Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Успех

ModernLib.Net / Классическая проза / Фейхтвангер Лион / Успех - Чтение (стр. 44)
Автор: Фейхтвангер Лион
Жанр: Классическая проза

 

 


– Выходите все, господа! – весело крикнул франтоватый. – Вы увидите, барышня, здесь гораздо уютнее.

– Да, – вмешался теперь и ее Людвиг. – Здесь будет хорошо.

Девушка растерянно оглянулась.

– Как так – уютно? – спросила она. – По-моему, здесь ужасно неуютно. Всюду грязь. Где же здесь можно присесть? А только шагнешь – и будут полные башмаки воды и грязи.

– Дело в том, что у меня в двух шагах отсюда охотничий домик, – сказал франтоватый и улыбнулся своими алыми губами, полуоткрыв белые зубы. – Там все приготовлено для скромного ужина. Мне доставило бы особое удовольствие, если бы барышня оказала мне честь, – и он дерзко и настойчиво поглядел на нее своими голубыми властными глазами. Поддаваясь очарованию джентльменских манер и уже почти соглашаясь, Амалия нерешительно взглянула на Людвига. Но это скорее было уже проявление кокетства, чем сомнения.

– Итак, в путь! – сказал Людвиг. – Нечего тут долго ломаться!

Он выскочил из автомобиля. Амалия последовала за ним, ступила на мокрый, скользкий снег, кокетливо вскрикнула и с досадой сказала, что погода прямо свинская.

Франтоватый и Людвиг подхватили ее с двух сторон под руки. Неуклюжий, тяжело ступая, шагал сзади. Так они двинулись по узкой тропинке, ведущей в глубину леса. Густо окрашенные облака мчались по небу. Справа и слева порывами дул сильный теплый ветер. Узкой кривой полоской стоял рад деревьями месяц. Всюду капало и текло. Идти было скользко. Мутно-белые, поблескивали лужи тающего снега. Когда попадалась лужа пошире, Людвиг и франтоватый крепче подхватывали девушку и с размаху перескакивали с нею через это препятствие. В общем, это было даже весело.

– А у вас, господа, здоровые мускулы! – одобрительно воскликнула Амалия. – Но ведь пять минут прошло уже: далеко еще до вашей виллы?

– Нет, уже недалеко, – ответил франтоватый.

Тропинка оборвалась. Теперь приходилось уже пробираться прямо через кустарник.

– Да ведь это не дорога, – сказала Амалия.

Ее подняли на руки и понесли. Изредка ее царапали ветви деревьев, но в общем все же было очень приятно продвигаться так через лес на руках этих крепких мужчин, ощущать на себе теплое дыхание ветра.

– Да ведь это вовсе не дорога, – повторила она. – Как же вы доберетесь до вашей виллы?

– Где есть вилла, там есть и дорога, – сказал франтоватый, с улыбкой взглянув на нее.

С такими образованными людьми водился ее Людвиг!

С тех пор как они пробирались сквозь кустарник, неуклюжий шагал уже не позади, а впереди, отгибая ветки, склоняя их вниз, расчищая путь. Эриху Борнгааку вся эта история начинала уже надоедать. Теплый ветер раздражал его почти так же, как болтовня этой дуры на его руках. На боксера Алоиса ветер не производил впечатления. Он был полон мрачной жажды действия.

Добрались до прогалины. Мужчины спустили девушку наземь.

– Разве здесь ваша вилла? – глупо смеясь, спросила она.

Мужчины промолчали.

– Ах, – проговорила она, – меня все-таки тяжело было нести! Вам, наверно, нужно передохнуть?

– Кто-то другой скоро отдохнет, – пробурчал боксер.

– Что это с вами со всеми? – спросила Амалия, оглядывая стоявших молча и неподвижно вокруг нее людей. Людвиг вытащил из кармана своей кожаной куртки листок бумаги и громко прочел: «Служанка Амалия Зандгубер выдала важные государственные тайны. Предатели уничтожаются тайным судилищем». Амалия поглядела на него, ничего не поняла. Она сочла это за шутку, но нашла, что шутка неумная. Кроме того, здесь было сыро и грязно. Если сейчас не выберешься отсюда, то назавтра обеспечена простуда.

– Мне кажется, – сказала она, – что пора отправиться на вашу виллу или же в Штарнберг. От свежего воздуха хочется есть.

Боксера Алоиса возмутил такой цинизм.

– Я думаю, – произнес он, и слова его звучали словно по писанному, – не следует человеку так упорствовать в свой смертный час.

– Какой ваш приятель шутник! – сказала Амалия, несколько растерянно переводя взгляд с одного на другого.

Но мужчины старались не глядеть на нее. Поэтому ей уже не суждено было уловить их взгляд, и последнее, что она увидела, было лицо Алоиса Кутцнера, который, приблизившись к ней, раньше, чем она успела вскрикнуть, раньше даже, чем она могла испугаться, нанес ей со страшной силой удар подковой, которую он в последнее время постоянно носил при себе «на счастье». Затем он опустился около нее на колени, быстро пробормотал слова молитвы, прося бога дать ему силы поскорее ее прикончить, и задушил ее.

И вот она лежала в грязи, в тающем снегу. Для этой автомобильной поездки она нарядилась по-праздничному, надела коротенькую модную юбку. Юбка сдвинулась, приоткрыв колено и над ним узкую полоску кожи и краешек грубых белых панталон. Крепкие ноги были обуты в чересчур нарядные туфли. Шляпа съехала набок. Ее лицо, обрамленное жесткими, коротко подстриженными волосами, посинело почти до черноты; изо рта высунулся язык.

Эрих, переминаясь с ноги на ногу, закурил папиросу. Не больше двух недель срока дает он себе, – самое большее через две недели Георг должен быть свободен. И он вдруг взглянул на убитую острым, пронизывающим взглядом, Людвиг Ратценбергер мысленно с удовлетворением отметил, что все кончилось быстро и он свободно к половине одиннадцатого поспеет к ресторану Пфаундлера за своим господином Рупертом Кутцнером. Боксер Алоис Кутцнер смахнул грязь и снег, приставшие к его коленям. «Так бы их всех, паршивцев!» – пробормотал он и воткнул в снег около покойницы сухую ветку. К ветке он прикрепил листок бумаги с неумело нарисованной на нем черной рукой и надписью: «Предатели! Остерегайтесь!» Он сделал это потому, что устав, которым должно было руководствоваться «тайное судилище», гласил: «Предателей следует убивать, оставляя при этом знак, ясно указывающий на причину казни».

– Так просто это не делается, – неодобрительно заметил Людвиг Ратценбергер. Он вытащил отпечатанный на пишущей машинке приговор и заменил им записку, прицепленную боксером к сухой ветке. Но боксер остался недоволен. Холодный деловой шрифт машинки не казался ему достаточно наглядным выражением значительности поступка, и он настаивал на том, чтобы записка с изображением черной руки была оставлена на месте. Эрих Борнгаак предложил оставить и то и другое. На этом все согласились. Так и сделали.

24. Письмо, написанное ночью

Убийство служанки Амалии Зандгубер, несмотря на бурные события в политической и экономической жизни страны, привлекло к себе всеобщее внимание. Полицейский отчет, правда, ограничился кратким сообщением об обнаружении трупа, и большинство мюнхенских газет поместили это сообщение без всяких комментариев. Полицейские власти на поступавшие запросы отвечали, что убийцы оставили на месте преступления записку с явной целью отвлечь внимание от настоящих мотивов убийства, которое, несомненно, носило чисто личный характер. Убитая была женщиной легко доступной; существует предположение, что кто-нибудь из ее знакомых мужчин заманил ее в парк с целью ограбления. На несколько дней был арестован приказчик из мясной лавки, с которым ее часто видели в последнее время. Но мюнхенские левые газеты упорно держались той версии, что убийство совершено исключительно по политическим мотивам. Берлинская печать также подхватила этот случай, разразилась рядом очень резких статей. Вся обстановка убийства, выдержанная в стиле авантюрных романов, говорила о том, что оно совершено «патриотами». Газеты требовали, чтобы имперское правительство, в виду явной несостоятельности Баварии, положило предел этим кровавым бесчинствам. Сообщали об ожидавшейся в рейхстаге интерпелляции по баварским делам. Выступить, по слухам, должен был доктор Гейер.

Среди «патриотов» всем было известно, что убийство совершено Эрихом Борнгааком. Находили, что свою задачу он выполнил очень ловко, с шиком. Прикончить эту дуру было несложно, но требовалось мужество для того, чтобы открыто бросить вызов обществу, ясно и недвусмысленно дать ему понять: это дело наших рук. Ведь нельзя было знать наперед, что полиция проглотит и это.

Эрих строил свои надежды на распространявшихся всюду лестных для него слухах. Катался в Английском саду верхом в сопровождении Симона Штаудахера. Энергично выступал в партийном секретариате. Полураскрыв рот, скользила по нему взглядом Инсарова, покорная и жадная.

Узнав, что с интерпелляцией выступит доктор Гейер, Эрих улыбнулся удовлетворенно. Его подвиг задел старика – значит, он сделал свое дело. Он остался вечером дома, уже пресыщенный восторженным преклонением товарищей. Расхаживал по комнате, окруженный портретами фон Дельмайера, Феземана, Кутцнера, среди развешанных вокруг собачьих, масок. При случае он мог бы снять маску с Инсаровой. Почему, собственно, он не повесил здесь маски той женщины, Иоганны Крайн? Деликатность? Дурацкая сентиментальность!

Он вытащил маску, внимательно принялся разглядывать белый слепок. Широкое лицо с тупым носом кажется поразительно строгим. Когда он снимал с нее маску, она была в настроении весталки. Зато позднее она уже не походила на весталку. Как бы глупо она ни смеялась, как бы высоко, хоть до самых волос, ни поднимала она брови, все-таки она принадлежала ему.

Если бы она узнала, что убийство Амалии Зандгубер совершено им, что бы она на это сказала? История с депутатом Г. как будто задела ее в тот раз за живое. Такие штуки на большинство женщин действуют возбуждающе. С другой стороны, глядя на эту маску, ему самому трудно поверить, что эта женщина так легко пустила его к себе в постель.

Маски с закрытыми глазами всегда дают повод к неверным заключениям. При взгляде на этот белый слепок трудно представить себе, что эта самая Иоганна Крайн могла болтаться в Париже с каким-то г-ном Гессрейтером. Да и все то, что она проделала с ним, Эрихом… Должно быть, эта история с Мартином Крюгером так выбила ее из колеи. Если бы она сейчас раскрыла глазки, то поняла бы, пожалуй, что происходит на свете. Он-то вытащит своего Георга из тюрьмы, а добудет ли вот она своего Крюгера? У кого есть повод смеяться – у нее или у него? Если бы она подольше держалась за него, он, может быть, извлек бы и Крюгера. В таком деде нужна сноровка.

Баварское лицо с обычными чертами славянского типа! Тут уж никто не посмеет спрашивать, а не был ли евреем отец этой Иоганны Крайн.

Не собирался ли он написать некоему доктору Гейеру, депутату рейхстага в Берлине, готовившему интерпелляцию о происшествии в лесу Форстенрид?

Напишем!

Он сел за стол; не захотел писать на машинке. Писал долго. Поднимая глаза, он видел белую маску. Время от времени он зачеркивал какое-нибудь слово, улыбался, радовался. Он переделывал письмо несколько раз, смаковал каждую фразу. Это было великолепное письмо, сладостно было писать его. Два часа сряду просидел он так, один, среди ночи. Раньше чем сложить письмо, он прочел его вслух. Когда он надписывал адрес, облизывал марку, наклеивал ее, опуская письмо в ящик, он все еще наслаждался им, до дна испил его прелесть.

На следующий день он уложил маску, отправил ее Иоганне Крайн. Ему казалось, что белый слепок воспринял слова его письма, всосал их в себя и теперь передаст их этой Иоганне Крайн. Он улыбался, представляя себе, как Иоганна примет его посылку.

25. К+М+Б

Антон фон Мессершмидт возмутился. Выпрямился, грозно потребовал от своих подчиненных расследования преступления, совершенного в лесу под Мюнхеном. Уже несколько лет, как гнусные бесчинства «тайных судилищ», казалось, задохлись в собственной грязи, а теперь эти мерзавцы взялись за старое. Осквернили своим преступлением лес, и никто не находит в этом чего-либо особенного. Всего семь строчек в «Местных происшествиях». Они находят в порядке вещей, чтобы четверо или пятеро мрачных юношей казнили человека, какую-то глупую потаскушку, по-видимому имевшую такое же отношение к государственной измене, как кочегар к ледяному катку. Мессершмидт злобно рычит. Он не допустит, чтобы убийство замяли, он этого не потерпит.

Он поднял этот вопрос на ближайшем же заседании кабинета. Потребовал поддержки других ведомств, придавая большое значение согласованной работе судебных органов и полиции. Вмешательства, следовательно, министерства внутренних дел. Он, со своей стороны, предполагает назначить за обнаружение преступников высокую награду. Вряд ли в те годы в Баварии мог найтись благоприятный момент для такого требования, не данный момент был наиболее неблагоприятным. Занятие Рурской области вызвало неимоверную бурю возмущения даже среди наиболее спокойных слоев населения. Покушение на национальное единство в подобное время из-за такого пустяка, как убийство служанки, граничило с преступлением. Все козыри были в руках «истинных германцев». Меряться с ними силами было бы сейчас для законной власти просто безумием.

Все члены кабинета придерживались именно такого мнения. Они высказывали его, – кто многословно, под каким-нибудь соусом, кто кратко и недвусмысленно. Даже тихий г-н фон Дитрам решился заговорить в более сильных выражениях. Они наступали на Мессершмидта разом в несколько голосов. Молчал только один из них. Это был Флаухер.

Мессершмидт внимательно выслушал все возражения. Ему заранее было ясно, что его коллег в настоящее время гораздо больше интересует французский премьер-министр Пуанкаре, чем покойная служанка Амалия Зандгубер, и, конечно, не имело смысла именно теперь требовать от них поддержки. Но Мессершмидт все же не мог молчать, – такой уж он был чудак. И вот он сидел среди них в своем длинном черном сюртуке. Сизые щеки его под густой грязновато-белой щетиной дрожали. Несколько глуповато переводил он взгляд своих окруженных тяжелыми мешками глаз с одного лица на другое. Дольше всего задержался на тяжелом черепе Флаухера, продолжавшего сидеть молча и неподвижно. Затем Мессершмидт заговорил, и голос его звучал хрипло:

– Я не верил этому, господа, но должен был себе представить, что именно так оно и будет. Вы совершенно правы: это – пустяковое убийство. И «Генеральанцейгер» прав, посвящая ему всего лишь семь строк, а демонстрации «истинных германцев» – четыреста строк, и на следующее утро – еще четыреста строк, и вечером – еще четыреста. У нас было также и несколько крупных убийств, о которых писали больше. Но ничего от этого не изменилось. Вы правы: это всего лишь пустяковое убийство, и смешно, что мы в такой тяжкий для нашего отечества час говорим о нем. Но видите ли, господа, вот это пустяковое убийство я больше не согласен покрывать. Я велел собрать некоторые цифровые данные. Успокойтесь, я не опубликую их, они послужат только для нашей собственной информации. Три тысячи двести восемь преступлений совершено за последние два года «истинными германцами», и следовало бы, если действовать по закону, возбудить восемьсот сорок девять судебных дел.

Он говорил до сих пор сидя; теперь он вдруг поднялся и произнес совсем тихо, переводя взгляд с одного на другого:

– Восемьсот сорок девять судебных дел! Из них было заслушано всего лишь девяносто два, и самое большое на что можно рассчитывать, – это то, что будет еще дел шестьдесят-семьдесят. И ничего из этого не выйдет. Они убивают и крадут, они все перевернули вверх дном, так что никто уже не знает, что хорошо и что дурно. Они мажут грязью надгробные памятники; напившись, отправляются на еврейское кладбище и блюют на могильные плиты. Вы можете счесть меня сентиментальным, но я не могу спать, когда вспоминаю об этих могильных плитах. Они пачкали их своими извержениями, они, как и все преступники, оставляли там свои «визитные карточки». И вот, видите ли, поэтому я не покрою этого пустякового убийства. Я его не покрою! – закричал он вдруг, ударяя рукой по столу.

Неприятная тишина наступила в прекрасной комнате с красивой старинной мебелью. Г-н фон Дитрам только что побывал в Берлине на заседании премьер-министров всех германских союзных государств. Присутствующие сегодня собрались, собственно, только затем, чтобы выслушать отчет о его берлинских впечатлениях и вынести несколько резолюций общенационального характера. А беспокойный Мессершмидт вдруг пристал с этой историей. Все переглядывались. Г-н фон Дитрам покашливал. Лица у всех были растерянные. Один только Флаухер, потирая рукой где-то между шеей и воротничком, улыбался.

И Мессершмидт, увидев эту улыбку, перестал горячиться. Плечи его вяло опустились.

Затем, как и предполагалось ранее, был принят ряд решений общенационального характера. Тремя днями позже произошло переформирование кабинета. Как-то совершенно автоматически исчез г-н фон Мессершмидт. Автоматически также исчез почему-то и тихий г-н фон Дитрам. Формирование нового кабинета было поручено доктору Францу Флаухеру.

Господин фон Мессершмидт вечером того дня, когда окончательно подтвердилось известие о его отставке, отправился в «Мужской клуб». При его появлении все смолкли, и никак уже не могла наладиться сколько-нибудь непринужденная беседа. Ухмылялись, перешептывались. Он ясно услышал: «Помните о хлебопеке!» Он и раньше знал, что он одинок, что его считают человеком, который из старческого упрямства прилип к своему месту, хотя и вредит этим стране. И все-таки его больно задело, когда он увидел теперь, как его бойкотируют.

Он уселся в одно из огромных кожаных кресел. Он уже не заполнял его, как прежде. Его лицо похудело, борода была уже не столь холеной; мутно и тупо глядели глаза на болезненно-красном лице. Он взял в руки газету, но не читал ее. Он был исполнен горечи. «Выкинут, словно стоптанная туфля», – подумал он. Искоса поглядывал он на других, Гартль дерзко улыбался: еще бы – он понимал, что его акции поднимаются. Флаухер сидел на своем стуле, широкий, угловатый. Его маленькие глазки победоносно сверкали. Вводить в клуб собак было, собственно говоря, запрещено, но у ног его потягивалась такса. Флаухер теперь мог себе это позволить, Он здорово далеко пошел, этот четвертый сын секретаря королевского нотариуса в Ландсгуте! Компанию ему составлял Себастьян Кастнер, его верный друг, депутат от оберланцингского округа, говоривший ему что-то своим грубоватым голосом. Мессершмидт сидел один, подставляя большую голову сыпавшимся по его адресу насмешкам, насыщая свое сердце горьким удовлетворением. Он исполнил свой долг. Чудесно будет теперь не иметь дела со всем этим свинством и заняться своими баварскими редкостями. С прошлой весны он ни разу не был в Национальном музее, где хранились государственные коллекции таких вещей, какие он любил. «Otium cum dignitate procul negotiis»[55] – подумал он. Но спокойная созерцательность быстро улетучилась, наглые, насмешливые физиономии остались.

В дверь вошел человек, грузный, старавшийся придать своей походке искусственную легкость. До сих пор этот человек всегда показывал Мессершмидту, что хорошо относится к нему. Ну, а сегодня?..

И что же! – он подошел к Мессершмидту. Сел около него. Все взгляды следили за ним. Депутат Кастнер оборвал речь, не договорив фразы до конца. Даже такса забеспокоилась.

Рейндль глядел на осунувшегося Мессершмидта. Недавно, совсем недавно они все здесь бранили Кленка. Нет, старику не пошло на пользу то, что он тогда похвалил Кленка за музыкальность. Вели бы не это, он, Рейндль, вряд ли бы сделал Мессершмидта министром юстиции. Сегодня же они лизали Кленку зад. Найдется ли кто-нибудь, кто вспомнит сейчас о том, что Мессершмидт понимает толк в баварском прикладном искусстве?

Рейндлю были известны все подробности того, как они свалили старика. Как тот готов был испить всю горечь и безнадежность своей работы, как обеими руками выгребал навоз, как вместо каждого вывезенного воза ему наваливали десять новых. Рейндлю хорошо знакомо, как бюрократически добросовестно выслушиваются и затем саботируются распоряжения. Ну что ж, теперь старика оставят в покое. Он, Рейндль, не станет вмешиваться в формирование нового кабинета. Кто бы ни занял посты министров, все они будут лишь соломенными чучелами, которыми играет ветер.

Он, Рейндль, всегда там, откуда дует ветер. Его дела возносили его в грандиозном победоносном вихре. Благодушный, полный желания сделать старику что-нибудь приятное, глядел он на Мессершмидта, оживленно болтал с ним о баварских редкостях, предложил ему кое-чем поменяться из своих коллекций с большой выгодой для старика. Тот на глазах расцветал от слов Пятого евангелиста. Остальные бросали завистливые взгляды, и когда старик шел домой, его мучила мысль о том, что он не довел до конца дела Крюгера.

Доктор Франц Флаухер на следующий день позвонил Кленку по телефону, предложил ему министерство юстиции. Он считал, что, платя противнику своему добром на зло и преодолевая себя, он совершает поистине святое и угодное богу дело. Но что же ответил ему этот несерьезный человек? «Я сижу в прекрасном мягком кресле, Флаухер, – сказал он. – Так неужели я стану менять его на ваш стульчак в министерстве юстиции? И не подумаю»! И захохотал. Это был его громовой, спокойный хохот, но во флаухеровских волосатых ушах он прозвучал так ужасающе греховно, что он поспешно, словно нечто горящее, швырнул телефонную трубку на вилку.

Министерство юстиции, согласно всеобщим ожиданиям, получил доктор Гартль. Прежний министерский пост Гартля Флаухер передал своему обожателю Себастьяну Кастнеру, депутату от оберланцингского избирательного округа.

Нельзя было отрицать, что благодаря таким мерам весь кабинет в целом получил более однородную окраску и избавился от всякого рода трений в работе. Многие вздохнули с облегчением от того, что место осторожного Дюрама занял крепкий чистокровный баварец Флаухер, а место упрямого, непокладистого Мессершмидта – скользкий, как рыба, гибкий Гартль.

По окончании формирования кабинета доктор Франц Флаухер направился в маленький желтый, построенный в стиле «бидермайер», дворец, где ему в дальнейшем предстояло жить. Был вечер, и в доме находился один лишь швейцар. Флаухер долго просидел в своем будущем кабинете один со своей таксой, смиренный и гордый в сознании своего призвания. Он взяли руки большой кусок мела. Хотя праздник богоявления господня и прошел, все же выполнение благочестивого обычая никогда помешать не могло. Аккуратно вывел он мелом над дверьми своего кабинета: «К+М+Б» – начальные буквы имен трех святых: Каспара, Мельхиора, Бальтазара, и над этими буквами – узором цифры наступившего года. В этот тяжкий час своего призвания новый премьер-министр дал обет совершить паломничество в Альтеттинг, к пресвятой деве, в алтаре которой хранились сердца баварских королей. Исполненный благочестия, ясно в мыслях своих представил он себе священный городок: его церкви, где творились милосердие и чудеса для удобрения человеческих душ, его заводы, где изготовлялся калий для удобрения отечественной почвы.

Он был в приподнятом настроении, ощутил потребность в музыке. В этот час по радио обычно передавали музыку. Флаухер не был суеверен, но все же жаждал узнать, что именно он теперь услышит, и был готов воспринять это как знамение, – в том случае, если оно окажется благоприятным. Он включил громкоговоритель, и в его волосатых ушах зазвучал прекрасный низкий женский голос в мягких волнах колокольного перезвона и скрипок. Звучала знакомая мелодия, созданная старинным немецким композитором:

О, пробей, мой час желанный,

Рассветай желанный день!

Флаухер слушал в сильнейшем волнении, впивал звуки, благочестиво наполнял свое сердце верой в господа бога и в самого себя.

Под окнами проходила демонстрация «истинных германцев». Окружив иностранные консульства сильными нарядами полиции, власти были спокойны, что иностранные дипломаты не будут избиты. Сейчас «истинные германцы» мирно шествовали по Променадеплацу, направляясь в «Серенький козлик» под звуки своей песни:

Паршивцы вы, рабочие, эх, плохо вам придется,

Когда бригада Ридлера навстречу попадется!

Бригада эта, свиньи вы, всех разнесет вас в клочья,

И горе, горе вам тогда, эх, свиньи вы, рабочие!

26. Иоганна Крайн и ее маска

Прочтя в газете о переформировании кабинета, Иоганна вначале не поняла, о чем идет речь. Она смутно почувствовала, будто ее чем-то ударили по голове. Перечла известие во второй, в третий раз. И тогда только поняла, что старик Мессершмидт, походивший на монумент честности, тоже бросил ее на произвол судьбы. И он тоже только водил ее за нос своими красивыми словами.

Хорошо, что она ничего не сказала Мартину об обещании Мессершмидта, о твердой надежде на пересмотр дела или на перерыв в отбывании наказания. Он бы не перенес такого разочарования.

Итак, у старика не хватило выдержки, и он все бросил. Если бы его оставили на этом посту, он, наверное, сдержал бы свое слово. Двадцати шести дней не хватало еще. Ему бы следовало еще потерпеть эти двадцать шесть дней, прежде чем все бросить. Она вот не может бросить, ей это не дозволено.

Она ходила взад и вперед по своей большой комнате на Штейнсдорфштрассе. Вечно на столе лежит какая-нибудь газета и причиняет ей боль. Ей не следовало бы выписывать газеты. Все дурное, что с ней случалось, всегда доходило до нее через газеты. Дурные новости о деле Мартина Крюгера, грязь, которой забросали ее, убийство депутата Г., смерть Фенси де Лукка – все издавало скверный газетный запах. «Переформирование кабинета». Если бы ей приходилось иметь дело с отдельным лицом: с каким-нибудь Мессершмидтом, с Кленком или даже с Гейнродтом, – она бы справилась с этим. Но постоянно перед ней вырастает нечто туманное – переформирование кабинета, политическая ситуация, юстиция, государство – все какое-то безликое и отвлеченное. Как может с этим справиться женщина?

И вдруг ею овладевает ярость. Во всем виноват Тюверлен. Он не должен был оставлять ее одну! Он не должен был предоставлять ей одной справляться с этим!

С собственными делами-то она справится. К долларам, оставленным для нее Тюверленом, она не притронулась. Ее профессиональные дела идут прекрасно, у нее много клиентов-иностранцев. Ей, словно в насмешку, живется очень хорошо.

Вот она сидит в своей большой, просторной комнате, высокая, здоровая молодая женщина. Тут ее аппаратура, ее книги. По квартире расхаживает представительная тетка Аметсридер. Как-то приятно глядеть, когда человек так крепко стоит на ногах. И Жак Тюверлен тоже крепко стоит на ногах, – газеты полны известий о его успехах. Тетка пристает, чтобы Иоганна вышла за него замуж; она, тетушка, уж наладит это дело. Неплохо было бы, если б тетка меньше говорила об том. Сам Тюверлен пишет коротко, весело, мило. Постоянно по адресу: «Вилла «На озере» Аммерзее». Над тем, что ее ответы звучат сухо, что они немногочисленны и приходят из Мюнхена, он, видно, вовсе не задумывается. Виллу «На озере» он теперь купил. «Это хорошая скорлупка для тебя», – пишет он. Это подло, что он оставил ее одну.

В один из этих дней пришел на имя Иоганны тяжелый пакет, в котором оказалась ее маска. Отправитель не был помечен. Иоганна уже давно и думать забыла о ветрогоне. Она положила маску на стол. Это был простой гипсовый слепок, не испорченный подкраской или отделкой, со всеми порами и тончайшими деталями. Иоганна сидела перед ним, не сводя с него глаз, и глядела в лицо своей маске. Это было широкое, здоровое лицо, благодаря тупому носу и закрытым глазам казавшееся спокойным, как глыба земли. Нет, это не ее лицо. Может быть, когда-нибудь, когда она будет мертва, она будет такой. Если у нее такое… она не могла подыскать подходящее слово, – такое спокойное лица, то почему же бегают за ней мужчины?

Если через несколько сот лет ученый исследователь захочет дать определение этой маски, он назовет ее, быть может, «Молодая крестьянка из Старой Баварии начала двадцатого века». Отличалась ли она чем-нибудь от других? Была ли она чем-то большим, чем другие? Как же она со своим будничным лицом могла требовать от людей, чтобы они прислушивались, чтобы они шли за ней, когда она раскрывала рот?

Как этой одинокой женщине, Иоганне Крайн, с ее будничным лицом, побороть всю Баварию? Это может сделать только человек с огромной хитростью, с бездной лукавства. Никогда не следовало ей вступать в борьбу с официальной Баварией, всегда нужно было оставаться в тени. Оказаться правой или нет – вовсе не в этом было дело. Добиться перерыва в отбывании наказания, амнистии – вот что было важно. Уже ее первые показания: были бессмыслицей. Доктор Гейер все это понимал тогда, когда предостерегал ее.

Бороться приходится с невидимой машиной, хитроумным и коварным механизмом, который вечно отступает и за который невозможно ухватиться. Человек устает, слабеет, но машина не слабеет. На одной стороне – она, на другой – весь крепко спаянный чиновничий аппарат. Ни один из этих людей ни разу не сказал ей «нет». Они остаются вежливыми даже тогда, когда она груба. Не отказывают, нет, но им только «нужно обдумать», «взвесить», «расследовать».

Люди больше не верят ей. Вот стоит видимая всем разгневанная женщина и яростно бьет по чему-то, чего никто не видит.

Двадцать шесть дней следовало бы еще потерпеть Мессершмидту. Тогда она явилась бы в Одельсберг в автомобиле. Вероятно, это была бы машина Прекля, Прекль наверно отвез бы ее туда. Она ясно представляла себе, как она стоит на безлюдной дороге у ворот Одельсберга и ждет Мартина.

Нет, у нее не такой тупой вид, как на этой маске. «Борьба даже во имя правого дела, – сказал ей однажды некто, – делает человека дурным». Но такой бесчувственной и тупой она не стала. Нет, этого не может быть. Она вытаскивает из груды старых газет свой портрет, относящийся к тому времени, когда она стояла перед присяжными. Его набросал тогда художник из «Берлинер иллюстрирте». Вот она стоит, резко повернув голову к прокурору, глядит разъяренным взглядом, – все это поза, все это безобразно преувеличено, и все же портрет гораздо вернее, чем эта мертвая белая штука.

Хороший это был гнев тогда. К сожалению только, такой гнев не может удержаться целых два года. Она не может поставить свой гнев в угол и доставать его оттуда, когда он понадобится. Ей каждый раз приходится сызнова заводить себя, и это с каждым разом становится труднее.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56