрожден в вере»?

Подробности неизвестны, зато очевиден результат. Во-первых, он впервые стал регулярно посещать церковь и старался причащаться как можно чаще. Наведавшись в Берлин в 1933 году, Пол и Марион Леманн отметили произошедшую с их другом перемену. Двумя годами ранее, в Нью-Йорке, он вовсе не рвался в церковь. Он охотно занимался с гарлемскими детишками и с готовностью отправлялся на концерт, в кино или в музей, он любил путешествовать, со страстью участвовал в философских и академических спорах на богословские темы, любил обмен идеями – но тут было что-то новое. Что же заставило Бонхёффера столь прилежно посещать церковь?

Наставник

Перед отъездом в США Бонхёффер сдал экзамен на право читать лекции по богословию в Берлинском университете и по возвращении немедленно занял должность преподавателя, стал вести лекции и семинары. Его метод преподавания богословия оказался несколько неожиданным на вкус большинства. Произошедшая в нем перемена давала себя знать и на учебных занятиях.

Вольф-Дитер Циммерман входил в число первых студентов Бонхёффера, впервые он увидел его осенью 1932 года. В первый день слушателей собралось совсем мало, Циммерман даже подумывал, не уйти ли. Но что-то его привлекло, и он предпочел остаться. Ту лекцию он запомнил навсегда.

На возвышение быстрой, легкой походкой вышел молодой преподаватель с очень светлыми, редеющими волосами, с круглым лицом, очки без оправы скреплялись золотой перемычкой. Кратко поприветствовав нас, он твердым, слегка гортанным голосом сообщил задачи и план лекции, развернул приготовленную рукопись и начал читать. Он напомнил нам, что ныне мы то и дело задаемся вопросом, нужна ли нам по-прежнему Церковь, нужен ли Бог. И это неправильная постановка вопроса. Не нам вопрошать – нас вопрошают. Церковь существует, и Бог существует, а мы стоим перед вопросом, готовы ли мы служить, ибо Господь нуждается в нас172.

Подобные речи в ту пору редко раздавались с немецких церковных кафедр, с университетской же кафедры это было и вовсе что-то неслыханное. Однако Бонхёффер не сделался вдруг более эмоциональным или менее рациональным, стиль его лекций оставался «полностью сосредоточенным, нисколько не сентиментальным, почти бесстрастным, кристально ясным, с рациональным холодком, точно он вел репортаж». Сочетание непоколебимой веры с блестящим интеллектом покоряло. Другой студент, Ференц Лехель, вспоминал, что слушатели «следили за его словами с таким вниманием, что слышно было гудение мух. Порой, когда в конце лекции мы откладывали ручки, нам приходилось буквально утирать взмокший лоб» 173.

Но не всегда он был таким серьезным и напряженным. Ему и тогда была присуща веселость, даже игривость, которая и годы спустя радовала друзей. Как-то раз он пригласил Лехеля остаться на обед, и когда студент из вежливости отказался, Бонхёффер принялся его уговаривать: «Это же не мой хлеб, это наш хлеб, если мы преломим его вместе, останется еще дюжина корзин».

Студентов к себе домой он приглашал нередко, он принимал участие в их жизни, как принимал участие в жизни детей из воскресной школы Грюневальда и молодых людей из своего четвергового кружка. Лехель вспоминает, как Бонхёффер способствовал укреплению его веры.

В моих интеллектуальных затруднениях он поддержал меня как пастырь, братски и дружески. Рекомендуя мне книгу Карла Хайма «Вера и мысль», он подчеркнул, как Хайм умеет сочувствовать сомневающимся: он не прибегает к дешевой апологетике, не расстреливает с занебесных высот бастионы естественных наук. Думать надо вместе с сомневающимися, сказал мне он, и даже сомневаться вместе с ними174.

Другой студент, Отто Дудзус, рассказывал о том, как Бонхёффер собирал студентов на музыкальные вечера в доме своих родителей.

Всем, что он имел и чем он был, он делился с другими. Величайшим его сокровищем был элегантный, культурный, образованный – высокообразованный – открытый всему новому дом его родителей, куда он привел нас. Каждую неделю, а позднее раз в две недели происходили эти вечера, и атмосфера на них царила такая, что его дом стал нашим домом. Нас прекрасно принимала мать Бонхёффера175.

Даже когда сам Бонхёффер в 1934 году уехал в Лондон, его родители продолжали обращаться с этими студентами, как с родственниками, включали их в свой семейный и социальный круг. Бонхёффер не отделял свое христианское служение от личной жизни: его родители общались со студентами-богословами, а студенты знакомились с замечательным семейством Бонхёфферов.

* * *

Инге Кардинг, одна из немногих женщин в семинаре Бонхёффера, вспоминала его первую лекцию:

В первый момент я подумала: как же он молод!.. Он был хорош собой, с красивым лицом и осанкой… Со студентами обращался очень естественно… но была в нем и уверенность, достоинство, удивительные для такого молодого человека… Он умел соблюдать дистанцию… с ним рядом никто не осмелился бы глупо шутить176.

Поделился своими впечатлениями и бывший студент Бонхёффера Альберт Шёнхер:

На многих фотографиях он выглядит не совсем таким, каким был в жизни. Он часто выходит полноватым, пухлым, а на самом деле был сложен атлетически, крупный, с большим лбом – со лбом, как у Канта. Но его голос не соответствовал телу – он был тонковат, так что обаять голосом он бы никого не смог, демагога из него не вышло бы. И это Бонхёффера весьма устраивало, потому что он ни в коем случае не хотел бы превратиться в демагога, гипнотизировать людей звучанием своего голоса, своей внешностью, «харизмой» – нет, ему важна была сущность177.

Личное очарование всегда казалось Бонхёфферу скорее «проблемой», он не доверял ему, хотел, чтобы слушатели отзывались только на его слова и на его логику.

Тем не менее вокруг Бонхёффера в ту пору собирается группа преданных студентов, и темы их бесед выходят далеко за пределы университетских. Часть из них собиралась еженедельно в мансарде у Вольфа-Дитера Циммермана поблизости от Александерплатц. Набивались в помещение битком, торчали там часами, куря и болтая. Даже на этих сборищах Бонхёффер установил строгую дисциплину, как и в своем четверговом кружке. Никакой праздной болтовни, серьезное, направленное исследование вопросов, «чистая, абстрактная теория, попытка полностью охватить проблему».

Бонхёффер был готов к открытому обсуждению любых идей и призывал к этому же своих учеников. Они прослеживали каждую логическую цепочку до неизбежного вывода и проверяли всякий ракурс, чтобы добиться полной объективности, не оставлять ничего на волю эмоций. К богословским идеям Бонхёффер относился с таким же уважением, как его отец и брат Карл-Фридрих – к основам науки, а брат Клаус – к основам юриспруденции. Вопросы о Библии, этике, богословии подлежали столь же строгому рассмотрению, «болтовня» и идеологические заклинания разоблачались и отбрасывались. Бонхёффер стремился в этих дискуссиях получить результаты, которые выдержали бы любую проверку, ведь и жизнь предстояло строить в соответствии со сделанными выводами. Теоретические выводы воплощались в поступки, в субстанцию человеческой жизни. Как только удавалось с полной отчетливостью постичь смысл Слова Божьего, приходилось, как бы это ни было трудно, действовать в соответствии с ним и выводами из него. А в ту эпоху в Германии подобная позиция могла навлечь на человека весьма серьезные последствия.

Студенты ценили открытость Бонхёффера и его безграничное терпение. Гельмут Трауб отмечает, что Бонхёффер «отличался невероятной сдержанностью, он соглашался обсудить любую представленную ему на рассмотрение проблему, не упускал из виду даже самые отдаленные ассоциации»178.

Примерно в 10:30 они перебазировались в пивной погребок по соседству и там в неформальной обстановке продолжали разговор. Угощал неизменно преподаватель. Циммерман вспоминал, как однажды на эту встречу Бонхёффер принес записи «негритянских духовных песнопений», купленные им в Нью-Йорке.

Он рассказывал нам о своем цветном друге, с которым он путешествовал по Штатам… рассказывал о набожности негров… Под конец он сказал: «Когда я прощался с моим чернокожим другом, тот сказал мне: «Расскажите о наших страданиях в Германии. Расскажите им, как с нами обращаются и какие мы». Нынче я хотел исполнить свой долг перед ним179.

По-видимому, в эту пору он начал задумываться над призванием Церкви «быть с теми, кто страждет».

Многие ученики той поры надолго вошли в жизнь Бонхёффера. Некоторые участвовали вместе с ним в экуменическом движении, многие впоследствии присоединились к подпольным семинариям в Цингсте и Финкенвальде. Отто Дудзус, Альберт Шёнхер, Винфрид Мехлер, Иоахим Каниц, Юрген Винтерхагер, Вольф-Дитер Циммерман, Герберт Йеле и Инге Кардинг принадлежали к их числу.

Бонхёффер не ограничивался преподаванием, обязанностями университетского лектора. Он хотел «наставлять» своих учеников в жизни истинного христианина, а эта задача охватывала множество аспектов, от анализа текущих исторических событий через призму Библии до чтения Писания глазами не просто студента-богослова, но последователя Иисуса Христа. Подход неслыханный для немецких университетских богословов той эпохи.

У Бонхёффера это получалось благодаря аристократическому воспитанию и культуре, а также благодаря его незаурядному уму: он высказывался в строго академической манере, однако выводы из его высказываний применительно к современным событиям были недвусмысленными. В 1933 году один из студентов заявил: «Ныне распространились ожидания, будто спасение германского народа придет от Гитлера, но с кафедры нам напоминают, что спасение – единственно от Иисуса Христа»180.

Инге Кардинг вспоминала о том, как Бонхёффер однажды заговорил с ней о невозможности приветствовать кого-либо, кроме Бога, возгласом «Хайль!» («Свят!»). Он не избегал политического комментария, и с самого начала ему чужда была довольно распространенная мысль, будто политика не имеет отношения к христианской вере. Согласно воспоминаниям Инге Кардинг, Бонхёффер проявлял такую же последовательность в восприятии Библии как Слова Божьего. В Берлинском университете, где все еще бродил по ночам дух Шлейермахера, где еще не остыло профессорское кресло Гарнака, подобный подход казался соблазном или безумием.

[Он говорил]: Читая Библию, нужно думать, что прямо здесь и сейчас с тобой говорит Бог… Он не прятался за абстракции, как греческие и прочие учителя, но с самого начала учил нас читать Библию так, словно она обращена непосредственно к нам, как предназначенное лично каждому слово Бога. Не что-то общее, не что-то применимое где-то когда-то, но непосредственно и лично – к нам. Он с самого начала твердил нам, что отсюда проистекает все остальное181.

Интеллектуальные абстракции Бонхёффера не интересовали. Богословие имело практическую направленность: научить христианской жизни. Кардинг удивилась, когда Бонхёффер задал студентам вопрос, поют ли они рождественские колядки. Ответ оказался неудовлетворительным, и лектор заявил: «Хотите стать священниками, пойте колядки». В его глазах музыка была не факультативным дополнением к обряду, но обязательной его частью, и он тут же решил исправить обнаружившийся изъян. «В первый день Адвента мы встретимся в полдень, – пригласил он Инге, – и будем петь колядки». Инге также припоминает, что он «великолепно играл на флейте» и «чудесно» пел.

Иоахим Каниц запомнил, как Бонхёффер наставлял их: «Каждое слово Священного Писания – личная весть любви Бога к нам». Затем Бонхёффер спросил студентов, «любят ли они Иисуса».

Выезд на выходные, семинары в костелах и сельской местности также входили в преподавательский метод Бонхёффера. Они ездили в Пребелов и жили там в молодежном общежитии, многократно наведывались в хижину, которую Бонхёффер оборудовал для себя под Бизенталем. Как-то в походе Бонхёффер предложил спутникам после завтрака помедитировать на тему одного библейского стиха. Они выбрали место, расположились на траве и целый час сидели тихо, медитируя. Большинству упражнение показалось трудным, как почти неисполнимым покажется оно и «послушникам» в Финкенвальде. В числе тогдашних его спутников была Инге Кардинг: «Он учил нас, что Библия непосредственно входит в нашу жизнь, в наши проблемы».

Бонхёффер уже в тот год разрабатывал те идеи, которые он будет проповедовать в подпольных семинариях Исповеднической церкви. Медитация на стихи Библии и пение уже стали для него неотъемлемой частью богословского образования. Он также постоянно размышлял о Воплощении и о том, что Господь сотворил нас не бестелесными духами, но людьми из плоти и крови, и пришел к мысли, что христианская жизнь строится по определенному образцу. Иисус не только делился идеями, правилами, принципами жизни – Он жил среди своих учеников и таким образом показывал им, как надо жить, какую жизнь предназначил для нас Бог. Эта жизнь не сводилась к чисто духовной или интеллектуальной, она была чем-то большим, она многое вмещала в себя. Бонхёффер старался выстроить такую христианскую жизнь для своих учеников. Он уверился в том, что быть христианином значит жить вместе с христианами.

Одна из его учениц утверждала, что понятия вины и благодати она усвоила из общения с Бонхёффером. Однажды в 1933 году Бонхёффер и его группа студентов отправились в очередной поход по лесам и наткнулись на голодную семью, рыскавшую в поисках хоть какой-то пищи. Бонхёффер ласково заговорил с этими людьми, расспросил их, давно ли дети ели горячее. Услышав от отца семейства ответ: «Нечасто», он предложил прихватить двоих детей с собой: «Мы идем домой обедать, – пояснил он. – Пусть поедят с нами, а потом мы снова приведем их к вам».

Курс подготовки к конфирмации в Веддинге

Способность Бонхёффера находить общий язык с людьми совершенно иного социального положения сама по себе замечательна, однако особенно выпукло она проявилась, когда он вел курс подготовки к конфирмации при церкви Сиона в Веддинге – этот район северного Берлина, поблизости от Пренцлауэр Берг, считался попросту опасным. Назначение Бонхёффер получил вскоре после принятия сана в ноябре 1931 года[26]. Одновременно его начальник, Отто Дибелиус, поручил ему окормлять студентов технического колледжа Шарлоттенберга. Последняя должность мало привлекала Бонхёффера в отличие от весьма ярких приключений с непокорными мальчишками с курсов подготовки к конфирмации.

Старый священник церкви Сиона, суперинтендент Мюллер, отчаянно нуждался в помощнике – класс состоял из пятидесяти мальчиков, чье поведение слова описать бессильны182. Сам Бонхёффер отзывается о районе как о «буйном» с «тяжелой социальной и политической ситуацией». У него был опыт преподавания в воскресной школе Гарлема, но тут имелось существенное различие: в США Церковь отделена от государства, посещение церкви – дело частное и добровольное, а потому, если ребенок ходил в воскресную школу, это, скорее всего, означало, что таково желание его родителей, и, если ребенок начинал плохо себя вести, родители могли призвать его к порядку. Но в Германии для большинства детей курсы подготовки к конфирмации были столь же обязательны, как школа. Государство настаивало на религиозном обучении, и родители тех мальчишек, что шумно приветствовали нового учителя, вероятно, относились к нему не с большим почтением, чем их дети. То есть они ничего не имели против занятий, все лучше, чем по улицам болтаться, но если дети себя плохо ведут, пусть учитель справляется как знает. Многие взрослые считали Церковь коррумпированной и только порадовались бы, если б ребяткам удалось показать почем фунт лиха молодому священнику со светлыми волосами и чересчур мягкими манерами.

Это были не чернокожие херувимчики из Гарлема, а банда закоренелых хулиганов. Бонхёффера должным образом предупредили, но по-настоящему подготовиться к этой встрече он никак не мог. Эти четырнадцати-пятнадцатилетние подростки столь скверно себя вели и так умело доводили старика, на смену которому пришел Бонхёффер, что тот скончался, едва передав смену своему молодому преемнику, отправился прямиком в небесные классы конфирмации. Бонхёффер вскоре уверился, что его предшественник подорвал здоровье как раз пытаясь обучить этот неуправляемый класс. Бетге описал это незабываемое занятие:

Пожилой священник медленно поднимался бок о бок с ним по лестнице школы, им предстояло одолеть несколько этажей. Дети глазели на них сверху через перила, дико вопили и швыряли мусор в головы обоим взрослым. Когда они добрались до верхнего этажа, спутник Бонхёффера попытался оттеснить толпу обратно в класс, он орал на подростков и пускал в ход кулаки. Он прокричал им, что привел нового преподавателя, и назвал его имя – Бонхёффер. Все разразились воплями: «Бон-бон-бон!» и вопили без удержу, пока старик не бежал в отчаянии. Бонхёффер остался стоять, прислонившись к стене, руки он держал в карманах. Время шло. Постепенно, благодаря тому, что новый учитель не реагировал на шум, безобразие стихло. Тогда он заговорил – очень тихо, так, что лишь сидевшие в первом ряду разбирали отдельные слова. Вдруг все разом замолкли. Бонхёффер обронил лишь одну фразу по поводу их поведения – мол, неплохой приветственный концерт закатили – и продолжал рассказ о Гарлеме. Оборвав рассказ на середине, он распустил класс и пообещал продолжение на следующем занятии – если будут сидеть тихо. С тех пор у него не было причин жаловаться на недостаток внимания со стороны этих учеников183.

В письме Эрвину Суцу Бонхёффер подробно описывал сложившуюся ситуацию:

Сначала мальчики вели себя, как безумцы, и у меня впервые в жизни возникли проблемы с дисциплиной… Но наилучшим выходом оказалось попросту рассказывать им истории из Библии, подбирая самые выразительные, в особенности захватили их эсхатологические пассажи184.

Молодость Бонхёффера, атлетическое сложение и аристократическая повадка помогли ему снискать уважение мальчишек, но зачастую ему удавалось произвести столь же замечательное впечатление на людей, казавшихся просто невыносимыми. Он действовал так и на некоторых из тюремных надзирателей в пору заключения.

Годы спустя один из тогдашних мальчишек вспоминал, как во время занятия кто-то из одноклассников вынул бутерброд и принялся жевать.

Для северного Берлина – обычное дело. Пастор Бонхёффер ничего не сказал, он только поглядел на этого ученика, спокойно, по-доброму, однако достаточно долго и пристально, и парень смущенно отложил бутерброд. Любая попытка досадить нашему пастору срывалась из-за его спокойствия и доброты, а также, вероятно, потому, что он понимал мальчишескую страсть к проказам185.

Юный пастор из аристократического семейства обязан был также посещать на дому родителей своих учеников. Веддинг был мрачным и бедным районом, многие родители пускали священника в свои жилища скрепя сердце, лишь потому, что так надо. Разговор не вязался, это было мучительно. Бонхёфферу такие визиты казались худшей из его обязанностей. В письме Суцу он признавался:

Иногда, а вернее, часто, я стою перед ними и думаю, что с тем же успехом мог подготовиться к этим визитам, изучая не богословие, а химию… Жуткие минуты и часы, когда пытаешься завести пастырскую беседу, а она хромает и сбивается с курса! И ужасные условия, в которых живут эти люди, а ведь об этом нельзя проронить ни слова. Многие охотно и многословно повествуют о своем весьма прискорбном образе жизни, говорят об этом легко и свободно, так что видно, что неодобрение или сочувствие их весьма удивило бы186.

Однако и от этой обязанности Бонхёффер не уклонялся. Более того: чтобы сблизиться с этими семьями и больше времени проводить с мальчиками, он перебрался в меблированные комнаты по соседству, на Одербергштрассе, номер 61. Применив полученный в «Юнионе» опыт, он ввел политику открытых дверей: юные подопечные могли навещать его в любое время без предупреждения. То было отважное и необычное решение для некогда замкнутого молодого человека. Помещение он арендовал у булочника, магазин которого занимал нижний этаж. Жене своего хозяина Бонхёффер велел допускать мальчишек внутрь даже в его отсутствие. На Рождество он роздал им подарки. Суцу он признавался:

Я с нетерпением жду праздника. Вот где настоящее дело. Домашняя их жизнь по большей части неописуема: бедность, беспорядок, распущенность. Но дети еще не закрылись. Меня часто поражает, каким образом юные не ломаются и не погибают окончательно в подобных условиях, и, естественно, задаешь себе вопрос, как бы ты сам реагировал на такие обстоятельства.

Через два месяца он снова писал Суцу:

Вторая часть учебного года почти полностью посвящена подготовке к конфирмации. С Нового года я жил тут, на севере, чтобы каждый вечер принимать у себя мальчиков – не всех сразу, разумеется, по очереди. Мы ужинали вместе, потом играли – я научил их играть в шахматы и они теперь играют с большим энтузиазмом… В завершение вечера я всегда читаю отрывок из Библии, а затем провожу краткую катехизацию, которая порой перерастает в весьма серьезный разговор. Опыт работы с этими детьми оказался настолько важен, что я едва могу оторваться от него187.

Именно в это время Бонхёффер арендовал четыре гектара земли к северу от Берлина и построил там небольшой домик. Участок находился в Бизентале, домик был примитивный, из бревен и рубероида. Внутри находились три кровати, несколько стульев, стол и керосинка. На фотографии он позирует в этом убежище в духе Торо, принимая вполне романтическую позу – на ногах гетры, в зубах трубка. Он часто удалялся в это жилище отшельника, порой приглашал сюда студентов, порой – мальчишек из Веддинга. Как и берлинская квартира, этот дом был всегда открыт для них. Незадолго до конфирмации Бонхёффер спохватился, что у многих ребят нет ни приличного костюма для такой оказии, ни денег, чтобы его пошить, и купил рулон шерстяной ткани, из которого вышло по достаточно большому куску для каждого парня.

Заболевшего ученика Бонхёффер посещал в больнице дважды и трижды в неделю и молился с ним перед операцией. Врачи опасались, что придется отнять мальчику ногу, но, словно чудом, ногу удалось спасти, мальчик полностью оправился и явился на конфирмацию вместе со всеми остальными.

Конфирмация состоялась в воскресенье 13 марта 1932 года. В тот же день проходили и общенациональные выборы президента страны. Нацистские банды проносились по улицам на грузовиках с мегафонами, будоражили, запугивали. Месяцем ранее Гитлер был отстранен от участия в выборах, поскольку он родился и вырос в Австрии, однако тут же нашлась возможность обойти это препятствие, и фюрер все-таки выдвигался на должность президента. В Веддинге в то воскресенье тоже было шумно, но вся эта подогреваемая нацистами суета не помешала спокойному течению службы. Обращенная к детям проповедь звучала мягче, нежели большинство выступлений Бонхёффера в ту пору:

Дорогие конфирманты! В последние дни перед конфирмацией я снова и снова спрашивал вас, что вы хотели бы услышать в обращенной к вам в этот праздничный день речи, и часто слышал один и тот же ответ: нам нужно серьезное предостережение, такое, какое мы бы запомнили на всю жизнь. Обещаю вам: каждый, кто будет сегодня слушать внимательно, получит предостережение, и даже не одно, однако ныне сама жизнь посылает нам много очень серьезных предостережений – и мне бы не хотелось еще более омрачать ныне ваши представления о будущем. Вы и так хорошо разбираетесь в суровых жизненных фактах. Сегодня вас не запугивать надо, но ободрять, сегодня здесь, в церкви, мы будем говорить о надежде, которую мы имеем и которую никто не отнимает у вас188.

Он пригласил мальчиков прийти через два дня на службу и причаститься всем вместе. В следующее воскресенье наступила Пасха, и Бонхёффер с большой группой учеников уехал во Фридрихсбрунн. Кузен Ханс-Кристоф поехал вместе с ним, чтобы помочь присматривать за мальчиками. Родителям Бонхёффер писал:

Я счастлив побыть здесь с моими конфирмантами. Хотя к лесам и к природе в целом они особого пиетета не выказывают, но им нравится лазить повсюду в долине Боде и гонять мяч на лугу. Порой бывает нелегко удержать под контролем этих довольно-таки асоциальных мальчишек… Надеюсь, что впоследствии вы не обнаружите в доме каких-либо нежелательных следов их присутствия. За исключением одного разбитого окна, все осталось в прежнем виде… хотя фрау С. [экономка] несколько негодует на пролетарскую оккупацию… В четверг все уже будет позади189.

* * *

Через пять месяцев Бонхёффер вернется во Фридрихсберг уже по другому поводу. Четыре поколения соберутся на девяностолетие Юлии Тафель Бонхёффер. Сыну Кристель и Ханса фон Донаньи Кристофу еще не исполнилось и двух лет, но по доброй семейной традиции он выучил и прочел стих в честь прабабушки:

Когда ты была такой, как я,

Люди ездили на лошадях,

Когда я стану таким, как ты,

Мы полетим на Луну.

Многие из собравшихся не были христианами, но все эти люди были воплощением тех ценностей, которые привели Дитриха к христианству в мире, шарахавшемся от христианства во все стороны – к голому материализму, к иррациональности национализма. Эти люди сохраняли культуру и приличия посреди варварского безумия. К пиетической ветви христианства, которая разлучила бы его с семьей и с «миром», Бонхёффер всегда относился скептически, а поскольку он оставался всегда частью своей семьи, родные во всей полноте видели его жизнь – жизнь христианского священника и богослова.

Не так-то просто быть богословом в семье, где отец – один из известнейших в мире врачей, а старший брат расщепляет атом вместе с Эйнштейном и Планком, но еще труднее было выйти за пределы богословия, которое проповедовал почтенный прадед Карл Август Хазе, и того, что проповедовал всеми уважаемый сосед по Грюневальду Альфред фон Гарнак, и пробиться к тому богословию, которое побуждало его говорить с университетскими студентами о любви к Иисусу и рассуждать о Боге с бедняками, ютящимися на съемных квартирках в Веддинге.

Семья Бонхёффера не могла не заметить перемену, произошедшую в младшем сыне с тех пор, как он отбыл из Берлина на Манхэттен, и эта перемена не казалась каким-то странным и неуклюжим заскоком, от которого молодой человек оправится, когда обретет большую зрелость и более широкие взгляды. Эта перемена не шла вразрез с тем, что было раньше, скорее, это было продолжение и углубление прежнего. Никогда Дитрих не совершал резких поворотов, которые смутили бы его близких, никогда не «евангелизировал» их с кондачка. Он, как и прежде, почитал родителей, с уважением относился ко всем членам семьи и глубоко дорожил теми ценностями и правилами, в которых был воспитан. Для него естественно было отказаться от «фраз» и потакания сантиментам любого вида и столь же естественно было его противостояние национал-социализму и всему, что он влек за собой. С такой верой, как и с верой его матери Паулы, затруднительно было бы спорить, хотя кое-кто из родственников, возможно, и хотел бы их просветить.

Несколько лет спустя, в 1936 году, Бонхёффер написал своему зятю Рюдигеру Шляйхеру, столь же либеральному в богословии, как сам Бонхёффер был консервативен, письмо, которое многое говорит об их отношениях:

Прежде всего я должен со всей простотой признаться: я верю, что одна только Библия дает ответы на все наши вопросы и что нам нужно лишь постоянно и капельку смиренно просить, чтобы принять этот ответ. Нельзя просто читать Библию, как обычную книжку, нужно вникать в нее, чтобы она раскрылась. Мы получим ответ на главный вопрос, только если будем надеяться его получить. Через посредство Библии с нами разговаривает Бог, а о Боге нельзя попросту думать своими силами, нужно искать Его – только когда мы обращаемся к Нему, Он отвечает нам. То есть Библию можно, конечно, читать как книгу, изучать методом критического анализа текста и так далее – против этого мало что можно возразить, вот только подобный метод не раскроет нам сердце Библии, он затронет лишь поверхность. Мы бы не смогли понять слова близкого человека, если б принялись их анализировать. Надо просто выслушать их и принять, чтобы они остались у нас на уме, продолжали звучать еще много дней – просто потому, что мы любим этого человека и, как Мария, «положим это на сердце своем», чтобы эти слова постепенно все полнее раскрывали нам человека, сказавшего их. Так должно быть и со словами Библии: если мы отважимся принять их как слова, обращенные к нам Богом, который любит нас и не хочет оставить нас без ответов на наши вопросы, тогда и только тогда мы научимся радоваться Библии…

Если я раз навсегда решу для себя, где мне искать Бога, я всегда смогу найти там Бога, который в той или иной форме вступает со мной в общение, который весьма любезен и приятен и соответствует моей натуре. Но если место встречи назначает Бог, то это место не во всем будет приятно и сообразно моей природе. Место встречи – Крест Христов, и тот, кто хочет обрести Бога, должен идти к подножию Креста, как сказано в Нагорной проповеди. Это вовсе не сообразно нашей природе, это нам тяжело и страшно. Но такова весть Библии, причем не только Нового, но и Ветхого Завета…

И теперь я хочу поговорить об этом с тобой лично: с тех пор как я научился читать Библию таким образом (а это не так давно), она с каждым днем становится для меня все большим чудом. Я читаю ее по утрам и вечерам, а зачастую и днем и каждый день размышляю над текстом, выбранным на неделю, стараюсь глубоко погрузиться в него, чтобы по-настоящему расслышать его смысл. Я знаю, что без такой помощи не смогу жить правильно190.

Глава 9

Принцип фюрерства

1933

Чудовищная опасность нашего времени заключается в том, что повсеместно раздается призыв к авторитету вождя или должности, и мы забываем о человеке, одиноко предстоящем высшей власти, и о том, что каждый, кто налагает насильственно руки на другого человека, попирает вечные законы и берет на себя сверхчеловеческую власть, которая в итоге сокрушит его.

****

Церковь имеет лишь один алтарь, алтарь Всевышнего… перед которым да преклонится все творение… Кто ищет иного, пусть держится в стороне – он не может присоединиться к нам в доме Божием… Церковь имеет всего лишь один амвон, и с этого амвона провозглашается вера в Бога и никакая другая воля, кроме воли Божией, сколь бы добрыми ни были намерения человеческие.

Дитрих Бонхёффер

30 января 1933 года ровно в полдень Адольф Гитлер сделался демократически избранным канцлером Германии. Страну Гёте, Шиллера и Баха возглавил человек, водивший компанию с безумцами и преступниками, не раз появлявшийся на публике с кнутом в руке. Начинался Третий рейх.

Двумя днями позднее, в среду 1 февраля, 26-летний богослов выступил по радио из студии на Потсдамерштрассе. Обращение Бонхёффера к радиослушателям было озаглавлено «Молодое поколение: изменившаяся концепция лидерства». Он говорил о принципиальных проблемах фюрерства, объяснял, что такой вождь непременно превратится в идола, в «ведущего не туда». Передачу оборвали прежде, чем он успел закончить.

Обычно эту историю излагают так, словно Бонхёффер отважно выступил против Гитлера, а подручные фюрера отключили микрофон и прервали передачу, но на самом деле передача была заранее спланирована на определенное время, а не в качестве реакции на победу Гитлера. Почему выступать позвали именно Бонхёффера, в точности не известно. Возможно, по рекомендации Вольфа-Дитера Циммермана, который работал в отделе радио при Евангелическом издательском союзе. Незадолго до того дважды выступал по радио Карл Бонхёффер. Речь Дитриха не была направлена конкретно против Гитлера, но говорил он о давно уже сложившемся «принципе вождизма» (Der Fuhrer по-немецки буквально означает «вождь»). Термин возник в популярном движении германской молодежи в начале ХХ века, и пока еще «Гитлер» и «фюрер» не стали синонимами, хотя Адольф Гитлер, разумеется, именно на концепции фюрерства въехал на должность канцлера, а в итоге полностью отождествился с мистическим «вождем». Он требовал, чтобы его именовали фюрером, потому что хотел использовать принцип вождизма для собственных политических целей. Однако в феврале 1933 года отождествление еще не до конца осуществилось и термин «фюрер» не ассоциировался исключительно с главой национал-социалистической партии. Тем не менее, странный случай – подобное выступление через два дня после победы Гитлера на выборах.

Возможно, передачу и в самом деле оборвали нацисты, но так же вероятно, что Бонхёффер неверно понял указания владельца студии и у него попросту кончилось время. Вряд ли нацисты уже тогда контролировали радиопередачи так, как они будут их тотально контролировать спустя несколько лет. Хотя и соблазнительно поверить во вмешательство нацистов, и такое в самом деле могло произойти.

В любом случае Бонхёффер был расстроен тем, что ему не дали договорить, в особенности потому, что опасался, как бы у слушателей не сложилось впечатление, будто он одобряет Гитлера. Дослушав до конца, всякий бы понял, что принципом вождизма опасно злоупотребляют, но, поскольку конец речи не прозвучал, многие слушатели – особенно не слишком внимательные – могли бы вообразить, будто рассуждения Бонхёффера о принципе вождизма вливаются в общий хвалебный хор. Чтобы исправить положение, Бонхёффер продублировал эту речь и разослал ее своим влиятельным друзьям и родственникам с пояснением, что конец был отрезан. Речь была также опубликована в политически консервативной газете Kreuzzeitung, а в начале марта Бонхёффера пригласили выступить с полной версией этой речи в Берлинском институте политических наук. В начале 1933 года такие вещи были еще возможны.

Обстоятельства, в которых состоялась или не вполне состоялась передача, не должны заслонять от нас мистической сути самого события. Через два дня после прихода Гитлера к власти молодой преподаватель богословия точно и беспощадно вскрывает главные философские изъяны режима, который еще не установился в ту пору, когда он писал эту речь, но который в ту самую неделю, когда он эту речь произносит, возглавит немецкий народ и на двенадцать лет погрузит страну и с ней еще полмира в вакханалию насилия и страдания, на исходе которой, среди миллионов прочих, унесет и жизнь богослова, выступившего с этой речью. Тут явственно присутствует пророческий аспект, хотя речь не затрагивала политику и текущие события. То была скорее философская лекция, но о политической ситуации она говорила с большей ясностью, чем тысячи политических речей.

Не только содержанием, но и структурой и манерой подачи эта речь принципиально отличалась от воспаленных бредней Гитлера. Бонхёффер выступал размеренно и сдержанно, он был логичен и точен, а кроме того, его размышления отличались интеллектуальной глубиной. Эта радиопередача, в отличие от многих других, не должна была развлечь или увлечь, она больше походила на университетскую лекцию. Многим слушателям она, должно быть, оказалась не по зубам, и даже если бы передачу не выключили преждевременно, кое-кто мог бы счесть ее занудной и сам бы заранее переключился. Бонхёффер не ставил себе целью покорить аудиторию. Он старался сосредоточить внимание слушателей не на себе, а на своих идеях. В этом принципиальное расхождение между его концепцией вождя и тем вождизмом, воплощением которого был Гитлер. Даже в том, как Бонхёффер подавал эту речь, сказалось это принципиальное расхождение: Бонхёффер не желал привлекать к себе внимание, не пытался ни на кого оказывать личное влияние, обращать кого-то в свою веру с помощью личного обаяния. Он видел в этом обман, поступать так значило бы искажать сущность собственного мировоззрения. Бонхёффер служил не лицам, но идеям, и главной его идеей было убеждение, что идеи могут сами за себя постоять.

Чтобы понять ужас происходившего в ту пору в Германии и постичь гениальность той речи Бонхёффера, нужно разобраться с историей понятия «вождизм». Эта чудовищно искаженная концепция лидерства трагически отличалась от более современных представлений. Именно такие распространенные в народе представления помогли Гитлеру прийти к власти и привели к кошмару концентрационных лагерей. И Бонхёффер выступал против Гитлера именно как против осуществления этого неверного принципа вождизма. В той передаче Бонхёффер изложил свои мысли по данному поводу.

Он начал с рассуждения о том, почему Германия вздыхает по «фюреру». Первая мировая война и последовавшие за ней беспорядки и экономическая депрессия привели к кризису, в результате которого новое поколение утратило всякую веру в традиционный авторитет кайзера и Церкви. Немецкая концепция «фюрера» родилась из разочарований этого поколения, из поиска некоего смысла и руководства, которое вывело бы страну из пучины бед. Различие между подлинным вождем и ложным вождизмом, по мысли Бонхёффера, заключалось в следующем: настоящий вождь получает власть от Бога, источника всего благого. Так родители имеют законную власть над детьми, поскольку сами склоняются перед законной властью милосердного Бога. Но фюрер ни перед кем не склонялся, его власть была авторитарной и самовольной и таким образом покушалась на мессианство.

Примечания

1

Русское издание: Тимоти Келлер. Разум за Бога: Почему среди умных так много верующих. М.: Эксмо, 2012. – Прим. ред.

2

Внук его, Петер Йорк фон Вартенбург (1904–1944), был кузеном полковника Клауса фон Штауффенберга и сыграл существенную роль в заговоре против Гитлера и попытке его убийства 20 июля 1944 года.

3

Например, на доме № 7 по Клостерштрассе.

4

Диплом она получила в апреле 1896 года от Королевского окружного школьного колледжа Бреслау.

5

Бонхёффер прекрасно сознавал опасности пиетизма, однако всю жизнь опирался на консервативные богословские традиции гернгутеров и в повседневном чтении и молитве неизменно прибегал к моравским текстам из Библии: на каждый день там имелся один стих из Ветхого и один из Нового Завета. Такие календари публиковались ежегодно со времен Цинцендорфа; Дитрих Бонхёффер именовал их Losungen (изречения) или попросту «текстами». Эти «изречения» подтолкнули его вернуться в Германию в 1939 году. Их повседневное чтение Бонхёффер практиковал до конца жизни, вдохновив на это занятие невесту и многих других.

6

Популярная детская книга, описывавшая приключения пещерных людей в Швабских Альпах.

7

Одной из последних прочитанных Д. Бонхёффером книг стали «Жизнеописания» Плутарха. Он расстался с ними за несколько часов до смерти.

8

Взошла луна, золотые звездочки ярко сияют на небе. Темный лес молчит, а над поляной поднимается дивное белое облако (нем.).

9

Сладостно и почетно умереть за отчизну (лат.).

10

«Колыбельная реки» из «Прекрасной мельничихи».

11

Так дети иногда называли свою гувернантку Марию фон Хорн.

12

«Иерусалим, высокий славный град» (нем.).

13

Подпольная коммунистическая газета.

14

Шейдеман (1865–1939) – германский политик.

15

Крейцер, еврей, переехавший в Германию из России, впоследствии был включен нацистами (конкретно Альфредом Розенбергом) в список «культурных врагов» и в 1933 году вынужден был эмигрировать в США.

16

Такие шрамы именовались Schmiss или Renommierschmiss, то есть «хвастливый шрам». Дуэли представляли собой тщательно срежиссированные спектакли, противников ставили на расстояние вытянутой руки, вручали сабли, и они тыкали остриями друг в друга. Тело и руки были надежно защищены, и весь смысл потехи сводился к тому, чтобы получить доказательство отваги – шрам на физиономии, которая как раз и оставалась открытой. Исполосованная щека или разваленный надвое нос становились вечным свидетельством храбрости и гласили миру о принадлежности «инвалида» к благороднейшей элите Германии. Эти жутковатые знаки отличия – уродливо разросшиеся келоиды, выпячивания кожи – оставались столь желанными, что если новичок не удостаивался заслужить их на дуэли, он прибегал и к менее почтенным способам изуродовать себя.

17

«Умер великий Пан!» (др. – греч.).

18

Переплетение противоположностей (лат.) – Прим. пер.

19

Слова и писания (лат.) – Прим. пер.

20

Популярная карточная игра, придуманная в начале XIX века в немецком городе Альтенбурге.

21

Герр Вольф умер! (нем.). – Прим. пер.

22

В доме супругов Шён Паула Бонхёффер оправлялась в 1918 году после гибели Вальтера, им же принадлежал дом в Болтенхагене.

23

В 1931 году девять чернокожих подростков были обвинены в изнасиловании двух белых девушек в поезде около Скоттсборо и приговорены к смертной казни или к длительным срокам заключения. Реабилитация продолжалась с 1937 по 1950 год. – Прим. пер.

24

Немецкое название «Nachfolge», то есть просто «Ученичество», и далее книга будет упоминаться под таким сокращенным названием.

25

Он много раз выступал в этой церкви, замещая своего друга Герхарда Якоби, который станет его ближайшим сподвижником в церковной борьбе 1930-х.

26

Бонхёффер был рукоположен 15 ноября 1931 года в церкви Св. Матфея возле Потсдамского дворца.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11