Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Марбург

ModernLib.Net / Современная проза / Есин Сергей Николаевич / Марбург - Чтение (стр. 8)
Автор: Есин Сергей Николаевич
Жанр: Современная проза

 

 


Собственно, уже на этом висячем мосту становится ясно, что Марбург до сих пор город студенческий. Почти по прямой этот мостик соединяет другой берег Лана, на котором расположены современные, бесконечно-вытянутые здания факультетов. Выстраивается маршрут: от старого здания университета – доминиканского аббатства, экспроприированного решительным маркграфом Филиппом для первого в Германии протестантского университета (эта фигура отчасти напоминает мне бывшего комсомольского деятеля Юрия Афанасьева: отбросив, как негодные, идеалы юности и став одним из лидеров «перестройки», он устроил в заповеднике и родимом гнезде советской партийной элиты Высшей партийной школе Гуманитарный госуниверситет, мемориальных досок на котором пока нет) – через новые административные здания и ряд факультетских аудиторий к основной учебной площадке. На ней, вытянувшейся вдоль реки, расположена и менза, университетская льготная столовая. Пешеходный мост это артерия, по которой в одну сторону идут голодные, а в другую – сытые.

Именно на этом пешеходном мосту, упруго раскачивающемся под шаг идущих и на всех спицах едущих по нему, видно, как много в Германии молодых людей, желающих получить университетское образование. Еще заметно: люди эти подчас очень этнически отличаются друг от друга: немцы, японцы, китайцы, турки, а теперь и русские – их тоже много. В восемнадцатом веке из России поморский крестьянин тоже был не один: с ним рядом учились семнадцатилетний вьюнош Дмитрий Виноградов и Густав-Ульрих Рейзер, сын одного из служащих Академии. Во времена Пастернака, как осталось у него в бумагах, среди студентов были испанцы, англичане, японцы.

Идем вдоль реки, по её течению, то есть влево, почти в обратную сторону. Как только заканчиваются современные учебные корпуса, из-за домов выскальзывает шоссе и мчится вдоль реки, они идут параллельно – шоссе и река. И метров триста-четыреста придется идти по очень скучному шоссе, держа по левую руку зеленые заросли прибрежья – Ho-Chi-Minh-Pfad, тропинка Хо-Ши-Мина, как называют это место студенты, а справа – бензоколонка, хозяйственные магазины, частные мастерские. Но до этого, сразу за университетскими зданиями, роскошный и полупустынный сквер с детской площадкой, памятником какому-то деятелю просвещения и газонами в английском стиле. И все это время, стоит лишь повернуть голову чуть влево, будет виден огромный графский замок на скале и ни одной дымящей промышленной трубы. Может быть, в городе есть немного электроники, а так никакой промышленности, чуть ли не сплошное средневековье. И почему-то везде здесь вспоминается мне роман Кафки. Для русских есть что-то кафкианское в самой атмосфере совпадений этого города.

Но вот гаражи, витрины магазинов бытовой техники и хозяйственных принадлежностей кончились. Лютую зависть вызывают у меня эти стиральные и посудомоечные машины новейших фасонов, электрические пилы, лобзики, дрели и шлифовальные машины, кухонные комбайны, садовые тракторы и мотоблоки, похожие на аппаратуру иллюзионистов в цирке – никель и яркая краска. А какой садовый инвентарь – лопаты, грабли, вилы, мотыги – с ручками, так же тщательно отделанными, как епископские посохи и маршальские жезлы! Впрочем, у нас на родине это все тоже есть, но здесь будто видишь первоисточник. А какой интерес эти предметы и механизмы вызвали бы у Ломоносова и Пастернака. Одного захватывала причинно-следственная связь, механика и взаимодействие, его ум парил над явлениями природы, рычагами жизни и докапывался до причин. Другой, который ближе к нашему времени и в детстве не вкусил соленого пота и мышечного напряжения, того, что мы называем простой работой, как ни странно, любил физический труд, садовый инвентарь, любил, раздевшись до трусов, работать в огороде. Воистину, великие люди всегда странные.

Выставка совершенства человеческого гения, отлитого в бытовые формы, завершилась, и сразу перед зевакой, как везде в пунктуальной Германии, гроздь светофоров, указателей, которые в таком небольшом городе имеют скорее символическое значение, и – некоторое свободное пространство. Шоссе здесь делает развилку и уходит дальше вперед в какие-то германские просторы, одно ответвление поворачивает направо, к зданию вокзала, а другое налево и, как бы по малому кольцу, возвращается в город.

Быстрый взгляд налево – туда, в глубь, в старину. Здесь все изменилось значительно резче, чем за то же время на Волхонке в Москве. В доме, часть которого занимает сейчас Музей частных коллекций, раньше жили Пастернаки. А тут, сколько ни напрягай воображение, эту благополучную, прямую, буржуазную улицу нельзя себя представить такой, как она и город предстают на открытках, которые Пастернак присылал из своего ученичества. Открытая земля, грунтовая дорога вместо улицы, бревенчатые мостки, зелень, растущая естественно, а не в скверах и парках, деревянные палисадники возле каменных домов, соборы, вырастающие не из гранитных или ступенчатых площадей, их окружающих, а непосредственно из земли, из грунта, как цикорий, спаржа и морковка.

Что же за обувь пришлось носить поэту, если бы он остался еще и на осенний семестр?

Но все-таки пока пойдем направо, к вокзалу.

Может быть, этот вокзал сделать неким обрамлением моей лекции? Важно ведь не то, что ты читаешь студентам, какие факты приводишь, а как эти факты и весь образ лекции и лектора изменяют сознание слушателя, вызывают в нем внутреннюю работу. Скользят по сознанию или «заводят мыслительный механизм»?

Вряд ли на месте вокзала был когда-нибудь постоялый двор или станция каких-нибудь средневековых дилижансов. Эта часть города, судя по всему, осваивалась позже, с появлением железной дороги. Впервые в городе Ломоносов и его юные русские попутчики появились со стороны Франкфурта, это дорога очень старая и пролегала вовсе не здесь: она не была вынуждена искать себе более спрямленный и по вертикали и по горизонтали путь. А то какое было бы невероятное удовольствие устроить встречу двух гениев русской литературы на марбургском железнодорожном перроне. Их можно также «соединить» – тут-то уж наверняка – в центре, возле ратуши, на уличках: «здесь жил Мартин Лютер, там – братья Гримм».

Вглядимся попристальнее в здание вокзала, отчасти похожее на летний павильон в Петергофе. И нечего воротить нос, ссылаться на свое историческое чутье и последнюю войну, во время которой союзники во многих городах Германии не оставили камня на камне. Марбург не бомбили ни разу, будто чья-то воля распорядилась, чтобы ни одна бомба не упала на эту средневековую сказку. Так что вокзал почти наверняка «тот» и те же самые перспективы города открываются отсюда, что и сто и двести лет назад. Прямо от вокзала идет улица –Bahnhofsvorplatz. Когда перебравшись через мост она повернет у здания почтамта и через пару сотен метров остановится в изумлении перед первым в Германии готическим протестантским храмом – церковью святой Елизаветы, – будет смысл задуматься, почему Марбург не бомбили. Но это моя догадка. А пока стоит получше вглядеться и в здание вокзала, и в ступени ведущей к нему лестницы. Этот вокзал в жизни Пастернака и всей русской литературы имеет огромное значение.

В начале мая I912 года очень скромно одетый – на нем серый отцовский костюм пошива 1891 года (зафиксировано документально) – по этим ступеням сбежал только что приехавший сюда молодой человек, чьим именем через полвека в городе назовут одну из улиц. Эпитет «скромный» приведен не случайно, в нем нет намерения приблизить к нам великого человека. Его вторая жена Зинаида Николаевна Нейгауз, оставившая после себя замечательные мемуары, пишет об удивительной скромности мужа: он, раздавая много денег в качестве материальной помощи, «жался», когда дело касалось его одежды. В его гардеробе последних лет любимыми были две курточки – одну из них, «праздничную», привез из-за границы, после конкурса, сын пианист, а другая была рабочая. Похоронили поэта в черном парадном костюме его отца – опять эти фамильные вещи, «родовая кожа», – привезенном в качестве наследства из Лондона Алексеем Сурковым. («Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…» – обращался к тому в годы войны Константин Симонов.) Сурков же очень сдержанно, почти отрицательно говорил о поэте на первом, учредительном, съезда писателей. Здесь возникает тема эмиграции Пастернаков – отца, матери, сестер. Надо ли усложнять лекцию и рассказывать об этом, надо ли объяснять, почему сам поэт не поехал с ними?

Здесь, на вокзале, я вдруг почувствовал себя много спокойнее. Кажется, сам по себе нашелся ход лекции, которая до сих пор тянула и тянула меня своей композиционной рыхлостью. Ход, стержень – экскурсия по городу, где чуть не каждый дом, каждая достопримечательность может вызвать ассоциации для поворотов сюжета в здешней жизни моих героев. Браво, русская литература! Ломоносов начнется чуть выше, когда в обзор войдет старый город.

Почти впритык к вокзалу маленькая стоянка такси, аптека с зеленым крестом и кафе с белыми пластмассовыми креслами. Самое время передохнуть, выпить кофе. Кельнер – молодой парень, белобрыс, ангелоподобен, с серьгой в правом ухе. Ах, как хорошо для романа ввернуть модную гомосексуальную тему! Кельнер, как конфетка фантиком, обтянут белым форменным фартуком.

Я устаю не от хождения, не физически, а от расщепленности сознания. Но я ненадолго отогнал все остальное и сосредоточился на лекции. Обычно мои мысли будто скручены в жгут: Саломея, Роза, работа, которая называется русской литературой. Сейчас к этому прибавилось со своими переживаниями юное существо во Франкфурте, а теперь вот еще и Серафима, которая, оказывается, тоже живет в Германии. Что-то многовато здесь всего соединилось, но в географии жизни всегда есть узлы, куда стекается слишком много. Я читаю лекцию или пишу роман?

– Эспрессо или капучино? – Кельнер глядит проникновенно и внимательно, как молодой Феликс Круль в глаза лорду. Напрасно уставился, мальчик! Я играю в свои игры, сам вызываю себе запланированные видения.

Как одни молодые герои специализируются на парикмахершах или продавщицах, так я в молодости влюблялся только в актрис. Или актрисы любили меня? Раскинем новое полотно воспоминаний, широкое, как бедуинский шатер или военная палатка. Что там видно из-за распахнутого полога? В романе литературных героев у профессора и романиста возник собственный эпизод. Вот и говори после этого на лекциях, что в романах не может быть «вдруг». Роскошные, обожженные солнцем горы, далекая страна, самая южная точка бывшего Советского Союза – населенный пункт Кушка. В советской армии той далекой поры моей молодости была одна особенность: солдат не только служил, но еще и путешествовал. Подумать только, я видел огромный крест-часовню, воздвигнутую к празднованию 300-летия дома Романовых! Филолога, не очень аккуратного в посещении занятий и сдаче зачетов отчислили после первого курса и отправили в армию, но как в некотором роде интеллигентного человека определили в военную команду театра, находящегося в ведении оборонного министерства. Гадайте теперь – был ли это Центральный театр Советской Армии или передвижной театр Туркестанского военного округа, все равно не скажу. Служба среди декораций и ящиков с реквизитом. Но рядом проходили, занятые своей творческой жизнью, кумиры и кумирши, знакомые по кино– и телеэкрану.

У военной команды было много обязанностей: ставить декорации, грузить, поднимать, тащить ящики с бутафорией и реквизитом, а еще выходить в массовках, играть толпу. Но и в толпе тебя могут увидеть, было бы обоюдное желание. Какую восхитительную охоту за стриженым под нулевку солдатом из военной команды устроила, как я понял позже, когда оказался ее жертвой, Серафима! Это издержки образа жизни ведущих артисток: всё в театре да в театре, и семейная жизнь рассыпается, вынося на отмели лишь одиночество, украшенное ролями, триумфами, сумасшедшей работой и корзинами цветов, которые можно, конечно, не спеша расставлять на кухне перед ужином холодной котлетой. Правда, у Серафимы была ко мне еще материнская нежность и забота: разницей в возрасте – мне восемнадцать, ей тридцать пять.

Ах, эта прелесть армейско-театральной жизни в команде: можно ночевать в общежитии, можно лишь приходить под утро. Как правило, все одинокие и интеллигентные мальчики-солдатики, имеющие театральное, искусствоведческое или филологическое образование, были пристроены. Один ночевал у давней подружки, другой у тренера по футболу или директора бани, а третий выныривал, заметая следы, у ведущей актрисы театра – основной, как тогда говорилось, героини. Но все это поначалу складывалось не так просто: мальчику за кулисами дали шоколадку, потом в сумочке, изящной, как паутинка, принесли – дело к осени – шерстяные носочки, потом сунули кусок пирога с мясом, завернутый в алюминиевую фольгу, потом попросили вечером, после спектакля, заехать передвинуть что-то из мебели. Мебель заняла десять минут, но на ужин лебединые ручки основной героини приготовили роскошный шницель из кулинарии. Это так естественно, что мальчишкам нравятся уже пожившие, уверенные в себе женщины, да еще в ореоле славы. Кто к кому, собственно, тянулся? Кто кого больше хотел? И все могло получиться просто, ясно, без сложностей, если бы у мальчика это не было в первый раз. Много времени ушло на застенчивость и рефлексию. Она, конечно, меня любила и по-своему, по-матерински, была ко мне привязана. А я ее начал ревновать, это была страсть. Ревновал даже к основному социальному герою, вовсю увлеченному только девичьим молодняком. Потом, когда через год я вновь поступил в университет и мы расстались, вернее мое место занял новый бездомный мальчик, я понял, что не исключено, кроме неистраченного чувства материнства ею руководила профессиональная необходимость расслабиться перед спектаклем. На это меня надоумила история одной знаменитой ленинградской примы-балерины, декоративно жившей с мужем-балетмейстером, глядевшим только в сторону мужского балетного класса. Накануне спектакля ей нужен был мужчина, все равно какой – молодой, старый, дворник, слесарь. Она выходила на поиск, набросив на себя шубку поплоше, и находила его. Но какая это была дивная, резвая и мечтательно-невинная Аврора, Одетта, Никия! «Из какого сора?..» Нет, это эрудиция, достойная провинциала.

В Москве этот сезон «первой любви», вернее «первой женщины» проходил вполне благополучно. И там возникали обстоятельства, когда мальчику доводилось ревновать. Ревность входила в обязательный круг переживаний: если есть любовь, значит обязательно должна быть и ревность. Хуже было на гастролях: основная героиня, знаменитая киноактриса – это некая эмблема театра, показательная фигура. Её вывозят после спектакля на встречи с областным начальством, ее забирают на радио и телевидение, ее, наконец, селят не как всех, а в особых апартаментах, куда не всегда можно прокрасться даже по черному ходу или водосточной трубе. А если какой-нибудь выездной спектакль в дальнем гарнизоне, здесь за ней увиваются молодые, пахнущие сапожной ваксой и одеколоном «В полет» офицеры и начальники погранзастав в средних чинах. Это еще хорошо, если основная героиня, пробираясь среди кулис «на выход» и повторяя про себя реплики, с безумным взглядом тем не менее ворохнет у тебя волосы на затылке: не забыла, помню, терпи. А терпеть было невмоготу, прижать бы, стиснуть, с криком растерзать. И какая мука думать, что из зрительного зала на нее, так же вожделея, как и ты, глядит толпа.

Среди недавних видений сегодняшней прогулки внезапно возникли горы, марево над перегретыми камнями и гигантская крестообразная часовня. Самая южная точка нашей тогдашней державы – знаменитая Кушка. Гарнизон, танковая армия, вода из артезианской скважины, крошечная гостиница при доме офицеров для актеров, огромная военная палатка для рабочих, осветителей, радистов и электриков. Зрительный зал – в ангаре для вертолетов. Телевидение сюда еще не доходило, а политпросветработу и культурный досуг никто не отменял.

Если бы ему дали тогда в руки пулемет! Спектакль начинался в десять утра. За рампой варилась густая людская масса. Играли знаменитейшую пьесу Всеволода Вишневского «Оптимистическая трагедия». Массовка, в которой и осветители, и рабочие сцены, и военная команда, обливалась потом, но здесь, между выходами, можно было еще сбросить с себя шинель. Серафима играла женщину-комиссара, и всё время на сцене. Почему же так запомнился мне именно этот эпизод?

Палуба корабля, толпа анархистов, среди которых и я в рваной тельняшке. Диалог Комиссара с Вожаком. Выстрел. Серафима, опуская тяжелый маузер с закопченным навеки стволом, поворачивает к толпе обворожительно-бесстрашную голову и низким, тревожащим подсознание голосом произносит свою знаменитую реплику: «Ну, кто еще хочет комиссарского тела?» Боже, как я ее в эту минуту любил, как я хотел этого комиссарского тела, этой домашней яичницы или купат из кулинарии, которыми меня сначала кормили, этого моего сжигающего себя и всё пытающегося что-то доказать безумства. Мне, худенькому, полуголому анархистику, хотелось закричать: «Я! Я хочу! Это только мое тело!».

Но потом было еще страшнее. Конец акта, уже в зале зажжен свет, и я увидел… В первых трех рядах на табуретках сидели офицеры, а сзади огромная полуголая орущая и ликующая толпа – из-за жары в раскаленном ангаре солдат приводили на спектакль в такой странной униформе: сапоги, трусы и ремень поверх голого живота с надраенной бляхой. Почему же я так плакал после этого спектакля? Серафиму и нескольких актеров увезли на завтрак, устроенный где-то на природе. Сопли и слезы мне утирала мужская костюмер-одевальщица Верка, она была старше меня лет на восемь…

Молодой кельнер принес кофе и тут же, потеряв интерес ко мне, занялся каким-то степенным, судя по выговору американцем, усевшимся за столик рядом. Ну, загудели: американец хочет еще яичницу с беконом и тосты с черничным джемом. Что-то говорят о достопримечательностях. Schloss – это замок, понятно. Elisabet – знаменитая святая и знаменитая церковь ее имени. Тоже понятно. Ага – Пастернак, естественно. До Ломоносова уровень и кельнера, и американца не дорос. Синагога – была, разрушена при нацистах. Она находилась в центре города, почти по моему маршруту. Сейчас это лишь пустая, мощеная камнем, площадка внизу, с другой стороны скалы и замка. В каждую годовщину Хрустальной ночи, когда нацисты били витрины еврейских магазинов и убивали владельцев, здесь собираются люди. Мужчины в кипах на головах. Возможно, именно к общине этой синагоги был приписан профессор Коген.

Но каким образом и почему в этом разговоре, половину из которого я не понимаю из-за ужасного акцента американца, а другая половина уносится ветром, возникает имя первого президента Германии – как считается, передавшего власть Гитлеру, – маршала Гинденбурга?

Чудный день, сегодня не вторник, не четверг, не суббота – это дни диализа Саломеи. Сегодня она дома, значит, пауза в моей вечно напряженной психике. Можно даже отключить телефон, который я никогда не отключаю, сегодня ничего не произойдет. Опасность наступает, когда к одной гидросистеме – к человеческому телу, подключают другую – огромный аппарат, клубок трубок, насосов, абсорбирующих кассет и электроники – искусственную почку. Жизнь на стыке природного и человеческого. Какое количество опытов и теорий, находок и изобретений, настоящих подвигов, подчас самоотверженных, тысяч химиков, физиков, электронщиков, металлургов и стеклодувов понадобилось долгие годы и века, чтобы продлить и сохранить жизнь Саломеи и многим ее обделенным жизненной удачливостью товарищам.

Я все время держу ее в памяти. Раньше, взглянув на часы, я мог точно сказать: сейчас она стоит за кулисами и ждет выхода, а сейчас поёт арию Далилы, Амнерис или ведет дуэт с Эскамильо. Взглянем на часы. Одиннадцать часов тридцать минут – прибавим два на разницу во времени – час тридцать. Значит, варит кашу собаке, чтобы остыла до вечера. Сама она в два съест сырник и, подумав, все же выпьет полчашки зеленого китайского чаю. Какая мука – экономить на питье, не разрешать себе в жаркий день выпить стакан кваса!

Кофе допит, кельнер, блестя глазками, подлетел с привычным блюдечком, на котором лежит кассовый чек, и где я оставлю ему два евро за этот самый кофе плюс чаевые. Не мало ли?

Тут же возник, другой «по-существу» вопрос: во сколько прибывал поезд, на котором из Берлина приезжали сестры Высоцкие, и во сколько уходил во Франкфурт тот, на котором Пастернак уехал на свидание к влюбленной в него двоюродной сестре Ольге. Узнать это, проведя определенные исследования, можно, специалисты знают, что это не праздное любопытство. Ступени, наверное, всё же не те, а вот вокзал никуда не сбежал, он на том же самом месте. Ой, недаром я уже писал, что Пастернак всю свою жизнь не влюблялся в женщин одними глазами. Но по порядку.

Сначала явление самого юного героя. В конце первой декады мая, в отцовском сером костюме – этому, повторяю, есть документальные подтверждения, у классиков в жизни всё подтверждено, почта из Москвы доставляла письма часто на третий день, мобильный телефон с ромингом еще отсутствовал, было не то что тоскливо, душа требовала общения с близкими, писали и переписывались много, – он сошел с берлинского поезда, чтобы, пройдя вокзал, оказаться на этой площади. Что сначала – первые впечатления или «зачем»? Приехал слушать курс философии у главы Марбургской школы неокантианцев Германа Когена.

Здесь надо заметить два обстоятельства, сыгравших определенную роль в судьбе поэта. По Когену, в отличие от кенигсбергского старшего собрата, мышление порождает не только форму, но и содержание. И второе: как утверждают специалисты, Коген развил теорию этического социализма. Всё это не прокатилось мимо Пастернака, так тесно связанного в своей поэзии с коммунистическими социальными идеями. Но об этом еще, может быть, удастся сказать. И чтобы совсем всё поставить на место здесь, в экспозиции марбургского эпизода, заметим: приехал молодой человек, еще не осознававший себя поэтом, еще искавший свое место в жизни и призвание. Совсем недавно он полагал себя пианистом и композитором, а теперь, уже студентом-юристом Московского университета, почувствовав новый позыв, к философии, приехал на семинар услышать немецкое светило. Язык? Пастернак с детства говорил по-немецки, хотя в семье часто объяснялись на идиш.

Как же тяжело и в романе, и в лекции даются эти служебные. куски, полные, казалось бы, необязательных подробностей. Но всё необходимо скрупулезно обозначить, чтобы потом получить неожиданный эффект. Читатель и студент должны знать мотив поступка героя. Не только его возраст, цвет глаз, интеллектуальный багаж, но и сколько у него в кошельке было денег. В многолюдной семье Пастернаков, как и у всех интеллигентов той поры, денег было в обрез. Молодой Пастернак отчитывался перед родителями в каждой копейке. Так насколько уверенно он чувствовал себя, когда проездом из Бельгии в Берлин его навестили ни в чем себя не стеснявшие сестры Высоцкие? И как прошла во Франкфурте его встреча с Ольгой Фрейденберг, уже привыкшей к достатку, хорошей еде и дорогой одежде молодой дамой, которую он пытался угостить в какой-то харчевне сосисками? Может быть, из этих маленьких фиаско и поэтическая кантилена поэта? Это случится очень быстро в будущем. Время Марбурга – агрессивное время судьбоносных событий. Но пока папин костюм, в руках папин кожаный чемодан и первая открывшаяся картина.

Он сбегает по вокзальной лестнице, он – будущий философ, профессор, знаменитость!

И в лекциях, и в романе длинные прозаические цитаты выглядят довольно нелепо. Чудовищно выглядят цитаты стихотворные не на языке оригинала. Образы сплющиваются, превращаясь в фигурки театра теней. Воображение вроде бы не отказывает им в жизни, но это какая-то условная жизнь, существующая лишь в определенном ракурсе и при специальном освещении. Я твердо решаю сейчас, что в лекции все постараюсь лишь обсказать. Столь же нелепо будет выглядеть цитирование «Размышления о пользе стекла» Ломоносова, как и последних стихов из «Живаго». Переводчик должен умертвить в себе поэта, чтобы дух возродился в чужом стихотворении. Обо всем этом можно было и не говорить, потому что это очевидно. Цитат – не будет, в сплетении моих и чужих историй должна возникнуть новая художественная данность, в которой, может быть, как приведение в зеркале, появятся вызванные мною духи. И почему бы им не прийти на мой зов, и не показать себя? Но зеркала не надо, всё должно произойти в сознании читателя или слушателя.

И тем не менее без одной цитаты обойтись именно в местной аудитории очень тяжело. Она актуальна уже скоро сто лет, почти с тех пор как впервые на этой привокзальной площади, с которой в те времена открывался более свободный вид, появился папин костюм, папин чемодан и подаренные мамой сыну на эту поездку деньги. Это драгоценная цитата для Марбурга, потому что она на многие годы вперед определила оптику и взгляд на город тысяч людей. В этом особенность любого поэта: написав для себя или для близких, он прививает, делая его безусловным, свой взгляд всем. Теперь мы все видим так и никак по-другому. Но во имя выразительности, закавычив цитату, я все-таки сменю в ней местоимение первого лица на третье:

«Он стоял, заломя голову и задыхаясь. Над ним высился головокружительный откос, на котором тремя ярусами стояли каменные макеты университета, ратуши и восьмисотлетнего замка. С десятого шага он перестал понимать, где находился. Он вспомнил, что связь с остальным миром забыл в вагоне и её теперь… назад не воротишь…» Пленительнейшие строки эти можно было бы и продолжить, потому что драгоценнейшее для любого краеведа описание его города пером признанного гения на этом не кончается. Здесь будет время действия – полдень, описание улиц, сделанное с предельной для Пастернака, выплескивающейся образностью, тут прозвучит конструкция домов, и вдруг возникает совершенно новый образ и новая мысль. Она лучше всего свидетельствует, что и тема моей лекции в университете, и отчасти весь этот роман уже были придуманы тогда, потому что любой человек из России, попадающий к подножью этой огромной скалы, неизбежно что-то должен вспомнить. Опять, чтобы не менять ритма, произвожу ту же операцию с местоимениями: «Вдруг он понял, что пятилетнему шарканью Ломоносова по этим самым мостовым должен был предшествовать день, когда он входил в этот город впервые…»

Есть смысл опять отослать читателя, а может быть, и слушателя лекции к тем самым почтовым карточкам начала века. Что там представляли из себя Париж до барона Османа? Правильно, мощеная улица и тротуары? Не правило, а исключение. Кстати, если бы кто видел этот бисерный почерк «мушиные каки», которыми были исписаны эти открытки. Иногда он писал родителям или друзьям обратным ходом между строк. Бумаги мало – информации много. Кстати, эти почтовые карточки, их отправка, стоила дешевле, чем письма.

Итак – он взглянул! Кажется, в то время в Марбурге уже ходила электрическая конка, но романтичнее, конечно, в экипаже на лошадиной тяге. Ощущение расстояний, несмотря на наличие разных, но стабильных по много десятков, а иногда и сотен, даже тысяч лет мер длины, со временем меняется. Калужская застава в Москве, двести лет назад, по определению, край города, нынче, под названием Октябрьской площади, чуть ли не центр столицы, по крайней мере, на ней расположено три общероссийских учреждения включая Министерство внутренних дел, а в новом жилом доме на этой же площади – несколько зарубежных посольств. Подобные масштабы сохранились и в Марбурге столетней давности. До Gisselbergstrasse – название можно перевести как «Улица Гиссенской горы» – здесь Пастернак и поселится, – расположенной тогда на самой окраине, от вокзала, минуя подножье скалы, можно было дойти минут за тридцать, но, думается, он все же пошел сначала в университет – это минут пятнадцать. Кстати, один маршрут. Солнце, тишина, нарушаемая лишь звонком кондуктора конки. Желтый кожаный чемодан, хорошо попутешествовавший раньше с папочкой, стоял между сидениями. Лошадка идет сначала через один мост, над тихим Ланом, потом через другой мост, над его протокой. Где-то на этом отрезке пути, если доверять письменным свидетельствам, «в пяти минутах ходьбы от вокзала», слева находилась гостиница , здесь останавливались сестры Ида и Лена Высоцкие; Пастернак был влюблен в Иду. На этом же отрезке пути, почти напротив бывшей гостиницы, сейчас находится огромный магазин с интернациональной маркой «Вульворт», магазин недорогой. На стороне отеля – другой супермаркет. Почему сразу же, отправляясь от вокзальной площади по пастернаковскому маршруту, обращаешь внимание на эти два магазина? Но здесь надо вспомнить еще двух женщин, которые так много значили для Пастернака.

Жизнь и её обсказ существуют только в причинно-следственных связях. Лишь складываясь в своей таинственной бытовой последовательности, они приобретают полноту и весомость. Факт сам по себе гол и плосок, он не говорит, а лишь лопочет, но чтобы он набрался сил и заговорил, его надо сопоставить и сложить с другим. Так в химии вещество, само по себе не участвующее в процессе, делает реакцию стремительной. Мысль ясна, и к чему же здесь ее пояснить. Зайдем лучше в «Вульворт».

Для русского, советского замеса, человека подобный магазин – это целое приключение. Я сам лично хорошо знаю, как в прошлое, советское время, в Финляндии, с крошечными командировочными деньгами, я долго ходил по бесконечным залам магазина «Штокман», выбирая из длинного списка у себя в блокноте помеченные вещицы. Ах, ах, купите мне лифчик, там это копейки. Ах, ах, купите мне дрель, у них это сущая мелочь! Мы тогда редко выезжали, а быт и жизнь, как Молох, требовали «к случаю» одежды, книг, которые еще надо было, рискуя, провозить через пограничников и таможню. Актрисе нужно было какое-нибудь платье, блузку, выходные туфли или косметику для сцены и жизни. Не забуду, как возвращаясь из той же Финляндии, взял в дорогу подаренный профессором-славистом томик тогда запрещенного Солженицына. Всю дорогу читал, вокруг ходила, щелкая зубами, стюардесса. На таможне мне устроили демонстративный шмон. Но соблазнительный томик я предусмотрительно оставил в самолете. В этом смысле жизнь упростилась, в Москве, наверное, есть всё, дело лишь в цене.

На этот раз я захожу в «Вульворт», чтобы купить для Саломеи высокий и прочный термос, с которым она будет ездить на свои процедуры.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16