Современная электронная библиотека ModernLib.Net

И в море водятся крокодилы

ModernLib.Net / Фабио Джеда / И в море водятся крокодилы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Фабио Джеда
Жанр:

 

 


Фабио Джеда

И в море водятся крокодилы

© 2010 Baldini Castoldi Dalai editore S.p.A. – Milano

© А. Левичев, перевод на русский язык, 2012

© П. Адамова, оформление, 2012

© ООО “Издательская Группа “Азбука-Аттикус”, 2012

Издательство Иностранка®


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

По желанию Энайатоллы Акбари все имена в книге изменены


Афганистан

Я совсем не ожидал, что она уйдет, правда, совсем не ожидал. Когда тебе десять лет – я примерно говорю “десять”, потому что дня своего рождения точно не знаю, никакого учета населения или чего-то похожего в провинции Газни нет – и ты ложишься спать вечером, ни более темным или более звездным, чем обычно, ни более тихим или удушливым, и засыпаешь под крики муэдзина, такие же, как всегда, как везде, где людей созывают на молитву с вершины минарета, – так вот, пойми, тебе покажется странным, если мать вдруг обнимет тебя крепко, непривычно крепко, надолго прижмет твою голову к своей груди и скажет:

– Энайат-джан, никогда в жизни, ни в коем случае не делай трех вещей. Первое: не употребляй наркотики. Есть такие, у которых приятный аромат и вкус, они словно шепчут тебе на ушко, что такого удовольствия, как они, ничто тебе не доставит. Не верь им. Обещай мне, что не станешь этого делать.

– Обещаю.

– Второе: не используй оружие. Даже если кто-то оскорбит твои чувства, твою память или твои воспоминания, проклиная Бога, землю, людей, обещай мне, что твоя рука никогда не сожмет рукоять пистолета или ножа, не возьмется за камень, не схватит деревянную ложку для горма палав, даже ложку, чтобы причинить вред человеку. Обещай мне.

– Обещаю.

– Третье: не воруй. То, что твое, тебе и принадлежит, а что не твое – то не твое. Деньги на жизнь ты всегда сумеешь заработать, даже если работа будет тяжелой. И никогда никого не обманывай, Энайат-джан, хорошо? Будь радушным и терпимым со всеми. Обещай мне это.

– Обещаю.

Вот. Даже если твоя мать говорит что-то подобное, а потом, глядя в окно, начинает рассказывать о своих мечтах, по-прежнему обнимая тебя, например, о луне, при свете которой можно ужинать, о желаниях, которые лучше всегда держать перед глазами, как морковку перед осликом, о том, что, по-настоящему желая чего-то, мы находим в себе силы подниматься и идти дальше, а если желание, любое, какое угодно, становится путеводной звездой, то тогда и стоит жить – в общем, если твоя мать, обычно такая немногословная и собранная, потому что в жизни ей приходится несладко, баюкает тебя и говорит все это голосом тихим и странным, сжимая горячими руками твои руки, и заполняет тишину словами, даже в этот момент непросто понять, что она тебе говорит: “Хода негахдар, прощай”.


Вот так.


Проснувшись утром, я потянулся, чтобы прогнать остатки сна, и пошарил рукой справа от себя, ища поддержки у мамы. Ее запах всегда внушал мне уверенность в себе, он словно будил меня: просыпайся, вставай! Но ладонь наткнулась на пустоту, и рука лишь сжала белое хлопковое одеяло. Я потянул его на себя. Повернулся, открыл глаза пошире. Приподнявшись на локте, негромко позвал: “Мама”. Но она не ответила, и вообще никто не отозвался. Ее не было ни на тюфяке, ни в комнате, где мы спали, еще жаркой от ворочавшихся в полутьме тел; не было ее ни в дверях, ни у окна, где она порой стояла, наблюдая за запруженной автомобилями, повозками и велосипедами улицей; не оказалось ее ни у кувшинов с водой, ни в углу для курения, где все эти три дня она часто с кем-нибудь разговаривала.

Снаружи доносился гул Кветты, города куда более шумного, чем моя маленькая деревня в окрестностях Газни, эта полоска земли с домами и светлыми потоками, откуда я родом, самое прекрасное в мире место (и я говорю это не бахвальства ради, а потому что это правда).

Маленький, большой.

Мне и в голову не приходило, что уровень шума зависит от размеров города, я верил, что все дело в различиях между народами, например в способах готовить мясо. Я думал, что в Пакистане шум не такой, как в Афганистане, и что каждый народ шумит по-особенному, в зависимости от множества разных вещей – от того, что люди едят, или как они двигаются, или от чего-то еще.

– Мама!

Никакого ответа. Тогда я выбрался из-под одеяла, сунул ноги в башмаки, протер глаза и отправился искать хозяина, чтобы спросить, не видел ли он маму, поскольку три дня назад, когда мы приехали, он сказал, что никто не сможет переступить порог самавата Кгази незаметно для него. Это показалось мне очень странным: ведь нужно же ему когда-то спать, подумал я.

Солнце разрезало надвое вход в самават Кгази. Такие заведения в этих краях иногда даже называют отелями, но они ничем не напоминают отели, какими вы их себе представляете. Самават Кгази скорее походил на склад тел и душ, камеру хранения, где люди ожидают фасовки и отправки в Иран, Афганистан или бог еще знает куда; это было место встреч тех, кто нелегально перевозил людей через границу.

В самавате мы жили три дня, никуда не выходя: я играл в подушках, мама разговаривала с группами женщин с детьми, иногда с целыми семьями, людьми, которым, как ей казалось, можно довериться.

Помню, все время, пока мы были в Кветте, мама носила бурку, закрывавшую ее с головы до ног; у нас дома, в Наве, ни мама, ни тетя, ни их подруги бурку никогда не носили. Я даже не подозревал о том, что она у нее есть. На границе, когда я впервые увидел, что мама ее натягивает, я спросил, зачем она это делает, а она ответила улыбаясь:

– Это игра такая, Энайат, иди сюда, вниз, – и подняла подол одежды.

Я пролез между ее коленками под голубую материю, словно в бассейн нырнул, и задержал дыхание, но не поплыл.

Прикрывая рукой глаза от яркого света, я приблизился к почтенному Рахиму, хозяину самавата, и попросил прощения за беспокойство. Я спросил его, где моя мама, не видел ли он, как она уходила, ведь никто не может выйти или войти так, чтобы он не заметил, верно?

Дядя Рахим читал газету на английском языке – шрифт красный и черный, без картинок – и курил сигарету. У него были длинные брови и покрытые тонкими волосками, словно персик, щеки; на столике у входа, рядом с газетой, стояло блюдо, а на нем кучка абрикосовых косточек, три ярко-оранжевых плода, которые он еще не успел съесть, и горсть тутовых ягод.

Мама говорила, что в Кветте целые горы фруктов. Она рассказывала это, чтобы заинтересовать меня, потому что я очень люблю фрукты. Кветта на пушту означает “укрепленное торговое поселение” или что-то вроде того, место, где обмениваются товарами: вещами, рабами и так далее. Кветта – столица Белуджистана, фруктовый сад Пакистана.

Не повернув головы, дядя Рахим выпустил струйку дыма и ответил:

– Да, я ее видел.

Я улыбнулся.

– Куда она пошла, почтенный Рахим? Скажите, пожалуйста.

– Прочь.

– Прочь куда?

– Прочь.

– А когда вернется?

– Она не вернется.

– Не вернется?!

– Нет.

– Как – не вернется?! Дядя Рахим, что значит – не вернется?

– Она не вернется.

На этом вопросы закончились. Вернее, может быть, и остались какие-то еще, подходящие к данному случаю, но я их не знал. Только молча смотрел на щеки в волосках, но толком ничего не видел.

Потом хозяин снова заговорил:

– Она просила кое-что тебе передать.

– Что?

– Хода негахдар.

– Только это?

– Нет, еще кое-что.

– Что, дядя Рахим?

– Она сказала, чтобы ты никогда не делал трех вещей, которые она велела тебе не делать.


Мою мать я буду называть “мама”. Моего брата – “брат”. Мою сестру – “сестра”. Но селение, где мы жили, я буду называть не “селение”, а Нава: это его название, и означает оно “водосточный желоб”, потому что расположено оно на дне долины, зажатое между двумя горными грядами. Поэтому-то, когда однажды вечером я вернулся с поля, где играл, и мама сказала: “Собирайся, мы уезжаем”, – я спросил ее: “Куда?” – а она ответила: “Мы уезжаем из Афганистана”, – я подумал, что нам нужно просто пересечь те горы, потому что для меня Афганистан весь и состоял из этой узкой долины да двух горных хребтов по обе ее стороны. Я и представить себе не мог, насколько он большой.

Мы взяли полотняный мешок и сложили в него смену одежды для меня и для нее, немного еды – хлеба, фиников. Я страшно разволновался перед путешествием, мне хотелось побежать и рассказать всем о нашем отъезде, но мама не разрешила и просила меня быть молодцом и вести себя спокойно. Пришла моя тетя, мамина сестра, они отошли в сторону поговорить. Потом появился мужчина, старый друг папы, он не захотел входить в дом; сказал, что надо пошевеливаться, пока луна еще не взошла и темнота скрывает нас от глаз талибов или всех тех, на кого мы могли наткнуться по дороге.

– Мой брат и сестра не поедут с нами, мама?

– Нет, они останутся с тетей.

– Брат еще маленький, он не захочет оставаться с тетей.

– Твоя сестра позаботится о нем. Ей почти четырнадцать лет – уже взрослая женщина.

– А когда мы вернемся?

– Скоро.

– Скоро когда?

– Скоро.

– У меня турнир по бузуль-бази.

– Ты видел звезды, Энайат?

– При чем тут звезды?

– Посчитай их, Энайат.

– Это невозможно. Их слишком много.

– Ну, ты начни, – сказала мама, – иначе никогда и не досчитаешь.


Район, где мы жили, в округе Газни, населяют только хазарейцы, то есть афганцы вроде меня, с миндалевидными глазами и приплюснутым носом, вернее даже не приплюснутым, а немного более плоским, чем у остальных, более плоским, чем, например, твой нос, Фабио, – у нас монголоидные черты. Говорят, мы потомки воинства Чингисхана. Говорят, что отцами наших отцов были кушаны, древние жители этих земель, легендарные строители статуй Будды в Бамиане. А еще говорят, что мы рабы, и обращаются с нами как с рабами.

Выезжать из округа или провинции Газни было для нас смертельно опасно (говорю “было” только потому, что не знаю, как обстоит дело сейчас, но вряд ли что-то сильно изменилось), потому что в окружении талибов и пуштунов – хоть они не одно и то же, но причиняют нам одинаково много зла – следует вести себя очень осторожно. Мне кажется, именно поэтому мы выехали ночью, втроем: я, моя мать и мужчина – мужчину я буду называть просто мужчиной, – которого мама попросила проводить нас. Мы вышли пешком и три ночи под покровом темноты и при свете звезд – а их свет в тех краях, где нет освещения электрического, действительно очень ярок – шли к Кандагару.

На мне был мой обычный серый пирхан, широкие штаны и куртка длиной до колен из такой же ткани. Мама шла в хадоре, но в мешке несла бурку; она ее надевала, когда мы встречали кого-нибудь: хороший способ скрыть, что она хазара, а заодно и спрятать меня.

В первый день на рассвете мы остановились на отдых в караван-сарае, который талибы или кто-то еще использовали как тюрьму: на окнах стояли решетки. Внутри было пусто, и это оказалось нам на руку, но вскоре я заскучал и приметил колокол, подвешенный на решетке. Набрал камешков и стал целиться в него с сотни шагов. Наконец я попал в колокол, и мужчина подбежал ко мне, сжал мое запястье и велел немедленно прекратить.

На второй день мы видели, как хищные птицы кружатся над трупом осла. Осел был дохлый (это понятно), у него нога застряла меж двух камней. Для нас он не представлял никакого интереса, потому что есть его было нельзя. Я помню, как мы очутились неподалеку от Шахджоя, самого неподходящего места для нас, хазара, во всем Афганистане. Рассказывали, что там путников-хазара вроде нас талибы хватали и бросали живьем в глубокие колодцы или отдавали на съедение бродячим собакам. Так по пути в Пакистан пропали девятнадцать человек из моего селения. Брат одного из этих пропавших отправился на поиски; он и рассказал про бродячих собак. Как бы то ни было, он нашел только остатки одежды брата, а среди лоскутьев – кости, и больше ничего.

Вот так они с нами поступают.

У талибов есть поговорка: для таджиков – Таджикистан, для узбеков – Узбекистан, а для хазарейцев – Гористан. Так они говорят. “Гор” значит могила.

На третий день мы встретили множество людей, идущих непонятно куда, как будто убегающих от чего-то: длинный караван повозок, а в них – мужчины, женщины, дети, живность, ткани, бочки с водой и прочее.

Когда приближались грузовые машины, следовавшие в попутном направлении, мы просили водителей подвезти нас хотя бы немного; хорошие люди останавливались и подбирали нас, а злые или сердитые на себя и на весь мир, придавив педаль газа, торопливо объезжали нас, окутав облаком пыли. Как только слышался шум мотора за спиной, мы с мамой кидались прятаться в канаве, или в кустах, или за камнями, если попадались достаточно большие. Мужчина стоял неподвижно на обочине дороги и знаком просил приближающуюся машину остановиться, но не просто поднимал большой палец, как те, что путешествуют автостопом, а изо всех сил размахивал руками, чтобы его наверняка увидели и не задавили. Если грузовик останавливался и все шло как надо, он кричал, чтобы мы вылезали из канавы, и мы с мамой забирались в кабину (так случалось дважды) или в кузов, где лежал груз (так получилось только однажды). В тот раз, когда мы залезли в кузов, оказалось, что он забит матрасами. Я чудесно выспался.

К тому времени, как мы добрались до Кандагара, преодолев реку Аргандаб, я насчитал уже три тысячи четыреста звезд (мне кажется, приличное количество), из которых как минимум двадцать были здоровенные, как косточки персика, и очень устал. Но не только из-за звезд. Я также посчитал количество мостов, взорванных талибами, сгоревших машин и черных танков, брошенных военными. И мне ужасно захотелось вернуться домой, в Наву, чтобы играть в бузуль-бази со своими друзьями.

В Кандагаре я перестал считать звезды. Перестал потому, что я впервые очутился в таком большом городе и свет домов и фонарей отвлекал меня; впрочем, хватило бы и одной усталости, чтобы я сбился со счета. Дороги в Кандагаре были заасфальтированы. Повсюду были машины, мотоциклы, велосипеды, магазины и куча мест, где можно попить чаю и поговорить с мужчинами, стояли здания высотой больше трех этажей с антеннами на крышах, и носились по улицам ветер и пыль, и по тротуарам ходило столько народу, что в домах, думал я, наверное вовсе никого не осталось.

Мы некоторое время шли по улицам, потом мужчина остановился и приказал нам подождать, пока он пойдет договариваться. Он не сказал ни куда, ни с кем. Я присел на ограду и принялся считать проезжающие машины (только покрашенные), а мама замерла рядом не шевелясь, словно в бурке никого не было. Рядом что-то жарили. Радио передавало новости: сообщили, что в Бамиане пропала без вести уйма людей и что в каком-то доме нашли много трупов. Мимо нас прошел старик, воздев руки к небу и крича ходайа хаир – он просил у Бога милосердия. Мне хотелось есть, но я не просил еды. Мне хотелось пить, но я не просил воды.


Мужчина вернулся, улыбаясь, вместе с каким-то человеком.

– Сегодня вам везет, – сказал он, – это Шаукат, он доставит вас в Пакистан на своем грузовике.

– Салям, ага Шаукат, – сказала мама, – Спасибо.

Пакистанец Шаукат промолчал.

– Выезжаете прямо сейчас, – произнес мужчина. – До скорого!

– Спасибо за все, – поблагодарила мама.

– Я с радостью вам помог.

– Сообщи моей сестре, что все прошло гладко, пусть она не беспокоится.

– Хорошо. Удачи, маленький Энайат. Ба омиди дидар.

Он обнял меня и поцеловал в лоб. Я улыбнулся, как бы говоря: “Ну, конечно, скоро увидимся, будь здоров”. А потом подумал, что “удачи” и “до скорого” не слишком-то сочетаются: зачем нужна удача, если скоро увидимся?

Мужчина ушел. Пакистанец Шаукат махнул рукой, давая знак следовать за ним. Грузовик стоял в пыльном дворе, огороженном металлической сеткой. В кузове лежали десятки, наверное, даже сотни деревянных столбов. Приглядевшись с близкого расстояния, я понял, что это фонарные столбы.

– Зачем ты перевозишь фонарные столбы?

Пакистанец Шаукат промолчал.

Ответ на свой вопрос я получил позднее. Из Пакистана приезжали в Афганистан воровать – красть все, что только можно украсть. Фонарные столбы, например. Приезжали на грузовиках, валили столбы на землю и перевозили за границу, чтобы использовать самим или перепродать, вот так. Но тогда для нас было важно только то, что у нас появилась хорошая попутка, вернее, даже не хорошая, а великолепная, потому что пакистанские грузовики на границе проверяют реже.

Поездка была долгой, даже не описать, насколько долгой: часы среди гор, тряска, камни, тряска, шатры, маленькие базары и опять тряска. Облака. В какой-то момент – уже в темноте – пакистанец Шаукат остановился поесть; вышел он один, нам лучше не высовываться. На всякий случай, сказал он. Шаукат принес нам какие-то мясные объедки, и мы снова тронулись в путь, ветер свистел в окне, стекло опущено на два пальца, чтобы пропускать хоть сколько-то воздуха, но как можно меньше пыли. Обозревая пейзаж по сторонам от машины я, помнится, думал об отце: он тоже водил грузовик.

Но у него все было по-другому. Ему пришлось.


Отца я так и буду называть – “отец”. Даже если его уже нет. Потому что его уже нет. И я расскажу его историю, хотя могу ее рассказать только так, как рассказывали ее мне, поэтому я не очень-то в нее верю. Суть в том, что пуштуны заставили его – и не только его, но и многих других хазарейских мужчин из нашей провинции – ездить в Иран и обратно на грузовиках и закупать товары для их магазинов: одеяла, ткани или какие-то тонкие матрасы из губки, непонятно зачем нужные. Дело в том, что жители Ирана – шииты, как и мы, хазара, а пуштуны – сунниты, а отношения между братьями по вере, как известно, лучше; к тому же пуштуны не говорят на персидском языке, а мы его немного понимаем.

Чтобы принудить отца, они сказали ему: если ты не поедешь в Иран за товаром для нас, мы убьем твою семью; если ты сбежишь с товаром, мы убьем твою семью; если по прибытии окажется, что чего-то не хватает или товар испорчен, мы убьем твою семью; если ты попытаешься нас обмануть, мы убьем твою семью. В общем, если что-то пойдет не так, мы убьем твою семью. По-моему, это не лучший способ вести дела.

Мне было лет шесть, когда мой отец погиб.

Вроде бы в горах шайка бандитов напала на его грузовик, и отца убили. Когда пуштуны узнали, что на грузовик моего отца напали и похитили весь товар, они пришли к моим родным и сказали, что он остался им должен, что их товар пропал и теперь мы должны возместить его стоимость.

Сначала они пошли к моему дяде, брату отца. Они сказали ему, что теперь он отвечает за все и должен компенсировать им убытки. Мой дядя какое-то время пытался решить эту проблему, разделить поля или продать их, но у него ничего не вышло. А потом однажды он заявил, что у него не получается возместить убытки и вообще это не его дело, ведь у него своя семья, о которой нужно заботиться – и это, кстати, была чистая правда, – а потому он не в состоянии взять на себя такие обязательства.

Тогда однажды вечером пуштуны пришли к моей матери и сказали, что, если у нас нет денег, они заберут меня и моего брата и мы будем трудиться на них как рабы, что во всем мире запрещено и в Афганистане тоже, но такое уж сложилось положение. С тех пор моя мать жила в постоянном страхе. Она приказала нам с братом всегда находиться вне дома, среди других детей, потому что в тот вечер, когда к нам приходили пуштуны, нас тоже дома не было, они нас не видели, а потому не знали в лицо.

В общем, мы оба целыми днями играли на улице, и это не вызывало никаких проблем; пуштуны, встречавшиеся нам на пути, спокойно проходили мимо, не догадываясь, кто мы такие. Еще мы вырыли яму рядом с тем местом, где хранился картофель, чтобы прятаться там по ночам, и, когда кто-то стучал в дверь, мы ныряли в эту яму еще до того, как мать шла спрашивать, кто пришел. Мне эта мера казалась ненадежной: я всегда говорил маме, что если пуштуны придут за нами ночью, они вряд ли будут стучаться.

Так жизнь и текла до тех пор, пока мама не решила увезти меня из дома, потому что мне было десять лет (примерно) и я стал слишком большим, чтобы прятаться, уже не помещался в нашей яме и мог раздавить моего брата.


Уехать.

Сам-то я никогда не хотел уезжать из Навы. Мне очень нравилось мое селение. Ни тебе современных технологий, ни электричества, и для освещения мы пользовались керосиновыми лампами. Зато в Наве росли яблоки. Я наблюдал, как рождаются фрукты: сначала у меня на глазах распускались цветы, затем они становились плодами. Здесь, в Кветте, цветы тоже превращаются в плоды, но никто этого не видит. Звезды. Мириады. Луна. Помню, для экономии керосина иногда ужинали во дворе при свете луны.

Мой дом был устроен так: общая комната, где все спали, комната для гостей и уголок с очагом для готовки в углублении, чтобы зимой тепло от огня, поднимаясь вверх по специальным трубочкам, нагревало пол. На втором этаже хранились корма для животных. Снаружи – еще одна кухня, летняя, чтобы в жару дом не нагревался еще больше, и огромный сад с яблонями, вишнями, гранатами, персиками, абрикосами и тутовыми деревьями. Толстые стены, очень толстые, больше метра, глинобитные. Мы ели домашний йогурт – он похож на греческий, но намного вкуснее. У нас были корова и две овцы, а еще поля, на которых мы выращивали пшеницу, а затем везли ее на мельницу.

Такой была Нава, и я совсем не хотел оттуда уезжать.

Даже когда талибы закрыли школу.


– Фабио, можно я расскажу тебе о том, как талибы закрыли школу?

– Ну, конечно.

– Тебе интересно?

– Мне все интересно, Энайатолла.


Я был рассеян тем утром. Слушал учителя вполуха и предавался размышлениям о турнире по бузуль-бази, который был намечен на вечер. Бузуль-бази – это игра, в которой используется вываренная кость из овечьей ноги, по виду немного напоминающая кубик, но вся покрытая наростами, и получается, что ты играешь с чем тебе больше нравится: хочешь, можешь считать это кубом, а хочешь – шаром. В эту игру у нас играют всегда, в любое время года, а вот, например, воздушные змеи – забава больше для весны или осени, а прятки – зимняя игра. Сидеть тихо между мешками с пшеницей, или среди груды одеял, или между двумя скалами, прижавшись к кому-нибудь, намного приятнее зимой, когда холодно.

Учитель рассказывал о цифрах и учил нас считать, когда мы услышали звук мотоцикла, кружившего вокруг школы, словно пытаясь отыскать въезд, хоть его совсем нетрудно было найти. Потом мотор заглушили. В дверях появился огромный талиб с длинной бородой, как они носят. У нас, хазара, таких не бывает, ведь мы сродни китайцам или японцам, у нас растет мало волос на лице. Один талиб даже дал мне пощечину, возмутившись, что у меня нет бороды, но я тогда был еще ребенком, а даже у пуштунов, не то что у хазара, в таком возрасте не растет борода.

Талиб с ружьем зашел в класс и громко объявил, что школу нужно закрыть – и точка. Учитель спросил почему. Тот ответил:

– Так решил мой командир, а вы должны повиноваться.

И вышел вон, не дожидаясь ответа и не дав никаких объяснений.

Учитель ничего не сказал, постоял неподвижно, дождался, пока стих рокот мотоцикла, и принялся объяснять математику ровно с того места, на котором его прервали, тем же спокойным голосом и с той же мягкой улыбкой. Потому что мой учитель был человеком мягким, никогда не повышал ни на кого голос и, когда отчитывал кого-то, казалось, будто ему самому хуже, чем тому, кому он делает выговор.

Через день вернулся тот же талиб, на том же мотоцикле. Увидел, что мы все так же сидим в классе и учитель ведет урок. Он вошел и спросил у учителя:

– Почему вы не закрыли школу?

– Потому что для этого нет никакой причины.

– Причина в том, что так велел мулла Омар.

– Это неубедительная причина.

– Ты богохульствуешь. Мулла Омар приказал закрыть все хазарейские школы.

– А в какую школу тогда пойдут наши дети?

– Ни в какую. Школа не для хазарейцев.

– Эта школа – для хазарейцев.

– Эта школа существует против воли Бога.

– Эта школа существует против вашего желания.

– Вы учите тому, чему Бог не велит учить, – вранью. Тому, что идет вразрез с его словами.

– Мы учим детей быть хорошими людьми.

– Что значит “быть хорошими людьми”?

– Давайте присядем и обсудим.

– Нет необходимости. Я сам тебе объясню. Быть хорошим человеком – значит служить Богу. Мы знаем, чего Бог хочет от людей и как служить ему. А вы – нет.

– Мы тоже здесь учим кротости.

Талиб прошел через класс, громко сопя, как однажды случилось со мной, когда мне в нос попал камешек и у меня не получалось его вытащить. Не сказав больше ни слова, он вышел и сел на мотоцикл.

Прошел еще один день, и наступило утро – осеннее утро, когда солнца еще хорошо греет, и первый снег, кружащийся на ветру, не создает ощущения холода, а просто напоминает, что скоро наступит зима; в такой день лучше всего запускать воздушных змеев. Мы учили стихотворение на хазарейском языке, чтобы подготовиться к шерьянджи, стихотворному поединку, когда прибыли два джипа, набитые талибами. Мы подбежали к окнам посмотреть на них. Все разом высунулись наружу, хоть нам и было страшно, потому что страх притягателен, пока не познакомишься с ним поближе.

Из джипов высыпали два, а то и три десятка вооруженных талибов. Тот мужчина, что приезжал сюда раньше, зашел в класс и сказал учителю:

– Мы велели тебе закрыть школу. Ты не послушался. Теперь мы тебя будет учить.

В просторном здании школы нас было много, сотни две или даже больше. Школа у нас появилась несколько лет назад, все родители работали на стройке по нескольку дней, кто сколько мог, сделали крышу и поставили окна, чтобы внутрь не задувал ветер и можно было проводить занятия даже зимой; но на самом деле от ветра особо не защитишься: он все время рвал занавески, висящие на окнах. В школе было несколько классов и был директор.

Талибы заставили всех выйти – и детей и взрослых. Приказали нам построиться во дворе в круг – дети впереди, потому что они меньше ростом, взрослые – позади. Потом в центр круга завели нашего учителя и директора. Директор комкал ткань пиджака, будто хотел его порвать, плакал и поворачивал голову то направо, то налево, словно искал что-то и не находил. Учитель же, напротив, как обычно, стоял спокойно и молча, опустив руки, и его широко открытые глаза словно бы смотрели внутрь себя – его прекрасные глаза, светившиеся добротой.

– Ба омиди дидар, дети, – сказал он. – Прощайте.

Они расстреляли его. На глазах у всех.

С того дня школа стояла закрытой, но жизнь без школы – это прах.


– Фабио, это очень важно.

– Что именно?

– Что афганцы и талибы – это не одно и то же. Я хочу, чтобы люди это поняли. Знаешь, кем по национальности были те, кто убил моего учителя?

– Нет. Кем?

– Двадцать человек приехало на джипах, верно? Хм, ну не все двадцать были разных национальностей, но почти так. Некоторые даже не могли общаться между собой. Пакистанцы, сенегальцы, марокканцы, египтяне. Многие думают, что талибы – это афганцы, но это неверно. Разумеется, там есть и афганцы, но не только они. Это невежды, невежды со всего света, запрещающие детям учиться, потому что боятся, как бы те не поняли, что талибы творят всё не во имя Аллаха, а ради собственной выгоды.

– Мы скажем об этом четко и ясно, Энайат. Где мы остановились?

– В Кандагаре.

– А, ну да. В Кандагаре.


Продолжаем.


Утром мы выехали из Кандагара – я ведь об этом уже говорил? – на грузовике, забитом фонарными столбами, и прибыли в Кветту транзитом через Пешавар. Ни мама, ни я не выходили из машины. В Кветте мы отправились искать место для ночлега, из тех, что называются самават или мосафир хама, дом для гостей с огромными комнатами, где путешественники, направляющиеся в Иран, отдыхают и ищут провожатых на остаток пути. Мы никуда не выходили три дня. Мама общалась с разными людьми, готовясь пуститься в обратный путь, хотя тогда я об этом и не догадывался. Возвратиться в Афганистан совсем не сложно – намного проще, чем уехать оттуда.

А я тем временем бродил по новому для меня месту. И вот однажды вечером перед сном она обхватила мою голову ладонями, потом крепко обняла меня и сказала о том, чего я не должен делать, а еще сказала, что я должен хотеть чего-то очень сильно, всем своим существом. А на следующее утро ее не оказалось на матрасе рядом со мной, и я отправился узнавать у почтенного Рахима, хозяина самавата Кгази, не знает ли он, где мама. И он мне сообщил, что она вернулась домой, к моим брату и сестре. И так я сидел в углу меж двух подушек, но не на них, а прямо на полу, на пятках, и думал, что мне нужно подумать и еще подумать о самой необходимости думать – а это великое дело, как говорил мой учитель. Но в голове моей было пусто, ни единой мысли, только свет, который слепил, не давая ничего разглядеть, – так бывает, когда смотришь на солнце.

Когда свет погас, зажглись фонари вдоль улиц.

Пакистан

“Хаста кофта” означает “утомился как котлета”, потому что в наших краях, когда женщины делают котлеты, они отбивают их, и отбивают, и отбивают в ладонях очень долго. Именно так я себя чувствовал, как будто какой-то великан схватил меня, чтобы сделать из меня котлету: у меня болела голова, руки и еще что-то – не знаю, как оно называется, – между легкими и желудком.


В Кветте жило очень много хазарейцев, в предыдущие дни я видел их в самавате, они входили и выходили; тогда еще мама была со мной, она подолгу общалась с ними, словно хотела доверить им огромную тайну. Я сунулся было к ним, но понял, что эти хазара отличаются от тех, кого я знал; даже самые простые слова моей земли в их устах превращались из-за произношения в неизвестные иностранные слова. Ни я их, ни они меня не понимали, поэтому вскоре они переставали обращать на меня внимание и возвращались к своим делам, видимо, куда более важным, чем состояние брошенного ребенка. Я ничего у них не узнал, не сумел перекинуться ни единым словечком, ни единой фразой, которая вызвала бы у них желание хоть как-то помочь мне, например пригласить к себе домой, угостить чашкой йогурта или кусочком огурца. А если ты недавно приехал (а это становится понятно, едва ты откроешь рот), если толком не знаешь, где очутился и что тут происходит, если плохо себе представляешь, как следует себя вести, то, может статься, кто-нибудь попробует тебя обмануть.

Больше всего на свете (помимо разного прочего, вроде смерти) мне бы не хотелось, чтобы меня бесстыдно обвели вокруг пальца.

Я выбрался из подушек, среди которых прятался, и отправился на поиски почтенного Рахима, хозяина самавата Кгази: как ни странно, с ним мне удавалось общаться, возможно, потому что он привык принимать множество постояльцев и вследствие этого знал много языков. Я спросил, не найдется ли у него для меня работы. Я готов делать что угодно, от мытья полов до чистки обуви, заниматься любым делом – а все потому, что, сказать по правде, я очень боялся, что он выкинет меня на улицу. Кто знает, что там, на улице?

Он выслушал меня, делая вид, что не слушает, потом сказал:

– Сегодня можешь остаться.

– Только сегодня? А завтра?

– Завтра тебе придется найти другое место.

Всего один день. Я посмотрел на его густые брови, щеки в тонких волосках, сигарету, зажатую в зубах, пепел с которой падал на землю, на башмаки и белый пирхан. Я подумал, что мог бы подскочить к нему, вцепиться в полу куртки и ныть до тех пор, пока легкие не взорвутся (у меня) или не лопнут барабанные перепонки (у него), но решил, что не стоит этого делать. Я поблагодарил его несколько раз за великодушие и спросил, можно ли мне на кухне взять картофелину или луковицу: он кивнул, и я ответил на это ташакор, что означает “спасибо”.

Спал я, свернувшись калачиком.

Тело мое спало, но сам я бодрствовал во сне. Шел по пустыне.


С утра я встал уже озабоченный тем, что мне придется покинуть самават и выйти на улицу, на эту улицу, вид которой из двери и из окна туалета на втором этаже мне совершенно не понравился. По ней сплошным потоком двигались машины и мотоциклы, так что дышать было нечем, а между проезжей частью и тротуаром, буквально в нескольких метрах от дверей самавата, по бетонному желобу бежали сточные воды, скрытые от глаз и обоняния. Я попил воды и ополоснул лицо, чтобы собраться с духом и броситься в эту сутолоку. Затем пошел попрощаться с дядей Рахимом.

Он взглянул на меня мельком.

– Куда ты идешь? – спросил он.

– Я ухожу, дядя Рахим.

– Куда?

– Не знаю, – пожал я плечами. – Я не знаю города. По правде сказать, я даже не знаю, направо мне идти или налево, – не вижу никакой разницы. Поэтому я посмотрю туда и сюда и выберу вид, который покажется мне лучше.

– В Кветте нет никаких видов. Только дома.

– Я так и думал, дядя Рахим.

– Я передумал.

– Насчет чего?

– Я не могу дать тебе работу здесь и платить. Имею в виду – платить деньги. Вас слишком много. Я не могу дать работу всем. Но ты хорошо воспитан. Поэтому, если хочешь, можешь остаться здесь, спать и есть до тех пор, пока не найдешь настоящую работу, работу, где можно зарабатывать и все такое. А пока что будешь исполнять мои поручения весь день, с раннего утра и до темноты, делать то, что я тебе скажу. Понятно?

Я улыбнулся так широко, как только мог:

– Пусть жизнь твоя будет долгой, как жизнь вековых деревьев, почтенный Рахим.

– Хода кана, – ответил он.

Конечно, я обрадовался, обрадовался и воспрянул духом, однако не могу сказать, что с самого начала все пошло гладко; должен заметить, что первый день работы в самавате Кгази в Кветте стал настоящим адом: мне сразу же дали кучу поручений (это во-первых) и, давая эти поручения, не объясняли, как их нужно выполнить, как будто я сам все знал, но я-то ничего не знал, а главное, не знал, как выполнить данные мне поручения (это во-вторых); кроме того, я ни с кем не был знаком (это в-третьих) и не мог разговаривать или шутить с незнакомыми людьми, так как боялся, как бы мои слова не были ими превратно истолкованы, ведь я говорил на их языке очень плохо (это в-четвертых), да к тому же поручения никак не кончались (это в-пятых), и я все ждал, когда же взойдет луна: я не видел, как она поднимается, и стал гадать, не встает ли луна в Кветте только тогда, когда этого захотят хозяева, чтобы заставить людей подольше работать.

Когда я вечером пошел спать, я был не просто “хаста кофта”, а скорее напоминал корм для скота.

Прежде чем лечь, я немного посидел на матрасе; только теперь я обратил внимание, как убог самават: потрескавшиеся стены, вонь, пыль везде и в пыли вши. С минуту я сравнивал это место с моим домом, но тут перестал. Чтобы не испугаться слишком сильно, я руками разогнал в воздухе это сравнение, как делал один мой приятель в Наве, постарше меня, когда тайком курил корешки разных растений, чтобы этот запах не впитался в одежду.


– Энайат, Энайат, иди сюда, скорее…

– Что случилось?

– Возьми ведро, Энайат. Канализация на улице снова засорилась. Принеси ведро и тряпки.

– А палку захватить, дядя Рахим?

– Ведро и тряпки, Энайат! Палка у меня уже есть. Бегом!

– Бегу, бегу.

– Энайат, мне нужна помощь.

– Я не могу, дядя Заман. Канализация забилась. Уже нам в дверь заливает.

– Опять?

– Опять.

– Ланат ба шайтон! Все время по колено в дерьме! Но кухня-то все равно должна работать, а у нас закончился лук и арбузы. Сходи на рынок, Энайат-джан. Как только освободишься. Что это за вонь?

– Чувствуете, дядя Заман?

– Чувствую ли я? Да она с ног валит!

– Это от канализации, сюда уже почти добралось.

– Беги, Энайат. Рахим-ага стоит на улице, зажав нос, и ждет тебя.

– Ну, ты где, Энайат?

– Я здесь, дядя Рахим. Ведро и тряпки.

– Да не новые тряпки, дурак. Те, что за домом висят.

– Уже бегу, дядя Рахим.

– Энайат, что случилось?

– Канализация, Лалех. Уже почти залило самават.

– Вот откуда эта вонь.

– Прости, я должен принести тряпки.

– Потом зайди ко мне, Энайат, я хочу попросить тебя кое-что сделать.

– Энайааат!..

– Да, бегу, дядя Рахим.

Я побежал за старыми тряпками, висевшими на веревке в глубине двора, и палками. Тряпками мы должны были заткнуть пространство между тротуаром и дверью, а для чего нужны были деревянные палки, я понятия не имел. Но я это понял, когда Рахим велел мне спуститься босиком в нечистоты, чтобы помочь ему протолкнуть все то, что засорило канализацию. Я отказался, потому что есть вещи, которые я не стал бы делать ни за что на свете. Никогда. Он принялся кричать на меня, заявил, что если это делает он, взрослый мужчина и хозяин такого большого самавата, то я, маленький мальчишка, тем более могу это сделать и что я не оказался на улице только благодаря ему. Я ответил, что действительно я маленький и что среди нечистот плавают всякие гадости куда крупнее меня. В конце концов прибежали другие мужчины и помогли Рахиму. Но еще несколько дней я старался не попадаться ему на глаза.


Те, кто работал на кухне, и я в том числе, жили вместе в одной комнате. Было нас пятеро, и среди нас – пожилой мужчина, который мне сразу пришелся по душе: его звали Заман. Он был добр ко мне и давал всякие ценные советы, например, как не убиться ненароком и как работать таким образом, чтобы почтенный Рахим был всегда доволен.

В самавате были отдельные комнаты для тех, у кого деньги водятся, большие помещения для семей с детьми, где я жил с мамой, и общая спальня для мужчин. Я никогда не заходил в отдельные комнаты, ни в первые дни, ни позже. Убирались в них другие. Там бывали люди, язык которых я не понимал. Дым. Шум. Но я не особо интересовался, что там происходит, мне было не до этого.

Когда прошло уже довольно много времени и дядя Рахим убедился, что я не влипаю ни в какие неприятные истории, мне поручили разносить чай в лавки. Поначалу я боялся, что ошибусь или меня обманут, потом приспособился, и это занятие мне так пришлось по душе, что о лучшем для себя я и не мечтал. Было одно место, которое мне особенно нравилось: обувная лавка, куда каждое утро, около десяти часов, я приносил сир чай – чай с молоком – и нан тандури, приготовленные специально для оста саиба, владельца лавки. Лавка эта располагалась рядом со школой.

Я входил, ставил поднос на столик, здоровался с оста саибом, как научил меня дядя Рахим, брал деньги, быстро их пересчитывая и делая вид, будто меня это нисколько не заботит, чтобы оста саиб не подумал, что я ему не доверяю (это дядя Рахим велел мне так делать, я даже специально тренировался), затем снова желал ему здоровья, выходил из лавки, но не сразу возвращался в самават, а гулял неподалеку, у стены школьного двора, и ждал перемены.

Мне очень нравилось, когда после звонка двери распахивались и во двор с шумом и гамом выбегали дети. Пока они играли, я представлял себе, как кричу и играю с моими друзьями в Наве: я звал их по именам, бил ногой по мячу, возмущался, что кто-то неосторожным движением порвал нитку воздушного змея или что овечья косточка для бузуль-бази все еще варится в казане, а старую я куда-то забросил и не могу найти и поэтому в ближайшем турнире я не участвую, но как же это все-таки несправедливо – оставаться вне игры на такое долгое время.

Я нарочно шагал очень медленно. Дядя Рахим, думал я, увидев, что я иду, хоть и медленно, разозлится куда меньше, чем если застанет меня торчащим на одном месте.

Иногда по утрам я отправлялся разносить чай немного раньше обычного и видел, как дети, чистые, ухоженные и причесанные, входят в двери школы. Тогда они вызывали у меня раздражение. Я вертел головой во все стороны, не желая на них смотреть. А потом, во время перемены, мне снова хотелось услышать их голоса.


– Никогда не думал об этом, Энайат, представляешь?

– О чем?

– О том, что “слушать” так сильно отличается от “смотреть”. Слушать не так болезненно, правда? Можно поиграть воображением, изменить реальность.

– В общем да. Со мной примерно так и было.

– Балкон комнаты, где я работаю, выходит на начальную школу. Иногда в перерывах, пока пью кофе, я наблюдаю за родителями, которые в четыре часа забирают своих детей. Классы в определенном порядке собираются кучками во дворе, по звонку дети робко делают шажок-другой к воротам, поднимаются на цыпочки, силясь разглядеть своих родителей в толпе взрослых и поймать их ласковый взгляд, а они, родители, завидев детей, раскрывают объятия, распахивают глаза и шумно дышат. Эта встреча как общее дыхание – людей, деревьев, зданий вокруг. Дыхание всего города. Начинаются вопросы об уроках, о домашнем задании, о бассейне; мамы застегивают молнии курток, чтобы дети не простудились, и натягивают им шапочки на лоб и уши. А потом – в машины, группами, вместе с друзьями. И по домам.

– Да, я тоже такое видел.

– Теперь ты можешь смотреть на это, Энайат?


Одежда. У меня было два пирхана. Когда я стирал один, то надевал второй, а первый тем временем сушился. Высохший я клал в полотняный мешок в угол, рядом с матрасом. И каждый вечер проверял, на месте ли он.

Шли дни, недели, месяцы, дядя Рахим понял, что я молодец (это я говорю не из бахвальства, вовсе нет), что я хорошо продаю чай, что стаканы и терракотовая сахарница у меня не падают, что я не делаю глупостей, например не забываю поднос в лавке, куда ходил, и, что самое главное, всегда приношу все деньги. И даже немного больше.

Ну да, было несколько приятных лавочников из тех, к кому я ходил постоянно, каждое утро около десяти и днем, ближе к трем или четырем часам; они давали мне чаевые, которые я мог оставлять себе, но тогда я не знал, правильно ли это; не то чтобы я не знал, что делать с этими деньгами, но в самого начала, стал и их тоже отдавать дяде Рахиму. Так было лучше. Если бы потом я ошибся в счете и взял больше денег, чем положено, дядя Рахим перестал бы мне доверять, а я не хотел остаться без места для ночлега и воды, чтобы чистить зубы.


Но.

Одним пыльным и ветреным днем почтенный владелец лавки, тот, что продает лепешки, сандал или чаплай, оста саиб, о котором я уже рассказывал и которому был симпатичен, попросил меня присесть с ним и выпить чаю. Я был не уверен, что мне можно сидеть рядом с ним, но он сам меня пригласил, и я подумал, что отказываться было бы невежливо. Я сел на пол, на циновку, скрестив ноги.

– Сколько тебе лет, Энайат?

– Не знаю.

– Ну примерно?

– Одиннадцать.

– Ты ведь уже какое-то время работаешь в самавате, верно?

– Почти шесть месяцев, оста саиб.

– Шесть месяцев. – Он поднял глаза к небу, раздумывая. – Никто так долго не оставался у Рахима, – проговорил он. – Значит, он тобой доволен.

– Почтенный Рахим никогда не говорил, что он доволен мной.

– Афарин, хвала Аллаху, – ответил он. – Если Рахим не жалуется, Энайат, значит, он очень доволен и даже более того.

– Надеюсь, оста саиб.

– Теперь я тебе задам один вопрос. И ты должен ответить честно. Хорошо?

Я кивнул.

– Ты доволен своей работой в самавате?

– Доволен ли я работой, которую дает мне почтенный Рахим? Ну, разумеется!

Он покачал головой:

– Нет, я спросил не “доволен ли ты, что Рахим дал тебе работу”. Конечно, ты доволен. Благодаря ему у тебя есть кров и постель, тарелка похлебки вечером, чашка йогурта на обед. Я спросил, нравится ли тебе твоя работа. Не думал ли ты когда-нибудь сменить ее.

– Делать другую работу?

– Да.

– Какую?

– Продавать. Например.

– Продавать что?

– Разные товары.

– Как те мальчишки с деревянными ящиками на базаре, оста саиб? Как они?

– Как они.

– Да, я думал об этом. Еще в первый день. Но я почти не знал языка. Теперь я мог бы попробовать, но не знаю, как купить товар.

– А ты не откладывал деньги?

– Какие деньги?

– Те, что тебе платит Рахим за работу в самавате. Ты их посылаешь домой или тратишь?

– Оста саиб, я не получаю денег за работу в самавате. Мне просто разрешают там жить.

– Ты не врешь?

– Да чтоб мне провалиться!

– Этот скупердяй Рахим не платит тебе даже полрупии?

– Нет.

– Ланат ба шайтон. Слушай, я делаю тебе предложение. Ты работаешь в самавате только за постель и еду, я же, если ты будешь работать на меня, буду платить тебе деньги. Я буду покупать тебе товар, ты станешь его продавать, потом будем делить доход. Если ты заработаешь двадцать рупий, я забираю пятнадцать, а ты получаешь пять. Твои собственные деньги. Что скажешь? Сможешь делать с ними все, что захочешь.

– Но почтенный Рахим не разрешит мне тогда ночевать в самавате.

– Это не проблема. В городе полно мест, куда ты можешь пойти спать.

– Правда?

– Правда.

Я немного помолчал, потом спросил у оста саиба разрешения встать и пойти немного прогуляться, чтобы поразмыслить обо всем этом.

Началась перемена и, быть может, крики детей подсказали бы мне правильное решение. Меня одолевали сомнения: я же маленький, очень маленький, просто мальчик-с-пальчик. Любому раз плюнуть украсть у меня товар или обмануть меня. Но в Кветте целые толпы мальчишек работают на улицах, покупают товары оптом, потом их перепродают, так что в целом идея не выглядит странной. А кроме того, иметь свои деньги – это ведь совсем неплохо. Да, я не знал, где буду ночевать, но оста саиб сказал, что это не проблема, и я подумал: ведь все эти мальчики где-то ночуют, а еду, например, можно покупать на заработанные деньги. А умываться – у мечетей.

Ну вот.

Итак, в то утро, даже не завершив свою одинокую прогулку, я принял предложение оста саиба. Я вернулся к дяде Рахиму и сказал, что ухожу, и объяснил ему почему. Я думал, он разозлится, но он сказал, что я молодец и что, если ему понадобится, он найдет какого-нибудь парня для работы. И добавил, что, если мне понадобится, я могу прийти к нему попросить совета. Я очень благодарен ему за это.


С оста саибом мы отправились на окраину, в Сар Аб (два слова, которые означают голова и вода), чтобы приобрести товары.

Сар Аб – это большая площадь, где рядом со своими владельцами покорно стоят десятки машин и фургонов, изъеденных ржавчиной. Багажники открыты, все продают свой товар. Мы покружили немного, выбирая что купить, подыскивая оптовиков, у которых цены получше и товар поинтереснее. Оста саиб отчаянно торговался. За каждую пачку. Он был прирожденным коммерсантом. Купил фасованных булочек, жевательной резинки, носков и зажигалок. Мы сложили все в картонную коробку, перетянув бечевкой так, чтобы было удобно нести, и вернулись обратно. Оста саиб дал мне несколько наставлений. Рассказал, с кем я должен и не должен разговаривать, где я могу торговать, а где не стоит, что мне делать, если встречу полицейских, и так далее. Среди всех наставлений самым важным было такое: не дай украсть товар.

Мы попрощались, и оста саиб пожелал мне удачи, воздев руку к небу. Я подумал, что либо где-то там существуют запасы удачи на разные случаи жизни, либо эта та же удача, которой мне пожелал старый друг отца при расставании в Кандагаре. Я резко развернулся и побежал на улицу, надеясь, что, если я буду бежать достаточно быстро, эта удача достанется кому-нибудь еще, а мне было бы лучше обойтись и вовсе без нее.

Поскольку уже наступила послеполуденная перемена, я, чтобы не изменять своей привычке, сделал крюк и прошел мимо школы. Мне хотелось услышать звук мяча, отскакивающего от стены, и голоса детей, бегающих друг за другом по школьному двору. Я забрался на ограду. Когда учителя загнали детей обратно в классы, я направился в сторону базара, стараясь держаться поближе к домам, чтобы защититься хотя бы с одной стороны; от страха, что у меня могут что-нибудь украсть, я крепко сжимал в руках картонную коробку.

Базар, на который оста саиб велел мне идти, назывался Лиакат и располагался в центре города.

Главная улица Лиакат-базара – Шар-Лиакат, и цвет этой улицы – это мешанина из множества рекламных щитов, наползающих один на другой, – зеленых, красных, белых, желтых, желтых с надписью “Call Point Pco” и нарисованным телефоном, синих с надписью “Rizwan Jewellers” и прочих; под надписями на английском стоят надписи на арабском, а под надписями на арабском клубится пыль, в которой преломляются лучи солнца и бурлит людской муравейник: велосипеды, машины, голоса, звонки, дым, запахи.

Первый день был просто ужасным, едва ли не хуже первого дня работы в самавате Кгази. Вычеркнуть бы его из жизни, вообразить, будто его и не было никогда, этого дня. Надо бы мне бежать еще быстрее, чтобы фортуна меня не догнала.

Настал вечер, а я так ничего и не продал. В общем, или у меня не было способностей к коммерции, или никого не интересовал мой товар, или все уже были сыты по горло носками, платками и булочками, или для того, чтобы сбывать товар, следовало знать некоторые тонкости, о коих я не имел ни малейшего представления. В какой-то момент я, отчаявшись, оперся на фонарный столб и стал смотреть, что показывают по телевизору, выставленному в витрине магазина электротоваров. Увлекшись уж не помню какой телепередачей – выпуском новостей, сериалом, документальным фильмом про животных, – я не замечал ничего вокруг, клянусь, только заметил руку, скользнувшую в картонную коробку и схватившую пачку жевательной резинки.

Я обернулся. Группа из шести-семи мальчишек-пуштунов – да, они разговаривали на пушту, но, вероятнее всего, были белуджами – остановилась посреди дороги. Они смотрели на меня и смеялись. Один из них, мне показалось, главный, играл с пачкой жвачки – моей пачкой жвачки, – удерживая ее вертикально на тыльной стороне ладони.

Мы начали ругаться – я на своем языке, они на своем.

– Жвачки так захотелось! – заявил главный.

– Верни! – потребовал я.

– Подойди и забери! – Он поманил меня рукой.

Забрать, но как? Они были старше меня, к тому же их было много. Выглядели они как настоящие разбойники, таким нельзя доверять. Готов побиться об заклад: если бы я бросился на главного, они бы мне в ту же минуту все кости переломали, а весь мой товар оказался бы у них в коробках. Как бы я объяснил оста саибу, что у меня все украли в первый же день? Короче, не из страха, нет, скорее наоборот – потому что я из тех, кто думает в первую очередь о важных вещах, – я решил, что лучше потерять пачку жевательной резинки, чем зубы и все остальное, и уже собрался уходить.

– Отдай!

– Верни ему жвачку!

Рядом со мной внезапно, ниоткуда, материализовались несколько хазарейских мальчишек. Сначала один, потом второй, третий – казалось, конца им не будет, – некоторые еще младше меня. Они спускались с крыш, выныривали из переулков. Через пару минут нас стало больше, чем их. Поняв, что дело пахнет керосином, некоторые белуджи пустились наутек. Главный остался с двумя верными товарищами – один слева, другой справа, но на шаг позади; они явно нас боялись. Я почувствовал себя снежным барсом. С этим небольшим войском за спиной я приблизился к главному белуджу, чтобы забрать пачку жевательной резинки, но он вдруг бросился наутек. По крайней мере, попытался. Я его схватил. Мы повалились на землю вместе с товаром и всем остальным. Я ощущал его мускулы под тканью пирхана, два раза он меня ударил. В неразберихе мне удалось выхватить из его коробки пару носков, потом я получил удар ногой под дых, и у меня перехватило дыхание. Он подобрал коробку и кинулся наутек. Унося с собой жевательную резинку. Но у меня остались носки, которые стоили дороже.

Один из мальчиков-хазара помог мне встать.

– Я бы не отказался от вашей помощи, – сказал я, – могли бы вмешаться.

– Да, но в следующий раз было бы хуже. А так ты хотя бы показал, что можешь защищаться сам.

– Правда?

– Правда.

Я пожал ему руку:

– В любом случае спасибо. Меня зовут Энайатолла.

– Суфи.


Я подружился с хазарейскими мальчишками, с одним особенно крепко – с Джомой по прозвищу Суфи, потому что он всегда держался в стороне, спокойный и молчаливый как монах, хотя порой создавал проблем куда больше, чем остальные.

Однажды вечером, например, мы прогуливались по улице, и он подошел к грязному и неприятно пахнущему мужчине, какому-то бродяге, спящему на земле, и высыпал пригоршню камешков в металлическую банку для милостыни. Бедняга, еще окончательно не проснувшись, вскочил посмотреть, кто это отстегнул ему столько денег; я готов поспорить, что он уже представлял себя богачом и был готов отправиться в лучший ресторан города или купить целую кучу опиума у своего дилера. Видимо, поэтому, осознав, что ему достались только камешки и мы смеемся над ним, спрятавшись за углом мечети, он погнался за нами, чтобы задать нам хорошую трепку, но мы мигом смылись. Впрочем, он едва держался на ногах, так что вряд ли сумел бы нас поймать.

В другой раз Суфи увидел мотоцикл, прикованный цепью к столбу, и залез на него. Не для того, чтобы угнать. Просто, чтобы посидеть и почувствовать, как это – быть за рулем: он всегда мечтал иметь мотоцикл. Но как только он вцепился в рукоятку акселератора и нажал на рычаг сцепления, непонятно почему мотоцикл завелся. Он прыгнул вперед, описав дугу вокруг столба, к которому был прикован, а Суфи слетел с седла и угодил в лоток с фруктами. На сей раз он легко не отделался: повредил спину и ногу и некоторое время с трудом вставал на колени для молитвы.

Целыми днями мы были на рынке вместе с другими мальчиками хазара, и на обед мы скидывались на греческий йогурт, зеленый лук, несколько штук нан тандури – круглых лепешек, выпеченных в глиняной печи, еще покупали какие-нибудь фрукты или овощи, если хватало денег.


В общем, так.


Я по-прежнему работал на Лиакат-базаре, потому что ничего лучше найти не мог. Я никогда бы не вернулся в самават Кгази, потому что потерял бы Суфи и других друзей, – но работа на базаре мне совсем не нравилась. Это же не то, что иметь свой магазин, куда люди приходят и просят то, что им нужно, а тебе только надо встречать их и быть любезным. Нет, здесь ты подходишь к людям, становишься с ними рядом, пока они работают или думают о чем-то другом, и твердишь: “Купите, купите, пожалуйста”. Тебе приходится быть назойливой мухой. Разумеется, это никому не нравится и к тебе относятся плохо.

Мне не нравилось вести себя назойливо. Мне не нравилось, что ко мне относятся плохо. Но всем (и я не исключение) хотелось жить, а чтобы жить, мы иногда вынуждены делать то, что нам не нравится.

Как-то мне пришла в голову оригинальная мысль, как заставить покупать мой товар, и дела пошли в гору. Я подходил к тем, кто был с детьми, надкусывал булочку, не раскрывая ее, оставлял след зубов на обертке и, пока взрослые смотрели в другую сторону, совал в руки ребенку, а затем говорил родителям: “Смотрите, он взял булочку без разрешения. И надкусил ее. Вы должны заплатить”. Или же я щипал малыша за руку – легонько, чтобы следа не осталось, но ребенок заплакал, – и говорил родителям: “Возьмите что-нибудь, чтобы ребенок успокоился”.

Но все это шло вразрез с третьей заповедью мамы: не обманывай.

Кроме того передо мной постоянно вставал вопрос: где ночевать? Когда наступала ночь, мы с ребятами отправлялись в разные мрачные трущобы на окраинах Кветты и там прятались. Заброшенные дома, почти руины. Наркоманы за машинами. Костры. Мусор. Я был очень грязен, но каждое утро, прежде чем искать, что бы поесть, я шел в мечеть помыться, а потом проходил мимо школы – той самой.

Я не пропустил ни одного дня. Как будто не хотел прогуливать.


Однажды вечером я поговорил с оста саибом, хозяином магазина, на которого я работал: сообщил ему, что хочу уйти и поискать другую работу, но спать на улице я больше не могу.

Он молча взял лист бумаги и сделал расчет. Сказал мне, сколько я заработал за это время. Я ушам своим не верил. Из сумки он вытащил банкноты и монеты и протянул мне. Порядочная сумма. Никогда в жизни у меня столько не было.

Потом добавил:

– Если проблема только в ночлеге, приходи по вечерам в магазин, перед закрытием. Я разрешу тебе здесь спать.

– В магазине?

– Да, в магазине.

Я огляделся. Чистота, ковры на полу, подушки, прислоненные к стене. Воды и туалета нет, но рядом мечеть, куда я мог бы ходить по утрам.

Я согласился. По вечерам, около семи, я появлялся в магазине, он опускал железные ставни и запирал меня на всю ночь до его возвращения утром, даже если он приходил в десять или позже. Ключей мне, разумеется, не оставлял. Ожидая, пока он вернется и выпустит меня, я от нечего делать, помнится, пытался читать газеты, которые он оставлял на стойке. Они были на языке урду. Надо сказать, я так и не научился толком на нем говорить. Читал я медленно, так медленно, что к середине страницы забывал, о чем говорилось в начале. Я искал новости об Афганистане.


– Кстати, может, расскажешь еще что-нибудь об Афганистане, а потом продолжишь свою историю?

– И что же тебе рассказать?

– О твоей матери, о твоих друзьях. О родственниках. Как живется в твоей стране?

– Я не хочу рассказывать о них, и о стране тоже рассказывать не хочу. Это все не важно.

– Почему?

– Факты – вот что важно. Важна история. То, что меняет твою жизнь и что случилось с тобой, а не где или с кем.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2