Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ресторан «Березка» (сборник)

ModernLib.Net / Современная проза / Евгений Попов / Ресторан «Березка» (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Евгений Попов
Жанр: Современная проза

 

 


Евгений Попов

Ресторан «Березка»

Люди остаются людьми

Обращение к читателям

Дорогие читатели, первые два тома неразлучной троицы моих «АСТовских» книг состояли из коротких рассказов о той лихой и горькой, занудной и веселой, отвратной и превосходной жизни в нашем прежнем таинственном царстве-государстве, которое накрылось в 1991 году медным тазом. А в этом томе собраны мои странные сочинения того странного времени, когда вся огромная страна жаждала перемен и не верила в них, полагая, что завтра будет то же, что вчера. Что «царствию Ленина не будет конца», как выразился горбун-самоубийца в одном из антисоветских рассказов Ивана Бунина, и мы вечно будем шагать под красным знаменем неизвестно куда. Смятенный стиль этих объемных текстов, робкие попытки автора и его персонажей заглянуть в будущее могут выглядеть сейчас смешно и наивно, но я бы не спешил с выводами.

Конечно же, конечно – новая жизнь окончательно вошла в наши крутые берега, всё у нас вроде бы по-другому, однако «связь времен» все же не распалась окончательно и бесповоротно, как у принца Гамлета. Солнце по-прежнему всходит и заходит. Волга все еще впадает в Каспийское море. Люди по-прежнему остаются людьми: праведники – праведниками, дураки – дураками, мерзавцы – мерзавцами, честняги – честнягами. Любовь / кровь – все еще самая актуальная рифма.

И все же ясно, что отдельные фразы, намеки, иносказания прежних лет требуют теперь пояснений и комментариев. Выросло новое поколение читателей, которым слово «мерчендайзер» более понятно, чем «парторг», а «тимбилдинг» ближе, чем процесс сдачи пустой винной посуды в ларек с целью опохмелки. Недоступны «русским европейцам» и определенные слова «сибирского русского», на котором иной раз изъясняются мои персонажи.

Кроме того, я снова впускаю вас на свою писательскую кухню, приводя в своих комментариях конкретные примеры того, как создается аппетитное (или наоборот) варево художественной прозы. Раскрываю псевдонимы, высветляю «темные места», называю реальных прототипов своих выдуманных героев, вспоминаю ушедших друзей, которым и посвящены все эти три тома.

Жизнь идет и проходит, жители все еще огромной страны таинственны, загадочны, себе на уме. Тогда они делали вид, что верят в коммунизм, сейчас делают вид, что строят капитализм. Я не знаю четкого ответа на вопрос, хорошо это или плохо, ибо сие – тайна, которую я пытаюсь разгадать во всех своих книгах, включая ту, которую вы держите в руках.

До новых встреч. Приятного вам чтения. И храни вас всех Бог.


Ваш Евгений Попов 2009

Накануне накануне

Роман персонажа романа, написанного персонажем романа

Минометчик, дай мне мину,

Я ее ... задвину.

Если вдруг война начнется,

Враг на мине подорвется...

Советское, народное

I

В тени развесистой липы, на берегу Штарнбергерзее, недалеко от Мюнхена, в один из самых жарких дней неизвестно какого года лежали на траве два не совсем молодых человека.

Один, пролетарского на вид происхождения, облагороженного хорошим питанием, славно скроенный, хорошо сбитый, с едва заметно выпирающим пузцом и громадным родимым пятном во всю щеку, лежал на спине со сдержанной улыбкой на пухлых губах и задумчиво глядел в светлую даль, слегка прищурив свои выпуклые глазки.

Другой по сравнению с ним казался совсем дедушкой, похожим на хорька, и никто бы не подумал, глядя на его лысую голову и лицо, украшенное рыжеватой бородкой, что это тоже нормальный человек. Он лежал в неловкой позе эмбриона, и это, очевидно, нравилось ему, отчего на лице его блуждала добрая идиотическая улыбка, а лоб был испещрен морщинами нелегкой мысли. Звали его Владимиром Лукичом, а товарищ его, откормленный пролетарий, носил гордое имя Михаила Сидоровича.

– Отчего ты не глядишь, как я, в светлую даль? – начал Михаил Сидорович. – Так гораздо лучше: укрепляет зрение, оптимизм, потенцию.

– Уже глядел, – угрюмо отозвался Владимир Лукич. – И не нахожу в этом чего-либо чересчур хорошего.

– Эх ты, шакал, – брякнул Михаил Сидорович и пригнул голову в ожидании словесного или физического удара по голове.

Но удара не последовало, и он, одобренный таким несомненным успехом своей фразы, зачастил:

– А ты – страшный, страшный, Володька, не приведи господь спорить с тобой.

– Вот то-то же, – снисходительно отозвался Лукич, и приятели вновь надолго замолчали, пока одного из них, а именно Мишу, не укусила кровососущая муха.

– Нецензурный случай! – добродушно выругался этот добряк и баловень женщин, обратив к приятелю свое чуть капризное лицо, но тот, оказывается, уже давно говорил совершенно на другую тему, чем мухи.

– Любовь – это великое слово, великое чувство. Особенно первая любовь. Кто испытал первую любовь, тому трудно забыть ее, она возбуждает в нас такие же странные чувства, как окружающая природа, социум, борьба классов, полов.

– Да ты, брат, я вижу, умница, философ, не зря окончил Казанский университет, – рассмеялся Михаил Сидорович, но тут же посерьезнел и добавил: – Ты совершенно прав, Володя, любовь, жизнь, смерть – вот те три кита, на которых держится человечество.

– Но любовь выше всего, – упрямо продолжал Владимир Лукич. – Поверь мне, Миша, ведь я знаю, что говорю. Ты знаешь, я был участником и демиургом таких кровавых событий, что меня требуется вечно жарить в аду на сковородке, и вот я, грешник, говорю тебе – любовь, мечта.

– Ты имеешь в виду Русю, когда говоришь о любви? – тихо спросил Михаил Сидорович.

Владимир Лукич вспыхнул.

– Зачем так буквально! – резко остановил он кажущегося ему развязным собеседника. – Ведь я говорю не о любви-наслаждении, а о любви-жертве. Руся – это жертва, и ты увидишь, что она сама себя принесет в жертву.

Оба приятеля помолчали.

– А я на днях опять встретил Инсанахорова, и он очень хорошо о тебе отозвался. – Этой фразой Владимир Лукич, казалось, пытался смягчить свою резкость и «умаслить» собеседника.

– Какой это Инсанахоров? Ах да, этот татарин со значком нобелевского лауреата, о котором ты мне говорил? Диссидент этот. Уж не он ли внушил тебе эти «философские» мысли? – скривился Михаил Сидорыч.

– Вполне может быть, – сухо ответил Лукич.

– А что же в нем еще замечательного, кроме того, что он изобрел мину?

– Увидишь, – лаконично ответил Владимир Лукич. – Который час-то? Третий. Пойдем. Как душно!..

– А мне этот разговор всю кровь зажег. Признайся, занимает тебя эта женщина? Хочешь ее трахнуть? – Михаил Сидорыч пытался заглянуть в лицо Владимиру Лукичу, но тот отвернулся и вышел из-под липы.

Он двигался неуклюже, как на ходулях, временами поскрипывая сочленениями своего многолетнего тела. Михаил Сидорыч, включив вторую скорость, катился за ним колобком. А Владимир Лукич хоть и производил иногда впечатление полного мудака, но внешне казался более патриотом, чем его товарищ, употребили бы мы эти два хороших слова, если бы они не были так обезображены в СССР советской пропагандой.

II

Два не совсем молодых человека спустились к Штарнбергерзее и пошли вдоль берега этого самого крупного в Германии озера. От воды веяло свежестью, тихий плеск немецких волн ласкал слух. С роскошной виллы, расположенной где-то на противоположном берегу, доносилось хоровое пение песен «Катюша» и «Вперед, заре навстречу».

– Клинт гуляет, – заметил Михаил Сидорыч. – Представляешь, Хоннекер спер деньги у немецкого народа, а казначей Клинт – у Хоннекера. Хоннекер укрылся неизвестно где, этот – здесь. Никто ничего не может доказать, все только поют.

– Да, встречаются еще у нас нечестные партийцы... – Владимир Лукич испытующе посмотрел на друга. – А где, кстати, деньги, которые тебе выдала мировая буржуазия в лице Анны Романовны на теоретическое обоснование контрреволюции в СССР?

– И не стыдно тебе, Владимир Лукич, упрекать меня, когда я и без того горько раскаиваюсь, – вспыхнул, как порох, Михаил Сидорыч. – Да, я просадил эти деньги во время прошлого октоберфеста в окрестных биргартенах, но зато какие типы людей я там увидел! Это замечательные типы, глядя на них, можно теоретически обосновать несколько контрреволюций в СССР, сменяющих одна другую.

– «Сменяющих одна другую», – иронически, со смыслом процитировал приятеля Владимир Лукич. – Это скорее относится к девкам с мюнхенской Шиллерштрассе, которые известны тебе лучше, чем ты им.

– А что же я, пингуин морской, без крыльев? – расхохотался Михаил Сидорыч, видя, что суровость его товарища явно напускная. – Мне душно здесь, я, я в СССР хочу, – добавил он почти серьезно. – Там рощи, поля, там сейчас застой, а хорошо бы сделать перестройку.

– Говнюк ты, Миша, как на тебя сердиться, – махнул рукой Лукич.

Внезапно дорогу преградила им какая-то баба и заговорила с явным, хотя и нарочитым, еврейским акцентом:

– Что же это вы, господа, обедать не идете? Стол уже давно накрыт, и бульон на месте.

– Что я слышу? Бульон... И конечно же, жирненькая курочка в нем томится?

– Ах, перестаньте, Михаил Сидорович, отпускать ваши казарменные, антисемитские остроты, а то я рассержусь да как трахну вас палкой по голове!

Баба топнула ножкой и плюнула ему в морду. Михаил Сидорыч тоже плюнул ей в морду. Они оба утерлись, после чего заговорили уже спокойнее.

– Руся тоже хотела идти со мною, чтобы звать вас, да испугалась жары и осталась в саду. Ну их, говорит, к свиньям собачьим, сами придут, когда жрать захотят. А я все-таки пошла. Идемте, идемте, господа! – повторила она и двинулась вперед по тропинке, слегка раскачивая свой тонкий стан при каждом шаге и откидывая хорошенькою ручкой, одетой в черную митенку, мягкие длинные локоны от лица. Приятели отправились вслед за нею.

– Хороша, стервь! – восхищенно отозвался о красавице бабе Михаил Сидорыч, но Владимир Лукич так пихнул его локтем, что тот охнул и захлебнулся горячим летним воздухом.

– Сарра, Миша, Володя! Обе-да-ть!.. – донеслось из-за деревьев.

...Молодая девушка с бледным выразительным лицом молча поднялась со скамейки сада.

...Дородная дама в летнем джинсовом костюме, подняв над головой американский летний солнцезащитный зонтик, стояла на пороге, улыбаясь томно и вяло.

...Ростовой портрет военного виднелся в прохладной глубине летнего барского дома.

Пришли.

III

Анна Романовна, урожденная Рюрик, рано осталась круглой сиротой и наследницей значительных капиталов, вложенных в оружейную промышленность разных стран и нефтяные разработки на Аляске. Ее будущий муж, Николай и тоже – Романович, завоевал богатую сироту тем, что прямо сказал ей в лицо при первой встрече, что является натуральным русским царем из династии Романовых. А когда Анна Романовна робко возразила ему, что по достоверным сведениям все царское семейство было расстреляно в городе Екатеринбурге, носящем ныне имя какого-то советского комиссара, Николай Романович только многозначительно расхохотался в ответ, отчего она полюбила его пылко, искренне, навсегда.

Николай Романович порядочно говорил по-немецки и по-английски, любил водку, пирожки с рубленым яйцом и зеленым луком. В жизни его действительно была какая-то тайна, в этом были уверены все, кто его хоть немного знал, но тайну эту он оберегал тщательнее всего на свете и настолько искусно, что иногда казалось, будто этой тайны и вовсе нет. Родственников у него в обозримом пространстве не имелось, хотя он иногда намекал в высшем обществе, что у него есть внук, писатель, живущий в СССР на Байкале в одинокой избушке, скрываясь от коммунистов. «Да я и сам, почитай, сибирский глобтроттер», – иногда хвастался под хмельком Николай Романович, ничуть не смущаясь тем, что это заявление никак не совпадает с предъявленными им будущей жене биографическими данными и реликвией – плюшевым мишкой, внутри которого, по утверждению Николая Романовича, когда-то был зашит царский бриллиант.

Ему и верили и не верили. Должно сознаться, что многим лицам из нашей публики такого рода улики казались (и до сих пор кажутся) неопровержимыми. Николай Романович любил кататься на машине «вольво», а постарев, завел себе любовницу-немку, такую же дуру, как и он сам, которая называла его в письмах к своей кузине Еве «майн думпкопф». Милые люди! Я их всех люблю!

А сама Анна Романовна была маленькая, худенькая женщина с правильными чертами лица, склонная к волнению и грусти. Она любила романы Франсуазы Саган, несколько раз пыталась штудировать труды Фрейда и Юнга и «новую женскую прозу», поступающую из СССР, но с рождением Руси все это бросила и отдалась целиком домашнему хозяйству и созерцанию мира в ключе восточных религий, о которых она, как и о многом другом, не имела ни малейшего понятия. Но тут вышла закавыка. Эта религия запрещала ей иметь постоянные половые отношения с Николаем Романовичем, отчего он, обозленный ее «холодностью», и стал развлекаться на стороне.

Вот так хорошие идеи губят хороших людей, разрушают семейное счастье! Неверность мужа очень огорчала Анну Романовну, и она жаловалась на него всем знакомым и близким, даже дочери. Но в принципе ей было на это наплевать, с ней была ее религия, ее милая Руся, а также легкое искристое рейнское вино, до которого она была большая охотница. Кроме того, она часами играла на клавесине и переписывалась через посредников с «новыми писательницами», живущими в Москве.

Михаил Сидорыч приходился ей троюродным племянником. Отец его, паровозный машинист, растратил на бегах казенные деньги и был вынужден покончить жизнь самоубийством, мать, финская феминистка, умирая от купленной по дешевке у русских спекулянтов метиловой водки, перед смертью упросила Анну Романовну взять мальчика к себе на руки и вырастить его настоящим человеком. Ему шел тогда семнадцатый год, и казалось, вся жизнь у него будет впереди. Так и оказалось. Он не закончил университета, но был очень умный, подавал большие надежды, переписывался со Зденеком Млынаржем, деятелем коммунистической «пражской весны».

IV

– Пойдемте же все кушать, пойдемте, пока не остыло, – проговорила жалостным тоном хозяйка, и все отправились в столовую. – Сядьте подле меня, Сарра, – промолвила Анна Романовна, – ты, Руся, займи гостя, а ты, Михаэль, пожалуйста, не шали и не дразни Сарру. У меня голова болит сегодня.

Михаил Сидорыч сделал неуловимый, но неприличный жест. Сарра ответила ему полуулыбкой. Эта Сарра, или, точнее говоря, Софья Игнатьевна, круглая сирота русского происхождения, была заочной приемной дочерью видных еврейских отказников, томящихся в Москве и храбро борющихся с властями за право выезда на историческую родину в государство Израиль. Софья Игнатьевна, сочувствовавшая свободе с детских лет, объявила их своими приемными родителями и теперь требовала воссоединения с ними. Эта история попала в газеты, на радио «Свобода», «Немецкая волна» и «Голос Америки», где девушка выступала с трогательными рассказами о тоске по невидимым родителям. Анна Романовна взяла ее в компаньонки к своей дочери, чтобы воспитывать последнюю в интернациональном духе. Руся, поклонница Николая Бердяева, Николая Федорова и Николая Гоголя, на это не жаловалась, но решительно не знала, о чем говорить с Саррой, когда ей случалось остаться с ней наедине. Они тогда просто курили и играли в карты «по маленькой».

Обед продолжался довольно долго. Владимир Лукич разговаривал с Русей о своих планах, намерениях и надеждах на то, что все будет хорошо. Михаил Сидорыч, съев первое, второе и третье, продолжил с Саррой свою веселую игру «на грани пристойности», а Сарра отвечала ему все тою же флегматической улыбочкой.

Когда все покушали, то Руся, Михаил Сидорыч и Владимир Лукич отправились гулять.

А Сарру они с собой не взяли, и она села за фортепиано.

– Что вам сыграть, уважаемая? – спросила она Анну Романовну.

– Сыграй мне «Мой отец в борьбе с врагами жизнь свою отдал». – Анна Романовна опустилась в кресла, и слеза навернулась на ее ресницу.

А между тем Руся повела обоих приятелей в укромную беседку из акаций, с деревянным столиком посередине, угостила их водкой и приступила к допросу.

– Итак, вы опять желаете быть вождем угнетенного человечества? – спросила она Владимира Лукича.

– Да, – не возразил тот, втискивая между колен свои красные руки. – Это – моя любимая мечта. Конечно, я теперь очень хорошо знаю все, чего недоставало мне, чтобы стать подлинно достойным такого высокого звания, потому что в прежней своей жизни я уже был однажды вождем и ничего хорошего из этого не получилось, но теперь... теперь, надеюсь, я буду лучше подготовлен.

– Он уже теперь снова силен, как черт, – грубо заметил Михаил Сидорыч, наливая себе еще, но его никто не слушал.

– И вы будете вполне довольны вашим положением? – Руся, подпершись кулачком, глядела Владимиру Лукичу прямо в его косые глаза.

– Одна мысль о подобной деятельности наполняет меня радостью и смущением. Сколько, однако, дров снова наломаем... Покойный батюшка еще очень давно благословил меня на это дело. А смущение... смущение происходит лишь от моей нечеловеческой скромности.

– Говорят, ваш покойный батюшка оставил замечательное сочинение в рукописи. Это правда? – продолжала допрос Руся.

– Да, оставил. Это был чудесный человек. Вы бы полюбили его, Руся Николаевна, и его, и его, сочинение, если бы отнеслись к ним обоим безо всякого предубеждения.

– Я в этом уверена. А какое содержание этого сочинения?

– Содержание этого сочинения, Руся Николаевна, передать вам в немногих словах несколько трудно. Мой отец был человек очень ученый, он употреблял выражения не всегда ясные. Там вовсю показан механизм ограбления трудового народа, особенно африканского и советского, империалистами всех мастей и наименований. Один известный советский режиссер, его звали Сергей, хотел поставить сочинение моего отца в кино, назвав его попросту «Капитал», но пользуясь творческим методом потока сознания, открытым Джеймсом Джойсом, автором великого «Улисса». Однако злодей Сталин, пробравшийся к власти в СССР, убил за это Сергея, запретил в СССР Джойса и извратил учение моего отца, равно как и мое. Отец говорил мне тогда, что нам следовало бы иметь дело только с Львом Троцким, но я был так доверчив, так доверчив, почти как отец...

– Сталын, говоришь, кацо? А ну, давай спляшым в честь вождя горскую лезгинку! – Михаил Сидорыч вскочил было и принялся выделывать уморительные, шаржированные па.

– Перестаньте паясничать! – вдруг резко остановила его Руся. – Это неуместно, когда речь идет о судьбе нашей многострадальной родины.

– Ах, паясничать!.. Вы... вы, значит, ученые, а я, по-вашему, – фофан обтруханный? – Губы Михаила Сидорыча задрожали, потому что водочная бутылка была уже совсем пустая. – Прощайте! А я иду топиться в Штарнбергском озере. Весь Фелдафинг, весь Мюнхен будут говорить обо мне!..

– Дитя, – проговорила Руся, поглядев ему вслед.

– Глуп, как пробка, но, по сути, дельный товарищ, – промолвил с тихой улыбкой Владимир Лукич. – Как и все коммунисты, – добавил он.

– А вы... вы коммунист? – расширенными глазами глядела на него Руся.

– Каждый человек в душе коммунист, как каждый человек в душе хоть немного, но верит в Бога. Идемте, я разовью эту мысль, если нам это позволят пространство и время.

Владимир Лукич взял руку Руси и пошел с ней по саду, но начатый разговор о коммунистах, слишком рано прерванный, не возобновился. Владимир Лукич снова принялся излагать ей свои воззрения на будущую деятельность в роли вождя угнетенного человечества. Руся слушала его внимательно и не отводила взора от слегка пожелтевшего лица Владимира Лукича с оскаленными клыками. Душа ее раскрывалась, и что-то нежное, справедливое, хорошее не то вливалось в ее сердце, не то вырастало в нем.

V

Михаил Сидорыч, конечно же, раздумал топиться, но все же не выходил из своей комнаты до самой ночи.

Уже забелел Млечный Путь и молодой месяц засиял, когда, простившись с Русей, Владимир Лукич показал месяцу три металлические дойчемарки «для прибытку» и постучал в дверь своего приятеля.

– Кто там? – раздался голос Михаила Сидорыча.

– Я, – ответил Владимир Лукич.

– Пошел вон, красная свинья, убийца трудового народа, – зашипел Михаил Сидорыч.

– Впусти меня, Миша, полно капризничать, как не стыдно!

– А я не капризничаю, считай, что я сплю и обругал тебя во сне, азьятская твоя рожа!

Владимир Лукич пожал плечами и отправился домой.

Ночь была тепла и как-то особенно безмолвна, точно все кругом прислушивалось и караулило Владимира Лукича, как в ссылке. Всю душу его занял образ молодой девушки, он припоминал ее слова и свои ответы, находя некоторые из них очень удачными.

Топот быстрых шагов почудился сзади. Он отступил в кусты и сжал в кармане рукоятку газового пистолета. Внезапно, весь бледный при свете луны, на тропинке появился Михаил Сидорыч с дворницким топором, который он неловко держал в руках.

Увидев Владимира Лукича, он бросил топор, сел на пенек и зарыдал.

– Ты чего плачешь, Миша? – погладил его по голове Владимир Лукич. – Из-за каких пустяков?

– Вот как ты выражаешься, пидар! – еще горше зарыдал Михаил Сидорыч. – Что я... что... Думай обо мне, что хочешь, но я влюблен в Русю.

– Ты влюблен в Русю? – Владимир Лукич перестал его гладить по загривку.

– Это тебя удивляет? – Михаил Сидорыч прекратил рыдать и зорко поглядел на него. – Скажу тебе больше, Володя. До нынешнего вечера я мог надеяться, что и она со временем меня полюбит, но сегодня я убедился, что мне больше не обломится. Она полюбила другого!

– Другого? Кого же?..

– Те... те... тебя, – Михаил Сидорыч снова заплакал.

– Что за вздор ты мелешь, право, стыдно слушать, Миша, – с досадой пробормотал Владимир Лукич. – Девушка просто хотела узнать основы моего учения.

– Знаю я твое блядское учение! Я не могу ошибиться. Ты пришелся ей по вкусу, потому что бабы любят мерзавцев, только их и любят.

И он снова ухватился за топор. Взял топор в руки, примерился и... с силой вонзил его острое лезвие в остов высокой сосны, расположенной перед ними.

– Не губи дерево! – крикнул ему Владимир Лукич, уходя.

– И то верно, а то еще оштрафуют марок на двести-триста, – захохотал Михаил Сидорыч, после чего, обмотав лезвие топора красным фуляровым платком, направился обратно к себе на дачу.

А Владимир Лукич поднялся по скрипучей лестнице в свою скромную просторную комнату на вилле Вальдберта и высунул плешивую голову в окно. Светило ночное светило. Около озера Михаил Сидорыч уже обжимался с какой-то девкой. Жизнь была удивительно хороша и наполнена.

На глаза Владимира Лукича навернулись слезы. Как все русские дворяне, он в молодости учился музыке и поэтому всегда возил с собой баян, не новый, но с мягким, хоть и не совсем чистым тоном.

Владимир Лукич взял его в руки, развел меха, нажал кнопки.

Послышалось что-то печальное – не то из «Жизни за царя» композитора Глинки, не то из «Жизни с идиотом» композитора Шнитке.

– «Удивительная, нечеловеческая музыка», – пробормотал Владимир Лукич, мучительно вспоминая, откуда он знает эти слова.

Сердце в нем ныло, и глаза не однажды наполнялись слезами. Он не стыдился их, он проливал их в темноте. «Прав Мишка, – думал он, – прав, сукин сын. Влюблен... Влюблена...» Наконец он встал, зажег лампу, накинул халат, достал с полки «Происхождение партократии» Авторханова – и, вздохнув раза два, прилежно занялся чтением.

VI

Между тем Руся вернулась в свою комнату, села перед раскрытым окном и оперлась головой на руки. Проводить каждый вечер около четверти часа у окна своей комнаты вошло у нее в привычку, если, конечно, не было комаров. Она беседовала сама с собой в это время, отдавала себе отчет о протекшем дне.

Ей недавно минул двадцатый год. Росту она была более чем высокого, лицо имела бледное, имелись у нее также большие голубые глаза, лоб, нос, рот и подбородок. Ее темно-русая коса спускалась низко на крепкую загорелую шею. Во всем ее существе было что-то нервическое, порывистое и торопливое, особенно в выражении лица, внимательном и немного пугливом, в ясном и изменчивом взоре, в улыбке, как будто напряженной, в голосе, тихом и неровном, что не могло всем нравиться и даже отталкивало иных. Она росла очень странно: сперва обожала отца, монархию, потом страстно привязалась к матери, американизировалась, космополитизировалась, много говорила о «правах человека». Последнее время она во многом разочаровалась. Родители казались ей выжившими из ума кретинами, хотя по долгу дочерней привязанности она до сих пор отдавала им ритуальную дань хорошего обращения и внешней почтительности. Америка отвратила девушку тем, что во время ее краткого визита за океан ее пытался изнасиловать пуэрто-риканский подросток. Европу она любила, но Европа казалась ей теплым разношенным башмаком, в котором так уютно ступать ее маленькой ножке, но где уже давно воняет носками. Все впечатления резко ложились в ее душу, но легко давалась ей жизнь, и она все чаще думала о своей исторической родине, загадочной России, которую проглотили и все никак не могут переварить большевики.

Гувернантка, которую Анна Романовна взяла ей, была из советских, дочь какого-то крупного взяточника, погибшего во время сталинских репрессий, существо доброе, лживое и распутное, закончившее свою жизнь в качестве содержательницы притона в Гамбурге. Гувернантка очень любила литературу, сама пописывала стишки, приохотила и Русю к чтению книг «идейно ущербного и клеветнического содержания» (таковыми числили коммунисты бесценные произведения Аксенова, Бродского, Солженицына и других классиков современной литературы). Однако одно только чтение не удовлетворяло Русю, она с детства жаждала деятельности, деятельного добра, но не видела кругом той тучной почвы, на которую могло бы упасть семя этого добра, а находила кругом один лишь скальный грунт, перемежаемый супесями и песчаниками.

С детства она принимала заочное участие в пожертвованиях всем притесняемым из России, будь то евреи-отказники, хорошие коммунисты или члены русских патриотических движений. Родители не мешали ей, зато очень негодовали за это, как они выражались, «нежничанье», уверяя, что России больше уже давно нет, а советские сами во всем виноваты, ибо погрязли в грехе, а руки у них у всех без исключения в крови, что все они повязаны кровью, хотя в пример приводили лишь эпизоды из романа Достоевского «Бесы».

Однажды она пришла домой с пением песни «Будь проклята ты, Колыма», ее строго наказали, но, как ни допытывались родители, «откуда она взяла эту мерзость», она так и не выдала нищего мальчика Юру, который эмигрировал в Германию из Рыбинска и хотел всего себя посвятить просвещенью Запада в отношении того, что творится в России, но его выкрало КГБ и увезло обратно в Рыбинск.

А годы шли да шли; как подпочвенные воды или месячные протекала молодость Руси, в бездействии внешнем, во внутренней борьбе, тревоге. Ее душа билась, как птица в клетке. Жизнь казалась ей не то бессмысленной, не то непонятной. «Нельзя жить без любви, а любви моей никто не достоин!» – думала девушка, и страшно ей становилось от этих дум, этих ощущений до того, что в возрасте восемнадцати лет она чуть было не умерла от злокачественной лихорадки, еле выходили, но она стала совсем нервная. Иногда ей приходило в голову, что она обладает знанием, ведает что-то, чего никто не ведает, о чем никто не мыслит ни в бывшей России, ни в нынешнем СССР, и тогда что-то сильное, безымянное, с чем она совладать не умела, так и закипало в ней, так и просилось вырваться наружу.

В тот день, с которого начался наш роман, Руся всю ночь не отходила от окна. Она много думала о Владимире Лукиче, о своем разговоре с ним. Он ей нравился; она верила теплоте его чувств, чистоте его намерений быть вождем угнетенного человечества. Он никогда еще не говорил с ней так пылко, как в тот вечер. Она вспомнила выражение его странных глаз, его обезьяньи ужимки – и сама улыбнулась и задумалась, но уже не о нем. Она принялась глядеть «в ночь» через открытое окно, где месяц сиял, как новорожденный или как советский человек, ни за хрен собачий получивший орден.

Вдруг обостренный слух ее уловил далекие звуки баяна. Она встрепенулась, быстро сорвала с себя всю свою одежду, протянула к нему, этому небу, свои обнаженные похолодевшие руки; потом она их уронила, стала на колени перед своей постелью, прижалась к подушке и, несмотря на все свои усилия не поддаваться нахлынувшему на нее чувству, поддалась этому чувству. После чего заплакала какими-то странными, недоумевающими, но жгучими слезами.

VII

На другой день, часу в двенадцатом, Владимир Лукич сел в S-бан и направился в Мюнхен. Ему нужно было получить деньги на радио «Свобода», украсть в библиотеке книгу, да, кстати, ему хотелось повидаться с Инсанахоровым и переговорить с ним. Владимиру Лукичу во время последней беседы с Михаилом Сидорычем пришла мысль пригласить Инсанахорова к себе на виллу Вальдберта. Он не скоро отыскал его: соблюдая конспирацию, тот часто менял квартиры, с прежней своей на Терезиной аллее он переехал на другую, где-то на Имплерштрассе, до которой добраться было нелегко, пришлось снова ехать на трамвае через весь город, хорошо, что у Владимира Лукича была «грюнекарта», и ему наново не пришлось платить за проезд.

Инсанахоров занимал комнату в квартире известной славистки, знаменитой переводчицы с русского. Роза Вольфовна, или Белая Роза, как звали славистку друзья, в описываемый момент уехала путешествовать по СССР, чтобы на практике еще лучше понять умом эту страну, которую она полюбила всем сердцем. Комната была большая, почти совсем пустая, с темно-зелеными стенами, тремя готическими окнами, раскладным диваном в одном углу и громадной клеткой, подвешенной под потолок. В этой клетке когда-то жила обезьяна, но ее украли.

У Инсанахорова на полу, подоконнике, диване, в клетке – везде были разложены какие-то рукописи, прокламация, листовки, но он встал навстречу Владимиру Лукичу и стиснул ему руку в знак приветствия.

– Бардак у меня, – просто объяснял Инсанахоров, указывая на бумаги. – Некогда было еще разобрать, все думаю.

Злоязычный Михаил Сидорыч зря назвал его татарином. Инсанахоров говорил по-русски совершенно правильно, крепко и чисто произнося каждое слово, и это неудивительно. Ведь он вовсе не был татарином, а он татар просто очень сильно любил, много о них писал, думал, отводя им значительное место в государственном устройстве России, его печальной родины. Однако всем известно, что предмет занятий оказывает свое необратимое влияние на занимающегося: Инсанахоров, совсем еще молодой человек, худощавый и жилистый, с впалой грудью, черты лица стал иметь резкие, нос с горбинкой, иссиня-черные его прямые волосы уже немного поседели. Одет он был бедно, но чисто.

– Вы зачем с вашей прежней квартиры съехали? – спросил его Владимир Лукич, чтобы с чего-то начать разговор.

– А то вы сами не догадываетесь, – грустно улыбнулся собеседник.

– Да ведь теперь лето, жара. Охота вам париться в этом каменном мешке? Вот Клинт деньги украл у коммунистов, живет у нас на Штарнбергерзее и ничего не боится, а вы же – светлая личность, известная всему миру.

– Вот то-то и оно, что всему миру, – пробормотал Инсанахоров в ответ на это замечание и предложил Владимиру Лукичу жевательную резинку, примолвив: – Извините, папирос, сигарет, водки, пива не имею.

Владимир Лукич взял резинку и принялся ее жевать.

– А вот я, – сказал он, – тоже живу на Штарнбергерзее, и вы не поверите, как это дешево и удобно: пять минут до пригородного поезда, S-бан по-местному, полчаса – и вы в центре Мюнхена, еще пять минут – и вы на радио «Свобода». Хотите на время поместиться у меня?

Инсанахоров вскинул на него свои небольшие глазки, скрытые под бровями.

– Вы предлагаете мне жить у вас на даче?

– Предлагаю. У меня три комнаты, вы будете жить в одной. К тому же в двух шагах от меня помещается в собственном барском доме русскоязычное семейство, с которым мне очень хочется вас познакомить. Какая там есть чудесная русская девушка, если бы вы знали, Инсанахоров! Там также живет один мой близкий приятель, Михаил Сидорыч, он много думает о грядущей перестройке в СССР. Да я и сам, вы знаете, не чужд... занимаюсь историей, философией, научным коммунизмом. Мы с вами, естественно, полярных убеждений, но, если это вас интересует, мы бы могли вместе работать, читать... У меня и книг много... – Он постучал пальцами по туго набитому портфелю.

– И что же это вы хотите, чтобы я, Инсанахоров, пошел на содержание к вам, Владимиру Лукичу? – вспыхнул Инсанахоров, сделав упор на два последних слова.

– Да полноте вы, – грубовато, но ласково приобнял его Владимир Лукич. – Подумайте сами, о чем вы говорите, ведь мы нынче совсем в иной реальности, где деньги не имеют превалирующего значения.

Инсанахоров встал и прошелся по комнате.

– Позвольте узнать, – спросил он наконец, – сколько вы платите за вашу квартиру?

Владимир Лукич сильно удивился:

– То есть как это плачу? Квартира бесплатная, мне ее предоставил отдел культуры города Мюнхена, зная мою нелегкую судьбу. Мне даже выделили небольшую стипендию «на проживание».

– Сколько?

– Сто рублей серебром. Ведь немцы – отзывчивый народ, они всегда сочувствовали русским. Вспомните тот самый ленинский «пломбированный вагон», о котором нынче так много шумят обыватели.

– Тогда это меняет дело, – проговорил Инсанахоров после продолжительного молчания. – Но я только в таком случае могу воспользоваться вашим предложением, если вы согласитесь брать с меня деньги на питание. Я не пью, не курю, двадцать рублей я дать вам в силах, тем более что, по вашим словам, я буду делать экономию на всем прочем.

– Разумеется, но, право же, мне совестно...

– Иначе нельзя, Владимир Лукич. И если вы спросите, куда я дел свою Нобелевскую премию за изобретение мины, то я вам никогда ничего не отвечу, но только знайте, что эти деньги пошли на добрые дела, для возрождения нашей несчастной России.

– Что вы! Ваша честность известна во всем мире! – искренне проговорил Владимир Лукич, и они обнялись в едином порыве.

VIII

Вечером того же дня Анна Романовна сидела в своей гостиной и собиралась плакать. Кроме нее в комнате находился ее муж, Николай Романович, да еще некто Евгений Анатольевич, троюродный дядя Николая Романовича и одновременно двоюродный брат того самого мифического внука Николая Романовича, писателя, скрывающегося на Байкале.

Евгений Анатольевич и сам был отставной писатель неизвестно какого возраста, человек тучный до неподвижности, с маленькими желтыми глазками, как у Мумми-тролля, бесцветной физиономией и кривой бородкой, косо растущей на его пухлом лице. Он с самой отставки постоянно жил в Мюнхене процентами с небольшого капитала, положенного на счет в «Дойче банке» его женой, тоже писательницей, но живущей в СССР и имеющей постоянные конфликты с властями в основном из-за своего резкого, прямого характера, которого побаивался даже и Евгений Анатольевич, потому что она во время их длительной совместной жизни частенько побивала его палкой или еще чем другим, что попадается под руку. Евгений Анатольевич последнее время совершенно ничего не делал, ел, пил и навряд ли даже думал, а если и думал, так берег свои думы про себя.

Раз только в жизни он пришел в волнение и оказал деятельность, приняв участие в неподцензурном альманахе «Метрополь», что преследовался властями СССР за якобы содержащееся в нем категорическое требование свободы хотя бы слова, и этого опыта для него оказалось достаточно, чтобы отрешиться от суеты и поиметь небывалое отвращение к так называемой «общественной жизни». Ходил он обычно в хлопчатобумажной фуфайке, кожаных баварских шортах, ел часто, много и только в затруднительных случаях, то есть всякий раз, когда его о чем-то спрашивали, ошибочно думая, что он умный человек, судорожно тер пальцами правой руки загорелую лысину, чесал под мышкой, с трудом выговаривая: «Да... Действительно... Я тоже так полагаю... Ябеныть...»

Евгений Анатольевич сидел в креслах возле окна и дышал напряженно, потому что, очевидно, уже изрядно выпил с утра. Николай Романович ходил большими шагами по комнате, засунув руки в карманы, и ругал нынешнюю молодежь.

– Руся, например, – продолжал Николай Романович, – Русю я не понимаю точно. Я для нее не довольно романтичен. Ей вся Россия мила, за исключением родного отца, который, между прочим, не хухры-мухры, а все-таки российский... ну, ладно, не будем говорить об этом. Нервы, ученость, паренье в небесах, антисекс – это все не по нашей части. Но вот этот самый наш уважаемый Михаил Сидорыч, ведь он же просто мерзавец! Положим, ты писал Зденеку Млынаржу, знаешь Дубчека, Горбачева, но это же не значит, что ты должен вести себя как свинья по отношению к тем, кто... кто старше тебя, больше поработал для России и, наконец, поит, кормит тебя.

Евгений Анатольевич только крякнул, поглядел на него, почесался. Анна Романовна оживилась.

– А вот мы сейчас выясним, почему это он так распустился.

– Я этого вовсе не требую, – начал было Николай Романович, но было уже поздно. Как из-под земли вырос Михаил Сидорыч.

– Явился не запылился, – лукаво отрапортовал он.

Николай Романович опустил глаза.

– Как ты можешь манкировать Николаю Романовичу, я тобой очень недовольна, – еле заметно подмигнула ему Анна Романовна.

– Я готов извиниться перед вами, Николай Романович, – проговорил Михаил Сидорыч с учтивым полупоклоном, – если я вас точно чем-нибудь обидел.

– Я вовсе не о том, – возразил Николай Романович, по-прежнему избегая встречаться взглядом с Михаилом Сидорычем. – Впрочем, я охотно вас прощаю, потому что, вы знаете, я человек добрый и незлопамятный. Просто... жалко, что вы тратите свои лучшие годы на всякую ерунду.

– Но позвольте, в чем же все-таки заключается моя вина? – тихо и любопытно спросил Михаил Сидорыч. Повисло напряженное молчание.

– Ах, боже мой! – торопливо воскликнул Николай Романович. – Минуты нет покоя. Только задумаешься о судьбе России, а тут сцены, неприятности. Идите-ка вы все к черту!

И, не докончив начатой речи, он быстро вышел вон, хлопнув дверью.

– Как же... Россия... – язвительно сказала ему вслед Анна Романовна. – Не о России вы думаете, ветреник, а об этой... этой... С кем лучше кататься на «вольво», чем с собственной женой. Где мой бокал с легким искристым рейнским мюнхенского розлива?

И она удалилась, шурша шелковой пижамой. Михаил Сидорыч хотел было последовать за ней, надеясь, что она его тоже угостит, но был остановлен посерьезневшим Евгением Анатольевичем.

– Следовало бы... это... начистить тебе хлебало, ябеныть, – говорил вперемежку отставной писатель.

Михаил Сидорыч угрожающе наклонился к нему:

– А за что же это, полупочтеннейший Евгений Анатольевич?

– За то, что... уважай Николая Романовича. А вдруг он и в самом деле царь?

– Кто? Николай Романович?

– Известно, он. Скаль зубы-то!

Михаил Сидорыч скрестил руки на груди.

– Эх вы, фундамент вы общественного здания, черноземная вы сила, широко известная в узких кругах.

Евгений Анатольевич потер лысину:

– Полно, брат, не искушай, ты знаешь, у меня рука тяжелая...

– Ведь вот, – продолжал Михаил Сидорыч, – умный вы, кажется, человек, а как легко вас наколоть! Да знаете ли вы, адепт Колчака, за что наш царь гневается на меня? Ведь мы с ним сегодня все утро провели у его немки. Сначала пели для смеху советские революционные песни, а потом скучно стало, мы взяли с его немкой и разделись догола. Он обиделся да ушел, и я следом за ним – на кой мне его немка? Кто же тут виноват, что везде такой бардак? А?

– Не искушай, говорю тебе, – простонал Евгений Анатольевич.

Михаил Сидорыч засмеялся и выбежал вон. А Евгений Анатольевич, просидев около часу недвижимо, достал из внутреннего кармана фуфайки плоскую фляжку с грушевой водкой и долго с усилием глядел на нее, будто не понимая хорошенько, что такое у него в руке. Потом он посмотрел в зеркало, остался доволен своим изображением, крепко приложился и откинулся в креслах, снова глядя на фляжку. Уже очень много других событий романа «Накануне накануне» произошло, а он все держал фляжку перед собой в растопыренных пальцах и с тем же усиленным вниманием поглядывал то на нее, то в зеркало, пока фляжка совсем не опустела.

IX

Михаил Сидорыч вернулся к себе во флигель и раскрыл было самиздатскую книгу «Эротика в тоталитарном искусстве», иллюстрированный альбом, который тайно привезли ему из СССР, потому что он обещал принять деятельное участие в репринтном его переиздании на Западе. Но тут под дверь его комнаты как бы сам собой просунулся беленький треугольник складного письма, и он с жадностью схватил послание.

«Я надеюсь, – писал ему Николай Романович, – что Вы все же не такое говно, чтобы трепаться на каждом углу о наших утренних jokes[1]. Ведь так поступают только безрогие скоты и козлы, к которым я пока еще не имею серьезных оснований Вас причислять».

Михаил Сидорыч начертал внизу фломастером: «Не бэ, пахан, мой рот – могила» – и осторожно подсунул записку под дверь, где она мгновенно исчезла.

Он снова было взялся за книгу, но она скоро выскользнула у него из рук. Он посмотрел, как алеет запад на фоне двух могучих дубов, стоящих особняком от других деревьев, и подумал: «Днем дубы очень красивые бывают, а какие же они вдвое красивые вечером», – и отправился в сад с тайной надеждою встретить там Русю.

Он ее там и встретил.

– Извините меня, – сказал он, – что я лезу со своим свиным рылом в калашный ряд, то есть здороваюсь с вами.

Руся вспыхнула и отвернулась, закусив губу. Михаилу Сидорычу вдруг стало отчего-то стыдно.

– Я ведь вспомнил, что еще не попросил у вас прощения в моей вчерашней дикой выходке. Простите меня!

Руся робко посмотрела на него, опасаясь, что тот снова ерничает, но, увидев его глаза, полные слез и мольбы, обняла его и поцеловала как родного.

Он тоже сжал ее в объятиях и, задыхаясь, спросил:

– Скажите... мы действительно никогда не сможем быть... быть вместе? Хоть на час, хоть на минуту, хоть на секунду?

– Нет, Михаил Сидорыч, – просто и грустно ответила Руся. – Это никак невозможно. Вы, может быть, очень добрый человек, но как мужчина вы для меня – ноль и как мыслитель – тоже ноль, а двумя нулями, как вы знаете, метят двери нужников.

– Недурно сказано, ценю ваше остроумие, – проговорил с комической унылостью Михаил Сидорыч, которого эта фраза непонятно почему даже немножко развеселила. – Засим нужник полагает, что ему неприлично мешать далее вашей уединенной прогулке своей вонью. Прощайте! Adios!..[2] – вдруг заговорил он по-испански.

Руся хотела остановить его, но подумала и тоже сказала:

– Adios. – И добавила: – Aufwiedersehen[3]. Катись на катере к такой-то матери... – Она не любила употреблять нецензурные слова.

А Михаил Сидорыч тут же встретил Владимира Лукича, который ехал по дорожке сада на никелированном велосипеде со спущенным задним колесом.

– Ехай, ехай, брат! – как безумный завопил он. – Ехай прямо к ней, трахни ее, возьми ее, симбирский гунн! Она, кажется, именно тебя ждет... кого-то она ждет, во всяком случае! Знаешь ли ты, что я уже два года живу с ней в одном доме и только сейчас осознал, что мог бы быть с нею, но сам, из-за собственного легкомыслия, потерял свое счастье. И не скаль, пожалуйста, на меня свои желтые зубы, не сдвигай грозно остатки бровей. Я не помешаю тебе. Я отправлюсь на Главный вокзал Мюнхена и там проведу время не хуже, чем ты!

Владимир Лукич и не думал гневаться на Михаила Сидорыча, потому что он в самом начале этой тирады упал с велосипеда и теперь лежал на дорожке, усыпанной крупнозернистым гравием, ожидая, чтобы кто-нибудь его поднял.

А Михаил Сидорыч действительно поехал на Главный вокзал города Мюнхена и там подрался с советскими туристами, которые громко обсуждали у витрины небольшой лавчонки, как бы им на пять дойчемарок купить каждому по двухкассетному магнитофону.

– Вюр апталюнг полицай! – завопил он на неизвестном туристам и автору языке, и они испуганно разбежались, опасаясь, что их никогда больше не пустят за границу или исключат из коммунистической партии.

X

Руся дружелюбно встретила Владимира Лукича, но уже не в саду, а в барском доме и тотчас же, почти нетерпеливо, возобновила вчерашний разговор. Она была одна. Николай Романович, по обыкновению, уже куда-то смотался, Анна Романовна, по обыкновению, лежала наверху с мокрой повязкой на голове, Сарра сидела возле нее, аккуратно расправив юбку и играя сама с собой в «спичечный коробок», Евгений Анатольевич храпел в мезонине на широком и удобном диване, получившем у Тургенева прозвище «самосон».

Владимир Лукич снова заговорил о своем отце, память которого он так искренне чтил, несмотря на приключения, которые ему пришлось претерпеть из-за отца в этой жизни. Скажем и мы пару слов об этом человеке.

Мудак он был, лодырь, бездельник, пьяница и похотливый павиан, этот его папаша, царствие ему небесное, вечный покой! Свои денежки быстро профукав, вечно жил на содержании у других мудаков, вкусно ел и вкусно пил. Если в молодости он еще сочинял что-то дельное об отчуждении, то в зрелые годы все в его башке окончательно перемешалось, и он вместо того, чтобы правильно воспитать Владимира Лукича и сделать его полезным членом общества, дурил мальчонку вечными идиотскими рассуждениями о прибавочной стоимости, пауперизации, отчего Владимир Лукич с детства пришел к мысли, что Русь можно звать только к топору. Старик в общем-то был неплохим человеком, особенно когда овдовел, тогда в нем появилось даже что-то человеческое. Но он продолжал упрямо таскаться за сыном и вечно бубнить ему самый что ни на есть отъявленный вздор, особенно тогда, когда сынок учился в университете и вроде бы взялся за ум, собираясь стать нормальным присяжным поверенным и тем самым способствовать процветанию обновленной земством России. Однажды старый Лука вздумал побеседовать со студентами о Марксе, но они, едва увидев его, тут же напоили его пивом, смешанным с водкой, и он в этот день уже больше ничего не мог сказать, а другого дня больше не представилось, потому что в России грянул 17-й год, и его вскоре расстреляли, как контрреволюционера, причем расстрелом руководил лично Владимир Лукич, так уж получилось.

Интересно, что последний факт (расстрел) не так потряс его отца, как то, что революция 17-го года свершилась вопреки всем его теориям в одной из самых слабых в экономическом отношении стран, и теперь следовало переделывать все его учение, что он и завещал сыну, на чем они и помирились у испещренной пулями стенки Петроградской чрезвычайки. «Передаю тебе светоч, – торжественно говорил старик, раскуривая последнюю в своей жизни папиросу, любезно предложенную ему сыном, – я держал его, покамест мог, не выпускай его и ты, сей светоч, до конца».

Владимир Лукич долго говорил с Русей о печальной кончине своего отца и сказал, что теперь, умудренный опытом прошлой жизни и инкарнации, он ни за что не поступил бы с отцом так жестоко, а в лучшем случае сослал бы его на Соловки. Разговор перешел на бывших соратников Владимира Лукича.

– Скажите, – спросила его Руся, – между ними были замечательные люди?

Владимир Лукич вздохнул:

– Нет, Руся Николаевна, сказать вам по совести, это было одно говно, за исключением Левушки Троцкого, который был среди них главным говнюком, стоящим на втором месте от Иоськи Джугашвили.

– Тяжело вам, революционерам, преобразователям страны! А на кого вы надеетесь сейчас?

– Ну есть кой-какая смена товарищей. Вот Михаил Сидорыч. Молод, конечно, но его ждет большое будущее. Полагаю, именно ему будет доверено со временем придумать перестройку. Вы не смотрите, что он сейчас выглядит таким легкомысленным, у паренька под шапкой волос зреют острые, современные мысли. Он копит мысли как пчелка мед. Боюсь только, что не выдержит Миша нашего будущего августовского коммунистического путча 1991 года: заменжуется, закрутится, заблазырится, заферфурекает, забздит, заухухонькается... – внезапно забормотал он и продолжал бормотать: – ...зачалится, замандражится, зазюзюкается...

Руся вытаращила на него глаза.

– Ах, извините, – смутился Владимир Лукич. – Я ведь не совсем здоров, недавно из психиатрической больницы, это у меня остаточные припадочные явления, связанные с ясновидением, вроде как в фильме «воспоминание о будущем» Эриха фон Денникена. Кстати, не родственник ли он Антону Деникину, белому генералу, надо бы разобраться!

Но Русю не так легко было сбить с толку и увести в сторону от намеченной ею темы.

– А что вы думаете об Инсанахорове?

– А что мне о нем думать? Я люблю его, – просто сказал Владимир Лукич, – люблю, хоть он и мой идейный враг.

– То есть в каком смысле любите? – чуть насторожилась Руся.

– Ну, разумеется, не в том, какой вы, очевидно, имеете в виду. Люблю его как товарища, люблю за светлую голову, за то, что он изобрел мину, получил Нобелевскую премию. Вот его биографические данные: Инсанахоров жил в СССР, изобрел мину, получил Нобелевскую премию, но на честь его матери, балерины Большого театра, посягнул кровавый злодей, глава НКВД Лаврентий Берия. Инсанахоров, тогда еще совсем молодой человек, устроил так, что автомобиль, в котором ехали Берия и Сталин, взорвался на изобретенной им мине, но выяснилось, что это были лишь двойники, и он тем самым убил лишь нескольких весьма приличных артистов московских драматических театров, про которых пишут в энциклопедии. Ему пришлось скрываться, его мать и отца, известного циркового дрессировщика, схватила вездесущая служба Берии, и они погибли в ужасных мучениях на космодроме Байконур, потому что с ними поступили как с подопытными кроликами. Вы, наверное, слышали, как Советы хвастались, будто запустили в космос собачку Лайку. На самом деле это была мать Инсанахорова. А тот, которого впоследствии называли Первым Космонавтом, был его отцом. Так Инсанахоров оказался здесь, в Мюнхене.

Руся содрогнулась. Владимир Лукич остановился.

– И что же теперь? Каковы его планы? – спросила Руся.

– Не знаю, – пожал плечами Владимир Лукич. – Он ведь ужасный молчальник. Он намерен здесь еще более образоваться, сблизиться с русской колонией, а потом, когда напишет ряд важных трудов...

– Что же тогда? – перебила его Руся.

– Что бог даст! Мудрено вперед загадывать...

В это мгновение в комнату вошла Анна Романовна, и разговор сам собою прекратился.

Странные ощущения волновали Владимира Лукича, когда он возвращался домой в этот вечер. Он не раскаивался в своем намерении познакомить Русю с Инсанахоровым, рассказ о котором, очевидно, произвел на нее самое глубокое впечатление, но... какое-то тайное и темное чувство скрытно гнездилось в его сердце; он грустил нехорошей грустью. Эта грусть не помешала ему, однако, взяться за «Происхождение партократии» и начать читать эту книгу с той самой страницы, на которой он остановился накануне.

XI

Два дня спустя Инсанахоров, по обещанию, явился к Владимиру Лукичу со своей поклажей, состоявшей из пишущей машинки «Эрика», бравшей четыре копии, транзисторного приемника «Сони» и нескольких пачек чистой бумаги. Устроившись, он со свойственной ему молчаливостью попросил Владимира Лукича получить с него десять рублей вперед, взял приемник и куда-то ушел. Он вернулся часа через три, Владимир Лукич за это время сбегал в магазин «Кайзер», купил ветчины, свиных отбивных, салями, пива, рейнского вина и ананасов. Но Инсанахоров, к его удивлению, осмотрел пиршественный стол критическим взглядом и попросил Владимира Лукича вернуть ему задаток обратно.

Объяснив, что так кушать ему не по средствам и что он предпочитает питаться гнилыми бананами, которые он покупает в экономически выгодном магазине «Норма», запивая их холодной водой из-под крана, куда он бросает в стакан специальную таблетку, чтобы от водопроводной воды не заболел желудок.

– Помилуйте, что за вздор. Ведь я это так, по-товарищески, для первого раза, как говорится, – покраснел Владимир Лукич.

– Еще раз повторяю, мои средства не позволяют мне обедать так, как вы обедаете, – со спокойной улыбкой отвечал Инсанахоров. – Может быть, гнилые бананы – это действительно вздор, но я не могу себе позволить обжираться, когда весь народ в СССР голодает под игом коммунистов и вместо рейнского пьет портвейны «Кавказ» и «Солнцедар», дающие жуткую кривую смертности, о чем недавно рассказывали по «Би-би-си».

В этой улыбке было что-то такое, что не позволило Владимиру Лукичу настаивать.

Они отобедали каждый порознь, и Владимир Лукич предполагал, что сейчас они направятся к Русе, но Инсанахоров ответил, что весь вечер собирается писать письма русским диссидентам, крымским татарам, забастовщикам Кузбасса, демонстрантам на Манежной площади и советскому правительству, чтобы оно наконец одумалось и в стране наступила свобода.

– Нужно научиться у немцев хотя бы их аккуратности, если мы волею судеб здесь, – с коротким смешком добавил он.

На второй день после своего переселения Инсанахоров встал в четыре часа утра, обегал почти весь Фелдафинг, искупался в озере, выпил стакан воды и принялся за работу; а работы у него было немало: он учился и русской истории, и праву, и политической экономии, записывал русские песни и летописи, собирал материалы о нарушениях прав человека в Восточной Европе, составлял русскую грамматику для советских, советскую для русских. Владимир Лукич зашел к нему потолковать о Марксе. Инсанахоров слушал его вежливо, но было видно, что Маркс его мало интересует. Заговорили о России, о том, как бы сделать так, чтобы она снова расцвела, и лицо Инсанахорова разгорелось, голос возвысился, все существо его как будто окрепло и устремилось вперед. Он говорил, говорил и говорил.

Но не успел он умолкнуть, как дверь растворилась, и на пороге появился Михаил Сидорыч.

– Хочу с вами познакомиться, – начал он без церемоний и даже наоборот – со светлым и открытым выражением лица. – Меня зовут Михаилом, по батюшке – Сидорычем, а вы ведь господин Инсанахоров, не так ли?

– Совершенно верно. Я – Инсанахоров. Моя голова к вашим услугам.

– Что же мы делаем сегодня, а? – заговорил Михаил Сидорыч, внезапно садясь на пол в своих джинсовых шортах, обнаживших его толстые, мясистые ляжки. – Владимир Лукич, есть ли у вас, товарищ, какой-либо конкретный план на нынешний день? Погода славная, сеном пахнет, как... как в Московской губернии. А может, пойдем в этот немецкий биргартен, что около вокзала, тяпнем по парочке пивка, а?

Владимир Лукич испугался, что Инсанахоров сейчас же начнет ругаться или важничать, но тот, вопреки его ожиданиям, вдруг весело сказал:

– Что ж, делу время, потехе час, как говорят у нас в России.

Вскоре приятели уже сидели под развесистой липой и потягивали из толстых стеклянных кружек светлое немецкое пивко. Говорили буквально обо всем: о русских, немцах, французах, англичанах, финнах, американцах, спели несколько русских народных песен антисоветского и идейно ущербного содержания.

– Да, люблю жизнь! – воскликнул Михаил Сидорыч, когда веселие начало мало-помалу иссякать. – Жизнь широка, как Волга, впадающая в Азовское море.

– В Каспийское, – мягко поправил его Инсанахоров.

– В самом деле? Я страшно смущен! Забыть конечный пункт прибытия важнейшей русской артерии – позор! – зачастил Михаил Сидорыч, но всем было понятно, что этими своими внешне нелепыми словами он как бы экзаменует Инсанахорова, как будто бы даже щупает его, как курицу, – есть ли у той яйцо, отчего и волнуется внутренне, особенно тогда, когда видит: Инсанахоров точно и дельно отвечает на его многочисленные каверзные вопросы, оставаясь по-прежнему спокойным и ясным, несмотря на изрядное количество выпитого пива, за которое заплатил Михаил Сидорыч, как ни настаивал Инсанахоров на том, чтобы счет им подали отдельно.

– Славно провели время, – сказал Михаил Сидорыч, икнув. – Давайте теперь и дальше не расставаться. Айда-ка все к Романовичам. Вы оба спешите к ним медленно, а я поспешу быстро, побегу петушком, чтобы наперед известить их о вашем приходе.

Что-то неуловимо злобное мелькнуло при этих словах в выражении его лица, но ни Владимир Лукич, ни Инсанахоров не заметили этого.

XII

– Диссиденец господин Инсанахоров, борец за права человека, щас сюда пожалуют! – торжественно воскликнул он входя в гостиную, где уже сидели Сарра и Руся, а Анны Романовны там не было, а Николая Романовича и тем более.

– Кто? – невнимательно спросила Сарра, увлеченная игрой в карты, а Руся выпрямилась и ничего не сказала, тоже играя в карты.

– Вы что, оглохли, что ли, так я вам щас ушки прочищу! – рассердился Михаил Сидорыч.

– Мы не оглохли, а вы – дурак, если так говорите о заслуженном человеке, которого мы еще не знаем, – с достоинством осадила его Руся.

Михаил Сидорыч стушевался.

– А какой национальности господин Инсанахоров? – вдруг спросила Сарра.

– Он – корейский еврей из Сибири, продавшийся американскому шаху-монаху, – с досадой ответил Михаил Сидорыч.

– Вы опять за свой антисемитизм, последнее убежище негодяев! – вспыхнула Сарра и развернулась, собираясь ударить Михаила Сидорыча по лицу, но тут раскрылась дверь, и в комнату вошли желанные гости, ведомые Анной Романовной, которую они встретили по дороге и уже успели выпить с ней немного холодного рейнского вина. Мелькнула в дверях также и отвратительная физиономия покачивающегося Евгения Анатольевича с выпученными маленькими глазками на багровом лице, но он тут же куда-то исчез, очевидно, завалился храпеть, по своему обыкновению, или сел писать какой-нибудь вздор.

– Сарра! Руся! Сыграйте вы, русская и еврейка, символически представляющие две основные нации нашей многонациональной родины, песню «Будь проклята ты, Колыма» для нашего уважаемого гостя, – приказала Анна Романовна.

– Но, маменька, ведь вы еще совсем недавно считали эту песню неприличной? – не удержалась Руся.

– Играй, дочь моя, и пой! – торжественно повторила Анна Романовна, приложив к глазам кружевной платочек. – Новое время – новые песни. Господин Инсанахоров объяснил мне, что скоро в СССР наступят большие перемены, а потом их будет еще больше.

И зазвучала музыка, и полилась песня. К дуэту, исполняемому двумя ломкими девичьими голосами, вскоре присоединились все остальные присутствующие, включая прислугу, но исключая Николая Романовича, который так и не появился.

Попели. Покушали. Стемнело. Гости направились домой.

– Как вам понравились наши новые знакомые? – робко спросил Владимир Лукич у Инсанахорова.

– Они мне очень понравились, эти хорошие русские люди, – отвечал Инсанахоров. – Особенно Сарра, а еще больше – Руся. Руся – славная, должно быть, девушка. Она волнуется, но в ней это хорошее волнение.

– Надо будет к ним ходить почаще, – заметил Владимир Лукич.

– Да, надо, – проговорил Инсанахоров и ничего больше не сказал до самого дома. Он тотчас же заперся в своей комнате, где принялся стучать на машинке и слушать «Голос Америки» до самого утра.

А Владимир Лукич не успел еще прочесть страницу из Авторханова, как в окно ударил сильно камень, чуть было не разбив его. Владимир Лукич высунулся и увидел Михаила Сидорыча, который с трудом держался на ногах и порывался заплакать.

– А ваш Инсанахоров никому не понравился, особенно Русе, потому что он все время молчал. Обосрался ваш Инсанахоров! – тоном торжествующего хама заявил он.

– А вот и врешь, брат! – понял его состояние Владимир Лукич. – Ты его, очевидно, просто-напросто ревнуешь. И зря. Ему до мелочей жизни нет никакого дела: слышишь, как торжественно стучит в ночи его пишущая машинка, возвещая новые идеи для человечества.

– А вот я тогда возьму да и утоплюсь в Штарнбергском озере, – проговорил сквозь рыдания Михаил Сидорыч.

– Нет, брат, стара штука, ты мне это уже много раз обещал, но пока еще ни разу не исполнил, – сухо ответил Владимир Лукич и затворил окошко.

Михаил Сидорыч куда-то побежал. В томительном ночном воздухе слышалось мелодическое пение лирической песни «Лили Марлен», которую почти профессионально исполнял какой-то невидимый в темноте немецкий юноша. Вскоре к этому чудному пению присоединился и голос Михаила Сидорыча.

XIII

В течение первой недели после переселения в Фелдафинг Инсанахоров не более четырех или пяти раз посетил жилище Анны Романовны. Зато Владимир Лукич, можно сказать, не вылезал из этого дома. Руся всегда ему была рада, всегда завязывалась между ним и ею живая и интересная беседа, и все-таки он возвращался домой часто с печальным лицом. Михаил Сидорыч почти не показывался; он с лихорадочной деятельностью занялся неизвестно чем: либо сидел взаперти у себя в комнате, сочиняя на пишущей машинке труд «Об инакомышлении», либо проводил дни и ночи в Мюнхене, где у него вдруг объявилось много знакомых и даже почитателей из разных слоев общества.

Русе ни разу не удалось поговорить с Инсанахоровым так, как ей хотелось; в его отсутствие она готовилась расспросить его о многом, но, когда он приходил, ей становилось совестно своих приготовлений. Вместе с тем она чувствовала, что с каждым его посещением, как бы незначительны ни были сказанные между ними слова, он привлекал ее все более и более, но ведь всем известно: чтобы сблизиться с человеком, нужно хоть однажды побеседовать с ним с глазу на глаз и выпить. Зато она много говорила о нем с Владимиром Лукичом. Владимир Лукич понимал, что воображение Руси поражено Инсанахоровым, и радовался, что его приятель не «обосрался», как утверждал Михаил Сидорыч; он живо, до малейших подробностей рассказывал ей все, что знал о нем, и лишь изредка, когда бледные щеки Руси слегка краснели, а глаза расширялись, неприятно скалился, обнажая свои упомянутые желтые клыки.

Однажды он пришел к Русе рано, часов в семь утра. Руся вышла к нему в залу, потому что не спала всю ночь.

– Вообразите, – начал он с нехорошей улыбкой, – наш Инсанахоров пропал!

– Как пропал? – проговорила Руся, опускаясь на стул.

– Пропал. Третьего дня вечером ушел куда-то, и до сих пор его нету.

– Может, он в Москву отправился, – промолвила Руся, стараясь казаться равнодушной и сама удивляясь тому, что старается казаться равнодушной.

– Не думаю, – возразил Владимир Лукич. – Скорее уж его кто-нибудь убил. Он ведь ушел не один. К нему третьего дня явились какие-то братья, по виду разбойники, но с разными фамилиями, я случайно запомнил – Попов, Ерофеев, Пригов. Русские. И скорее всего, из СССР.

– А почему же вы думаете, что они из СССР?

– Да потому что они матерились, прости господи, как свиньи. Слова без мата не скажут. Представьте: вошли к нему – и ну кричать и спорить, да так дико, злобно... И он кричал, и он матерился.

– И он?

– И он. Страшно матерился. Они как будто жаловались друг на друга. И если бы вы взглянули на этих посетителей! Лица тупые, красные, озверевшие от водки, лет каждому за сорок, одеты плохо, в пыли, в поту, с виду – хиппи не хиппи и одновременно – не «товарищи». Бог знает, что за люди?

– И он с ними отправился?

– Именно, что – да. Напоил советских водкой да ушел с ними. Вы бы видели, как эти три господина выпили единым махом полуторалитровую бутыль водки «Смирнофф». Так вперегонку и глотали, словно волки.

Руся слабо усмехнулась.

– Вот помяните мое слово, все это объяснится какой-нибудь прозаической пакостью. Фи! Какая гадость, ханку жрать с утра да на халяву! – пожала она плечами.

– Так ведь и Ленин за минуту до Октябрьской революции приняли с Троцким на грудь по стакану коньяка «Мартель», а Сталину не налили. У меня о том есть достоверные сведения, – подмигнул ей Владимир Лукич.

– Так ведь это все-таки была революция, те десять дней, которые потрясли весь мир, хоть и принесли гекатомбы беды для нашего народа, – отпарировала Руся и тихо добавила: – Революция, а не пьянство и половая распущенность.

Их разговор и оборвался на этой фразе, потому что сверху послышались вопли: то проснулась Анна Романовна и сразу же принялась ругать за что-то Сарру.

– И все-таки дайте мне знать, когда этот херр вернется, – тихо сказала Руся, провожая печального Владимира Лукича.

Владимир Лукич ушел не обернувшись.

В тот же день вечером Русе принесли от него записку. «Херр Инсанахоров вернулся, очень мучается с похмелья. Но зачем и куда ездил, не говорит. Может, у вас заговорит?»

Руся прошептала что-то неразборчивое, обнажила левую грудь, подняла правую руку и подошла к зеркалу.

XIV

На следующий день, часу во втором, Руся все еще стояла у зеркала в той же позе, но вдруг чуть не вскрикнула, увидев в зеркало, что прямо к ней по аллее шагает Инсанахоров, один. Она живо спрятала грудь на место и сделала вид, будто читает книгу Солженицына «Наши плюралисты».

– Здравствуйте, – промолвил он, и она заметила, что он, точно, сильно опух в последние три дня. – Владимир Лукич уже, конечно, донес вам, что я ушел с какими-то... безобразными людьми, – проговорил он, продолжая улыбаться.

Руся немного смутилась, но тотчас почувствовала, что такому человеку, как Инсанахоров, надо всегда говорить правду.

– Да, – сказала она решительно, – но я подумала, что вы всегда знаете, что делаете, и что вы ничего дурного не в состоянии сделать.

– Ну и спасибо вам за это. Видите ли, Руся Николаевна, – начал он, как-то доверчиво подсаживаясь к ней, – наших здесь небольшая семейка, есть между ними люди грубые, пьяные, но все крепко преданы общему делу. К несчастью, без ссор нельзя, а меня все знают, верят мне; вот и позвали меня писатели «новой волны» из СССР, Попов, Ерофеев да Пригов, – разобрать, кто из них лучше пишет.

– А вы?

– А я сказал: это все пустое, потому что никто из вас совершенно не нужен народу с вашими формалистическими выкрутасами и цинизмом. Они не поверили. Пришлось ехать в Мюнхен, разобраться, позвали Сережу Юрьенена с радио «Свобода», Володю Войновича, Борю Хазанова, Марию Титце, Игоря и Ренату Смирновых, достигли все вместе, как говорят теперь у них, – консенсуса. Попов, Ерофеев да Пригов убрались обратно в свою Совдепию, весьма довольные тем, что попьянствовали да похулиганили.

– Зачем же вы тратите свое драгоценное время на таких ничтожных людей? – дрожа ноздрями, спросила Руся.

– Так ведь они – тоже русские, хоть и свиньи, – отозвался Инсанахоров.

– Ой ли, русские? – не удержалась Руся.

– К сожалению, русские, Руся Николаевна, – твердо ответил Инсанахоров. – Русские лишние люди. А что я время потерял, это не беда, потом наверстаю. Наше время не нам принадлежит.

– Кому же?

– А всем, кому в нас нужда. Ведь мы накануне громадных перемен, Руся Николаевна, – подчеркнул Инсанахоров.

– Господин Инсанахоров, а знаете ли вы, что вы в первый раз со мной так откровенны? Позвольте же и мне быть откровенной с вами. Можно?

– Валяйте, попробуйте, – засмеялся Инсанахоров.

– Мне Владимир Лукич много рассказывал о вашей жизни, об изобретенной вами мине, о вашей Нобелевской премии. Мне известно одно обстоятельство, одно ужасное обстоятельство... Ваших родителей, артистов, запустили в космос... Скажите, встретились ли вы с тем человеком?

Дыхание захватило у Руси. Ей стало и стыдно, и страшно своей смелости. Инсанахоров глядел на нее пристально, прищурившись, как Владимир Лукич.

– Я понимаю, о каком человеке вы сейчас упомянули. Нет, я, к сожалению, не встретился с ним, отчего и нет мне в жизни покоя, как Вечному жиду. Дело в том, что Хрущев, конечно же, расстрелял не самого Берию, но его двойника, другой его двойник скрылся в Аргентине. Я выследил настоящего Берию. Он жил в Дмитрове под Москвой, в поселке шлаконасыпных домов фрезерного завода, для отвода глаз служил в Управлении реализации Художественного фонда РСФСР, пьянствовал с известным поэтом Александром Клещевым. Я выследил его. Но я... я опоздал... В его доме не было даже минимальных удобств, он наполнил жестяную ванну холодной водой, залез в нее, включил электрокипятильник, потерял сознание и сварился заживо. Соседи обнаружили его через несколько дней, привлеченные перманентным запахом свежего бульона из его квартиры. Его мясо уже отстало от костей, они выключили кипятильник, следственные органы прибыли с опозданием, и в это время из Берии в ванне уже сделался холодец, отчего его личность, естественно, опять не была опознана.

Потрясенная Руся посмотрела на него сбоку.

– Вы очень любите свою Родину?

– Это еще не известно, – отвечал он. – Вот когда кто-нибудь из нас покепчится за нее, когда его повесят или зарежут с расчленением, только тогда можно будет сказать, что он ее любил.

– А вот если бы вы не имели возможности вернуться в СССР никогда, – продолжала Руся. – Вам было бы очень тяжело?

Инсанахоров потупился.

– Я бы тогда поехал в Австрию и повесился там в Венском лесу, где работал дровосеком писатель Саша Соколов, – проговорил он.

– Скажите, – начала опять Руся, – трудно выучиться советскому языку?

– Нисколько. Русскому стыдно не знать советского языка, если он хочет бороться за свободу своей Родины. Хотите, я вам принесу советские книги – Евтушенко, Вознесенского? Я уверен, вы полюбите нас: вы всех притесненных любите. Если бы вы знали, какой наш край благодатный! А между тем его топчут, терзают, – подхватил он с невольным движением руки, и лицо его потемнело. – У нас все отняли: наши церкви, наши права, наши земли; как стадо, гоняют нас поганые коммунисты... Нарушают права человека, экологию, содержат лучших наших людей в концентрационных лагерях и психиатрических больницах. Пидарасы! Суки, блядь!

– Господин Инсанахоров! – была вынуждена остановить его покрасневшая Руся. Он остановился.

– Извините меня за резкость, не могу говорить об этом хладнокровно. Но вы спросили меня, люблю ли я Родину? Что же другое можно любить на земле? Что одно неизменно, что выше всех сомнений, чему нельзя не верить, после Бога? Заметьте: последний колхозник, последний бич в СССР и я, лауреат Нобелевской премии, – все мы желаем одного и того же: чтоб поскорее сгинул проклятый коммунистический Совдеп. У всех нас одна цель, а после этого – хоть потоп. Поймите, какую это дает уверенность и крепость!

Руся слушала его с пожирающим, глубоким и печальным вниманием, а когда он ушел, она долго смотрела ему вслед, потому что он в этот день стал для нее другим человеком. Не таким она провожала его, каким встретила два часа тому назад. С того дня он стал ходить все чаще и чаще, а Владимир Лукич все реже и реже. Между обоими приятелями завелось что-то странное, неприятное, как слизь. Так прошел месяц.

XV

Как уже известно читателю, Анна Романовна любила сидеть дома, но иногда, совершенно неожиданно, проявлялось в ней непреодолимое желание чего-нибудь необыкновенного.

Вот и в этот раз – под влиянием фильма Лукино Висконти «Людвиг Баварский» – ей захотелось посмотреть то место, где злодеи убили своего короля, отчего тот не сумел закончить баварскую перестройку, хотя и украсил Баварию сетью красивых замков. Или, может быть, он просто утонул? О чем гадают сейчас ученые и просто почитатели покойного Людвига, к числу которых относится и автор этих строк...

А место это было на Штарнбергском озере, в аккурат напротив дома Анны Романовны, куда они все же поехали на машине «вольво», за исключением, конечно же... ну да, Николая Романовича, который предоставил им этот автомобиль, но «в капризных глупостях моей дражайшей супруги» участвовать решительно отказался, объяснив, что крест на предполагаемом месте гибели Людвига Баварского прекрасно можно разглядеть в бинокль, а «вода – везде одинаковая».

Анна Романовна, Руся, Сарра, Владимир Лукич, Михаил Сидорыч, Евгений Анатольевич ехали в автомобиле, за руль которого, к общему удивлению, уселся Евгений Анатольевич и вел машину, надо сказать, неплохо, не виляя колесами.

Примечания

1

Шутках (англ.).

2

Прощайте!.. (исп.).

3

До свидания (нем.).

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3