Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лисы в винограднике

ModernLib.Net / Классическая проза / Фейхтвангер Лион / Лисы в винограднике - Чтение (стр. 43)
Автор: Фейхтвангер Лион
Жанр: Классическая проза

 

 


В Америке действительно прошел неприятный слух, о том, как роскошно живет в Париже представитель Соединенных Штатов, в то время как его земляки в Вэлли-Фордж голодают и мерзнут. Доктор Франклин, говорят, обитает в роскошном дворце, у него обильный и изысканный стол, дом его полон слуг, и он разъезжает в карете, запряженной четверкой лошадей. День и ночь он окружен дамами, чье поведение не соответствует американским понятиям о добродетели. Он, автор письма, убежден в лживости этих слухов. Но в интересах Соединенных Штатов, добродетели и свободы было бы желательно, чтобы доктор Франклин опроверг эти злобные слухи какими-то фактами.

В устах де ла Мотта, который читал быстрым, равнодушным голосом, с легким французским акцентом, слова священника звучали вдвойне фальшиво и нелепо. Франклин слушал лишь краем уха. Это было уже не первое письмо подобного рода. Даже истинные друзья Франклина, сообщая ему о настроениях на родине, часто писали о том, что ненависть и недоверие к нему все возрастают. В Америке множилось число людей, не желавших простить ему, что он отец Вильяма-предателя, что он знаменит за границей, что он приспособился к чужеземным нравам и не почитает святого воскресного дня.

Секретарь кончил.

— Что мы ответим его преподобию Ритчи? — спросил он.

— Знаете, друг мой, — сказал Франклин, — это я предоставляю вам. Давайте вежливо и скромно поблагодарим его за дружеский совет.

Пришел молодой Вильям. Он был в Париже, у скульптора Гудона. Тот просил Франклина позировать ему для бюста, который он хотел подарить американцам ко второй годовщине провозглашения независимости. Франклин мало понимал в искусстве, но предложение великого скульптора кое-что значило. Бюст, сделанный Гудоном, безусловно, будет хорош. Бюст работы Гудона — это произведет впечатление даже в Америке.

Молодой Вильям рассказал, что Гудон принял его чрезвычайно любезно. Он условился с ним о сеансах, полагая, что их потребуется не так уж много.

Кроме того, Вильям привез из книжной лавки несколько книг, поступивших туда для Франклинами гравюру, которая продавалась со вчерашнего дня. На гравюре была изображена гробница Вольтера. По одну сторону гробницы вздымалось Невежество; оно олицетворялось дородной женщиной с повязкой на глазах и огромными, перепончатыми, как у летучей мыши, крыльями за плечами; правой рукой она размахивала горящей головней. По другую сторону гробницы в боевой готовности стояли просвещенные умы четырех частей света; Америка была представлена фигурой Франклина. Франклин был изображен нагим, но в меховой шапке и еще каких-то мехах. В руке он держал не то розгу, не то пальмовую ветвь и потрясал ею, наступая на пышное Невежество. Улыбаясь и вздыхая, разглядывал Франклин мощные руки и ляжки, которыми наградил его художник, и потирал свою подагрическую ногу.

— Надо положить гравюру в папку, — обратился Вильям к де ла Мотту.

— Что еще за папка? — спросил Франклин. — Что вы там придумали?

Нерешительно улыбаясь, де ла Мотт вопросительно взглянул на Вильяма.

— Да, — ответил юноша, — теперь папка довольно полна, можно показать ее дедушке.

Раньше Франклин опасался, что молодые люди не сойдутся друг с другом. Но они прекрасно ладили. Франклин сам полюбил своего секретаря-француза. Сначала он питал недоверие к навязанному ему друзьями помощнику. Мосье де ла Мотт привык к методам работы Джона Адамса и Артура Ли и почти не скрывал своего удивления ленью и небрежностью Франклина; первое время он являл собой сплошной немой укор: «Иди, иди, старик, не ленись, садись за работу». Но постепенно секретарь понял, как много мудрости и превосходства таила в себе слегка небрежная манера Франклина и сколько в ней было сдержанного, чуть-чуть юмористического дружелюбия. Он перестал возмущаться и при всяком случае выказывал доктору свою глубокую преданность.

Теперь, гордые и важные, молодые люди, улыбаясь, притащили огромную папку.

В папке хранилось несметное множество изображений Франклина, плохих и хороших, достойных и недостойных внимания. Вот на этом, например, он выглядел бравым, зажиточным мещанином, на том — героем, здесь — хитрым коммерсантом, тут — опять эпикурейцем, а там — философом. Но все эти портреты преследовали явно одну цель — прославить Франклина.

Вот портрет работы Дюплесси, вот мадам Фийель, а вот этот, в меховой шапке, Шарля-Никола Кошена, этот — Греза, а вон тот Жана-Мартена Рено, там Кармонтеля, этот вот тяжелый, холодный, торжественный — л'Опиталя, а тот, сияющий, необычный, великолепный и очаровательный, с кривым ртом и надписью «американский Сократ» — Фрагонара. Большинство портретов имело стихотворные пояснения — то в виде рамки, то в виде подписи. Стихи были как правило выспренние. Хранилась здесь и гравюра Мартине, к которой в свое время славный Дюбур сочинил невероятно хвастливые стихи. И сейчас, читая эти стихи, доктор Франклин снова покачал головой.

Молнию он похитил у неба: взрастил он искусства

В дикой, суровой стране. Мудрец, величайший из мудрых,

Миру Америкой дан. И если бы жил он в Элладе,

К сонму бессмертных богов его бы причислили греки.

Да, он был склонен к преувеличениям, добрый Дюбур.

Вынимая картинки из папки одну за другой, молодые люди показывали их Франклину. За портретами пошли символические и аллегорические изображения. Вот гравюра на дереве: глобус, на нем очень ясно нарисована Америка. На глобусе — бюст Франклина, над бюстом парит Свобода, увенчивающая его венком. А вот еще одна гравюра: Диоген, в левой руке у него фонарь, правой он указывает на портрет в красивой рамке; это портрет «человека», которого всю жизнь искал Диоген и наконец нашел, и, смотрите, «человек» этот — Вениамин Франклин. Демонстрируя все это доктору, Вильям и де ла Мотт чуть насмешливо улыбались, стараясь скрыть восторг, в который их приводила такая огромная слава. Они собирали эту трогательную коллекцию, потому что их возмущала дурацкая неблагодарность, которой платили Франклину на родине. И они принесли коллекцию именно сегодня, когда последние сообщения из Америки ясно показали, с какой тупой злобой американцы мстят Франклину за то, что он позволил себе стать великим человеком. А доктор рассматривал картинки, и сердце согревалось от мысли, что его поддерживает молодежь Америки и Франции.

«Ну, на сегодня довольно, — подумал Вильям, — дедушке нужно отдохнуть». После обеда должны были прийти остальные делегаты и обсудить письма, прибывшие из Америки.

Но Франклин не чувствовал усталости. После ухода молодых людей он, вместо того чтобы прилечь, отыскал письмо своего друга Ингенхуса из Вены, на которое уже целую неделю собирался ответить. Сообщая о некоторых новых изобретениях и опытах, доктор Ингенхус противопоставлял научной тонкости этих экспериментов тупость и косность масс. Он писал о войне с Пруссией, которую, к великому своему огорчению, считал неизбежной.

Когда Франклин перечитывал это письмо, он снова думал о священнике Ритчи, о покойном докторе Смите, о живом Артуре Ли и о своем сыне Вильяме, предателе. Он сел к столу и написал своему другу Ингенхусу: «Быстрый прогресс в науке заставляет меня иной раз пожалеть, что я родился столь рано. Трудно вообразить, какую силу над материей может приобрести человек. Возможно, что мы преодолеем силу земного притяжения и сделаем тела невесомыми, что сильно облегчит их перевозку. Вероятно, и в сельском хозяйстве можно будет в огромной мере облегчить труд, с которым оно ныне сопряжено, и во много раз увеличить количество получаемых продуктов. Быть может, мы окажемся в состоянии при помощи надежных средств предохранять себя от болезней, даже от старости, и продлевать нашу жизнь сколько угодно. Если бы мы могли подобным же образом повысить нравственность и сознательность, чтобы человек не был человеку волком и чтобы люди приобрели наконец то качество, которое сейчас в высшей степени неудачно называют „человечностью“.



Вечернее совещание с Джоном Адамсом, братьями Ли и Ральфом Изардом происходило в «Коричневой библиотеке», комнате, которую Франклин не любил. Здесь хранились документы делегации и книги, не представлявшие для Франклина интереса. С некоторого времени здесь висел и портрет, присланный художником Прюнье в подарок американцам. На портрете был изображен генерал Вашингтон. Он стоял на поле боя, усеянном трупами и пушками, под лучами кровавого солнца. Хотя доктору портрет не нравился, он велел повесить его в этой комнате, иначе его коллеги написали бы в Филадельфию, что доктор Франклин из ревности к генералу Вашингтону утаил подаренный французским художником портрет и тем самым оскорбил как патриотические чувства Америки, так и искусство галлов.

У эмиссаров были огорченные лица. Зима, черт возьми, прошла не так блестяще, как можно было ожидать после великой победы. Официальные сообщения Конгресса, несмотря на сухую и осторожную форму, были тревожны, а сведения, которые эмиссары получали из частных писем, еще яснее показывали, как плохо обстоят дела.

Во многих районах Америки отказывались принимать бумажные деньги, выпущенные Конгрессом и отдельными штатами. На рынке, писала миссис Абигайль Адамс своему мужу, попросту не берут эти деньги, а Ральф Изард получил сведения о том, что его отец вынужден был уплатить за пару домашних туфель шиллинг серебром и три бумажных доллара.

Самое опасное заключалось в том, что дороговизна наносила удар армии. Франклин получил очень красноречивое письмо от своего доброго знакомого, армейского врача, доктора Уолдо. Снабжение армии было из рук вон плохим, жалованья не платили. Зимние квартиры в Вэлли-Фордж никуда не годились, солдаты голодали и немилосердно мерзли. Они не высыпались, потому что не было ни постелей, ни одеял. У солдат не было мыла, — правда, им нечего было и стирать, они ходили в лохмотьях. Лишь очень немногие имели обувь. В армии свирепствовали эпидемии, а лекарств не было. В Вэлли-Фордж царили голод, стужа, болезни, смерть, грабежи, и дезертирство. А Конгресс не слал помощи, Конгресс был бессилен.

Артур Ли защищал Конгресс.

— Вся вина, — говорил он, — лежит на Франции. Несколько миллионов, и мы были бы спасены. Но нация эта столь же прижимиста, сколь и богата.

Тут они и подошли к теме сегодняшнего заседания, к вопросу, который был в центре всех сообщений из Америки. Нужны деньги. При наличии полноценных французских денег, миллионов этак двадцати пяти, можно было бы выбраться из всех бед. Конечно, это колоссальная сумма, и Конгресс предоставлял эмиссарам решать, сколько и когда требовать. Но деньги нужны, нужен заем. Самые трезвые члены Конгресса становились поэтами, когда описывали, как необходим заем. Они жаждали его, «как высохшее поле — дождя», они кричали о нем, как «кричит олень, почуявший воду».

Сообщения из Америки ясно говорили, что там по-настоящему не поняли или не хотели понять суть пакта с Францией. Правда, после заключения союза в Америке вздохнули с облегчением, там праздновали подписание договора и произносили пышные речи. Но, как явствовало из всех сообщений, большая и сильная группировка в Конгрессе считала унизительным, что приходится прибегать к помощи Франции. Эти господа переоценивали пакт и в то же время недооценивали его. Они высмеивали и ругали своего партнера по союзу и при этом требовали от него невозможного.

Франклин считал неразумным настаивать на займе именно сейчас. Произошло много мелких событий, которые заметно охладили увлечение парижан Америкой. Шевалье дю Бюиссон, с энтузиазмом уехавший в Америку, чтобы вступить там в армию, возвратился весьма отрезвленный и рассказывал много смешных и досадных вещей о Конгрессе, об армии и о гражданах. Несколько богатых французов предложили Йельскому университету основать на их счет кафедру французского языка и французскую библиотеку. Но ректор университета доктор Стайлз, осаждаемый влиятельными пуританскими священниками, не решился принять предложение папистов. И французы обиделись. К тому же Франклину стало достоверно известно, что король чрезвычайно озабочен неожиданно высокими расходами на вооружение и вряд ли склонен предоставить крупный заем «бунтовщикам». Но Франклин понимал, что его коллеги останутся глухи и немы к такого рода аргументам. Они были явно расстроены американскими сообщениями, и он опасался, что логика окажется бессильной перед их чувствами.

Оба Ли начали уже обвинять Версаль. Французы, находили они, становятся оскорбительно глухи, как только им намекнешь на то, как важно получить заем именно теперь. Хорошо, что теперь делегаты могут ясно заявить, что требование займа исходит непосредственно от Конгресса.

— Таким образом, — торжествуя, заявил Ральф Изард, — мы заставим наших неверных партнеров по договору высказаться наконец открыто.

Артур Ли сумрачно добавил:

— Франция обязана предоставить нам заем, но я бы не удивился, узнав, что Версаль уклоняется от своих обязанностей, — ведь, признав нас и заключив с нами договор, Франция тем самым порвала отношения с Англией. Такая страна, не долго думая, надует и нас, если только увидит в этом для себя выгоду.

Франклин с трудом сохранял невозмутимость, сталкиваясь с такой странной логикой. Чтобы успокоить себя, он смотрел на портрет, висевший против него, и пытался, как он приучил себя с юности, понять содержание картины. Что это за солнце, под которым стоит Вашингтон? Восходит оно или заходит? Это не вполне ясно. Надо бы спросить мосье Прюнье, художника.

Франклин начал мягко опровергать нелепые доводы своих коллег.

— Вы только подумайте, господа, — убеждал он их, — какие партнеры заключили между собой договор. На одной стороне государство, состоящее из двадцати пяти миллионов жителей, обладающее мощным флотом, лучшей в Европе армией и дипломатией, которая славится своей чрезвычайной гибкостью, на другой — страна, не насчитывающая даже трех миллионов населения, наполовину оккупированная врагом, не имеющая торговли и промышленности, возглавляемая очень слабым правительством. Нельзя сказать, что Вержен постарался использовать наше невыгодное положение. Вы должны согласиться, господа, что мы подписали бы договор и на худших условиях. Я считаю, что Франция обошлась с нами щедро и великодушно.

Нет, он никак не согласен с этим, горячился Артур Ли. Франция заключила союз, исходя из чисто эгоистических соображений — и тут пошли общие рассуждения о французской политике и о самих французах. Ральф Изард и братья Ли усматривали во всем, что делала Франция, корыстолюбие, притворство и обман.

Франклин возражал, утверждая, что он глубоко убежден в искреннем увлечении парижан Америкой.

— Это увлечение, — сказал он, — заметно помогло мне преодолеть множество затруднений и сделало возможным заключение договора.

Но Артур Ли горячо возразил:

— Без нашей победы под Саратогой договор никогда не был бы заключен.

— Мы не должны забывать, — напомнил ему Франклин, — что победа под Саратогой не была бы достигнута без французского оружия.

До сих пор Джон Адамс молчал. Но Франклин видел, что он подготовил большую речь. Теперь он выступил. Конечно, в Париже можно услышать красивые слова об Америке и о свободе. Но французская болтовня есть нечто совсем иное, чем великое воодушевление, чем saeva indignatio[107] американцев. Здесь, в Париже, не услышишь ничего, кроме хулы и мелких насмешек. Да и как могло быть иначе? Французская нация насквозь прогнила.

— Так, например, — продолжал он, — я имел случай познакомиться со статистикой прироста населения. Какие ужасающие цифры, господа! В прошлом, семьдесят седьмом году в городе Париже родилось девятнадцать тысяч восемьсот пятьдесят детей. А знаете ли вы, сколько среди них подкидышей? Шесть тысяч девятьсот восемнадцать. Больше трети. Представляете себе! Шесть тысяч девятьсот восемнадцать подкидышей, шесть тысяч девятьсот восемнадцать найденышей в одном-единственном городе. Никогда вы не убедите меня, доктор Франклин, что страна, в столице которой подкидывают столько детей, может по-настоящему загореться идеей свободы и добродетели. Я допускаю, что французы подготовили почву, на которой мы строим, что они ниспровергли некоторые предрассудки, которые нам мешали, но они уничтожили и много хорошего. Все, что они сделали, было разрушением, только разрушением. Этот человек, который теперь скончался, ваш мосье Вольтер, доктор Франклин, что он, собственно, делал в течение всей своей жизни? Разрушал и разрушал. А мы строили! Он умел только отрицать. Давайте же с гордостью выскажем правду, господа. В мире возник огромный положительный фактор. Он зовется Америкой.

Молодых слушателей увлекли слова оратора. Они сидели взволнованные и молчали.

Франклин понимал, что человеку с такими взглядами в нем, Франклине, должно не нравиться все: и его мораль, и его образ жизни. Покуда с красивых губ мистера Адамса слетали красивые слова, Франклин внимательно рассматривал большую голову этого человека с густыми вихрами на висках и думал: настанет ли время, когда по форме черепа можно будет судить о его содержимом.

Когда мистер Адамс кончил, Франклин немного помолчал. Он задумчиво поглядел на нарисованного генерала Вашингтона, в котором чувствовал единомышленника, и на сидевших перед ним во плоти господ советников и коллег, с которыми ему приходилось так трудно, и только потом заговорил:

— Господа, разрешите мне рассказать вам маленькую историю. Недавно один человек торговал на Новом мосту золотыми монетами, старыми и новыми луидорами. И вздумал он продавать каждый лун за два ливра, то есть за одну десятую часть стоимости. Многие подходили к нему, пробовали луидоры, монеты звенели, как настоящие, но человек не мог сбыть ни одного луидора. Ни один покупатель не хотел рискнуть двумя ливрами.

— И что же? — холодно спросил Ральф Изард. — Что вы хотите этим сказать?

— Луидоры были настоящие, — продолжал Франклин, — их продавали на пари. Человек, который утверждал, будто люди настолько недоверчивы, что не возьмут настоящих денег, если их предлагают по такой дешевой цене, выиграл пари.

— Нет, я все-таки не понимаю, — сказал Ральф Изард.

Но Артур Ли спросил:

— И вы в самом деле полагаете, доктор Франклин, что борьба французов за свободу чиста, как золото?

Франклин повернул к нему свое большое спокойное лицо.

— Да, мистер Ли, — сказал он, — я так полагаю.

— Полагаете ли вы также, — вызывающе спросил Вильям Ли, — что народ, у которого так много подкидышей, здоров и не вырождается?

— Французский народ, — возразил Франклин, — в такой же мере здоров и в такой же мере вырождается, как всякий другой. — И, стараясь побороть молчаливое возмущение присутствующих, продолжал: — Отнюдь не исключено, напротив, весьма вероятно, что в ближайшие годы число подкидышей даже увеличится. Я совершенно уверен, что существует прямое соотношение между ростом налогов и количеством подкидышей. Если вы оперируете цифрами, то и я буду возражать при помощи цифр. Мосье Неккер объяснил мне, что если война, которую ведут французы, — и ведут, согласитесь, и в наших интересах, — не окончится в течение двух лет, она обойдется им в миллиард. В миллиард! А значит, число подкидышей возрастет.

— Очень легко, — не глядя на Франклина, проговорил Артур Ли, — очень легко, сидя в Париже, заниматься экономико-философскими рассуждениями, в то время как наши люди умирают с голоду в Вэлли-фордж.

Франклин ответил медленно и спокойно:

— Вы считаете французов эгоистами, господа, а их убеждения пустой болтовней. Немало французов, со своей стороны, вероятно, считают, что мы сидим на шее у парижан и эксплуатируем Францию. Мы требуем денег, оружия, судов, очень много денег, очень много судов. А что мы даем взамен?

Джон Адамс сказал:

— Мы показываем величайшую моральную драму, какой еще не видел земной шар.

И, не громко, но четко скандируя стихи, он продолжал:

Дряхлеющий Восток бесславно смерти ждет…

Встает держава там, где солнце вниз плывет.

Франклин с удовольствием возразил бы ему, что встающая на Западе держава в данный момент нуждается в займе дряхлеющего Востока, но он воздержался от этого замечания. Он понял, что больше ему не удастся оттягивать просьбу о займе.

— Приступим к делу, господа, — сказал он.

— Конгресс уполномочивает нас, — сухо произнес Артур Ли, — потребовать заем в размере двадцати пяти миллионов.

— В размере до двадцати пяти миллионов, — поправил Франклин.

Вильям Ли высказал свое мнение:

— Раз война и без того обходится Франции в миллиард, то для мосье Неккера ничего не составят еще двадцать пять миллионов.

— Если бы вы послушались меня, — сказал Франклин, — мы бы повременили с этой просьбой. Вспомните о резком отпоре, который мы встретили, когда попросили четырнадцать миллионов. Общественное мнение и на этот раз не в нашу пользу. Версаль расходует огромные суммы на вооружение. Три недели назад он ввел новые налоги. Мы и на этот раз ничего не достигнем и только восстановим против себя кабинет, если потребуем займа, — ведь каждому ясно, что это не заем, а подарок.

— Раз Франция, — возразил Артур Ли, — бережет своих людей и свои корабли, а воевать гонит нас, пусть она, по крайней мере, даст нам несколько мешков с золотом, которыми, видит бог, нельзя оплатить потоков пролитой нами крови. Я считаю, что надо это разъяснить господам французам. Голосую за то, чтобы требовать займа немедленно.

— Я тоже, — сказал Ральф Изард.

— И я, — заявил Вильям Ли.

— А вы, мистер Адамс? — спросил Франклин.

— Если доктор Франклин считает это важным, — ответил Адамс, — я не возражаю, чтобы мы отложили наше требование на две недели.

— Двух недель мало, — сказал Франклин.

— Самое правильное, — деловито заметил Артур Ли, — если мы поручим вопрос о займе мистеру Адамсу.

Трое эмиссаров молча обменялись взглядами. В уголках губ Франклина притаилась легкая усмешка.

— Согласны, господа? — спросил Артур Ли.

Господа были согласны.

После этого совещания братья Ли, Джон Адамс и Ральф Изард написали длинные письма своим друзьям в Америку. И все они высказали мнение, что дальнейшее успешное сотрудничество с доктором honoris causa едва ли возможно. Не столько дебаты по поводу займа, сколько спор о моральном состоянии французов заставляет их думать, что с человеком столь противоположных взглядов работать нельзя. Поэтому они предлагали, — каждый на свой манер, — чтобы вместо трех эмиссаров Соединенные Штаты имели при версальском дворе одного полномочного представителя. Джон Адамс считал само собой разумеющимся, что выбор падет на него. Артур Ли был уверен, что только он годится для этой должности и что Америка наконец поймет это.

Франклин думал, что теперь в Филадельфии начнут грызться из-за его поста, как собаки из-за кости. Но он не стал вмешиваться. Он ждал спокойно, готовый принять все, что принесет будущее.



Луи наслаждался приятным началом лета. Туанетта из-за беременности забыла о политике, и он усердно делил с ней неустанную заботу о ее здоровье и о здоровье будущего дофина. Он мнительно усматривал все новые и новые симптомы и осведомлялся у доктора Лассона об их значении. Он переписывался также с венской императрицей по поводу того, что полезно и что может повредить Туанетте, и, кроме версальских врачей, советы давал врач Марии-Терезии Ингенхус.

Луи был счастлив. Отбросив мысли о политике как можно дальше, он читал исторические и географические книги, переводил, посещал свою фарфоровую фабрику, ездил на охоту и ухаживал за своей дорогой женой.

Лето принесло ему еще одну радость: скончался Жан-Жак Руссо, философ, мятежник. Луи сидел за столом в своей библиотеке в обществе великих умерших поэтов: Лафонтена, Буало, Расина, Лабрюйера, чьи статуэтки он приказал изготовить на своей севрской фабрике. Эти писатели были ему по сердцу. Они творили исполненные веры в бога и в установленный им миропорядок. Жаль, что таких великих писателей больше нет! Но, по крайней мере, из трех самых опасных мятежников, которые отравляли ему жизнь — Вольтера, Руссо и Бомарше, двоих уже нет на свете.

Но за радостями этого раннего лета постоянно таилась забота. Война, с которой он, совращенный своими министрами, вел опасную игру, могла начаться со дня на день. Хотя все твердили ему и он сам твердил себе, что разрыв дипломатических отношений явился своего рода объявлением войны, он прибегал к самым запутанным и сложным маневрам, чтобы все-таки избежать фактического начала войны. Окольными путями, через Испанию, он заверял Лондон, что признание Соединенных Штатов было не политической мерой, а мероприятием чисто коммерческим. И хотя Сент-Джеймский дворец хранил презрительное молчание, Луи предложил тщательно разработанный пакт о ненападении.

Теперь он был доволен, что назначил принца Монбарея военным министром, ибо тот помогал ему в его упорном пассивном сопротивлении. Кроме того, он мог сослаться на Монбарея, настойчиво возражая против назначения этого «сорвиголовы» Водрейля главнокомандующим. В это ответственное время он доверял руководящие посты только таким людям, которые были известны своей осмотрительностью.

Луи снова и снова отнимал левой рукой все, что давал правой. По настоянию своих советников он послал сильный флот в Америку и поставил войска на берегах Франции. Но он же приказал не поддаваться на провокации и ни при каких обстоятельствах не стрелять первыми. Были разработаны планы вторжения в Англию. В Нормандии и Бретани офицеры мечтали, как они возьмут Джерси и Гернси, как завтра они завоюют остров Уайт и гавань Портсмут, а послезавтра высадятся в Харидже, но из Версаля не поступало никакого приказа. Лейб-гвардейский полк короля ждал распоряжения выступить в поход. Командира полка маркиза де Бирона спросили, смогут ли его солдаты выступить в поход не позже чем через две недели, — он достал часы. «Сейчас час дня, — сказал маркиз, — в четыре часа они выступят». Но они не выступили, и Луи сумел устроить так, что и через две недели они тоже не выступили.

И все-таки беда разразилась.

Когда Луи получил первое туманное сообщение о том, что между английскими и французскими кораблями произошло столкновение, он долго сидел в немом оцепенении. «Война, — думал он. — Значит, ничего не помогло. Мы воюем. Я воюю». Потом пришли более точные сообщения, и он воспрянул духом. Он не виновен, его солдаты не виновны. Англичане произвели первый выстрел, нагло напали на его славный корабль, на «Бель-Пуль». Его капитан держался великолепно — миролюбиво и в то же время отважно. «Бель-Пуль» сумел отразить превосходящие силы противника и с честью достигнуть гавани Бреста. В этом первом сражении господь благословил пушки Луи. Дух Бурбонов витал над ним. «Я воюю с Англией, — думал Луи. — Я одержал первую победу».

Ближайшие недели были тоже благоприятны. Мощь кораблей и армии Луи вызвали страх в Англии. Жители Девоншира и Корнуэлла бежали с побережья в глубь страны. Кузену Георгу пришлось взвалить на себя еще большие долги, чем ему, Луи, и английский государственный доход падал еще быстрей, чем французский.

Бог был с христианнейшим королем. Бог, которому открыты сердца, знал, что он, Луи, делал все возможное, чтобы преградить путь потоку мятежных, безбожных мыслей.

Но мир не знал этого. С глухой яростью Луи убеждался в том, что его прославляют как покровителя бунтовщиков. Он нашел на своем столе гравюру с надписью: «Король Франции признает свободу Соединенных Штатов». На этой примитивной картинке он, Луи, был изображен молодым героем в доспехах, попирающим разорванные цепи. Несколько неуклюжих людей в крестьянской одежде простирали к нему руки, а он подавал им свиток, на котором было написано: «Свобода». Статная женщина в фригийском колпаке приближалась к нему, чтобы увенчать его цветами. Еще было изображено несколько кораблей с вымпелами, пальма и множество солдат, которые поспешно и в отчаянии бежали, — по-видимому, англичане.

Покатый лоб Луи прорезали морщины, его толстые щеки задрожали. Он не желал, чтобы его венчала цветами женщина в колпаке, он не хотел слыть покровителем сброда, он не хотел, чтобы мир объявлял его виновным в этой глупой, самоубийственной войне. Он приказал Вержену реабилитировать его и доказать, что Франция в своей американской политике никогда не преследовала иной цели, кроме защиты свободы мореплавания.

Вержен и его помощники составили манифест. Вержен прочел ему черновик, и Луи был разочарован. Все звучало не так, все было неубедительно. Он сел за стол и усеял широкие поля длинного листа подробными, сердитыми замечаниями. «Нет никакого смысла, — писал он, — разъяснять, что Франция не принимала участия в смутах, происходивших в английских колониях. Лучше вообще не затрагивать этот щекотливый вопрос. Мы, несомненно, виновны в независимости Соединенных Штатов, без нашего признания Америка не стала бы свободной страной». Он писал: «Мосье де Вержен любит слова „гнусный, вероломный, лицемерный“. Употребление такого рода лексики несовместимо с французской вежливостью». Он писал: «Упоминание об убийстве Карла Первого и Марии Стюарт может только подстрекнуть наших недовольных, наших протестантов, наших сепаратистов в Бретани. И вычеркните слово „Кромвель“. Англичане вправе поныне упрекать нас в том, что мы признали правительство этого отвратительного человека». Луи перечитал свои замечания и увидел, что он многое выбросил, но ничего не добавил. Ему же хотелось как можно убедительней доказать всему миру неправоту Англии, и, поразмыслив, он написал: «Когда я вижу, что мои подданные в Индии и даже в Европе подвергаются преследованиям со стороны англичан, которые прибегают к физическому насилию и избивают их плетьми, я считаю своим долгом покарать Англию. Вот какие аргументы следует приводить, мой дорогой Вержен, вот какие аргументы производят впечатление на людей. Когда однажды испанцы отрезали уши английскому рыбаку, вся Европа пришла в ярость».

Несмотря на смягчения, сделанные по требованию Луи, манифест произвел на всех большое впечатление. Все легко и охотно поверили ему.

Но Англия не осталась в долгу. Эдуард Гиббон, великий историк, встал на защиту своего короля.

Луи глубоко уважал Гиббона. Он сам перевел на французский язык отрывки из его грандиозного труда. Не спеша, основательно изучал он этот «ответ», эту «оправдательную записку» и все больше падал духом.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59