Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Генеральная репетиция

ModernLib.Net / Поэзия / Галич Александр Аркадьевич / Генеральная репетиция - Чтение (стр. 10)
Автор: Галич Александр Аркадьевич
Жанр: Поэзия

 

 


      - Пожалуйста, медам-месье! На час? На ночь? На сутки?
      По узкой винтовой лестнице мы поднялись с Киселевым в наши почти одинаковые номера - с кокетливыми ситцевыми занавесками в цветочках, с неизменной ширмой возле кровати и старинным педальным умывальником с ведерком воды и тазом под ним.
      Телефонов в наших номерах, разумеется, не было.
      - Ну, нет, - сказал я Киселеву, - мы здесь, Илья Николаевич, жить не будем. Это какое-то недоразумение. Сейчас я спущусь к портье и позвоню в фирму!..
      - Я тебя умоляю, - снова залепетал Киселев, хватая меня за руки, - ты не уходи... Я ж боюсь... Я же потеряюсь...
      - Не потеряетесь. Сидите в номере и ждите меня. Через пять минут я вернусь.
      Но вернулся я не через пять минут, а значительно позже. Телефон у портье был испорчен, и я довольно долго плутал по горбатым переулкам и улочкам, пока не набрел на какое-то кафе, откуда я и позвонил, наконец, в фирму.
      Глава фирмы Александр Каменка сказал мне в телефон скорбнозамогильным голосом, что это все ужасно, что он очень извиняется перед господином Киселевым и передо мною, что все они просто в отчаянии, что сегодня в Париже кончается какое-то идиотское международное авторалли, на которое съехались любители из всех стран и что завтра рано утром он сам, лично, заедет за нами и перевезет нас в хороший отель, где нам уже заказаны номера.
      - Еще раз, умоляю, - сказал в заключение Каменка, - передайте господину Киселеву тысячи извинений и сердечный привет! Что он делает?
      - Господин Киселев, - сурово сказал я, - сидит у себя в номере и очень сердится!..
      И все это оказалось неправдой!
      Господин Киселев не сидел у себя в номере и не сердился. Господин Киселев стоял у подъезда гостиницы, крепко - чтобы не потеряться и не заблудиться - держась одной рукой за ручку двери, и смотрел на пустырь, что находился напротив гостиницы.
      По пустырю, уставленному в живописном беспорядке огромными металлическими корзинами для мусора, - стаями, нахально, бродили сытые коты и кошки, и рылись в отбросах две старухи.
      Но небо над пустырем было сиреневым в розовых разводах и откуда-то доносились автомобильные гудки и музыка.
      И господин Киселев даже не обернулся, когда я подошел и сказал:
      - Илья Николаевич, ничего не попишешь, придется нам здесь переночевать! Одну ночь! Утром переедем в другой отель!
      Он не ответил. Он продолжал, чуть приоткрыв рот, смотреть на пустырь. Он тяжело дышал и в груди у него что-то булькало и хрипело.
      - Илья Николаевич! - уже слегка обеспокоенный - не случилось ли чего? окликнул я. - Что с вами, Илья Николаевич?!
      И все так же, молитвенно и неотрывно глядя на пустырь, на мусорные корзины, на котов и старух, господин Киселев тихо проговорил:
      - Париж!.. Какой город, а?!.
      ...Эту историю я вспоминаю всякий раз, когда кто-нибудь начинает при мне жаловаться на то, что из него тянут жилы с разрешением на выезд в Израиль.
      А что же вы хотите, друзья мои?! А как же иначе?.
      Обыкновенный рядовой советский человек имеет право один раз в три года поехать в туристскую поездку в какую-нибудь капиталистическую страну. Один раз в три года, всего на семь-девять дней гражданин из страны победившего социализма, где человек человеку друг, товарищ и брат, может мельком взглянуть на страшный мир, где человек человеку волк.
      Но и на подобного рода поездку дают разрешение далеко не каждому. И всякий раз - это многомесячная трепка нервов, это бессонные ночи и лихорадочное ожидание: пустят или не пустят?. И если не пустили (а сообщать причину отказа не положено), какие мучительные часы раздумий, какая невыносимая тревога - снова на долгие месяцы и на бессонные ночи охватывает свободного и счастливого гражданина Страны Советов!
      За что? Почему? Значит - не верят! Значит, где-то и на кого-то я не так поглядел, не то сказал? Значит, в той таинственной комнате, которая называется "Особый отдел" и куда посторонним вход запрещен строжайше, числятся за мною какие-то неведомые мне грехи?!
      Ай-яй-яй, как плохо, как тревожно, какая беда! Ибо всякую поездку за границу, даже туристскую, принято у нас рассматривать, прежде всего, как неоспоримое выражение доверия и поощрения.
      И вдруг - на тебе! Эти самые, что с "пятым пунктом", эти неравнейшие среди неравных, эти граждане второго сорта хотят, чтоб им дали разрешение уехать в капиталистическую страну Израиль!
      И не просто хотят - требуют! И не только требуют - уезжают - сотни, тысячи! Что случилось?! Как могло такое произойти?! Ратуйте, люди добрые!
      Неладно что-то в датском королевстве! И уже не по тексту Шекспира
      (Я и помнить его не хочу!) Гражданин полоумного мира, Я одними губами кричу: - Распалась связь времен!..
      ...Я шел на это свидание и совершенно искренне волновался.
      С человеком, которого мне сейчас предстояло увидеть, мы не встречались, ни много ни мало, ровно сорок лет.
      Еще одна из причудливых инверсий судьбы: все эти годы мы жили в одном городе, состояли - до моего исключения - в одной и той же писательской организации, у нас были общие друзья, мы посещали, вероятно, одни и те же вечера и просмотры в Центральном Доме литераторов - и вот поди ж ты - ни разу, ни единого раза не встретились.
      А ровно сорок лет тому назад мы - мальчишки - непременно и обязательно встречались дважды в неделю на занятиях литературной бригады при газете "Пионерская правда".
      ...В одной из комнат редакции, где так замечательно пахло табачным дымом, типографской краской, бумагой, чернилами - дважды в неделю мы читали свои новые стихи (а тогда мы все писали стихи) и, как щенята, с веселой злостью набрасывались друг на друга, разносили друг друга в пух и прах за любую провинность: стертую или неточную рифму, неудачный размер, неуклюжее выражение.
      И был среди нас какой-то сонно-подслеповатый, нескладный и медлительный мальчик по имени Володя, который тоже, разумеется, писал стихи - кто же их не пишет в тринадцать-четырнадцать лет?! Но иногда читал и свои рассказы короткие, странные, вызывавшие неизменное одобрение руководителя нашей бригады молодого писателя Исая Рахтанова, автора прекрасной детской книжки "Чин-Чин-Чайнамен и Бонни Сидней".
      Однажды Рахтанов сказал:
      - С вами хочет познакомиться поэт Эдуард Багрицкий. Следующее занятие в пятницу - мы проведем у него дома. Я рассказывал ему про нашу бригаду и он просил, чтобы я вас к нему привел!..
      ...Диковинное оружие висело на диковинном стенном ковре, диковинные рыбы плавали в диковинных аквариумах, диковинный человек с серо-зелеными глазами и седым чубом, спадавшим на молодой лоб, сидел, поджав по-турецки ноги, на продавленном диване, задыхался, кашлял, курил - от астмы - вонючий табак "Астматол" и, щурясь, слушал, как мы читаем стихи.
      Всего в нашей бригаде было человек пятнадцать, и стихи мы читали по кругу, каждый по два стихотворения.
      Багрицкий слушал очень внимательно, иногда - если строфа или строчка ему нравились - одобрительно кивал головой, но значительно чаще хмурился и смешно морщил нос.
      Когда чтение кончилось, Багрицкий хлопнул ладонью по дивану и сказал, как нечто очевидное и давно решенное:
      - Ладно, спасибо! В следующий раз - в пятницу - будем разбирать то, что вы сегодня читали!..
      Он хитро нам подмигнул:
      - Приготовьтесь! Будет не разбор, а разнос!..
      Так, неожиданно, мы стали учениками Эдуарда Багрицкого.
      Это было и очень почетно, и совсем не так-то легко.
      Эдуард Георгиевич был к нам, мальчишкам, совершенно беспощаден и не признавал никаких скидок на возраст.
      Он так и говорил:
      - Человек - или поэт или не поэт! И если ты не умеешь писать стихи в тринадцать лет, ты их не научишься писать и в тридцать?..
      Как-то раз я принес чрезвычайно дурацкие стихи. Написаны они были в форме письма моему, якобы, родственнику и крупному поэту, проживающему где-то в чужой стране. В этом письме я негодовал по поводу того, что поэт не возвращается домой и утверждал, что когданибудь буду сочинять стихи не хуже, чем он, а может быть, даже и лучше.
      Багрицкий рассердился необыкновенно. Он чуть не подпрыгнул на своем продавленном диване, замахал руками и закричал, кашляя и задыхаясь:
      - Глупость! Чушь собачья! Ерунда на постном масле! Почему это я когда-нибудь буду писать не хуже, чем он?! Я уже и сейчас пишу в тысячу раз лучше!
      - Так ведь это я не про вас, Эдуард Георгиевич, - попытался я оправдаться, - это же я про себя !
      И тут Багрицкий сказал удивительные слова. И сказал их уже без крика, а серьезно и негромко:
      - Ты поэт. Ты мой поэт. Всякий поэт, который находит своего читателя, становится его поэтом. И все, что ты говоришь, ты говоришь и от моего, читателя, имени... Запомни это хорошенько!
      Я запомнил, Эдуард Георгиевич, я не забыл!
      ...На одном из занятий Володя прочел свой новый рассказ.
      Багрицкий одобрительно кивнул:
      - По-моему хорошо! Я, правда, в прозе не очень-то, но по-моему хорошо!
      В следующую пятницу, едва мы только расселись, раздался стук в дверь и в комнату Багрицкого быстро и почему-то бочком вошел невысокий человек в очках, с широким и веселым лицом.
      Багрицкий сказал:
      - Познакомьтесь, ребята! Это Исаак Эммануилович Бабель!
      Мы восторженно замерли.
      Бабель очень уютно примостился на диване, рядом с Багрицким, а Эдуард Георгиевич повелительно сказал Володе:
      - Прочти, что ты нам в прошлый раз читал!
      Пока Володя, глухо и монотонно, читал свой рассказ, Багрицкий и Рахтанов смотрели на Бабеля, а Бабель слушал, полузакрыв глаза и не шевелясь.
      Потом, когда занятия кончились, Бабель увел Володю к себе - они с Багрицким жили в одном доме.
      С тех пор, уже отдельно от нас, Володя стал бывать у Бабеля.
      А потом для меня начался театр, и стихи на долгие годы и вовсе ушли из моей жизни.
      ...И вот, ровно сорок лет спустя, мы сидим с Володей на кухне у нашего общего друга, который, собственно, и задумал снова свести нас - пьем, едим, беседуем.
      Володя, все такой же сонно-подслеповатый, но сильно погрузневший, ставший кряжистее и квадратнее, тягучим и веским голосом - от которого у меня сразу же заболела голова - внушает мне:
      - Ты же русский поэт, понимаешь?! Русский! Зачем же ты, особенно в последнее время - я слышал твои новые вещи - занимаешься какой-то там еврейской темой?! На кой она тебе сдалась?! Что за дурацкий комплекс неполноценности!
      Уже понимая, что за этим последует, я вяло возражаю ему. Я говорю, что комплекс неполноценности тут решительно ни при чем, что сегодня, сейчас, на наших глазах совершается новый Исход, уезжают навсегда тысячи людей, и среди них наши друзья и знакомые, милые нашему сердцу люди - и что остаться к этому равнодушными мы просто не имеем права, что мы обязаны об этом писать.
      - Пусть другие об этом пишут! - гудит Володя и тычет в меня очень толстым указательным пальцем. - А тебе об этом писать не надо!
      - Почему мне именно, русскому - как ты говоришь - поэту, об этом писать не надо? - задаю я уже слегка провокационный вопрос.
      Володя усмехается:
      - Именно тебе не надо, понял?!
      Я понял тебя, друг моего детства! Я тебя прекрасно понял!
      Это все тот же заколдованный круг, сказка про белого бычка, кольцо, которое не сомкнуть, не разомкнуть !
      Если я русский поэт, то какое мне дело до евреев, уезжающих в Израиль? А если мне, все-таки, до них дело, то это только потому, что я сам по происхождению еврей! А раз я еврей, то я тем более не должен интересоваться, думать и писать об уезжающих в Израиль! Пускай об этом пишут другие - со стороны еврея это бестактно!
      Вот и поди - вырвись из этого круга!
      А Володя, уже слегка захмелев, все продолжает тягуче гудеть, как большой и злобный шмель:
      - Что же, милые мои, получается?! Сами во всем принимали участие: и в двадцатые годы, и в тридцать седьмом, и после - а теперь бежать?! Нет уж, вместе кашу варили, вместе давайте ее и расхлебывать! А то, понимаете, одни уезжают на свою - изволите ли видеть - историческую родину, а другие... А скажите мне - рязанскому парню, костромскому, ярославскому - им-то куда прикажете податься?!.
      Умри, Денис, лучше не скажешь!
      Я встал и, сославшись на головную боль, ушел.
      Прощай, друг моего детства! Больше нам с тобою видеться незачем! Ну, разве что еще разок, снова сорок лет спустя! Впрочем, вряд ли мы с тобою проживем так долго, конечно - не проживем, так что - прощай!..
      ...По мокрому снегу, посыпанному крупной серой солью, мы возвращались с женой домой. Мы шли из театра. Мы шли с генеральной репетиции моей пьесы "Матросская тишина".
      За генеральной репетицией обычно следует премьера, банкет.
      Но на сей раз банкета не будет.
      ...Была - но съедена конфета,
      Была - но съедена котлета,
      На всем столе одна галета
      Привет участникам банкета!..
      ...Это, в конце концов, неплохо, что студийцы, в учебном порядке, поработали над таким чуждым для них материалом, а теперь, товарищи, надо искать свою, молодую, близкую по духу драматургию! Спасибо, товарищи! За работу, товарищи! Вперед и выше, товарищи!..
      ...Вы что же хотите, Александр Ар-ка-ди-е-вич, чтобы в центре Москвы, в молодом столичном театре, шел спектакль, в котором рассказывается, как евреи войну выиграли?!.
      Нет, нет, упаси меня Бог, я этого, разумеется, не хочу!
      ...Мы пришли домой, где нас уже у двери ждала наша собака Чапа. Это было удивительное создание. Собачий ангел - мы не знали этого точно, но догадывались, что это именно так. Обыкновенно, если нас долго не было дома, Чапа, при встрече, закатывала нам скандал. Она вспрыгивала на диван и произносила монолог:
      - Как же вам не стыдно?! Где вы пропадали?! Это свинство! Вы же знаете, что я вас жду, а вы все не идете и не идете!..
      Но в тот день Чапа нас встретила молча. Она взглянула на нас своими огромными печальными глазами и, в знак утешения, повиляла хвостом.
      Я поднял ее на руки и она лизнула меня в нос.
      ...Когда Чапа умерла, наша дочь похоронила ее за своим домом, в овраге, под деревьями. Хоронить пришлось ночью, тайком - иначе могла нагрянуть санитарная инспекция и оштрафовать.
      В Москве вообще похоронить трудно.
      А человека даже труднее, чем собаку. Особенно, если человек верующий и не хочет, чтоб его сжигали в Крематории.
      Похоронить в Москве трудно.
      Убить - легко.
      Серебряный бор - Москва 1973 год

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10