Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вариации

ModernLib.Net / Современная проза / Ермаков Олег Николаевич / Вариации - Чтение (стр. 3)
Автор: Ермаков Олег Николаевич
Жанр: Современная проза

 

 


– Что? – не вытерпела она.

– Он говорил: что скажет моя бедная мамочка?!

– А, наверно, двойку схватил.

– Но зачем такие страдания? Из-за чего. О, Господи, плюнуть и растереть, прости за выражение.

– Искусство требует жертв.

Хотя, конечно, лучше ездить на лошади.

– Может, ты и права. Но в жизни и без того так много, так много...

В лицо ей ударило солнце, и бабушка заслонилась ладонью. Настроение у нее уже переменилось.

– Ты знаешь, почему погода улучшилась? – деловито спросила она.

– Нет, – ответила девочка. Хотя на самом деле догадывалась.

– Я встала, увидела и помолилась, чтобы нам с тобой идти было весело.

Так я и думала, подумала девочка. Она пожала плечами. Бабушка быстро взглянула на нее.

– Ты мне не веришь?

– Ну, – сказала девочка, – возможно, это обычное совпадение.

– Ха-ха-ха! – рассмеялась бабушка, показывая редкие желтые зубы (зубной пастой и щеткой она категорически отказывалась пользоваться, считая, что это-то как раз и разрушает зубы – как осадные машины крепостные стены). – Ты же отлично знаешь, голубушка, сколько у меня было таких совпадений.

Сейчас она скажет, что все ее критикуют, но это кто все сделал? Она, что ли, бабушка Рита, – звезды, деревья, солнце, Кавказ, Ялту? Бабушка бывала на юге вместе с дедом, пока они не разошлись, пока ее семью не разбила соперница, и дедушка сбежал с нею на север, и уже с севера ездил с соперницей на юг. Странно, на что она надеялась, такая худенькая, кривоногая. Как вообще дед взял ее в первые жены. Правда, все утверждают, что в былые времена бабушка завораживала; у нее коса спускалась ниже пояса, волосы были блестящие, густые без всяких пантинпровитов; и когда молодой дедушка шел с ней или ехал в автобусе, разные мужчины глазели на бабушку, а кое-кто делал знаки дедушке: мол, ну-у, ты хват. В подтверждение всех этих россказней показывали фотографии молодой бабушки. Девушка на фотографиях соответствовала всем описаниям. Но неужели это и была бабушка?..

В этот раз бабушка не стала приводить свои неотразимые аргументы.

– Чем вы сегодня занимались? – спросила она.

– Да-а, – небрежно ответила девочка. – Я лучше расскажу тебе считалку:

Из-под горки катится

Голубое платьице,

На боку зеленый бант,

Его любит музыкант.

Музыкант молоденький,

Звать его Володенькой;

Через годик, через два

Будешь ты его жена!

Бабушка сморщилась.

– Тебе не понравилось?

– Нет, – сказала она решительно.

– Почему?

– Не знаю, – сказала бабушка.

Девочка подумала о своей героине из города... В который идет музыкант. В черный город.

Ну а настоящий город весь сиял. Проплывет облако, и солнце, синева в деревьях, окнах. Под снегом рдяная, желтая листва. Резко сигналят автомобили. С черных проводов обрываются снежные клочья. Трамваи дребезжат. В бойницах крепости сквозит глубокое небо. Особенно красивы огромные витрины универмага. Как бы туда заманить бабушку. На втором этаже дымковская игрушка: изумительно яркие белые птицы, торговцы, бабы, медведи, коровы, олени, пастухи; и рядом подсвечники в виде домиков гномов; золотые и серебряные украшения, вечерние платья, шляпки. Но разве бабушку уговоришь. Она скажет, что там полно микробов. В лифте она ездит, не дыша. Интересно, а как же в трамвае? Вообще в таком случае лучше всего передвигаться по городу в скафандре.

– О чем думает моя иволга? – спросила бабушка.

Удобный момент.

– О том, что надо купить тетрадку... для нот. Зайдем в универмаг?

– А у тебя есть деньги?

– Нет.

– И у бабушки нет, – торжествуя, сказала она.

Деньги у нее есть. Все дело в микробах. У нее враг номер один – микробы. Враг номер два – всякие пьяницы, враг номер три – губители живого, те, кто рубит, пилит в городе деревья.

Да, этот город был подводным. Люди передвигались в скафандрах, по рельсам вместо трамваев ходили подводные лодки, вместо птиц плавали рыбы, морские звезды, осьминоги, дельфины, акулы.

Они приостановились. Бабушка спросила, пройти ли им до следующей остановки или здесь сесть на трамвай. Девочка подумала, повела глазами в одну, в другую сторону. Бабушка ее поцеловала.

– Ну мое сокровище!

Девочке стыдно стало, что все слышат.

– Пойдем.

Незаметно она отерла поцелованную щеку.

За ними наблюдал каменный сидящий человек, у него были волнистые волосы, усы. Он был огромен, девочка думала, что живому ему не понравился бы этот памятник.

Но бабушка вдруг заметила, что за ними действительно кто-то следит. Следует. Он шел за ними от площади, говорила она потом, тип, мне сразу он бросился в глаза. Что ему от нас надо было? Как что! Твой инструмент! Его надо прятать в сумку, сколько раз вам говорить. Инструмент привезли из Италии, один папин друг.

Преследуемые типом, они сели в трамвай – бабушка держалась за поручень, положив на него кленовый лист, то же и девочка: предосторожность против микробов. Бабушка отобрала у нее инструмент, а девочке отдала папку с нотами, папки было не жалко. Бабушка озиралась.

На конечной остановке они стали выходить – как вдруг бабушка замерла и схватила девочку за руку. Оказывается, и тип ехал в этом же трамвае, но в другом вагоне. Бабушка успела его заметить и, побледнев, замерла. Все вышли, а они остались. “Просьба покинуть вагон”, – прохрипел динамик над ними. Бабушка ни с места. “Еще раз повторяю...” – начал динамик и вдруг замолчал. Показался водитель. Усатый, толстый, рыжий, он был похож на моржа.

– Ну? что не ясно?

– Мы поедем дальше.

– Куда дальше? На кладбище? Здесь конечная.

– Ваш юмор неуместен.

Девочка вообразила, что конфликт возник по простой причине: у двоих пассажиров не оказалось скафандров, а водитель подлодки пытался их выставить. И это ему удалось. Он буквально вытеснил их своим большим животом. Бабушка огляделась. Но типа нигде не было видно. Тем не менее они добирались до дома окольными путями, входили в чужие подъезды и выходили. Наконец вошли в собственный, вызвали лифт, и, когда двери открылись, бабушка набрала, как ныряльщик, воздуха, и они поплыли вверх, в карточный замок.

– Господи, – сказала, отдышавшись в квартире, бабушка, – неужели нет таких мест, где бы не было всего этого.

– Микробов? – спросила девочка, стаскивая куртку.

– Всего такого, – сказала бабушка и сделала печальный жест.

– Конечно, нет, – ответила девочка.

4

Жажда все-таки одолела Виленкина, и он вылез из-под ватного толстого одеяла, нашел в ведре воду и напился. В доме было чертовски холодно. Он покосился на сумрачный шкаф с ледяным серым зеркалом, вернулся в комнату – здесь на стене висело круглое зеркало, глянул налево – в соседней комнате стояло трехстворчатое зеркало с тумбочкой. Он увидел темный силуэт, бледное широкое лицо, обрамленное бородкой, забинтованную руку, пятна глаз. В этом доме слишком много зеркал.

Вот структура с забинтованной частью.

Все это смешно, нелепо, все, что произошло за последние два дня.

Если бы только за эти два дня. Виленкин сел, завернулся, как индеец, в одеяло. Зачем он приехал сюда. Что он здесь будет делать. Что и кому он хочет доказать. Д. М.? Леночке? Себе?

Но вот себе-то как раз ничего и не докажешь.

Вот именно: себе.

Все действия Виленкина были неразумны, вся жизнь Виленкина была недоразумением. Он начал лепить судьбу – не так, не ту.

Как можно жить в музыке, с музыкой. Что это такое? Как вообще можно жить. Когда-то он не знал, откуда у него берутся силы для концертов – у слушателя, а не у исполнителя. Еще в школе ему в голову вдруг пришла мысль об эволюции, точнее вдруг он увидел эту эволюцию следующим образом: ничто – нога, отбивающая ритм (уже в лакированной туфле), – симфонический оркестр. Как бы наслаивающиеся друг на друга снимки.

И когда к ним в город наконец-то пожаловал симфонический оркестр, он увидел это. С тетей они отправились в драмтеатр, и там все долго ходили, раздевались, смотрелись в зеркала, а потом сидели как бы в бархатной чаше, огромной и в то же время уютной, под тяжелыми и невесомыми люстрами, кашляли, переговаривались, вертели головами, нарядные женщины щурились на мужчин, мужчины косились на женщин, пахло табаком, дорогими духами... Третий звонок, появляются чрезвычайно спокойные люди во фраках, занимают места на сцене; поднимается хаотичный шум инструментов, вдруг все стихает – выходит черноволосый стройный человек, дирижер, раздаются хлопки, все умолкает и – в эти мгновения, отделявшие тишину от музыки, Виленкин едва сдержался, чтобы не закричать, не разрыдаться, не разразиться диким воплем на весь зал, но, вцепившись в бархатные подлокотники, он молча слушал, как хаос и тишина разрешились стройными сверкающими звуками. Потом он даже сам принимал участие в этой космогонической демонстрации и даже являлся главным действующим лицом.

Сейчас он удивлялся, как вообще смел жить; просто жить: чего-то хотеть, говорить, смотреть, брать за руку Леночку. С детской беззаботностью. Как будто все ясно и решено.

Но ничего не ясно. И ничего не решено. И на самом деле страшно даже просто пошевелить рукой.

Эти мысли, чувства внезапно налетели на него.

Ну, наверное, не так уж неожиданно. Непривычен был напор. Ошеломляла беспощадность...

Раньше подобные мысли лишь оттеняли другие – самодовольные, благодушные.

На этот раз он не обнаружил ни одной соломинки вокруг. Он как будто провалился-таки в эту дыру. И теперь быстро куда-то падал. Главное действующее лицо космогонических концертов вывалилось из сферы прихотливых звучаний и кануло в пучину бессмыслицы. Он почувствовал себя ничего не понимающей тварью.

...Что значит – ничего не понимающей тварью? Он – Петр Виленкин, человек, потерпевший неудачу; здесь, в деревне знакомого, недалеко от города. Он избрал себе дело и занимался им в меру своих сил. Белокурая самка оскорбила его, и всего лишь. Неужели это так непоправимо. Он должен преодолеть это поражение. И снова взяться за дело.

За дело. Виленкин прикрыл глаза. И спросил себя, так ли уж необходимо это дело. Ответил: да, надо же как-то зарабатывать на жизнь. Но можно зарабатывать и по-другому. Ему еще тридцать четыре. Он еще... Для него...

Но так ли уж необходима эта жизнь.

Он открыл глаза и повернул голову.

Увидел в соседней комнате сгорбленный силуэт в зеркалах. Пожалуй, он был похож не на индейца, а на еврея, у кого-то картина такая, у Марка Шагала, горюющий еврей со скрипкой. Он встал, прошел в эту комнату и закрыл центральную часть зеркального триптиха боковыми створками.

– Это... – громко и отчетливо произнес он в тишине и замолчал.

Впервые он подумал, что находится в пустом, совершенно чужом доме. Он ничего не знал о его прежних обитателях, ведь дом был старый, и кто-то в нем жил. Как он достался Гарику?

Гарик радиожурналист со странными вкусами. У него жена. Кажется, дочь. Они здесь бывают.

Черт дернул его забраться сюда. Виленкин снова лег, укрылся, пытаясь согреться, натянул одеяло на голову.

Да, лучшее средство – укрыться с головой.

Наконец под одеялом трудно стало дышать, и он откинул край. И спросил себя: в общем-то какая разница?.. Не слишком ли все это сложно, нудно. Все эти думы, хождения, разговоры, все попытки пересилить – пересилить что? кого? Все равно мир окажется сильнее. Точнее, его неумолимый закон.

Но он никогда не хотел пересилить мир и – победить смерть? У него этого и в мыслях не было. Он лишь пытался выразить что-то, нанизывал на линейки синие каракули. Ему терпимо было в сфере разнообразных звучаний. Но вот эта сфера вдруг развалилась. Из-за чего? Неужели такие мелочи могли ее разрушить? Или разгерметизация началась давно?

Это неважно. В каждом дремлет семя подобных мыслей. Рано или поздно оно вызревает. Это как бы волчья ягода, и ее надо выплюнуть или проглотить. Всякий однажды становится приговоренным Сократом. И, как Сократ, может выбрать смерть или бегство. Бегство куда?

Петр Виленкин, например, сбежал в деревню. Но здесь, оказывается, еще хуже. Он лежит, как заживо погребенный в склепе. Близость к земле не умиротворяет, а отупляет. Здесь еще сильнее тянет зарыться в землю. Ибо с очевидностью... что с очевидностью? Все выступает. Вся бессмыслица, все равнодушие. Виленкин никогда не верил природе, то есть тютчевской природе: не то, что мните вы... Он именно это и мнил. Но это его как-то не пугало. Воспринималось как данность. А сейчас он почувствовал это с особенной остротой.

Вышел на улицу. Оказывается, выпал снег. И небо над деревьями сада двигалось ярким полотнищем белых и плоских серых облаков, солнечных лучей, синевы. Ветер рвал на нем волосы, он вышел без кепки. Замерзшая листва шелестела, яблоки ударялись о ветви и стволы, сучья потрескивали. Поднялся ветер. А когда он проснулся, стояла тишина.

Яблоки падали. Он нагнулся, подобрал одно. Вернулся в сумеречный дом. Теперь он знал, что дом с заставленными окнами находится среди пестрых полей, над долиной с пустошью; на противоположном берегу долины дымились какие-то черные кучи; далеко в стороне высились дома, трубы, краны города. Но можно было ощущать себя на краю земли.

Виленкин ел твердое кислое яблоко, сидя в доме с затемненными окнами.

Бегство его было вполне бессмысленным. Все равно придется как-то со всеми объясняться.

Ветер свистел в обшивке дома.

И прежде всего с самим собой. Так ли уж ему нужна музыка. Так ли уж страшно отказаться от бегства. От этого упорного, изнурительного бегства. И музыка всего лишь уловка. Надо же чем-то скрасить эти часы и дни над черной дырой.

Но однажды ты приостанавливаешься, оборачиваешься.

Как будто тебя окликнули.

Он принялся ходить по комнатам, чтобы согреться. Попытался снять ставни с окон, но деревянные бруски были туго забиты в скобы. Да черт с ними, все равно он не останется здесь, пойдет на кружное шоссе. Виленкин посмотрел на часы. Вчера он снял их, отмыл, но плохо, надо щеточкой с мылом или порошком; браслет напоминал тракторную или танковую гусеницу. Гарик оставил примерное расписание автобусов. На ближайший он уже не успевает, а на последний – да. Виленкин сунул часы в карман пальто. В черном пальто он ходил по чужому дому. Иногда видел себя все-таки в зеркалах. Кстати, еще одно, четвертое зеркало он обнаружил в обширной прихожей – или как это называется? – сени; громадное, почти четырехугольное зеркалище в старинной резной раме; поверхность этого зеркала была тронута пятнами.

Что за страсть к зеркалам. Нет, этот Гарик любопытный парень. Если бы он обрисовал обстановку, Виленкин сюда не приехал бы. Просто ему хотелось на время где-то укрыться. Но не в доме с зеркалами, с воющей обшивкой. А где ему хотелось бы укрыться. Да, где. Неизвестно, где можно укрыться. Виленкин опустился на диван. Вдруг в соседней комнате раздался шлепок. Он послушал, встал, осторожно прошел, посмотрел. Под окном метнулась маленькая тварь с длинным хвостом. Виленкин взял сумку с провизией, вчера они заехали в магазин. Он отнес сумку в другую комнату. Сыр, консервы, чай, хлеб, пакеты концентратов. Виленкин давно не ел. Но есть почему-то не хотелось. Что-то окаменело в нем.

Сейчас он чувствовал отвращение к музыке. К этой бесконечной игре звуков, бессмысленной, неудержимой, повторяющейся вновь и вновь с давних пор, с древних времен. Не смешно ли быть ее исполнителем. Не смешны ли все эти аффекты. За всем тщета. Музыка и прочее своего рода обезболивающее. Все бесконечная фуга – бегство.

Такова индукция Виленкина: порезали руку, и вдруг ему стало скучно; случайное происшествие разрушило его сферу; и он ощутил необычайную усталость от музыки, от своих отношений с Леночкой, с Дагмарой Михайловной, со всеми; весь мир представился ему трагически плоским.

Виленкин был чужд всяческих иллюзий. Так ему казалось. Но на самом деле он бредил, как и все. В глубине души мы все бредим. Бредим счастьем. Это здесь-то, в этом местечке?

Догнать надежду в закоулках и придушить. И тогда посмотреть ясно. Ну что? Ничего нового уже не будет. Вся новизна в первой части жизни – «Буря и натиск». Захваченный плацдарм представляет собой унылую местность. Здесь тихо протекут твои будни. Здесь тебя поджидают твои болезни. Здесь у тебя вывалятся зубы, начнут плесневеть потроха. Здесь ты ослепнешь, оглохнешь. И растворишься бесследно, как растворились те, кто смотрелся в четырехугольное зеркалище. Ничего не осталось. Только пятна. Кто смотрелся? Какие-нибудь солдаты, крестьяне, священники. Легко вообразить их лица. Даже перипетии судеб. Если вспомнить недавнюю историю, войны, революцию, террор, труд на барской и на колхозной ниве, пьянки, геройства, преступления. Виленкин имел представление о деревне, хотя никогда в деревне не жил. В деревне та же нищета, тщета, тот же страх, те же ничтожные надежды. Русская пастораль вся была бы стон да звон сталинских кандалов.

Все же он отрезал хлеба и сыра, пожевал.

Отвращение к музыке, бездна мира, на краю которого прилепился домик с заснеженным садом, отчаяние при воспоминании о Леночкиных словах, скука, тоска, злость – все отступает, меркнет перед голодом. Даже смерть – если это она провеяла по комнатам. Пробежала крысой, а не провеяла.

Несколько лет назад в августе Виленкин сидел один в профессорском доме; начиналось самое скверное время, оно тянется с часу до четырех, иногда до пяти. Где-то он читал, что этого времени особенно боятся в монастырях. Времени наваждений, беспричинной тоски. Монахи спасаются молитвой. Виленкин тоже пытался защищаться, читал что-нибудь, прослушивал записи, но часто у него просто не оставалось сил на чтение и музыку. Лучшее время —утро. Первая половина дня заманчива, необыкновенна, что-то сулит, – и проходит мгновенно. Течение времени сверхбыстрое. Кажется, что так будет весь день, всю жизнь, ноты сами собой будут стекать с пера, и сфера вокруг тебя будет вибрировать звуча, – но вдруг как будто перед тобой вырастает стена, на часы можно не смотреть, ясно и так: час или около того. С изумлением оглядываешься. Сфера схлопнулась. Ломота в спине. Все кончено. И тут же охватывает сомнение, повторится ли это завтра. Чувствуешь раздражение: ты игрушка непонятных сил. Все становится плоским. И так – до вечерних упражнений за роялем и неизменных прогулок по городу.

Опустошенный, он сидел в своей комнате; окно было открыто, с улицы доносился обычный шум. В это время послышалось тихое журчание, и он увидел пчелу. Пчела летела вдоль мельчайшей сетки тюля, затем проскользнула в щель – и зажужжала в комнате. Пчела летела вдоль стены с портретом Стравинского, над тахтой, укрытой бледно-синим покрывалом, над столиком с неубранным бельем Леночки, над стопками книг на полу и женскими журналами; дверь в гостиную была приотворена, и пчела пролетела дальше, исчезла, потом появилась у дальней стены, возле книжной полки, описала круг над напольной вазой, пошла вдоль корешков книг, повисела перед небольшой белоснежной статуэткой Ники, оказалась в простенке, где находилась репродукция «Синдиков» Рембрандта – группа старшин цеха суконщиков, мужчин в темных костюмах с белыми отложными воротниками, в шляпах, перед книгой на столе, покрытом темно-красным бархатом, преобладающий тон темно-коричневый, тот, о котором Шпенглер писал как о цвете самой вечности, и, по его мнению, лучше всего этот цвет, эту идею вечности сумела выразить инструментальная музыка восемнадцатого века (затем цвет картин высветляется, вечность выветривается из умов, и музыка – после Вагнера – становится бессилием и ложью)... Виленкин смутился. «Синдики» как будто заглядывали к нему в комнату из коричневато светящихся потемок середины семнадцатого века. На эту картину он не обращал никогда особенного внимания. И вот пчела словно бы оживила эти лица. В картине несомненно был музыкальный элемент. Пауза – длиной в триста с лишним лет. Господа! Тихо... Еще скрипнули стулья, все замерли и смотрят сюда. Причем смотрят сверху вниз. Вовсе не пренебрежительно, нет, с вниманием, участливо. Органные вздохи Баха действительно наилучшим образом могли бы передать колорит, выразить дух этой эпохи, этой картины.

Как-то странно все озарялось полетом пчелы. Все вновь приобретало глубину, звучание. Вещи виделись по-новому. Это трудно объяснить... Безголовая Ника, приподнявшая крылья. Глобус – куриное яйцо, вывернутое наизнанку. Книги. Стулья. Каждая вещь имела свое название, свое значение, над каждой можно было кружить мыслями подолгу, каждая вещь была объемной, у каждой была своя история. Только что все казалось Виленкину никчемным, мертвым. Но выходит, он сам был мертв среди ошеломляюще разнообразного мира. Истуканом он сидел на стуле, а в лабиринтах его мозга блуждала всеоживляющая пчела. Но что-то в этом зрении было нечеловеческое. И более того – смертельное. На самом деле, пока она летала по профессорской квартире, время как будто остановилось. И не синдики заглядывали к нему, а он – из своего вневременного углубления – к ним. Это он смотрел на них с вопросительным участием.

Кажется, тогда он впервые понял, что примерно полагают, произнося это слово – «вечность». Не просто понял, но почувствовал. Почувствовал эту необъяснимую лакуну в пространстве-времени.

Никакой «благодати» и еще чего-либо подобного он не ощутил. Но именно тогда он отпробовал «волчьей ягоды». И это его не испугало, не заставило отплевываться и заниматься какой бы то ни было гигиеной: прочищать лабиринты, выводить дух пчелы, услащать сознание, – нет.

По случайному совпадению в конце месяца умер Георгий Осипович. И почему-то Виленкин еще до его кончины определил пчелу как вестницу смерти. По крайней мере, именно она увлекла его взор в коричневые сумерки...

Теперь этой вестницей могла стать крыса. Да кто и что угодно! Но некий архаический толкователь, дремлющий в любой душе, захотел именно этого превращения: пчелы в крысу.

Да, в определенные моменты этот толкователь выступал из тьмы, подавал свой голос, раздражая Виленкина.

Как ему не хватало все это время Георгия Осиповича с его Оккамом. «Не давайте иллюзиям, Петр, ни малейшего шанса». Так до конца он и обращался к зятю на «вы». Светлая голова, белый пух на его сильном черепе казался зримым продолжением мыслей. Когда он садился играть в шахматы, волосы на его висках начинали шевелиться. Он брал мундштук, вставлял в него сигарету. Пагубная страсть осталась с войны. Георгий Осипович утверждал... Но что толку вспоминать. На самом деле слова ничего не значат. Слова лишь оболочка, форма, – и только наполненные кровью действительности, опытом, болью, они что-то значат. Иначе все было бы просто. Издать книгу цитат, учебник мудрости и... Георгий Осипович умер. Он ушел в эти сумерки, где уже нет времени и вообще ничего нет. А Виленкину необходимо самому что-то думать, изобретать.

Но вместо того, чтобы изобретать, действовать, он предался самым мрачным помыслам. Раз уж черная дыра разверзлась, надо было заглянуть в нее пристальнее.

И он продолжал сидеть в холодном деревенском доме с закрытыми окнами, словно прикованный чем-то магнетическим. Так бывает во время дружеской беседы, один из собеседников вдруг окунается взглядом в нечто и ведет себя, как сомнамбула или шизофреник, слушающий иных собеседников, наблюдающий иную действительность.

Недавно он твердо решил отсюда уехать, но время шло, а Виленкин не трогался с места. Как будто здравый смысл был его собеседником, и он внял его доводам, и вот вдруг замер, загипнотизированный – чем? Назовем это сумерками. Он почувствовал неодолимое притяжение сумерек.

В этом не было ничего страшного. В этом вообще ничего не было.

Вопрос времени, раньше или позже. Какая мысль может удержать? Какая религия или философия? Ничтожна причина? Причина либо есть, либо ее нет, вес здесь неуместен.

И причина, конечно, не неудача.

Вдруг однажды по соседству открывается ничто, рукой подать, за порогом. Даже обыкновенное любопытство может стать весомой причиной. Но как будто любопытство будет удовлетворено? Да, в момент перехода, агонии. Ударь по щиколотке молотком и получишь отдаленное представление об агонии.

Но возможен не столь болезненный способ. Множество способов шагнуть за ширму, в тень. Даже есть приятные. Снотворное, наркотики.

Можно нагреть воды в тазу, теплая вода не даст свертываться крови. Тоже неплохой вариант.

Противодействие мира есть, оно ощутимо. Это свидетельствует... о чем? Да, они будут плакать от страха перед сумерками, до которых так близко.

Но мир устраняется одним движением. Смерть не имеет ко мне никакого отношения, замечал грек, ибо труп ничего не чувствует. Тем более не имеет никакого отношения жизнь к этому бесчувственному объекту, телу.

...Все это приблизительные детали, обертоны единого аккорда. Аккорд, наполнявший его сознание, был убедительнее и основательнее всех слов. Это был диссонирующий аккорд. Он звучал и звучал в голове Виленкина, как в куполе некоего концертного зала, изощренный и в то же время простой, непостижимый и мгновенно понятный. И скорее он не наполнял, а опустошал Виленкина, словно требовались все силы для того, чтобы сочинять его вновь и вновь. Как будто в одно мгновение Виленкин переживал десять утр, сочинял десять сонат, концертов и баллад. И его силы, возможности истощались. Он понимал это. И уже видел, что любопытство и все-таки во многом игра завели его далеко. Всегда он полагал, что можно вовремя остановиться. И вдруг впервые осознал: нет, не так-то легко остановиться. Сумерки его затягивали.

Виленкин чувствовал, что с его телом что-то происходит. Тело что-то охватывает. Удобный случай. Сколько можно паясничать. Неужели и в этом он выкажет себя ничтожеством.

5

Когда на крыльце раздались шаги, он не сразу сообразил, что именно на его пороге, то есть на пороге дома, в котором он случайно оказался.

Кто-то стоял на пороге и ничего более не предпринимал.

Виленкин вынул часы из кармана пальто.

Уже был вечер.

Целый день пролетел, как одно утро.

Человек на пороге не двигался. Можно было подумать, что он куда-то исчез.

Виленкин наконец не выдержал и встал, вышел в первую комнату, приблизился к окну со щитом. Но щит был плотно сбит. Он прислушался. Изредка задувал притихший к вечеру ветер. Нет, ему это не померещилось, крыльцо скрипело под чьей-то поступью. Почему же человек не стучит, не дергает дверь. Что ему здесь надо. Не вернулся ли Гарик. Но Гарик уже стучал бы, звал Виленкина.

Еще некоторое время Виленкин выжидал, и терпение его иссякло, он включил в сенях свет, снял крючок, – и сразу дверь рванули на себя, и дверной проем заполнила фигура человека в светлой куртке, шляпе с узкими загнутыми полями.

Виленкин попятился.

– Стоять! – коротко приказал человек. У него был густой голос.

– Да я... – пробормотал Виленкин.

– Кто еще там? – перебил его человек, надвигаясь.

Виленкин оказался прижатым к стене.

– Осторожно... рука...

– Кто там еще? – тихо и деловито повторил человек.

– Никого.

– Пошли.

– Что вам надо? – спросил Виленкин озадаченно.

Мужчина подтолкнул его. Вместе они осмотрели все комнаты. Незнакомец заглянул даже в печку. В руках у него не было никакого оружия. Но Виленкин уже почувствовал, что главное его оружие – кулаки. Завершив обследование, человек обернулся к нему и, внимательно его оглядев, заметил, что это он должен спрашивать, – а ты отвечай. Виленкину ни с того ни с сего выпала роль преступника. Человек вел себя как завзятый следователь или судья. В голове у Виленкина пронеслись самые невероятные предположения... Но вскоре все встало на свои места. Судья и следователь оказался Василием Логиновичем, отцом Гарика. И прибыл он сюда вовсе не для того, чтобы разбирать дело Виленкина. У него было свое дело.

– Что ж ты так сидишь в холодной нетопленой хате, – сказал Василий Логинович. Он лишь отдаленно напоминал Гарика. Точнее наоборот: Гарик – его. Василий Логинович был в два раза шире. Ниже, наверное, на голову. Его голос был тоже много гуще. Это был какой-то слиток стародавней породы.

Виленкин сказал, что собирался уже отъезжать, ему надо было пересидеть здесь кое-какие события.

– Ты без часов? – спросил Василий Логинович.

– Да, – соврал Виленкин. – То есть нет. Остановились.

Василий Логинович кивнул.

– Автобус скоро обратно пойдет, уже не успеешь.

– Да?

– Так что давай обживаться... А печку, я смотрю, ты все ж таки хотел протопить?

– Это Гарик, то есть Егор.

– Ничего, мы его тоже так зовем... Заботливый. А что с рукой?

– Порезался.

– Ну вот, дрова уже есть, – сказал Василий Логинович.

Он тяжело ступал по широким половицам, и они слегка как будто прогибались... Нет, казалось, – крепкие и хорошо подогнанные, они даже не поскрипывали, прочно, мертво лежали. Он заглянул в ведра и сказал, что они пусты; он бы сам сходил, но нога, мениск вырезан. Василий Логинович вдруг улыбнулся. Улыбка у него была неожиданно легкая. Он смотрел на руку в бинтах. Виленкин на нее тоже взглянул.

– Инвалидная команда. Но одно ведро ты донесешь? Или тебе помочь?

Виленкин взял ведро и вышел в сад. Солнце село где-то за долиной, на фоне заката курились черными змейками дымки (потом узнал, что это городская свалка). Всюду клочьями лежал снег. Как неожиданно все оборвалось. Весь аккорд обрушился каскадом.

И этот человек был слишком деловит. Он распоряжается им, как будто они давно знакомы. Принесу воды и пойду, решил Виленкин. Торчать здесь после всего, что он прочувствовал, в этом склепе, с чужим отцом, – нет уж, увольте. И Гарик его не предупредил. Да и отца мог бы оповестить. Кстати, почему он не привез его на автомобиле?

Виленкин вышел за ограду. Не оставить ли здесь ведро – да и пойти, на кружном шоссе немного машин, тем более вечером, ну что ж, в конце концов до города можно и пешком добраться.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6