Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Притча

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Фолкнер Уильям / Притча - Чтение (стр. 23)
Автор: Фолкнер Уильям
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      - Выстоят, - сказал капрал.
      - И более того, - с гордостью сказал старый генерал, - Победят. Поедем обратно?
      Они вернулись к автомобилю и сели в него; снова поехали по гулким, пустым улицам, окружающим далекую, заполненную людьми Place de Ville. Потом опять оказались там, откуда выехали, автомобиль сбавил скорость и остановился напротив маленькой запертой калитки, возле нее сцепилось пять человек, над ними, словно яростные выкрики, разрывали воздух штыки четырех винтовок. Капрал взглянул на сцепившихся и негромко сказал:
      - Их теперь одиннадцать.
      - Их теперь одиннадцать, - так же негромко сказал старый генерал; последовал еще один жест тонкой, изящной руки из-под плаща. - Подожди. Давай посмотрим: уведенный оттуда рвется обратно, хоть и убежден, что это камера смертников.
      И они сидели с минуту, глядя, как пятый (тот, кого два часа назад увели пришедшие за Полчеком охранники) упорно и яростно рвется из рук четверых не прочь от калитки, а к ней, потом старый генерал вылез из машины, капрал последовал за ним, и генерал спросил, по-прежнему не повышая голоса:
      - Что тут происходит, сержант?
      Все пятеро замерли в напряженных позах. Арестованный оглянулся, потом вырвался и побежал через дорогу к старому генералу с капралом, четверо бросились за ним и схватили его снова.
      - Стойте! - прошипел сержант. - Смирно! Его зовут Пьер Бук. Он вовсе не из этого отделения, но мы обнаружили эту ошибку, лишь когда один из них, он бросил взгляд на капрала, - ты - снизошел до того, что предъявил свой список. Мы схватили его, когда он пытался вернуться назад. Он отрицает свое имя; он даже не предъявил назначения, пока мы не отобрали его.
      Держа одной рукой невысокого яростного человека, он достал из кармана измятую бумагу. Арестованный тут же выхватил ее у сержанта.
      - Врешь! - крикнул он сержанту. И, прежде чем ему успели помешать, он разорвал назначение в клочки и швырнул их в лицо старому генералу.
      - Врешь! - крикнул он и ему. Клочки бумаги вились, будто конфетти, или невесомые снежинки, или пушинки возле золоченой фуражки и спокойного, безразличного, непроницаемого лица видевшего все и не верящего ни во что человека.
      - Врешь! - снова крикнул он. - Меня зовут не Пьер Бук. Я Петр... - и что-то прибавил на резком, почти музыкальном средневосточном языке с таким обилием согласных, что слова были почти неразборчивы. Потом повернулся к капралу, торопливо опустился на колени, схватил его руку и что-то сказал ему на том же непонятном языке, капрал ответил ему на нем же, однако этот человек крепко держал руку капрала и не поднимался с колен, капрал снова заговорил на том же языке, словно повторяя сказанное с другим дополнением, может быть, именем, потом обратился к нему в третий раз с третьим небольшим изменением звуков, и тут этот человек поднялся и застыл навытяжку перед капралом, капрал снова что-то сказал, и этот человек повернулся, четко сделав строевые пол-оборота, четверо охранников торопливо бросились к нему, но капрал сказал им по-французски:
      - Не нужно трогать его. Только отоприте калитку.
      Однако старый генерал не шевельнулся, он замер под черным плащом, сдержанный, спокойный, даже не задумчивый - просто непроницаемый, и произнес безо всякой интонации:
      - "Прости меня, я не ведал, что творю". А ты сказал: "Будь человеком", но это его не тронуло. Затем ты сказал: "Будь зеттлани", и это тоже не подействовало. Тогда ты сказал: "Будь солдатом", и он стал солдатом.
      Он повернулся, снова влез в автомобиль и замер под широким мягким плащом в углу сиденья; сержант торопливо подошел к капралу и снова встал за его плечом; теперь старый генерал заговорил на том же резком языке без гласных:
      - И он стал солдатом. Нет, снова стал солдатом. Доброй ночи, мое дитя.
      - Прощай, отец, - ответил капрал.
      - Не прощай, - сказал старый генерал. - Я тоже крепок; я тоже не легко сдаюсь. Не забывай, чья кровь в тебе бросила мне вызов. - Потом сказал по-французски водителю:
      - Поехали домой.
      Автомобиль уехал. Капрал с сержантом повернулись, сержант опять находился за плечом капрала, но не касался его, они вошли в железную калитку, ее распахнул перед ними один из часовых, потом снова затворил и запер. Капрал машинально направился в коридор, ведущий к камере, но сержант остановил его и повернул в низкий тесный проход, по которому, пригнувшись, мог пройти лишь один человек, - односторонний потайной ход, ведущий словно бы в самые недра тюрьмы; сержант отомкнул тяжелую дверь и снова запер ее за капралом, теперь это была настоящая, залитая резким светом камера чуть побольше чулана, в ней находились длинные деревянные нары вместо коек, жестяное ведро вместо туалета и двое заключенных. У одного было самодовольное лицо, дерзкое и насмешливое, жуликоватое и добродушное, с тонкими усиками; на нем был даже грязный берет и повязанный вокруг шеи платок, в уголке рта прилипла мокрая сигарета, он сидел, прислонясь спиной к стене своей узкой монмартрской аллеи, сунув руки в карманы и закинув ногу на ногу, другой, пониже, стоял возле него со спокойной и терпеливой верностью слепой собаки - приземистый, похожий на гориллу человек с маленькой обезьяньей головой, одутловатым лицом и слюнявыми губами, его огромные пустые и неподвижные руки свисали почти до колен.
      - Добро пожаловать, - сказал первый. - И тебя, стало быть, тоже? Зови меня Кролик; в префектуре кто угодно подтвердит, что это моя кличка.
      Не вынимая рук из карманов, он указал локтем на стоящего рядом.
      - А это Кастет - для краткости Конь. Мы отправляемся в город, а, Конь?
      Второй издал какой-то неразборчивый звук.
      - Слышишь? - сказал первый. - Он может выговорить "Париж" не хуже любого. Скажи-ка еще раз, куда мы отправимся завтра?
      Второй издал глухой плаксивый звук. Это было правдой; теперь капрал разобрал сказанное.
      - А почему он в военной форме? - спросил капрал.
      - Эти сучьи дети напугали его, - сказал первый. - Я говорю не о немцах. Как ты думаешь, они удовольствуются, расстреляв одного человека из всего полка?
      - Не знаю, - сказал капрал. - Он что, всегда был таким?
      - Сигареты есть? - спросил первый. - У меня кончились. Капрал протянул ему пачку. Тот выплюнул окурок, даже не повернув головы, и достал из пачки сигарету.
      - Спасибо.
      Капрал вынул зажигалку.
      - Спасибо, - сказал тот.
      Он взял зажигалку, щелкнул ею и, уже - или еще - говоря, зажег подпрыгивающую сигарету, потом сложил руки на груди и обхватил пальцами локти.
      - О чем ты спрашивал? Всегда ли он был таким? Не-е. Умом не блистал, но был в порядке, пока...
      - Что? - Капрал глядел на него, протянув руку.
      - Зажигалку.
      - Прошу прощенья?
      - Мою зажигалку, - сказал капрал.
      Их взгляды встретились. Кролик чуть шевельнул руками и показал капралу пустые ладони.
      Капрал смотрел на него, не убирая руки.
      - Черт возьми, - сказал Кролик. - Не разбивай мне сердце. Не говори, будто ты видел, что я сделал с ней. Если видел, то они правы; просто они ждали на день дольше, чем нужно.
      Он сделал еще одно быстрое движение рукой; когда он разжал ее, в ней была зажигалка. Капрал взял ее.
      - Чудно ведь, а? - сказал Кролик. - Оказывается, человек представляет собой не сумму своих пороков - просто привычек. Смотри, после завтрашнего утра всем нам она уже не понадобится, а у кого она будет до тех пор неважно. И, однако же, нужно получить ее назад, потому что ты привык, что она твоя, а мне нужно попытаться присвоить ее, так как это одна из моих естественных привычек. Видно, из-за них и затевается назавтра вся эта кутерьма - они выведут на плац целый гарнизон лишь затем, чтобы избавить трех паршивых ублюдков от скверной привычки дышать. А, Конь? - окликнул он второго.
      - Париж, - хрипло произнес тот.
      - Вот-вот, - сказал Кролик. - От этого и хотят избавить нас завтра: от скверной привычки не попадать в Париж после четырехлетних стараний. Ничего, теперь попадем; вот и капрал отправится с нами присмотреть, чтобы все было в порядке.
      - Что он натворил? - спросил капрал.
      - Не церемонься, - сказал Кролик. - Не он, а мы. Убийство. Эта старая дама сама была виновата; ей нужно было только сказать, где спрятаны деньги, а потом помалкивать. А она вместо этого лежала в постели и орала как резаная, пришлось ее придушить, иначе было бы не на что добираться до Парижа...
      - Париж, - сказал второй плачущим голосом.
      - Только этого мы и хотели, - сказал Кролик. - Только эта цель и была у нас: добраться до Парижа. Однако люди вечно посылали его не туда, указывали неверную дорогу, травили собаками, от полицейских он только и слышал: "Ступай, ступай", - знаешь, как это бывает. И когда мы столкнулись - в Клермон-Ферране, в 1914-м, - он уже и не помнил, сколько бродил, потому что мы не знали ..сколько ему лет. Знали только, что долго, начал он еще в детстве... Ты знал, что тебе нужно в Париж, еще не зная, что тебе понадобится женщина, а, Конь?
      - Париж, - хрипло сказал второй.
      - ...Понемногу работал, когда удавалось найти работу," спал в кустах и конюшнях, пока на него не натравливали собак или полицию, говорили "ступай", даже не сказав, в какую сторону нужно идти, и в конце концов он решил, что никто во Франции не слышал о Париже и тем более не собирался - не ездил туда. А, Конь?
      - Париж, - сказал второй.
      - Потом мы повстречались в Клермоне, стакнулись, и дела пошли на лад, война уже началась, натяни военную форму - и ты свободен от полицейских, от гражданских и от всего человечества; только знай, кому нужно отдавать честь, и делай это побыстрее. Так мы поднесли бутылку коньяка одному знакомому сержанту...
      - И от всего человечества? - спросил капрал.
      - Ну да, - сказал Кролик. - Может, глядя на него, не подумаешь, но в темноте он может двигаться бесшумно, как привидение, и видит, как кошка; погаси на минуту свет, он вытащит у тебя из кармана зажигалку, и ты даже не догадаешься. Теперь и он...
      - Он быстро научился этому? - спросил капрал.
      - Само собой, приходилось смотреть, чтобы он не давал воли рукам. Он ведь ничего такого не хотел: просто не сознавал своей силы, как тогда ночью в прошлом месяце.
      - И дела у вас пошли на лад, - сказал капрал.
      - Как по маслу. Теперь и он был в военной форме, нам даже иногда удавалось прокатиться за государственный счет, и мы все приближались к Парижу; прошло чуть больше года, и мы оказались под Верденом, а любой бош может сказать тебе, что он почти рядом с Парижем...
      - И все шло, как по маслу, - сказал капрал.
      - Почему же нет? Если в мирное время люди клали деньги в банк, то куда их можно спрятать в военное, если не в печную трубу, или под матрац, или в стенные часы? Или куда угодно, где они, казалось, спрятаны надежно, для нас это не имело значения; у Коня такое чутье на десятифранковые бумажки, как у свиньи на трюфели. До той ночи в прошлом месяце, и старая дама была сама виновата; сказала бы, где спрятаны денежки, а потом лежала бы себе и помалкивала, но ее это не устраивало, она лежала и вопила как резаная, пока Конь не был вынужден заткнуть ей глотку - сам понимаешь, он не собирался причинять ей вреда, просто чуть подержал за горло, чтобы можно было искать деньги спокойно. Только мы забыли о его руках, и когда я вернулся...
      - Вернулся? - переспросил капрал.
      - Я был внизу, искал деньги. ...Вернулся - было уже поздно. И нас зацапали. Можно было подумать, что они удовольствуются этим, тем более что деньги они у нас забрали...
      - Ты нашел их? - спросил капрал.
      - Само собой. Пока он ее утихомиривал. Но нет, им показалось мало...
      - Ты отыскал деньги, ушел с ними, а потом вернулся?
      - Что? - сказал Кролик.
      - Почему ты передумал? - спросил капрал.
      Секунду спустя Кролик сказал:
      - Дай еще закурить.
      Капрал угостил его сигаретой, протянул ему зажигалку.
      - Спасибо, - сказал Кролик. Он щелкнул зажигалкой, прикурил и погасил пламя. Опять кисти его рук быстро завертелись, потом замерли, он бросил зажигалку капралу, снова сложил руки, обхватил локти и заговорил, не вынимая сигареты изо рта:
      - О чем я? Ах, да. Но их это не устраивало; просто отвести нас тихо-мирно и расстрелять для них было мало; им понадобилось затащить Коня в какую-то камеру и напугать до потери разума. Справедливость, видите ли. Защита наших прав. Просто схватить нас им было мало; мы должны были подтвердить, что сделали это. Я им сказал, но этого оказалось мало; Коню пришлось орать об этом во весь голос - черт знает зачем. Но теперь все в порядке. Теперь они нам не помешают.
      Он повернулся и резко хлопнул второго по спине.
      - Завтра утром будем в Париже, малыш. Не сомневайся.
      Дверь отворилась. Появился тот же самый сержант. Не входя, он сказал капралу: "Пошли опять", - и придерживал дверь, пока капрал не вышел. Потом затворил ее снова и запер. На этот раз они пришли в кабинет коменданта тюрьмы, там был человек, которого он - капрал - сперва принял за обыкновенного сержанта, но потом увидел на прибранном столе принадлежности для последнего причастия - урну, кувшин, епитрахиль и распятие - и лишь потом заметил маленький вышитый крестик на его воротнике; первым сержант впустил капрала, закрыл дверь, и они остались вдвоем со священником, священник поднял руку, начертал в невидимом воздухе невидимый крест, а капрал стоял возле двери, пока даже не удивленный, лишь настороженный, и глядел на него: будь в этой комнате третий человек, он обратил бы внимание, что они оба почти ровесники.
      - Входи, сын мой, - сказал священник.
      - Добрый вечер, сержант, - сказал капрал.
      - Можешь ты обратиться ко мне "отец"? - спросил священник.
      - Конечно, - ответил капрал.
      - Тогда обратись.
      - Конечно, отец, - сказал капрал. Он подошел ближе и бросил быстрый, спокойный взгляд на принадлежности, лежащие на столе, священник наблюдал за ним.
      - Нет, - сказал он. - Пока еще нет. Я пришел предложить тебе жизнь.
      - Значит, вас послал он, - сказал капрал.
      - Он? - сказал священник. - Кого ты можешь иметь в виду, кроме Творца всей жизни? Зачем Ему посылать меня сюда с предложением жизни, которую Он уже даровая тебе? Человек, о котором ты говоришь, может, несмотря на свой чин и власть, лишь отнять ее у тебя. Твоя жизнь никогда не принадлежала ему, он не может даровать ее тебе, так как, несмотря на его галуны и звезды, перед Богом он тоже лишь щепотка гнилого и эфемерного праха.
      И никто не посылал меня сюда: ни Тот, кто уже дал тебе жизнь, ни другой, который не может дать жизни ни тебе, ни другим. Меня послал сюда долг. Не это, - его рука коснулась вышитого на воротнике крестика, - не мое одеяние, а моя вера в Него; и даже не как Его глашатая, а как человека...
      - Француза? - спросил капрал.
      - Пусть будет так, - сказал священник. - Да, если угодно, как француза... повелел мне прийти сюда и повелеть тебе - не попросить, не предложить, - повелеть сберечь свою жизнь, которой ты не мог и не сможешь распоряжаться, чтобы спасти другую.
      - Спасти другую жизнь? - спросил капрал.
      - Жизнь командира твоей дивизии, - сказал священник. - Он погибнет за то, что весь мир, известный ему, - единственный мир, который он знает, потому что этому миру он посвятил свою жизнь, - назовет провалом, а ты умрешь за то, что хотя бы сам назовешь победой.
      - Значит, вас послал он, - сказал капрал. - Для шантажа.
      - Остерегись, - сказал священник.
      - Тогда не говорите мне этого, - сказал капрал. - Говорите ему. Если я могу спасти жизнь Граньона, лишь не делая чего-то, то я уже не могу, да и не мог сделать ничего. Говорите это ему. Я тоже не хочу умирать.
      - Остерегись, - сказал священник.
      - Я имел в виду не его, - сказал капрал. - Я говорил...
      - Я знаю, о ком ты говорил, - сказал священник. - Вот почему я сказал "остерегись". Остерегись Того, над кем ты насмехаешься, приписывая свою гордость смертному Тому, кто принял смерть две тысячи лет назад, чтобы человек никогда, никогда, никогда не имел власти над жизнью и смертью другого, - освободил тебя и того, о ком ты говоришь, от этого страшного бремени: тебя от права, а его от необходимости властвовать над твоей жизнью; жалкий смертный человек навсегда был избавлен от страха вины и мук ответственности, которые повлекла бы за собой власть над судьбой человека и которые стали бы его проклятьем, потому что Он отверг во имя человека искушение таким господством, отверг страшное искушение той безграничной и беспредельной властью, сказав Искусителю: Отдайте кесарево кесарю. Я знаю, торопливо прибавил он, прежде чем капрал успел что-либо произнести: Шольнемону шольнемоново. О да, ты прав; прежде всего я француз. Теперь и ты можешь процитировать мне Писание, не так ли? Хорошо. Давай.
      - Я не умею читать, - сказал капрал.
      - Тогда я процитирую за тебя, сошлюсь за тебя, - сказал священник. Это не Он преобразил мир Своим смирением, жалостью и жертвой; это сотворил Его мученичеством языческий и кровавый Рим; пламенные и упорные мечтатели несли эту мечту из Малой Азии триста лет, пока последний из них не нашел столь глупого кесаря, что тот распял его. И ты прав. Но в таком случае и он тоже. (Я говорю не о Нем, я говорю о том старике в белом кабинете, на чьи плечи ты хочешь переложить свое право и долг на свободу воли и решения.) Потому что только Рим мог сделать это, совершить это, и даже Он (теперь я говорю о Нем) знал это, чувствовал, ощущал это, хотя и был пламенным и упорным мечтателем. Потому что Он сказал Сам: _На сем камне Я создам Церковь Мою_, хотя даже не понимал - и не понял - истинного значения своих слов. Он считал это поэтической метафорой, синонимом, иносказанием - считал, что камень означает нетвердое, непостоянное сердце, а церковь - легкомысленную веру. И даже Его первый и любимый льстец не понял смысл этих слов, потому что был невежественным и упорным, как и Он. Понял его Павел, он прежде всего был римлянином, потом человеком и только потом мечтателем, и поэтому лишь один из всех оказался способным истолковать правильно эту мечту и понять, что для того, чтобы выстоять, необходима не туманная и легкомысленная вера, а _церковь, уложение_, этика, в пределах которой человек мог бы использовать свое право и долг на свободу воли и решения, и не ради награды, похожей на сказку, убаюкивающую ребенка в темноте, он видел награду в способности совладать, не изменяя себе, с неподатливым, стойким миром, в котором (знал он, для чего, или нет, не имело значения, потому что теперь он мог совладать и с этим) оказался. Церковь, не _опутанная_ тонкой паутиной надежд, страхов и упований, которые человек именует своим сердцем, а _укрепленная, упроченная_, чтобы выстоять, на том _камне_, синонимом которого была заложенная столица той суровой, неподатливой, стойкой земли, с которой человеку нужно было как-то совладать или исчезнуть. И, как видишь, он был прав. Не Он, не Петр, а Павел, лишь на треть мечтатель, а на две трети человек и притом наполовину римлянин, смог совладать с Римом. Он добился даже большего: отдав кесарю кесарево, он покорил Рим. Более того: уничтожил, что осталось от того Рима. Лишь тот камень, та крепость. Отдай Шольнемону шольнемоново. Зачем тебе умирать?
      - Говорите это ему, - сказал капрал.
      - Спаси другую жизнь, которую сожжет твоя мечта.
      - Говорите это ему, - ответил капрал.
      - Вспомни... - сказал священник, - нет, помнить ты не можешь, ты не знаешь этого, ты не умеешь читать. И снова мне придется быть тем и другим: заступником и ходатаем. _Преврати эти камни в хлебы, и все люди пойдут за тобой_. И Он ответил: _Не хлебом единым жив человек_. Потому что Он, хотя и был упорным, пламенным мечтателем, понимал: его искушают, дабы он прельстил и повел за собой человека не _хлебом_, а _чудом_ хлеба, обманом, иллюзией, призраком хлеба; искушают, дабы Он поверил, что человек не только склонен, расположен к этому обману, но даже стремится к нему, что даже если иллюзия этого чуда приведет к тому, что хлеб в животе у человека превратится снова в камень и убьет его, дети будут стремиться получить в свой черед иллюзию этого чуда, которое убьет их. Нет, нет, прислушайся к Павлу, ему не требовалось чуда и не нужно было мученичества. Спаси ту жизнь. _Не убий_.
      - Говорите это ему, - ответил капрал.
      - Прими завтра свою смерть, если тебе необходимо. Но сейчас спаси его.
      - Говорите это ему, - ответил капрал.
      - Власть, -сказал священник. -Тем соблазном простого чуда. Ему предлагалась не только власть над ничтожной землей, но и гораздо более страшная власть над вселенной - эта страшная власть дала бы Ему господство над судьбой и жребием смертного человека, если бы Он не отверг пред лицом Искусителя третье и самое страшное - искушение бессмертием: если бы Он заколебался или уступил, царствие Его Отца погибло бы не только на земле, но и на небе, потому что тогда погибло бы само небо, ибо какую ценность в шкале человеческих надежд и устремлений, какое влияние или притязание на человека могло бы иметь небо, обретенное столь низким средством. - шантажом; человек, устав от свободы воли и решения, права первого и долга второго, на основании единственного лишь прецедента кинулся бы в пропасть, сказав, бросив вызов своему Творцу: "_Дай мне упасть - если посмеешь_".
      - Говорите это ему, - ответил капрал.
      - Спаси ту жизнь. Признай, что право свободной воли касается твоей смерти. Но долг выбора - не твоей. Его. Смерти генерала Граньона.
      - Говорите это ему, - ответил капрал.
      Они поглядели друг на друга. Потом священник, казалось, сделал страшное, напряженное, конвульсивное усилие заговорить или промолчать - было неясно, даже когда он произнес, словно бы смиряясь не с поражением, не с безысходностью, даже не с отчаянием, а с капитуляцией:
      - Вспомни ту птичку.
      - Значит, вас послал он, - сказал капрал.
      - Да, - сказал священник. - Он послал за мной. Отдать кесарю... - И прибавил: - Но он вернулся.
      - Вернулся? - переспросил капрал. - Он?
      - Тот, кто отрекся от тебя, - сказал священник. - Кто повернулся к тебе спиной. Освободился от тебя. Но он вернулся. И теперь их снова одиннадцать.
      Он подошел к капралу и взглянул ему в лицо.
      - Спаси и меня.
      И опустился на колени перед капралом, прижав к груди сжатые руки.
      - Спаси меня.
      - Встаньте, отец, - сказал капрал.
      - Нет, - ответил священник.
      Он полез в нагрудный карман мундира и достал молитвенник с обтрепанными углами и в окопной грязи; книжка сама собой раскрылась на месте, заложенном красной ленточкой, когда священник протянул ее капралу.
      - Тогда прочти это мне. Капрал взял книжку.
      - Что? - спросил он.
      - Предсмертную молитву, - сказал священник. - Да ты не умеешь читать, так ведь?
      Он взял молитвенник и, не поднимая головы, прижал его к груди.
      - Тогда спаси меня, - сказал он.
      - Встаньте, - сказал капрал, нагибаясь, чтобы взять священника за руку, но священник начал подниматься, встал и непослушными руками сунул книжку обратно в карман; поворачиваясь, скованно и неуклюже, он, казалось, оступился и чуть не упал, но выпрямился, прежде чем капрал успел поддержать его, и под взглядом капрала направился к двери, уже протянув руку к ней или к стене, или просто протянув, словно слепой, потом капрал сказал ему:
      - Вы забыли свои принадлежности. Священник остановился.
      - Да, - не оборачиваясь сказал он. - Забыл. Совсем забыл. Потом повернулся, подошел к столу, собрал вещи - урну, кувшин, епитрахиль и распятие, - неуклюже сложил их в одну руку или на одну руку, потянулся к свечам и замер, капрал глядел на него.
      - Вы можете послать за ними, - сказал он.
      - Да, - ответил священник, - могу, - повернулся, снова пошел к двери, снова остановился, потом опять потянулся к ней, но капрал, опередив его, торопливо постучал костяшками пальцев о доски, дверь пойти тут же отворилась, за ней находился сержант, священник постоял еще секунду-другую, прижимая к груди символы своего таинства. Потом встряхнулся.
      - Да, - сказал он, - я могу послать за ними, - и вышел в дверь; больше он уже не останавливался, даже когда сержант догнал его и спросил:
      - Отнести их в часовню, отец?
      - Спасибо, - ответил священник, отдавая свою ношу; вот он свободен и идет дальше; вот он и в безопасности; снаружи лишь весенняя тьма, теплая и непроглядная ночь над голыми неосвещенными стенами и между ними, заполняющая открытый небу проход, проезд, в конце которого виднелось далекое проволочное заграждение, мостик, рассеченный резким светом ламп сверху на части, тоже рассеченные красными огоньками сигарет часовых-сенегальцев; дальше лежала темная равнина, а за равниной виднелся слабый неусыпный свет бессонного города; и теперь он мог припомнить, как увидел их впервые, все-таки увидел, в конце концов нагнал их зимой два года назад возле Шмен де Дам - за Комбле или Сушезом, он уже не помнил: мощеная Place в теплых сумерках (нет, теплые сумерки... значит, была еще осень, еще не началась под Верденом та последняя зима обреченного и проклятого человеческого рода), снова уже пустая, потому что он снова опоздал на несколько минут; руки, пальцы указывали ему дорогу, доброжелательные голоса давали противоречивые указания, их было даже слишком много, и доброжелательных указаний, и голосов; потом наконец один человек пошел с ним до конца деревни, чтобы указать правильный путь и даже показать находящуюся вдали ферму - обнесенные забором постройки; дом, коровник и прочее; были сумерки, и он разглядел их, сперва восьмерых, спокойно стоящих у кухонного крыльца, потом еще двоих, в том числе и капрала; они сидели на крыльце в байковых или клеенчатых фартуках, капрал ощипывал курицу или цыпленка, другой чистил картошку в стоящую рядом кастрюлю, на крыльце стояла женщина с кувшином и ребенок - девочка лет десяти с кружками и стаканами в обеих руках; потом из-за коровника появились остальные трое вместе с фермером и пошли по двору с ведрами молока.
      Он не подошел, даже не обнаружил своего присутствия, лишь смотрел, как женщина с девочкой отдали им кувшин и стаканы, взяли курицу, кастрюлю, ведра и унесли в дом, как фермер наполнил из кувшина кружки и стаканы, которые капрал подставлял и передавал, потом они ритуально подняли свои бокалы и выпили - то ли за мирную работу, то ли за мирное окончание дня, то ли за мирный ужин при свете лампы, - а потом темнота, ночь, настоящая ночь, потому что второй раз был во время Верденского сражения, - ледяная ночь Франции и человечества, поскольку Франция была колыбелью свободы человеческого духа; в развалинах Вердена, откуда были слышны страдания фортов Год и Валомон; он не подошел к ним и на этот раз, лишь стоял, глядя издали, отделенный спинами со следами грязи и страданий от этих тринадцати, видимо, стоявших в центре круга; говорили они или нет, произносили речи или нет, он так и не узнал, не посмел узнать; _Да_, подумал он, _даже тогда не посмел_; впрочем, им и не нужно было произносить речей, так как достаточно было просто верить; подумал: _Да, тогда их было тринадцать, и даже теперь их все-таки двенадцать_; подумал: _Будь даже один, только он, этого было бы достаточно, более чем достаточно_, подумал: _Он лишь один стоит между мной и безопасностью, мной и уверенностью, мной и покоем_, и хотя неплохо знал лагерь и окрестности, на миг потерял ориентацию, как иногда случается, когда входишь в незнакомое здание в темноте, а выходишь при свете, или входишь в одну, а выходишь в другую дверь, но здесь причина была другой, и священник подумал спокойно, без малейшего удивления: _Да, видимо, с той минуты, как он прислал за мной, я знал, в какую дверь выйду, какой выход мне остался_. Длилось это секунду-другую, может быть, даже меньше: неуловимый головокружительный миг, и каменная стена вновь обрела свое отведенное и навеки отвергаемое место; угол, поворот, часовой был там, где ему полагалось, он даже не ходил по своему маршруту, а просто стоял у железной калитки, опираясь на винтовку.
      - Добрый вечер, сын мой, - сказал священник.
      - Добрый вечер, отец, - ответил солдат.
      - Скажи, можно одолжить у тебя штык?
      - Одолжить что? - переспросил солдат.
      - Штык, - сказал священник, протягивая руку.
      - Не могу, - сказал солдат. - Я на службе - на посту. Если капрал... может явиться даже дежурный офицер...
      - Скажешь, что я взял его.
      - Взяли?
      - Потребовал, - сказал священник, не опуская руки. - Hy?
      Потом его рука неторопливо извлекла штык из ножен.
      - Скажешь, что взял его я, - уже поворачиваясь, сказал священник. Доброй ночи.
      Может, солдат даже ответил, может, в пустом, тихом проходе даже раздалось последнее затихающее эхо последнего теплого человеческого голоса, прозвучавшего в теплом человеческом протесте, или удивлении, или в простом нерассуждающем оправдании некоего есть просто потому, что оно есть; и все, мелькнула мысль: _То было копье, значит, следовало взять и винтовку, и все_: он подумал: _В левую сторону, а я правша_, подумал: _Но ведь Он не был одет в солдатский мундир и рубашку из магазина Лувр, и, значит, я могу сделать это_, - расстегнул мундир, сбросил его, потом расстегнул рубашку и ощутил телом холодное острие, а потом холодный резкий шорох входящего в тело лезвия и тонко вскрикнул, словно в изумлении, что все свершилось так быстро, однако, глянув вниз, увидел, что скрылся лишь самый кончик, и спокойно произнес вслух: "Что дальше?" _Но ведь и Он не стоял_, мелькнула мысль. _Он был прибит гвоздями, и Он простит меня_, - и священник бросился вниз и вбок, держа штык так, чтобы рукоять уперлась в кирпичи, повернулся так, что щека коснулась еще теплых кирпичей, и начал издавать тонкий, мелодичный крик неудачи и отчаяния, потом рука, державшая штык, коснулась тела, и крик оборвался - изо рта вдруг мелодично забулькала теплая густая струя.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27