Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мне всегда везет! Мемуары счастливой женщины

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Галина Артемьева / Мне всегда везет! Мемуары счастливой женщины - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Галина Артемьева
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Галина Артемьева

Мне всегда везет! Мемуары счастливой женщины

Посвящаю книгу светлой памяти моих родных, о которых рассказ впереди, а также моим дорогим детям Оле, Захару и Паше и следующим поколениям – Марку, Гале и Константину, горячо любимому мужу Константину Лифшицу, и еще – Женечке Лариной, которая сказала: «А давайте!» – после чего эта книга и появилась на свет.

ЖИВИ, ЧТОБЫ ПОМНИТЬ.

ПОМНИ, ЧТОБЫ РАССКАЗАТЬ.

РАССКАЗЫВАЙ, ЧТОБЫ ПРОСТИТЬ.

ПРОЩАЯ, СТАРАЙСЯ ПОНЯТЬ.

ПЛАЧЬ В ОДИНОЧЕСТВЕ. УЛЫБАЙСЯ, ПРЕОДОЛЕВАЯ ПРЕГРАДУ.

НЕ ЖДИ СНИСХОЖДЕНИЯ ОТ СЛУЧАЙНОГО ПАЛАЧА.

СТРАХ – ВРАГ.

КТО ДРУГ – ОПРЕДЕЛИ САМ.

Галина Артемьева

Откуда что взялось

…В некотором царстве, в некотором государстве… жили-были… поживали-добра наживали…

Подумать только! Ничего из вышеперечисленного не подходит для начала истории о большом человеческом везении.

Это же документальная проза. Надо чтоб честно и точно. Чтоб отображало моменты и судьбы.

Тогда так.

В некотором бывшем царстве, в некотором не существующем уже государстве… каким-то чудом все еще жили-были… проживали-из последних сил выживали…

Вот вроде ближе к истине. Но где же позитив? Или это страшная сказка-быль? И, может, ну ее совсем?

Нет! Стойте! Ничего не ну! Позитива полно. И вы с ним встретитесь. И даже удивитесь, как и автор, тому, откуда что берется. И, возможно, вместе с автором придете к определенному выводу насчет истоков везения.

Не бойтесь. Давайте снова обратимся к сказкам. Добрым и прекрасным. В тридевятом царстве за морями-за горами жили король с королевой, у них была дочка-принцесса. Там все было хорошо и красиво. Пахло розочками от каждого куста. Пели канарейки. Все подданные играли на арфах и бегали наперегонки по цветущим лугам. Сияло вечное солнце на вечно голубом небе. Принцесса подросла. К ней посватался принц из соседнего царства. Они поженились. Жили долго, счастливо и беззаботно. Все умерли в один день.

Наверное, от скуки.

Как вы думаете, они вообще отдавали себе отчет, что такое, когда везет? Зачем им это понимать, если все всегда голубое, розовое, душистое и мелодичное?

Ведь чтоб понять про свое везение, надо видеть: бывает и хуже.

И ценить то, что дарит тебе жизнь. В какие бы времена ни пришлось в ней оказаться.


«Помню себя с раннего детства». Этими словами начнет папа записки о своей жизни, которые я попросила его написать для меня. И я радостно удивлюсь: значит, мне досталась по наследству от отца эта ранняя память о своей жизни.

Я помню себя с младенчества. То ли Бог вдохнул в меня душу, немножко не дождавшись, пока мать мною разрешится. То ли естественному процессу родов что-то помешало…

…Все детство и юность меня мучил один и тот же сон: я продираюсь сквозь узкую пещеру из последних сил. Не могу вдохнуть. И понимаю: можно сдаться, оставить попытки сделать вдох – и не жить. Или все-таки заставить себя сделать усилие, вдохнуть и…

Эти мучительные сны были непонятны, пока я не родила своего первого ребенка.

Именно тогда я сообразила, что мои кошмары как-то связаны с родами. Я спросила маму, что происходило в то время, когда я появлялась на свет. Было ли какое-то особое памятное событие в те часы?

– Женщина рожала рядом, – рассказала мама. – Акушерки куда-то ушли. Она звала-звала, кричала-кричала, а потом все-таки ребенок у нее родился и упал прямо на пол… И я очень боялась, что мой ребенок тоже вот так появится на свет… Упадет на каменный пол… Я сдерживалась изо всех сил, ждала, когда придет акушерка.

Моя жизнь, стало быть, началась с подвига моей мамы. И это не шутка – сдерживать родовые потуги, зная, что ребенку грозит настоящая опасность. Любая рожавшая женщина подтвердит.

В общем, каким-то чудом я не вывалилась при родах на каменный пол. И каким-то чудом не задохнулась, продираясь на свет Божий. Осталось лишь небольшое страдание перед утренним пробуждением в течение двадцати с небольшим последующих лет. Это – правда – полная ерунда. Бывает гораздо хуже!

Так что везение мое началось 20 октября 1950 года – непосредственно в день рождения.

Вопрос. Почему надо было всем поголовно рожать в казенных домах, по обстановке напоминающих тюрьмы и пыточные камеры?

Когда-то, в уничтоженном царстве-государстве, женщины рожали в своих жилищах, на своих постелях. Ребенку некуда было падать, кроме как на материнское ложе. Да и рядом с будущей матерью обязательно кто-то был. Жалел, поддерживал, сочувствовал, помогал.

Кому-то понадобилось, чтобы дети «в нашей солнечной стране» с первого момента своего появления испытывали одиночество и враждебность окружающей среды. Поколение за поколением.

Будем удивляться тому, что происходит с народом?

Еще деталь, о которой, может, сейчас и не помнят. Детей приносили матери не сразу. На третий день после рождения. Лежали они в своих лотках, заходились в крике, спеленутые, словно мумии, с клеенчатыми бирками на руках. А матери мечтали наглядеться на своих младенцев… Просили принести, показать. Но! Не положено!

Понимаете?

Не положено!

Кем? Почему?

И мы терпеливо сносили (и сносим) это безумное «не положено». С первых наших вздохов до последних.


– Ты несколько месяцев непрерывно кричала. Я с ума сходила, – пожаловалась мне, взрослой, мама.

– Ты слишком туго меня пеленала, – сказала я. – Мне хотелось освободиться. Я же не могла двигать руками и ногами.

– Так все делали, так полагалось, – объяснила мама. И только потом удивилась: – А ты откуда знаешь?

– Я это помню, – ответила я.


Я никогда не пеленала своих детей. Их ручки всегда оставались свободными. С первых дней их жизни. Они не кричали по пустякам и хорошо спали ночами. Это было то немногое, что я могла сделать для своих детей, хорошо помня собственное младенчество.


А свои ощущения (не мысли – но отчетливые ощущения) самого раннего периода я могу передать в виде внутреннего диалога, состоящего из вопросов и ответов:

– Ух-ё! Куда это я попала?

– Терпи.

– Какое все некрасивое!

– Подожди.

– Как страшно тут!

– Ничего, образуется.

– Ну и запахи!

– Задержи дыхание.

– Что мне делать?

– Не задавай лишних вопросов.

– Почему я здесь?

– Так надо.


И вот еще что. Много позже я прочла слова Шекспира из «Бури»:


«Be not afeard; the isle is full of noises, sounds and sweet airs that givw delight and hurt not. sometimes a thousand twangling instruments will hum about mine ears; and sometime voices that, if I then had waked after long sleep, will make me sleep again; and then, in dreaming, the clouds methought would open and show riches ready to drop upon me, that, when I waked, I cried to dream again». —


«Не бойтесь, остров полон шумов, звуков и сладких воздушных струй, которые дают свет и не причиняют боли. Иногда тысяча звенящих инструментов будет шептать у моих ушей; а иногда такие голоса, что если бы я проснулся после долгого сна, они снова усыпили бы меня, и потом, в сновидениях, облака, я думал, открылись бы и показали бы богатства, готовые осыпаться на меня, так что, когда я проснулся, я плакал (от желания) уснуть снова».


Я вспомнила свои смутные ощущения. Как хорошо спалось до рождения!

Отчего так плачут только что рожденные дети?……

Так вот, что было на самом деле!

Все эти неясные ощущения – полная ерунда. Мне папа рассказывал совсем другую, честную и радостную историю моего возникновения в его жизни.

Он повторял ее многократно, никогда не сбиваясь, не путаясь в деталях:

«Я очень хотел, чтобы у меня появилась дочка. Дети продавались в специальном магазине.

Ну, стал я денежки копить. Копил, копил…

Пошел в магазин.

Детей много! Разных. Но все не те. Мне нужны была ты. Такая кудрявенькая, глазастенькая, красивенькая.

Мне продавщица приносит разных детей, а я все отказываюсь: нет, я ищу свою девочку.

И вдруг вижу: на самой дальней полочке: ты! Именно такая, какую я искал. Моя доченька!

Я говорю:

– Дайте мне, пожалуйста, вот этого ребенка.

А продавщица отвечает:

– Это самая дорогая девочка в нашем магазине. Вы не сможете ее купить. Денег не хватит.

Стал я деньги считать. И вот же как повезло: у меня оказалось ровно столько денежек, сколько требовалось. Копейка в копейку.

– Что ж, – говорит продавщица. – Тогда платите и забирайте вашу девочку.

Я тебя взял и думаю: а как же я тебя понесу домой, у меня же денег на одеялко не осталось. Ничего! Придумал. Достал из кармана носовой платок – вот такой, видишь? Завернул тебя, прижал к себе и домой понес, самую красивую, самую дорогую…»


Вот это я понимаю – история! Все до последней копейки отдал за меня папа! И почему? Потому что я – та самая! Его девочка!

Эти папины рассказы незаметно, но прочно создавали во мне очень важное для каждого человека осознание собственной нужности и значимости.

Недавно прочла у Макса Фрая: «… Я с рождения абсолютно уверен, что совершенно замечателен сам по себе и никакая дурная репутация мне не повредит! То есть, я слишком люблю себя, чтобы утруждаться попытками самоутвердиться».

Да, правда. Всё так. Любовь папы рождала у меня веру в себя. Эта вера не подпускала близко отчаяние или уныние в самые тяжкие моменты моего существования.


Примечательно: мама в этих увлекательных повествованиях не фигурировала совсем. Но меня это не смущало. Я верила папе, потому что верила очевидной силе его любви.

Да и поразительное сходство между нами восхищало и умиляло окружающих: «Вот это да! Папина дочка! От макушки до пяточек – все папино!»

От папы шло ощущение мощной жизненной силы. Мягкий, спокойный, уравновешенный человек. Во многом – созерцатель.

Я потом спрашивала себя: почему он всегда казался мне безусловным победителем? Ответ прост: он и был победителем, прошедшим всю войну. От многих фронтовиков шла эта сила.

Я без внутренней дрожи не могу смотреть хронику подписания германской капитуляции. Выходит маршал Жуков. И – вот! То же ощущение… В нем – сила.

Если забираться далеко… Есть у Пушкина стихи, которые рождают это же чувство. Помните «Полтаву»?

…Из шатра,

Толпой любимцев окруженный,

Выходит Петр. Его глаза

Сияют. Лик его ужасен.

Движенья быстры. Он прекрасен,

Он весь, как Божия гроза.

Идет. Ему коня подводят.

Ретив и смирен верный конь.

Почуя роковой огонь, дрожит.

Глазами косо водит

И мчится в прахе боевом,

Гордясь могущим седоком…

«Могущий» – это невозможно не ощутить – и человеку, и зверю… Сила, исходящая от «могущего», не требует особой демонстрации. Она просто есть. Сама по себе. Вот этой силой – только ею – дается любая победа.


Этой силы фронтовиков-победителей, видно, и испугался Сталин после войны. Ее и повелел придавить, затоптать, уничтожить. Отсюда и репрессии…


Мы, родившиеся после войны, дети фронтовиков – выживших, выстоявших, преодолевших испытания – мы несем в себе их силу. Мы – дети Победы.

Эта папина сила держит меня и сегодня.

Мама

От мамы тоже исходила сила. Сила тех самых «женщин в русских селеньях», воспетых Некрасовым.

Но сила русского народа в большевистские времена на корню подрубалась богоборчеством. Душа народная испепелялась всеми возможными способами: беспросветной нищетой, войнами и – главное – разрушением основ существования каждого народа: уничтожением общей веры.

В России издавна устроено отношение к человеку: молчи и терпи, раб.

Можно тысячи раз провозглашать свободу. Но до нее надо дорасти. Нашему народу никак не дают дорасти до бесстрашия. Обычного, бытового, не бесстрашия воина, что смотрит, не отшатываясь, в глаза смерти, потому что – готов уже на все. Этого у нас хватает. А вот не бояться идти своей дорогой, не бояться начальства… Тут рабство многовековое и просыпается…

И все же… В самые тяжкие крепостные времена было то место у русского человека, где получал он силу жить дальше. Храм. Молитвы, псалмы, Святое Причастие… И каждый, самый маленький в общественном отношении человек, знал: он создан по воле Божьей, по Его образу и подобию.

Вот почему большевики так яростно и злобно уничтожали, растаптывали веру. Им нужны были настоящие рабы. Не люди – Божьи создания, а полые внутри, человекоподобные существа…


Вот у Некрасова:

Три тяжкие доли имела судьба,

И первая доля: с рабом повенчаться,

Вторая – быть матерью сына раба,

И третья – до гроба рабу покоряться,

И все эти грозные доли легли

На женщину русской земли.

Жаль, что поэт не знал, каково будет жить женщине русской земли в обезображенном, обезбоженном мире не столь уж далекого будущего его Отчизны.

Сила русской женщины становилась стихийной, как сила огромного корабля, плывущего без руля и без ветрил…

Если говорить просто, в советские времена на женщине лежала обязанность не только рожать и поддерживать дом, но и на равных с мужчиной участвовать в добывании средств на жизнь. Декретный послеродовой отпуск – меньше двух месяцев. А там – крутись, как можешь. Но на работу выходи. Дома ребенок. Его надо кормить… Ночью он вопит. Вставать рано…

Я все понимаю. Но ребенку от этого не легче. Он не в курсе, что и как устроено в государстве. Ему бы как-то на собственные вопросы ответить: «Зачем я здесь» и «Просыпаться ли, когда чувствуешь смертельное удушье».


Эпизод.

Мне примерно полтора года.

Ночь. Я стою в своей кроватке с веревочной сеткой. Прошусь на горшок. Папы нет. Мы с мамой одни. Она спит, а я нет. Я зову ее. Она спит.

Я кричу, плачу, прошусь.

Мама слышит. Она проснулась. Но не встает ко мне.

Она говорит:

– Писай в кровать!

(Сейчас я знаю – работала, училась, уставала нечеловечески… А тут я… Но – откуда это? «Писай в кровать!» Она же к человеческому детенышу обращается, наделенному душой, разумом…)

– Писай в кровать!

А я этого не могу! У меня уже есть собственное достоинство. Я себя уважаю.

Мама не встает.

Я захожусь в крике.

Тогда она вскакивает, рывком вытаскивает меня из кроватки и тащит в другую комнату. В той комнате пол каменный, серый в белую крапинку.

Разгневанная, мама сдирает с меня ползунки и, держа на весу, приказывает: «Писай!»

Я ощущаю жуткое унижение. Мать заставляет меня делать то, чего делать нельзя человеку.

Но я уже не могу сдерживаться. Писаю на пол.

Душа моя заледенела от ужаса. Чудовищное противоречие: именно мать принуждает меня совершать то, что запрещено.

И вот до сих пор я не понимаю: почему ей легче оказалось тащить меня в другую комнату, унижать? Ведь гораздо проще было посадить меня на горшок в кроватке…

С этого эпизода возникло в моей душе серьезное опасение в отношении матери. Какое-то подобие сомнения: «А умеет ли она любить?»

Сомнение и отчуждение…


Есть слово в тюремном лексиконе: беспредел. Вошло оно в обиход всей нашей страны на изломе 80-х. И – заметьте – легко вошло, быстро, без выяснений: а что это значит, а как и куда это приладить? Родное слово. Наше. Понятное по изначальной сути.

Для меня – очень понятное. Есть такая черта в характере народном: срывает все ограничители – и понеслось!

«Птица-тройка»… Три обезумевших, мчащихся без дороги, ослепленные шальным куражом коняки…

А потом… Уже из другого классика… «Заездили клячу… Надорвалась…»

Надо сказать, что во мне тоже сидит эта материнская сила. Еще какая! Перед лицом опасности я не сробею. И на защиту своих встану. И буду смеяться в лицо врагу. Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Поэтому – стой до последнего!

Эта сила хороша для войны. Именно она делает солдат непобедимыми. Именно за нее русский солдат так ценился и ценится. Неслыханное упорство и самоотречение!

Но в быту, по отношению к ребенку, сила эта не имеет права о себе заявлять. Она – убийца. Она – табу.

Я постоянно вижу, как она возникает, вспыхивает, испепеляет что-то самое важное, трепетное в готовой любить душе… Об этом надо знать.

Но откуда было этому научиться моей двадцатидвухлетней матери? Все ее отрочество, юность прошли в непосильных трудах: старшая сестра в семье, где росло 9 детей, военные годы, голод, нищета… А тут уж и я подоспела…

Мотивы ее мне, взрослому человеку, понятны сейчас. Как я догадываюсь, в обиходе их отчаянно бедной семьи, может, и отсутствовал вовсе такой предмет роскоши, как детский горшок. Я не сужу маму.

Но тот ребенок, который остался во мне, до сих пор недоумевает и спрашивает: почему?

Последствием этого эпизода стала моя определенная проблема. Я не могу, как все нормальные люди, запросто забежать в туалет – куда там! Я сначала пытаюсь узнать обстановку: чисто ли, запираются ли кабинки… И только тогда… А лучше всего – до дома добраться…

Такие дела…


Все черты русской женщины, перечисленные Некрасовым, отчетливо проступали в цельном облике мамы: и спокойная важность ее красивого лица, и сила в движеньях, и царственность облика, взгляда. Да, красива во всякой одежде. Да, ловка ко всякой работе. И «грязь обстановки убогой не липнет»…

Но это – до поры до времени… Коррозия происходит. Точит ржа… Такое выпестованное веками сокровище, как русская женщина, должно бы храниться гораздо бережнее… А если нет… Оглянитесь вокруг…


С мамой связано у меня еще одно глубокое переживание раннего детства.

Мне два с половиной года.

Поздняя весна.

Мы гуляем среди травы, деревьев в зеленой листве, кустов. Все в природе свежее, новое, ясное. Я не помню других людей рядом. Они наверняка были. Но в памяти – только я и мама.

Мы проходим сквозь небольшую светлую рощицу и оказываемся перед бескрайним зеленым лугом. На горизонте зеленеет всеми оттенками лес.

Дух захватывает от незнакомого щемящего чувства. Хочется смотреть и смотреть.

Мама берет меня на руки, прижимает к себе. Мы просто смотрим и молчим. Долго-долго.

– Смотри: это твоя родина, – произносит мама.

С этих материнских слов и началась для меня Родина-мать.

Душа впитала.

Это чувство я поняла.

Так возникло предощущение моей Первой и Неизменной Любви.

Мать-сыра земля! Странной любовью любим мы тебя!

И ты… Ты даришь нам любовь, порой похожую на ненависть…

Но нет! Так думать нельзя! Ненависть – от людей, от лукавого…

А цветущий луг и бесконечный лес на горизонте – вот что вечно.

Маленькое отступление по поводу…

Наш, русский менталитет.


Итак, из чего мы с вами состоим? Ментально? То есть – какие мысли бродят в наших бедовых головах и каким импульсам мы подчиняемся прежде всего? Чему нас учит наш социум (пышно выражаясь), а – честно выражаясь – те разодранные в клочья подобия человеков, что встречаются на нашем тернистом и каменистом пути, ведущем незнамо куда.

И подошли мы к, так сказать, краеугольному камню нашего менталитета. Помните ведь – не отрицайте, вы все читали – помните сказочку:

– Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что?

А?

Каково?

Лично я просто терялась. По детскому недоумию, вероятно. Мне почему-то в детстве надо было «чисто конкретно», «реально» указать направление и цель. И вот от этой сказки мой родной менталитет заряжался чем-то загадочно-негативным.

– Куда итить-то, мам-пап?

– Ай, да незнамо куда. Иди-молчи. Не спрашивай. Не мешай. Мы устали.

– Чего принести-то?

– А хули ты тут вертисси под ногами? Поживешь с наше – поймешь. Иди. Учи что-нибудь. Пригодится…

Но и это как ба (не путайте с как бы) были цветочки.

Потому что нашему менталитету помимо неясных целей и задач требовался особый дорожный знак.

Ну, вот такой:

Едешь ты себе по дороге луговой-полевой, цветочки зреют-распускаются,

соловьи поют, не тревожа солдат, полегших на полях сражений…

Цок-цок-цок. Скок-поскок.

И вдруг: камень.

Ёлкино-моталкино! Камень – такой гранитный надгробный буквально монумент. И на нем обещание тебе, непонятно от кого. То ли от работников ГАИ, то ли выше…

– Направо пойдешь – коня потеряешь. (Не, коня жальче всего, он ни в чем не виноват – направо не пойду, не бойся, коняга!)

– Налево пойдешь – голову потеряешь (вместе с менталитетом, видать) – ой, нет, налево не надо… Куды ж без менталитета…

– Прямо пойдешь – потеряешь все: коня, голову, имущество – движимое и недвижимое, все перспективы накроются медным тазом напрочь – мамма мия! Куда ж нам плыть?

Может, назад как-то изловчиться-вывернуться? И тихо-тихо на коне к соловьям и лугам полевым?

Хрен те к соловьям! Читай: назад повернешь – все ваще взлетит на воздух! Потому что история не знает сослагательного наклонения. И в прошлое вернуться нельзя, не превратившись в соляной столп.

Что ж получается-то?

Как это выразить поприличнее?

Ну, короче: вы делаете мне больно!

А камень: «Свобода – исконное право русского человека! Выбирай, сволочь! Вас много, а я один!»

Ну, и прешься на свой страх и риск, стараясь, чтоб, если что, своя голова слетела, но хоть конь, ни в чем не виноватый, не пострадал.

Или есть еще вариант, который никто не исключал. Напротив, весьма популярный вариант (и поди кого-то обвини в его выборе). Это вариант Ильи Муромца. Помните в Третьяковке? Три богатыря. Один другого смелее. Сидят себе – при конях и менталитете.

А суть в том, что И. Муромец поначалу, растерявшись, видимо, от сообщений на камне, просто тридцать лет и три года лежал на печи.

Есть такие, кто его осудят?

Лично я – нет.

Я бы тоже предпочла построить у самого камня избу с печью. И лечь на нее. И чё? Много ли человеку надо? Кувшин молока и краюха хлеба. И лежи. И всем хорошо.

Оно как-то все само собой образуется.

Главное, блохи чтоб не завелись. А то щекотно больно.

Но – жив. И камень доволен. Не возражает камень. Про печь на нем ничего не написано.

(Это тогда еще не придумали налоги на недвижимость по рыночной стоимости взымать, а то б Илюша подскочил еще до появления Соловья-Разбойника.) А так – он лежит себе без налогов и в ус не дует. И в бороду не плюет.

Но встать все же пришлось.

Соловей-Разбойник слишком сильно свистел.

Терпежа никакого уже не осталось.

И ТОГДА ОН ВСТАЛ…

Ну, вот как-то так с нашим менталитетом – в общих чертах)))

Главное, кому это интересно, – вопрос времени.

Встанет обязательно.

Но каждый раз хочется, чтоб не вставал.

А ведь будят, гады!

Лежать мешают.

Свистят…

И книжек не читают. И истории своей не знают…

А вы говорите – менталитет.

Мока, или Искусство медитации

По утрам все взрослые уходят из дома. У них важные дела. Дома остается только бабушка Бетя. Она за мной и присматривает.

Бабушка сказочно добрая. Худенькая и тихая. Она очень больная, бедная Басечка. У нее много разных болезней. И всё из-за войны. До войны она была здоровая и счастливая. А потом тяжело заболела.

Я уже понимаю, как у нее все начинается. Она вдруг принимается задыхаться, кашлять, ловить воздух ртом… Я в свои два с половиной года не знаю, как называется ее болезнь. (У нее астма.)

И еще у нее огромная кровавая рана на груди. Огромная. Иногда она чуть затягивается, а иногда кровоточит. Бабушка меняет повязки. Мне ее очень жалко тогда. Мне делается невероятно страшно, я не могу смотреть на эту чудовищную рану и на окровавленные бинты, которые остаются после перевязок.

Бабушка, которая себя неплохо чувствует, и бабушка, у которой начинается приступ, два разных человека.

Первая бабушка зовет меня к себе, читает мне книжки, заплетает мне косички, кормит и смотрит на меня с такой любовью, что между нами словно что-то светиться начинает.

Когда бабушке делается плохо, она требует, чтобы я к ней не подходила. Ни в коем случае! Она считает, что ее кашель опасен для меня.

Подходить нельзя! А мне все равно хочется к бабушке.

Не от хорошей жизни придумывает она верный способ меня отпугнуть.

На свет Божий появляется Мока.

Как бы это объяснить… Как бы это описать…

Мока – это страшный, мерзкий ужас. Мока – это безусловное зло.

Я даже в сторону Моки боюсь и смотреть.

Хотя вообще-то взглянешь (не зная, что это Мока) и увидишь обычное большое птичье перо.

Но воображение у меня богатое. У бабушки, видимо, тоже.

В общем, сумела она меня убедить, что когда появляется в ее руках Мока, я должна опасаться всего самого темного и ужасного…

При виде Моки я трепещу.

Вот мы остаемся одни. Я захожу к бабушке в комнату, стою у порога. Она хватает ртом воздух. Худенькие руки держатся за горло. И все-таки она замечает меня.

– Мока! – произносит бабушка через силу, показывая на огромное перо, лежащее у нее на коленях.

Душа моя леденеет.

Я забираюсь под стол, который стоит у самого входа в комнату дедушки и бабушки.

Это мое место, когда появляется Мока.

Бабушка должна меня видеть. Ведь в другой комнате я могу сделать что-то неправильное. Могу залезть куда-то. Упасть. Найти спички. Зажечь огонь. Устроить пожар. Сунуть пальчики в розетку…

Вообще-то я ничего этого не могу. Но взрослые уверены, что я только этим и стану заниматься, окажись одна.

За ребенком нужен глаз да глаз. Присмотр. И что делать, если все на работе? И что делать, если у бабушки приступ?

Моке – появляться. А мне – сидеть под столом, скованной ужасом.

Я сижу.

Что я делаю за эти несколько часов, пока не возвращаются с работы остальные родственники?

Я держу в руках лошадку и куклу. Они маленькие, еще меньше меня. И тоже очень боятся Моку. Я с ними вслух не разговариваю, чтобы Мока ни в коем случае нас не заметила.

Я просто думаю. Я с ними говорю в своих мыслях. И они отвечают. Много чего они мне рассказывают. И я им много чего сообщаю. Нам не скучно. Наоборот: нам очень интересно.

Мне внутри себя гораздо интереснее и безопаснее.

Я тогда очень четко поняла: тело мое отдельно, а я – отдельно.

Тело может сидеть скрючившись под столом. Я в эти часы ухожу далеко-далеко… Меня нет. И время проходит незаметно.


– Как Галенька? Хорошо себя вела?

Папа пришел.

– Ее надо покормить. И погуляй с ней. Бедная девочка… Опять я терзалась весь день…

Бабушке уже получше. И Моки нигде нет.

Есть я не хочу. Я хочу гулять.

Жизнь налаживается…


В сухом остатке. Я до четырнадцати лет не могла дотронуться до самого маленького перышка. Паника начиналась. Потом все прошло.

Положительный момент – мне не скучно с собой. Я всегда знаю, куда мне деваться, если долгое время приходится ждать в неподвижности.

Сейчас это называется медитация…

Да какая разница? Разве дело в названии?

Девочка, как тебя зовут?

Такая у нас была с папой игра. Он возвращался домой, брал меня на руки и спрашивал:

– Девочка, а девочка, как тебя зовут?

Ему наверное очень нравилось, что у меня есть отчество. И по отчеству видно, чья я дочка. Папина!

Я знала, что зовут меня Галина Марковна. Тренер у меня был замечательный. Ежедневный вопрос – ежедневный ответ. Но говорить-то я еще не приспособилась.

Поэтому ответ мой звучал так:

– Гага Мага!

Это приводило папу в восторг. Он и друзьям своим меня показывал, прося выговорить свое имя.

– Гага Мага!

И всеобщее удивление.

Так за мной осталось младенческое имя – до сих пор для самых-самых близких я – Гага Мага.

Папа говорил со мной стихами. Придумывал на ходу. У него получалось легко и смешно. Я ловила радостный ритм стихов и хохотала.

Папа был моим счастьем.

«Выпрямительница дорог»

Два сна из детства помню до сих пор: повторялись часто.

Первый. Мы идем с мамой по улице. Вдоль тротуара сидят безногие инвалиды на низеньких (у самой земли) тележках с маленькими скрипучими колесиками. Инвалид едет на этой тележке, отталкиваясь от земли руками. Не просто руками, конечно. Он держит в них деревяшки, похожие на утюги. Вот этими утюгами и отталкивается.

Таких людей очень много. Они собираются вместе и сидят на своих тележках, разговаривают. Иногда они пьяные. Но ничего плохого они никогда не делают. Если пьяные, смеются и разговаривают громче обычного.

Они всех вокруг знают, и их все знают.

Когда идешь мимо них, они всегда здороваются, приподнимают на головах кепки (это такой знак уважения) и говорят:

– Здравствуй, Нина.

– Здравствуй, Марк.

И с ними здороваются тоже.

Я их немножечко боюсь. Мне кажется, что кто-нибудь из них может ради шутки, если пьяный, схватить своей длинной рукой меня и утащить на своей тележке далеко-далеко.

Папа, заметив, как я жмусь к его ноге, проходя мимо безногих, сказал:

– Не бойся их. Они такие же люди. Только еще несчастнее. Плохого от них не будет.

Я стараюсь не подавать виду, но боюсь все равно.

…Во сне мы идем с мамой по улице, где сидят обычно инвалиды. Когда мы подходим к ним близко, они снимают свои кепки и говорят:

– Здравствуй, Нина!

Я смотрю, а у них голов-то нет! Вместо голов обрубки, как бывает, когда дерево сломано грозой. И голоса раздаются из этих древесных обрубков!

Меня охватывает такой ужас, что я даже пошевелиться не могу. И вздохнуть не могу…

А потом делаю усилие и просыпаюсь.

Какое счастье, что это сон!

Не понимаю, зачем он повторялся?

А вот второй сон снился мне, начиная с младенчества, долгие-долгие годы.

Я еду на невиданной машине. Она очень низкая, узкая. Сейчас я бы сказала, что по виду это гоночная машина. Но тогда их и в помине не было у нас, я таких не видела. Еду одна. Машина управляется только силой моей мысли.

Я мчусь с огромной скоростью, машина ревет. И вдруг она сама по себе сворачивает с дороги в поле. Делает вираж, мчится к лесу. Я понимаю, что это неправильно. Я мысленно заставляю машину вернуться на дорогу.

Это отнимает очень много сил, но я уверена, что трачу силы не зря. Я должна отвечать за свой путь и направлять машину так, чтобы она ехала по дороге.

Просыпаюсь я после такого сна потная от усилий. Обязательно просыпаюсь! Перевожу дух. И потом, если не утро, засыпаю опять.

Сон снился и снился. И я знала, что это важный сон. Что-то он мне втолковывает. Внушает мне, в чем заключается моя миссия.

Я выбираю свой путь. Я отвечаю за свой путь. Я возвращаюсь на свой путь, если меня заносит.

А в детстве я про себя говорила: я – выпрямительница дорог.

Как папа спас мою голову

Мама очень не любила меня расчесывать. Расческа застревала в моих кудрях, зубья выпадали. К тому же, чувствуя ее раздражение, я начинала орать «благим матом», то есть очень громко. Она больно расчесывала.

Шампуней тогда никаких не было. Купали меня в оцинкованной ванночке. Голову мыли мылом. Оно промывалось плохо. На расческе от мыла оставались потом белые следы.

Все это: и мытье головы, и расчесывание – казалось мне пыткой.

А уж маме – тем более. Времени в обрез, дел полно, надо просто быстро расчесать, заплести косички, и всё. А тут нескончаемые душераздирающие крики…

Кстати, папа ухитрялся расчесывать меня совсем не больно. С разговорами, шутками, песнями. Я и не замечала, как заканчивалась эта процедура. Но папа был все время занят.

И вот однажды маме надоело.

– Все! – крикнула она. – Хватит! Сейчас пойдем в парикмахерскую и снимем это все наголо.

Я видела, что всех детей в округе действительно брили наголо. Девочки потом ходили в платочках, а мальчики – прямо так, с голыми головами. Косы имелись только у меня.

– Нина, не делай этого! – воскликнула бабушка, у которой как раз начинался приступ астмы. – Нина! Не уродуй ребенка! Оставь ей волосы!

– Нет у меня сил слышать, как она орет! – отказалась мама и потащила меня на улицу.

Последнее, что я слышала, были сиплые стоны бабушки:

– Нина, оставь голову ребенка в покое!

Конечно, я испугалась за свою голову. Я не знала, что именно в парикмахерской делают.

Может, как в моем повторяющемся сне, не только волосы срезают, а кому-то и головы. Чтоб не орали. Маму же раздражает именно мой крик. Волосы-то сами по себе молчат. Мешает моя голова. На ней рот. Ртом я кричу. И еще глаза. Из них выливаются слезы. Вот что ей на самом деле мешает!

Ору я почище любой пожарной сирены.

На улице мать ожидает ее младшая сестра, моя тетя. У мамы много сестер. Я их не люблю. Они не добрые. Когда мама приходит со мной к ним, они рассматривают меня, как чужую, как неведомую зверюшку. Так я чувствую.

Мама с ее сестрой несут меня, извивающуюся и заходящуюся в крике, в парикмахерскую. Сажают в кресло.

– Под ноль! – говорит мама.

– Не жалко? – спрашивает парикмахерша.

– Новая отрастет, лучше прежней. (Она о косе, а я уверена, что о голове!)

– Не отрастет! Не отрастет! – рыдаю я.

Я знаю, что ни руки, ни ноги, ни тем более головы у человека не отрастают. Только волосы и ногти. Но не головы!

Нет мне спасения!

– Пусть кричать перестанет, у меня сейчас уши лопнут, – смеясь, говорит парикмахерша.

– Не кричи, – велит мне мамина сестра. – Хуже будет: уши отрежут.

И после этого обещания я должна перестать плакать?

Ай-яй-яй!!! Помогите!!!

Костры горят высокие,

Котлы кипят чугунные,

Ножи точат буланые,

Хотят меня зарезати![1]

Но спасение приходит! Никогда нельзя терять надежду!

В парикмахерскую вбегает папа и выхватывает меня из кресла. Я перестаю плакать, вцепляюсь в него и еще долго всхлипываю и дрожу.

– Я же тебе сказал: не смей стричь! Зачем тебе надо, чтобы она плакала? – обращается папа к маме.

– Новые бы отросли, расчесать же невозможно! – отвечает мама.

Папа предупреждает парикмахершу, чтоб никогда больше и думать не дерзала о том, чтоб меня стричь.

Я крепко держусь за его шею и не могу перестать всхлипывать.

Оказывается, бабушка смогла позвать соседку. Та побежала за папой: «Скорей, скорей! Там Галю стригут!»

Вот он и примчался на помощь.

Папа – мой спаситель. Лучше, чем в любой сказке.

«Крик станции»

Ну, вот. Мне уже два года и девять месяцев. Лето. Все идет своим чередом. И вдруг к нам приезжает тетя Таня. Я еще не знаю, что это моя Танюсенька. Но она мне нравится с первого взгляда.

Она называет бабушку и дедушку «тетя» и «дядя».

Она устраивает в квартире генеральную уборку. Она готовит, кормит меня, водит меня гулять, когда все на работе. Она читает мне книжки. Днем и перед сном. Я больше не сижу под столом. Мока не показывается.

Так проходит какое-то время. Потом уезжает папа. Я знаю, что он едет в Ленинград учиться в университете.

– А мы поедем в Москву, – говорит тетя Таня. – Хочешь в Москву?

– Хочу, – отвечаю я.

Я ничего не знаю про Москву и не понимаю, о чем идет речь.

Про Ленинград знаю: там теперь папа.

А Москва… Что это такое?

Мы втроем: мама, тетя Таня и я едем на вокзал. Мне там очень не нравится. Очень! Там ужасно пахнет: углем, куревом, грязным туалетом, тоской… Там суматоха.

Я начинаю реветь в голос. Мама меня успокаивает:

– Ну чего ты раскричалась? Мы вместе сейчас поедем в Москву. Там красота…

– Папа! – кричу я истошно. – Папа! Хочу к папе.

– Нет папы. Уехал твой папа. А мы тоже поедем сейчас. Прекрати.

Я никак не могу уняться. Хочу – и не получается.

Подходит поезд. Он стоит всего минуту. Надо успеть, а то уедет без нас. Ступеньки поезда очень высоко, мне не одолеть. Меня затаскивает проводница. Мама и тетя залезают вслед.

Колеса стучат: та-да-дах, ты-ды-дых, та-да-дах, ты-ды-дых…

Я смотрю в окно.

Я никогда не вернусь назад в Каменку, что под Пензой. Я еду в новую жизнь.

Но я об этом и не догадываюсь.

И я, конечно, не знаю этих стихов, я прочту их студенткой, в самиздатовской тетрадке. Прочту и сразу запомню. Это про меня:

Крик станций: останься!

Вокзалов: о жалость!

И крик полустанков:

Не Дантов ли

Возглас:

«Надежду оставь!»

И крик паровозов.

Железом потряс

И громом волны океанской.

В окошечках касс,

Ты думал – торгуют пространством?..[2]

Москва, проезд Девичьего поля, дом 2, квартира 60а

– Москва! Приехали!

По всему вагону разнеслась радостная песня о Москве. Пассажиры засуетились. Поезд встал.

Вот это вокзал! Это ужас что такое! Столько людей! Все торопятся, толкаются. Запах – не описать. Очень плохо пахнет. Очень!

Мама подхватывает меня на руки. Они с тетей идут очень быстро. Я стараюсь ни на что не смотреть.

– Лето! Все хлынули в Москву! Всем надо посмотреть, – объясняет тетя.

Мы спускаемся в метро.

– Сейчас будет лестница-чудесница, – обещает тетя. – По ней не надо идти, она сама едет.

И правда! Вот здорово! Такая длинная-длинная лестница, конца не видно! И едет сама! Я смотрю по сторонам: как много места, какие высокие над лестницей потолки… Все, как в книжке про «Жил-был царь со своею царицей»…

Потом мы едем на поезде. Но совсем на другом, не таком, который привез нас в Москву. Тут только сиденья. Нет места, чтобы лежать. Людей много. Слишком много для меня. Я прижимаюсь к маме, прячу лицо.

– Станция «Парк культуры», – объявляет вагон женским голосом.

Двери открываются, мы выходим.

Снова лестница-чудесница. Теперь мы едем вверх. Лестница, которая сама едет, мне очень нравится. От нее делается весело.

Потом мы еще едем на троллейбусе. Это автобус, но у него на крыше большие усы, как у жука. Усы держатся за провода. Из-за этого троллейбус и едет. Наш троллейбус называется «Б». Ехать нам совсем близко.

– Пару остановок, и дома, – обещает тетя.

Вот мы и приехали.

– Запомни адрес, – учит тетя, – проезд Девичьего поля, дом два, квартира шестьдесят-а. Это важно. Мало ли что. Ребенок должен знать свой адрес. Повтори!

Я повторяю. Я легко запоминаю – меня папа научил запоминать стихи. Главное – понимать, о чем речь. А то запоминается бессмыслица.

– Дечиваполя, – повторяю я.

– Почти правильно, – хвалит тетя. – Повтори еще, чтобы стало понятнее. Тут было в старину поле, на нем девицы гуляли.

– Красны девицы? – уточняю я.

– Всякие, – смеется тетя, – я их не видела. Главное – это место стало называться «Девичье поле». Понимаешь?

– Да! Девичье поле, – выговариваю я вполне осознанно.

Теперь все ясно.

Мне приходится несколько раз повторить адрес.

Запомнила! Все хорошо.

А вот мы и пришли.

Это мой новый дом. Я проведу здесь свое детство. И даже в школу пойду отсюда.

Академия Фрунзе, Зубовская площадь, Плющиха, сквер между проездом Девичьего поля и Малой Пироговской – вот главные мои адреса.

От Каменки осталось название места рождения в метрике. Воспоминания раннего детства – не о месте, а о людях и собственных ощущениях.

Только вот кромка леса на горизонте…

ВЗГЛЯД ИЗ СЕГОДНЯ. ТЫСЯЧИ СЧАСТЛИВЫХ СЛУЧАЙНОСТЕЙ, ИЗ-ЗА КОТОРЫХ Я ПОЯВИЛАСЬ НА СВЕТ

Сейчас начинаю повествование о тех удивительных случайностях, которые привели меня в жизнь.

После расставания с матерью, с Каменкой, с дедушкой и бабушкой, со всем укладом моей младенческой жизни осуществился переход на другой этап существования.

Детство мое – осознанное, надежно сохраненное памятью – началось с переездом в Москву. Но именно на этом сломе: от младенчества к детству – я и хочу сделать отступление и рассказать некоторые истории тех, кто был до меня.


Родителей моих вместе я помню смутно. Папа уехал учиться в Ленинград, мама доучивалась у себя. Стронуться с места вслед за мужем сразу не получилось. Отложили на потом. А «потом» так и не случилось.

Детство мое прошло в тесном общении с папой, с его письмами, постоянно присылаемыми в подарок книгами, с летними каникулами, проведенными у него.

И вот однажды, когда я сама уже была матерью семейства, зашел у нас разговор о моих предках. Я огорчалась, что знаю о себе только по обрывкам случайных разговоров. Ведь знать о себе – это, кроме всего прочего, хорошо представлять, из чьих судеб сложилась твоя собственная судьба.

Папа пообещал мне написать о себе, о своих родных и даже о материнской родне.

Получилось три письма. С них и начну.

Письмо первое

«Помню себя с раннего детства.

Семья жила в деревне. Отец был близок к крестьянской жизни, очень уважал и любил крестьян, считал их честными, порядочными людьми, сам был трудяга. Имел небольшое хозяйство: корову, лошадь, птиц.

Я и брат были близки к природе. Рядом с домом было озеро. Помню, что отец иногда катал нас зимой по озеру и давал править лошадью. Брат Тима однажды резко дернул вожжу, и санки опрокинулись, все упали, но без последствий.

Мы очень любили природу и животных, маленькими кормили с руки корову, лошадь.

Крестьяне уважали отца и дедушку за честность и трудолюбие.

В доме была комната – называлась «темненькая». Однажды Тима открыл эту комнату: там стоял новорожденный теленочек с белой лысинкой. Тима очень испугался. Отец завел его в «темненькую», где он подружился с теленочком и больше его не боялся.

Отец и мать были очень дружны, никогда не ругались и громко не разговаривали. Нас никогда не наказывали. Помню, что Тима в чем-то провинился и тогда отец снял с него штанишки и два раза дотронулся до голого местечка ремнем, при этом он смеялся, а Тима плакал, мне его было жалко. Отец сказал, что и меня нашлепает, если я не буду слушаться. С нами жила тетя Аня, наша любимица, которая нас любила, как мать, и особенно меня.

Мама моя часто болела, но была великая труженица, очень нас любила и жалела.

Отец всю жизнь был ей предан самым чистым и самым честным образом. Ухаживал за ней, как за ребенком, и она его берегла, как нас.

Наша семья, как я теперь понимаю, была идеальная. К сожалению, мне таких семей больше не приходилось видеть. Я не идеализирую, а все говорю, как мы договорились: только правду и что помню.

Отец был простой человек, но очень любил нашу природу и часто водил меня и Тишу в лес, на луг, на озеро. Он научил нас ездить верхом на лошади, ухаживать за скотом, мы испытывали большое удовольствие чистить коня, кормить корову. Иногда она лизала нам руки, язык у нее очень жесткий и шершавый, мы боялись, что она нам откусит руку, но отец говорил, что корова людей не ест и руки наши будут целы. Мы привыкли к этому.

Отец был набожен. Запрещал мучить животных: кошек, собак, говорил, что это большой грех.

Друзья отца в основном были простые мужики. Мне запомнился один, звали его Филипп, прозвище было «железный». Я как сейчас помню этого человека. Высокий, плечистый, с большой окладистой бородой. Потом, когда я узнал про Л.Н. Толстого, я его представлял именно таким. В любое время дня и ночи этот Филипп готов был выполнить любую просьбу отца. Нас, детей, он очень любил, брал на колени, и мы трогали его бороду, а он нам рассказывал сказки, я сейчас не помню ни одной, но слушали мы его, притаившись у него на руках. От него всегда пахло свежим воздухом, сеном и конским потом. Это для меня были самые лучшие запахи с детства и до сих пор. Он был добрый и очень честный. Если скажет слово, то не изменит его. Железным его звали за характер и силу. Таких прекрасных русских типажей сейчас не найдешь.

Из деревни мы переехали в небольшой городок Ярцево, Смоленской области. Снимали квартиру у одного домовладельца. Дом был большой, типа барского. Читая впоследствии Тургенева, Гончарова и других классиков, я представлял именно этот дом. У хозяина была старая жена, при жизни я ее не видел, но она умерла, и гроб с ее телом вывозили со двора дома. Гроб был обшит бархатом. Старуха казалась восковой. Впоследствии я ее отождествлял с пушкинской Пиковой дамой.

С момента этого зрелища я узнал о смерти, стал тосковать, не за себя, а сначала за родителей, что они когда-нибудь умрут. По ночам я плакал, но никому не говорил о своих переживаниях.

Отец всегда приносил из деревни игрушки, сделанные по его просьбе мужичками: то тележки на деревянных колесиках, то палочки с лошадиными головками и другие вещички.

Отца мы любили за его мужество, чувствовали, что он нас любит, но вида нам он никогда о своих чувствах не подавал.

Мать открыто нас любила и лелеяла, не терпела грязи, капризов, приучала к работе – любой.

Рядом с нами в деревне жил отец твоей тети Цивы. Меня однажды повезли на несколько дней пожить у них. Я переночевал у них ночь, загрустил, отец Цивы заметил и отвез меня обратно домой. Мой отец и отец Цивы – братья – очень смеялись, когда я оказался дома, и говорили, что я очень смелый парень. Я понимал, что они надо мной подшучивают, но виду не подавал».

Письмо второе

«Дорогая Галинка моя!

Продолжаю…


В Ярцеве пошли в школу, долго не проучились. Помню, мне сшили из какого-то материала сумку, в которой были букварь и тетради, ручка и в бутылочке чернила. Никакой формы не было. Ботинки намазаны ваксой до блеска.

Тима был красивый мальчик. Глаза были синие, волосы темно-каштановые, волнистые, не как у твоего отца – колечками. Он был худенький, но крепкий мальчик, рослый. Особенно был красив у него нос с горбинкой, маленький рот, нежное лицо. Это все было в детстве. Потом он стал красавцем, ростом был высок, строен, брови черные, глаза синие, волос темный.

Вскоре после того как мы в Ярцеве пошли в школу, семья наша переехала в Крым. Мы жили в колхозе, вырастили корову, держали птиц.

В 30-х годах случился страшный голод, мы уехали в Смоленск.

В Крыму мы, то есть я и Тима, жили в труде, ухаживали за коровой, доили ее, чистили сарай, ездили верхом на колхозных лошадях по степям. Степи там очень живописны, трава, как море, колышется, цветы большие, красные и степное растение курай, очень душистое.

Тима был очень чувствительный парень, не давал резать кур, не терпел мучений кошек, собак, даже сусликов и мышей жалел. Мне казалось, что мама его любила больше, чем меня. Я, наверное, ошибался, мне, наверное, так казалось, но я не обижался на это, так как я сам очень любил своего брата. Отец к нам обоим относился ровно. Игрушки мы делали сами из бумаги: лошадок, коров, поросят, собак. Я ходил в домашнем сшитом тулупчике желтого цвета. На ногах в нехолодную зиму носили сшитые дома из материала «бурки», так мы называли эту обувь, на бурки надевали калоши.

Мать очень следила за чистотой, мы всегда были чистые. Отец без передышки работал в колхозе. Он был очень сильный. Помню случай, когда на какой-то праздник в колхозе зарезали быка. Его нужно было перенести куда-то. 12 человек на оглобле, пропущенной через связанные ноги быка, подняли его, но, не сделав двух-трех шагов, упали. Мой отец и еще один мужчина подняли быка вдвоем и отнесли его, куда было надо.

Я, брат и другие ребята видели это, и мы очень гордились нашим дорогим отцом. Закваска у него была прочная.

Из рассказов отца мы знали, что его брат – отец нашей дорогой Тани, Стеллы и Ани – был богатырь. Высокий, стройный, красивый и очень сильный. Мужики боялись с ним бороться, так как он их кидал, как котят. Его любили. За силу, мужество всегда любят людей, во всяком случае – уважают.

Отец рассказывал про моего дедушку, твоего прадеда. Он жил в деревне, был очень сильный, высокий, лицо, по описанию моей мамы, которая очень любила моего дедушку, было божественно красивое: окладистая борода, густые брови, нос с горбинкой, большой рост и прекрасное телосложение.

Я его представляю, наверняка и ты его представишь, я не мастер описывать портреты.

Отец и мать рассказывали мне, что когда я родился и меня привезли домой, дедушка, уже старый и больной, подошел к моей кроватке, спросил: «Зачем вы привезли этого паскудника?» – потом постоял, подумал и сказал на своем языке: «Кто входит в жизнь, а кто уходит из нее».

Дети дедушки его очень любили и уважали.

В 1910 году отец ушел служить в армию, потом участвовал в Первой мировой войне. Четыре года находился в Германии, в плену. К немцам относился уважительно за их аккуратность, точность и трудолюбие.

Потом, когда уже произошла революция, он и другие солдаты вернулись на Родину. Мое описание не последовательно, так как пишу урывками и что приходит на память.


Итак, из-за голода мы вернулись в Смоленск. В Смоленске Тима закончил десять классов и в каком-то заочном институте закончил курсы английского языка, которым владел хорошо. Он расцвел, красив был необыкновенно, очень много читал, рисовал, писал маслом. Помню, он написал акварелью портрет девушки, с которой он дружил. Кажется, этот портрет у нас где-то лежит. С девушками Тима был застенчив, хотя многим нравился.

Я закончил восемь классов.

Началась война.

22/VI-41 года я с ребятами утром ушли за город в лес. Загорали, купались. На деревьях вырезали имена, дату, кто кого любит. Пекли картошку.

Днем вернулись в город, узнали про войну.

Все кончилось. Детство, юность.

В первых числах июля Тиму нашего призвали в армию.

Больше мы его не видели.

Видимо, предчувствуя недолгую жизнь и вечную разлуку, он все время держал маму за руку.

Никогда не забуду этой трагедии.

В армии он воспрял духом, писал хорошие бодрые письма, писал, как они били фрицев, успокаивал мать и всех нас, писал мне.

Как он погиб, ты знаешь: под Сталинградом. В наградном листе сказано, что он один убил 30 немцев – солдат и офицеров, награжден орденом Боевого Красного Знамени посмертно.

Когда это печальное известие получили мои бедные родители, я был уже в армии.

Погиб он в октябре 1942 года, ему было 19 лет.

Когда я пришел с войны, мама мне рассказала, как она получила «похоронку» – так называли эти вести.

Она в лютую стужу пошла из деревни раздетой, в тапках на завод, где работал отец. Отец был убит горем, лежал на полу, все мужество покинуло его, и, как ни странно, слабая больная мама оказалась крепче его духом и спасла его морально.

Мать очень сильно простудилась, у нее постепенно развилась бронхиальная астма, от которой она и умерла 11 ноября 1966 года.


Я служил, а потом воевал в десантных войсках. Служба была суровая, тяжелая, но мы были молоды, полны патриотизма, шли напролом на смерть, на кровь.

Сталина любили как божество.

С боями прошли Будапешт, Вену и, не дойдя до Праги, встретились с союзниками. Нас разделяла речка, мы с ними не общались».

Письмо третье

…Свои воспоминания я прервал, но начну снова, верней, продолжу.

О твоих предках по моей линии я тебе, кажется, написал все, что помню и знаю.

Что касается материнской линии, то скажу тебе, что твой дед по матери был способный человек, мастер на все руки, сам построил себе дом, семья у него была большая. Он был трудяга, очень способный человек, пользовался уважением у окружающих.

У меня с ним были очень хорошие отношения, он любил меня, я уважал его.

Его жена, твоя бабушка, была простая, не злобная женщина, наоборот – добрая, но пусть это тебя не огорчает – довольно неопрятная.

Не мне судить, но Иван Васильевич, дед, был, как бы тебе сказать, не под стать ей, то есть был гораздо красивее ее, но никогда ее не обижал, жили они дружно.

Иван Васильевич был к детям строг, его боялись, но любил детей своих и даже, по мере возможности, немного баловал. С моими родителями был дружен, часто общались. Моя мама всегда старалась угостить его.

Он был остроумен, внешне очень представителен, высок ростом, физически очень силен. Хоть я был молодым и здоровым, мне не удавалось перетянуть его на палке, сидя на полу.

Семья была большая и бедная. Сейчас они умерли, пусть им будет пухом земля. Я на них не в обиде.

О твоей матери думаю, что мне писать не стоит.

В настоящее время, прожив жизнь, я не хочу никого винить, но считаю, что я поступил правильно, а поэтому ты все поймешь сама.


И снова вспоминаю о войне.

На службе у меня были в основном друзья, братья. Мой командир взвода Бычков, командир роты Артемьев, командир батальона Малышев, командир отделения Костромин Юра, старшина Корягин.

Служил я в десантных войсках. Очень много внимания уделялось физической подготовке, прыжки с аэростата, потом с самолета.

В 1943 году нас бросили на «Перекоп» в тыл врага. Все обошлось благополучно. Потом снова Внуково – под Москвой. Наша бригада была резервом Верховного главнокомандующего, то есть Сталина. Его влияние и заботу мы ощущали постоянно по той закалке и той подготовке, которую с нами проводили. Амуниция и продовольствие были отменными.

Мы были молоды, крепки, как дубы. Потом нас направили на передовую, участвовали в боях в Венгрии по разгрому 11 (?) танковых дивизий, на озере Балатон, брали город Мор в Венгрии. Наш комбриг Виндушев наблюдал с КП за наступлением его десантников на город Мор. Мы ни разу не залегли, а, как говорится, с ходу ворвались в город. Виндушев переживал за нас. Многие погибли.

Были мелкие населенные пункты, городишки, всех не запомнишь.

Участвовали во взятии города Вены, это уже в Австрии.

Ряды наши редели, но все мои друзья, о которых я писал, остались целы, к счастью, не считая легких ранений, царапин. Мои командиры меня любили, и я их также. Костромин был старше меня на десять лет, он как-то охранял меня, если можно так сказать. Например, я рыл окопчик на двоих, а он ползет за едой, опасней было, как мне казалось тогда, ему, хотя пули и мины также летали над всеми и надо мной. Ели с ним из одного котелка.

Командир батальона Малышев любил нас, как детей, хотя сам он был тогда молод. Он был очень хорошо развит физически. В Вене его ранили в голову, мы с ним встретились на улице, голова его была забинтована, он ехал сам за рулем трофейного мотоцикла. Когда мы встретились, то обнялись, хотели его довезти до санбата, но он отказался, сказал, что в санбат не поедет.

В Вене нас встречали внешне с радостью, но были и враждебные встречи. Помню, встретились с ребятами с экипажа «Катюши». Их оскорбил один австриец, назвал их русскими свиньями. В экипаже «Катюши» были ребята, родители которых были расстреляны немцами, поэтому они были очень озлоблены на немцев, и тот австрияк, который оскорбил их, поплатился дорого.

С боями мы немного не дошли до Праги, встретились с союзниками.

Упустил момент, когда наш политрук, капитан Едзоев, он был осетин, 9 мая 1945 года, когда мы готовились в наступление, объявил, что Германия капитулировала. Лучше бы он сказал это после наступления, так как было очень тяжело думать, что война кончена, а тут можно погибнуть.

Но в наступление пошли с неохотой, многие погибли.

Трудно все это вспоминать.

С союзниками нас разделяла речка. На нашем берегу был лес, где мы находились. На другом берегу американцы или англичане каждый вечер веселились, там у них была духовая музыка, они приглашали нас, но мы не забывали, в чьем распоряжении мы находимся, и свою армейскую честь не марали.

Иногда к нам из леса приходили сдаваться немцы, мы их кормили из нашей солдатской кухни, не трогали их. Они рассказывали, что в лесу много немцев, боятся нас и поэтому могут быть всякие случаи, перестрелки и ненужные жертвы.

Нам поручили прочесать лес. Немцы, отстреливаясь, вышли к речке, разделяющей нас с союзниками, и бросились вплавь к ним. Мы в них не стреляли. Союзники их побили всех в реке. Откровенно – мы не огорчались из-за этого, но сами этого никогда бы не сделали. После этого все стали отходить постепенно назад.

Война кончилась, но в нас еще стреляли, и многие погибли.

После войны мы, как представители войск СССР, находились в Венгрии долгое время.

Я уже изучил, верней, научился говорить по-мадьярски, т. е. венгерски.

Венгры – народ трудолюбивый, аккуратный, гордый.

Жили мы там хорошо, на квартирах у хозяев. У многих из нас были романы. Девушки, как и везде, были хорошие, добрые.

Там я подружился с одним нашим сержантом. Его фамилия Удавицкий. Вместе проводили время с девицами, с мадьярами. К нам относились хорошо, мы уважали их обычаи, их самих, они нам платили тем же.

Есть у них осенью праздник. Что за праздник, не знаю, но отмечается он так: хозяева приготавливают у себя в доме всякую еду. Стол, пол – все уставлено жареной и вареной птицей, стоят всякие вина на столе, на полу. Все занято яствами. Сами хозяева уходят из дома, прячутся где-то во дворе, в кустах или на чердаке и наблюдают, кто зайдет в дом. Если кто зайдет в дом, покушает там и выпьет, то это друг, а кто пройдет мимо – враг. Поэтому в этот праздник у нас были все друзья, и пока ноги нас держали, мы заходили с друзьями в каждый дом, где отдавали должное еде и питью. Готовят они отменно.

Так протекала наша жизнь в Венгрии.

Потом мы вернулись в Россию, на Родину. Служба моя закончилась через несколько лет после войны, и я вернулся к своим дорогим незабвенным старичкам».


Документы о Тиме:

1. Извещение. («Похоронка»)


от 24/II-1943 г.

Красноармеец Говзман Цемех Иосифович в боях за Социалистическую родину убит 27/Х-1942 г.


2. НКО

Войсковая часть

№ 250

3/I-1943 г.


Говзман Иосифу Файвишевичу


Справка


настоящим удостоверяется, что снайпер красноармеец Говзман Цемех Иосифович за образцовое выполнение боевых заданий командования на фронте борьбы с немецкими захватчиками и проявленные при этом доблесть и мужество награжден орденом Красного Знамени


основание Приказ (указ) В.Д. фронта от 16 декабря 1942 г.


Командир части

гв. майор /Сушков/


3.


Говзман И.П.


28/III – 68 г.

№ 510043


Подольск Московской обл.


Сообщаю, что в наградном листе к приказу Донского фронта от 16/ХII-1942 г., по которому Говзман Ц.И. награжден орденом «Красного Знамени» записано:

«…в боях с немецким фашизмом, горя лютой ненавистью к врагу, красноармеец Говзман в короткий срок изучил снайперское дело, стал искусным стрелком-снайпером, грозой для немецких наблюдателей, пулеметных расчетов и офицеров. В боях за станицу Клетская, Сталинградской области с 24 по 27 октября 1942 г. тов. Говзман, искусно маскируясь, выслеживая врага, разил его своими меткими выстрелами…

Он истребил 30 вражеских наблюдателей, связных и офицеров.

В момент перехода численно превосходящего противника в контратаку на стрелковое подразделение 2-го батальона 27 октября 1942 года тов. Говзман, смело и решительно отражая натиск врага, пал смертью храбрых.


Основание:

ОП. 682 525, Д. 180, л. 377.


Начальник архивохранилища

капитан /Лобыничев/

Папа больше написать не успел. Дела, а потом болезнь… Письма от него приходили, но на воспоминания не хватило сил. Однако о многом он мне рассказал при встрече. А многое рассказывали мне и тети.

У нас до сих пор хранится последняя открыточка с фронта, посланная Тимой в Ташкент, где в эвакуации находилась Академия им. Фрунзе, а потому и Танюся с Аней. У Ани от голода и лишений тех лет пропало зрение. И в Ташкенте ей сделал операцию знаменитый офтальмолог Филатов, после чего она не только могла видеть, но и очками не пользовалась никогда.

И вот Тима, очень друживший со своими двоюродными сестрами, писавший им с фронта постоянно, беспокоится о здоровье Ани. Открытка написана 14 октября 1942 года. Дата получения – 28 октября. Днем позже его гибели. Но только в феврале следующего, 1943 года, узнали родные о том, что Тимы больше нет.

Папа написал о том, как в лютый февральский мороз побежала бабушка на завод к деду с «похоронкой».

(Кстати, обратите внимание на текст извещения о смерти. Мы привыкли по фильмам и художественной литературе о войне считать, что в письмах о гибели бойцов обязательно будет формулировка «пал смертью храбрых». Возможно, где-то кому-то так и писали. Но количество похоронных писем о смертях бойцов за Сталинград не давало возможности писать «лишние» слова.

…«в боях за Социалистическую родину убит»… И дата.

Подробности – о доблести и мужестве – пришли позже, в справке о награждении орденом Боевого Красного Знамени.)

Бабушка, получив «похоронку», заболела не только астмой. У нее после вести о смерти сына открылась на груди страшная кровавая рана. Я ее другой и не помню, для меня она всегда жила с этой раной. Врачи не смогли поставить диагноз – делали лишь предположения. Рана кровоточила: то сильно, то чуть-чуть. Бабушка меняла повязки. Она никогда не жаловалась, не стонала, заботилась о своих близких, пока была жива. Все ее страдание и пережитый ужас проявлялось в виде кровоточащей раны, уничтожившей ее грудь.

Бедная моя Басечка!

Есть и еще одно поразительное свидетельство ее огромной силы и мудрости.

В начале июля 1941-го года проводили на фронт Тиму. И уже через несколько дней немцы оказались на подступах к Смоленску. Никакой эвакуации населения организовано не было. Все начальство в спешном порядке убралось подальше в тыл, предоставив людям самим решать, оставаться ли под немцами (а сомнений в том, что город вот-вот окажется в их руках уже ни у кого не возникало) или пытаться пешком уйти туда, где боев пока нет.

Дед мой, богомольный, спокойный созерцатель, проведший несколько лет в немецком плену во время Первой мировой войны, к немцам относился с уважением. Когда он находился в Германии, их, военнопленных Российской империи, распределили по хуторам. Дед занимался тем, к чему был в своей семье приучен: ухаживал за лошадьми.

Ему никто не мешал совершать свои молитвы.

Ели военнопленные работники вместе с хозяевами. Дед рассказывал, что хозяйка хутора поднималась раньше всех. Она готовила завтрак, пекла плюшки, хлеб, доила коров, накрывала на стол…

Идиллическая картинка патриархального немецкого сельского быта.

Однако ко времени Второй мировой все изменилось коренным образом, о чем дед, погруженный в мир молитв и трудов праведных, не имел никакого понятия. Тем более – СССР и Германия заключили пакт о ненападении. Мало кто в начале Великой Отечественной знал о лагерях смерти, о тотальном уничтожении евреев (хотя о гонениях, несомненно, знали). Во всяком случае – дед не представлял, насколько переродился за годы правления Гитлера столь уважаемый им немецкий народ.

Вот он и предложил своей Басечке:

– Давай останемся. Будем жить, как жили. Что они нам сделают? Немцы – культурные люди…

Но худенькая болезненная Басечка, которая к тому же была почти на двадцать лет младше своего мужа, твердо решила, что ее семья уйдет из Смоленска: пусть пешком, взяв только самое необходимое, но уйдет.

Так они и поступили. Несколько дней шли, останавливаясь на ночлег, где придется. Потом смогли сесть на поезд… Так и оказались в Каменке.

Всех близких и дальних родственников, кто не смог уйти от немцев, оккупанты уничтожили в первые же дни своего пребывания на захваченных землях.

Папа был призван в армию уже из Каменки, в январе 1942 года, сразу, как ему исполнилось 18 лет (он родился 29 января 1924 года).

Таким образом, Басечка спасла сына. Удивительно: на том этапе будущее нашего рода зависело от ее решения бежать из Смоленска любой ценой.


Существует и поразительная история случайного спасения жизни моего деда Ивана Васильевича (маминого отца). Старший брат деда активно выступал за создание колхоза, чем нажил себе немало врагов. Однажды Иван (ему было тогда 17 лет) работал в поле вместе со старшим братом. В полдень брат послал парня передохнуть. Палило солнце. Чтобы спрятаться от него, Иван залез под телегу на краю поля и задремал. Проснулся он от громких хлопков. Еще не совсем понимая, что происходит, он уцепился снизу в дощатое дно телеги. Лошадь в ужасе понеслась, унося за собой телегу и нашего будущего деда.

Хлопки, так напугавшие лошадь, были выстрелами. Так расправились мужики – противники колхоза со старшим братом Ивана. Нет сомнения, что если бы братья оказались рядом, погибли бы оба.

Иван остался в живых, создал большую семью. Первым ребенком в семье Ивана Васильевича Шеварёва и была моя мама, Антонина Ивановна, Нина, как все ее называли. Родилась она 29 июня 1928 года.

Мою бабушку (мамину маму) звали Анна Ивановна (в девичестве Морозова). Дед был статным, видным красавцем, бабушка оставалась в его тени. Она служила мужу, детям – самозабвенно и жертвенно. При этом в ней чувствовалась огромная внутренняя сила. Она умела молчать. Молчание – веское доказательство характера. Еще умела она лечить коров и других животных. К ней шли со всей деревни. Она обладала какими-то древними знаниями. Животные ее любили, тянулись к ней, как к своему спасению.

Помню, как бабушка Бетя сказала о бабушке Ане: «Колдунья». Наверняка Бетю пугали целительские способности с виду робкой и невзрачной Анны. Надо сказать, что никаких заговоров «колдунья» не произносила и никакими чарами не пользовалась. Но даром обладала несомненным.

По поводу ее способностей… Никаких материальных благ она от них не имела. Ей и в голову не приходило требовать плату за свое умение вернуть к жизни захворавшее животное. Могла помочь – помогала. А семья жила в большой бедности. Особенно в военные годы.

Помню, как я лет в четырнадцать спросила у матери о ее влюбленностях. Мол, как у нее было в четырнадцать-пятнадцать лет. Влюблялась?

– Какое там, – ответила мама, – это самые трудные годы моей жизни: на нас с матерью куча детей младших, нам бы прокормить их, одеть хоть как-то. Мешки с картошкой таскала, за копейки продавала… Не до любви… И в голову не приходило такое…

Деда Ивана Васильевича и бабушку Анну Ивановну я в своем сознательном возрасте увидела, когда мне было восемнадцать лет. Стать и красота деда поразили меня. По моим тогдашним представлениям, он был стариком, хотя ему еще и шестидесяти не исполнилось, но для восемнадцатилетнего человека и тридцатилетние казались престарелыми. И вот, глядя на деда, я любовалась им. Мужественность, сила, внутреннее достоинство виделись во всем его облике.

А бабушка… Бабушке в тот день дочери ее подарили резиновые сапоги. Бабушка, не привыкшая к обновкам, сидела весь вечер за праздничным, накрытым по случаю моего приезда, столом в этих сапогах и любовалась – то мной, то своей обувкой. «Колдунья», умевшая словом, взглядом исцелять домашнюю скотину…

Тогда во всем противоречии судьбы открылся мне характер русского народа: сила, мощь, талант, удивительные возможности и – поразительное долготерпение, смирение, безропотное принятие своей участи.

Ведь таким природным даром обладать – и жить при этом в бедности…

Не знаю, в чем правда. Жили, как могли, как выходило. Не жаловались, не роптали.

…Сидели мы тогда за столом… Бабушка с дедом – в центре. На плечах у бабушки – яркий платок: традиционный женский праздничный наряд. Смотрела на меня бабушка, смотрела… Я чувствовала ласку ее взгляда, от которого делалось радостно на душе. Она чуть повела головой, чтобы я подошла. Я встала со своего места и приблизилась к ней. Бабушка теплой сухой рукой с узловатыми пальцами огладила меня по голове, плечам. Словно что-то выправляла… Мне было хорошо под ее рукой, сила входила в меня… Бабушка сняла с плеч свой нарядный платок и накинула на меня.

Я оценила щедрость ее дара. Бабушкин платок храню до сих пор.


…А главную свою гордость – резиновые сапожки – «колдунья» отказалась снимать и перед сном. Так в них и улеглась, как дитя малое, счастливое от долгожданной обновки.

Стеллочка, Анечка, Танюсенька

«Дорогие детки Стерна Баска и Бейля Тайбка. Желаю вам всего доброго. Я хотел взять тебе удостоверение, но такую которую ты просила не дали. Дорогие детки незнаю почему то увас успехи всё не важные. Я всё вижу что и в Дубровне для молодых людей больше успевают не чем в Москве только здоровье свое уничтожать на все есть граница.

Дорогие детки я вам пишу новости что у салатовщини делаится. Семен Леонович спрятался и нет. А то Максим седить в тюрме в г. Орше. Дорогие детки, пишите как ваше здоровье. Живите счастливо.

Г. Говзман».


Этому письму много-много лет. Написано оно любящим отцом в конце 20-х годов прошлого века. Две его дочки уехали в Москву, к новой жизни… Одна пока с ним.

Это письмо хранится у меня. Я привела его так, как оно и написано. Со всеми ошибками и корявостями.

Писал его мой двоюродный дед – Гесель Файбишевич Говзман, отец трех сестер, которые составили счастье моей жизни.

Говорил он по-русски чисто, а писал с ошибками: язык не был его родным.

У Геселя было много братьев и сестер, один из самых близких и дорогих – мой родной дед Иосиф.

История семьи по отцовской линии кажется мне фантастичной… Но – какая фантастика… Правда жизни. Одна из сестер Иосифа и Геселя – Нехама (все ее звали Аня) вела семейную родословную. Она обладала бесценными документальными свидетельствами, шедшими еще из Средних веков.

С 30-х годов ХХ века она жила с мужем в Ленинграде. Вот, скорее всего, почему мой папа и поехал учиться в Ленинград: чтобы быть рядом с любимой и любящей его, как сына, тетей. Она много рассказывала племяннику (моему папе) о наших предках. Он очень сожалел, передавая мне ее рассказы, что после смерти тети документальные свидетельства оказались утерянными. Все эти желтые ветхие бумаги на древнееврейском или на испанском, немецком, совершенно непонятные и кажущиеся неважными, незначительными… Хлам… Так думается в молодости…

Но рассказал мне папа, что, по словам тети, семья наших предков в Средние века жила в Испании. Тетя говорила, что там, в Испании, фамилия наша писалась несколько иначе, чем теперь: Гусман (ударение на А). И кто-то из Гусманов был даже приближенным испанского короля.

– Тетя говорила, – рассказывал папа с улыбкой сказочника, – что в испанском музее висит портрет этого Гусмана, королевского приближенного.

Я чувствовала, что передает мне папа эту часть семейного предания, как сказку. Ну, или былину… Ох ты, гой если, добрый молодец, если можно так выразиться… Я, конечно, запомнила – попробуй такое не запомнить. Но всерьез об этом не думала… Да и когда это было?

Но представьте, когда я очутилась в Мадриде и увидела в музее Прадо, о котором с детства безнадежно грезила, портрет Гусмана работы Веласкеса, вот тут-то мне и вспомнился папин рассказ. И пришла мысль: «Откуда-то папина тетя, родившаяся в белорусском местечке Дубровно и никогда пределы своей страны не покидавшая, знала про портрет Гусмана в испанском музее! Разве не странно? И вдруг – вдруг! – что-то в этом есть?»

Ну, пусть как легенда, а в моей памяти она хранится как часть семейного предания.

Когда в Испании начались гонения на евреев, тысячи людей, спасая свои жизни, покидали страну, в которой жили много веков.

Некоторое время жили в Богемии. Потом оказались в Польше.

Польский король Казимир III Великий (1310–1370), правящий разрушенным, разрозненным и истощенным междуусобицами царством, пригласил немцев, армян, евреев, татар поселиться на территории Польши. В Польше в те времена было много пустующих земель. Главное: Казимир III гарантировал всем переселенцам свободу вероисповедания.


Именно из-за возможности беспрепятственно исповедовать веру отцов и оказалась семья в Польском королевстве… Видимо, еще в онемеченной в те времена Богемии фамилию семьи переиначили на немецкий лад: Хофсман… Позднее, в обрусевшем виде, она стала звучать как Говзман.

В конце 18 века, после раздела Польши ее восточные территории отошли к Российской империи. Естественно, вместе с местным, в том числе еврейским населением.

Вскоре появился указ о черте оседлости. Евреям дозволялось жить на определенных территориях, в маленьких городишках, называемых местечками. Надо сказать, что свободы передвижения и выбора места жительства не было и у коренного населения Российской империи (даже у дворян, а что уж говорить о крепостных) – такие сформировались законы огромной державы.

В местечках, в пределах черты оседлости, царила сильная скученность. Вырваться из этого замкнутого мирка было можно. Самый, на первый взгляд, простой путь обретения возможности покинуть черту оседлости заключался в принятии христианства. Не обязательно православия! Но – христианства. Однако мало кто отрекался от веры своих предков. К выкрестам относились с презрением, они оказывались в изоляции от общины. Были и другие пути, один из которых – получение высшего образования. Но чтобы получить университетское (а до него – гимназическое) образование, надо было преодолеть процентную норму, так как студентами могли стать не все успешно сдавшие экзамены евреи, а лишь определенный процент (в столицах – 3 %, в прочих городах – 5 %, в черте оседлости – 10 %).


Знаю о том, что в местечке Дубровно (ныне это Белоруссия, город Дубровно, Витебской области) жил еще мой прапрадед. Имя его мне неизвестно.

О прадеде написал (и рассказывал) папа. Звали прадеда Файвиш Говзман. Файвиш по-древнееврейски – свет, свеча. У Файвиша родилось много детей, в числе которых и были братья Гесель и Иосиф.

Семья была большая, дружная, любящая и очень набожная. Все религиозные законы, предписания и обычаи соблюдались свято.

Я очень хорошо помню, как сосредоточенно молился мой дед Иосиф: строго в положенные часы.

– О чем ты молишься, дедушка? – спросила я как-то, желая завести разговор на атеистические темы, как нас учили в школе.

Почему-то на рубеже 50-х и 60-х годов антирелигиозная пропаганда в школах велась буквально на всех уроках, на всех собраниях класса. Наш тогдашний лидер Никита Хрущев оказался ярым противником Бога и маниакально уничтожал храмы, которые чудом уцелели в 30-е. Но уничтожения храмов казалось мало. Надо было воспитать целые поколения богоборцев…

Вот я, подкованная школьными промываниями мозгов, и решила переубедить верующего дедушку. Повернуть его, так сказать, лицом к правде, свету и мудрости. Что он зря время тратит непонятно на что? Это же мрак!

Я уже и раньше вела небольшую антирелигиозную деятельность, направленную на просвещение деда. Например, когда он закрывался в комнате, чтобы молиться, я писала краткие, но выразительные листовки примерно такого содержания: «Бога нет!» И подсовывала их под дверь.

Дедушка на эти подметные бумажки не реагировал никак. Может, он и правда их вообще не замечал? Вот я и решилась однажды завести разговор напрямую,

– О чем ты молишься, дедушка?

Он посмотрел на меня с доброй улыбкой, погладил по голове и просто ответил:

– Молюсь, чтобы у вас все было хорошо.

Даже не знаю сейчас, почему, но его ответ меня сразил. Странно ребенок воспринимает слова. (Впрочем, и взрослый тоже.)

Я увидела в ответе дедушки вот что:

– любовь к нам, его близким,

– безусловное желание нам добра, постоянное, неуклонное (ведь молился он неотступно),

– его самоотречение – он нам просил хорошего, не себе…

И вот почему-то именно тогда (очень хорошо помню этот момент) и возник у меня вопрос: «А кого же еще можно просить, чтобы близким было хорошо? Кого? Уж не людей ли вокруг?» И тут же появился ответ, разрушивший всю долгую педагогическую антирелигиозную работу: «Только Бога».

Вот так – простыми словами, в которых звучала настоящая любовь и вера, сокрушилось вранье и заблуждение…


Гесель был механиком, налаживал работу мельниц. Женился, у него родились дочки: в 1902-м году – Стерна Бася, в 1907-м – Эсфирь, в 1910-м – Бейля Тайба.

У евреев принято было давать детям двойные имена. Благодаря сохранившемуся письму Геселя, я знаю полные имена двух сестер. В советские времена два имени не полагалось, поэтому люди выбирали себе какие-то одно, а то и вовсе меняли имя на то, которое больше нравится. Старшая сестра стала зваться Стелла, средняя – Анна, младшая – Татьяна. Интересно, что и в их детстве, в семье звали Эсфирь – Анной, а Тайбу – Танечкой. Папа звал ее Тайбеле.

Танечке было четыре года, когда в родах умерла мама девочек. Умер и только родившийся братик. Тогда Гесель женился, как это было принято, на сестре своей покойной жены. Считалось (и, наверное, справедливо), что такая близкая кровная родственница сможет заменить детям умершую мать. Так и получилось. Тетя Черна заменила им мать, с утра до вечера трудилась по дому, заботилась о девочках, учила их читать, писать. Тетя была дивно красива. Но только одной половиной своего лица. Вторая же половина отпугивала: когда она была еще девочкой и доила корову, та лягнула ее в лицо и выбила глаз.

Стелла, старшая из трех сестер, оказалась наделенной многими талантами. Она обладала прекрасной памятью и абсолютным слухом. Ее подготовили к поступлению в русскую классическую гимназию. Она успешно преодолела процентную норму и была зачислена в число учениц гимназии города Орша. Вскоре после получения аттестата о среднем образовании Стелла уехала учиться в Москву. К этому времени в стране уже произошла революция. В стране царили голод, лишения, хаос. Стелла поступила в Московскую консерваторию на вокальное отделение, но за обучение надо было платить, как и за жилье. Поскольку семья ничем не могла ей помочь, кроме иногда присылаемых продовольственных посылочек, ей самой пришлось добывать себе средства к существованию всевозможными подработками. Консерваторию пришлось оставить. Стелла выучилась на фельдшера, а потом поступила в мединститут. Учась в институте, она уже могла работать вечерами по специальности. Жизнь проходила в трудах, порой непосильных.

Меня Стелла поражала своей выдержкой, дисциплиной и трудоспособностью. Она никогда не жаловалась на плохое самочувствие, хотя довольно рано, до войны, заболела диабетом и была инсулинозависимой. Сколько я ее помню, она была погружена в работу, даже в выходные изучая истории болезни своих пациентов. Она была всесторонне образованным человеком, тонко понимающим музыку, литературу. Немногословная, спокойная, мудрая, созерцательная, всегда умевшая правильно оценить ситуацию, дать совет. Ей приходилось много работать, непосильно много. И в последний день ее жизни к ней, лежащей в клинике с третьим инфарктом, обращались за консультацией.

Для меня Стелла – образец и пример достоинства, силы, честности и интеллекта. Сам факт, что детство и юность мои прошли рядом с таким незаурядным и удивительным человеком, всегда воодушевлял и окрылял меня.


Танечка… Больше всего семейных историй я узнала из ее уст. Она обладала ярким даром рассказчицы. Я могла слушать ее часами.

Дубровно в ее описаниях казался райским уголком. Городок располагался по обеим сторонам Днепра, кроме того, именно там в Днепр впадали две другие речки. Все детские воспоминания Тайбеле (так звали ее в семье) были связаны с природой, с дубравами, плеском речной воды и – книжками, которые ей читала ее тетя…

Как в жизни все повторяется!..

Белорусы и евреи жили мирно, никогда никаких погромов, стычек, конфликтов. Геселя все уважали: дело свое он знал хорошо. Девочки учились, помогали по дому.

В отличие от своего папы, все три сестры писали по-русски безупречно. Мне в наследство достались от Танюсеньки ее дневники, которые она вела с ранней юности. Это трогательные записки очень чистой и полной любви к своим близким девочки, девушки. Читая, я не обнаружила ни одной ошибки в правописании. И это меня поразило. Почему тогда, сто лет назад, возможно было научить детей писать без ошибок? И куда эти тайны обучения делись сейчас? Неужели утрачены?

Во время Гражданской войны нищета и лишения пришли в их дом. Все это описано в дневниках, без стенаний, экзальтации, буднично. Голод, горе – привычный фон жизни.

Ей было семнадцать лет, когда она отправилась в Москву к старшей сестре. Началась самостоятельная жизнь. Средняя сестра, Аня, осталась с отцом и тетей, не желая бросать стариков.

После смерти папы в 1931 году Аня тоже приехала к сестрам в Москву, а позже они забрали к себе и вырастившую их тетю.

Вот коротенький фрагмент Танюсенькиного дневника. Красноречивая запись:


«7. VI-31.

…Сейчас шла из клиники… Вдруг вижу стоит старушка и просит подаяние. Сперва она говорила по-русски, а потом она говорит по-еврейски «иди хот рахмонес» и заплакала. И как сердце ей предсказало, что здесь идет кто-то из евреев. Я не выдержала, подошла и дала ей 30 коп. Она мне говорит, что ей 71 год, что она просит смерть от Бога, но Бог, наверное, хочет, чтобы она мучилась. И вот это на меня настолько подействовало, что я начала плакать, и плакала бы без конца, но не хочу, чтобы Анька увидела, что у меня заплаканные глаза. Она ушла к Стере в больницу.

Я подала старушке подаяние, потому что знаю, что папа очень любил подавать бедным.

Сейчас постучала Анна Вас. и передала мне посылку из дому. Какой дом? Кто там остался? Нет уже дорогого папочки. Я помню, как нам зимой прислали посылку и письмо, и папа тоже писал…

Нам они прислали посылку, хотя самим особенно есть было нечего, а все-таки думали о нас.

Когда я сейчас была дома, я узнала, что у них зимой несколько дней не было дров и Анька с папой пилили палочки с изгороди, а нам не хотели писать, что они живут так плохо…»

Танечка прошла курсы стенографисток и машинисток и устроилась на работу в академию им. Фрунзе. Так всю жизнь там и проработала. Много слышала я от нее рассказов о наших видных военачальниках, с которыми ей пришлось работать. Знала она Тухачевского, ужасалась тем, как была уничтожена вся его семья, во всех поколениях: от стариков до детей.

С глубоким уважением говорила она мне о генерале Карбышеве, человеке потрясающего мужества. Только поступив на работу в академию, она работала под началом этого необыкновенного человека. Удивительная у него судьба.


Дмитрий Михайлович Карбышев подполковником царской армии (военным инженером) после революции вступил в Красную гвардию. В конце 20-х годов прошлого века он служил в академии им. Фрунзе. Танечка рассказывала о его корректности, безукоризненных манерах, удивительно человечном обращении с подчиненными. Позже Карбышева перевели в академию Генерального штаба, перед войной присвоили звание генерал-лейтенанта инженерных войск и ученую степень доктора военных наук.

…На первомайских торжествах 1941 года во время праздничных мероприятий тетя увидела Карбышева. Он сам к ней подошел, приветливо спросил:

– Как ваши дела, дорогая Танечка?

Он помнил свою подчиненную, с которой работал больше десяти лет назад, и искренне интересовался ее судьбой!

…До трагических событий – начала Великой Отечественной воны – оставалось несколько недель. Но никто не предчувствовал… Праздничное настроение владело людьми той весной и в начале лета.

Судьба генерала Карбышева известна. В начале июня 1941 года он находился в Западном Особом военном округе. Армия перевооружалась. Увы – с запозданием. 22 июня застало его в Гродно. Почти сразу части 3-ей Армии попали в окружение, и Карбышев был захвачен в плен в бессознательном состоянии. Немцы всячески склоняли к сотрудничеству пленного генерала, но безуспешно. Напротив – Карбышев стал активным участником лагерного сопротивления. В феврале 1945 года он находился в лагере смерти Маутхаузен (Австрия). Генерала Карбышева и еще 500 военнопленных вывели на мороз и обливали из шлангов водой, пока люди, оледенев, не умерли. До Победы оставалось два с половиной месяца.


Наша история – это мы с вами, даже если мы не знаем тех свои предков, кто сражался в 1812 году на Бородинском поле, принимал участие в Крымских войнах… Это было давно. Много воды утекло. Но память о Великой Отечественной пока жива не только в книгах – это семейная память.


Надо сказать, что люди, честно прошедшие горнило военных испытаний, говорили о войне неохотно. Война – это смертный ужас, кровь, гибель товарищей, подчас долгая, мучительная, всегда четко осознаваемая как несправедливость. Война – дело противоестественное. Никто не хотел ворошить боль. Помню, как я, маленькая, допытывалась у папы: «Как было на войне?» Я ожидала рассказов о богатырских подвигах, предвкушала приключения, но папа отвечал: «Ничего хорошего». И все.

Лишь много лет спустя написал мне папа кое-что из своего военного прошлого. А вот Танюся рассказывала мне много. Она обладала талантом повествователя: умела держать интерес слушателя к своему рассказу от начала до конца. А я была слушателем – лучше не придумать. Я жадно ловила каждое ее слово. Вот принимается она на кухне гладить белье, я тут же усаживаюсь: «Рассказывай!»

Один из эпизодов ее жизни, слышанный мной не раз, я должна передать тут. Речь пойдет о начале войны.

После окончания учебного года офицерам полагалось ехать в летние лагеря. В 1941-м году слушатели Военной академии имени Фрунзе были направлены в город Яворов, на Яворовский военный полигон. Яворов – небольшой городок, западнее Львова. Еще совсем недавно, в 1939 году на полигоне проходили подготовку офицеры Войска польского. Среди обслуживающего персонала так и остались поляки.

Яворов – городок симпатичный, церкви, костелы… Все пока не тронуто. Почти заграница.

Время летних лагерей обычно ожидалось с радостью: предстояли не только учения, не только боевая подготовка, но и долгие летние светлые вечера, купание в реке, танцы в ближайшем городке.

Прекрасное время юности, предельной радости жизни и ожидания счастья.

Войны никто не ждал. Обратите на это внимание: ее не только не ждали, но убежденно трубили со всех сторон об успехах советской дипломатии: ведь с грозным немецко-фашистским хищником был заключен пакт о ненападении. Красная Армия потихоньку перевооружалась. На деле же это значило, что вооружены военнослужащие были преступно: почти никак.

Итак, 21 июня 1941 года молодые офицеры Военной академии прибыли на учения в Яворов. Суббота. Прекрасный летний день. В лагеря разрешалось по традиции ехать с семьями, и многие офицеры привезли с собой жен.

Тетя отвечала за документацию, она целый день возилась, обустраиваясь на новом месте.

Пошла на склад получить постельное белье. И пока она его получала, заметила, как по полу среди бела дня бесстрашно шмыгают огромные крысы. Это зрелище привело ее в ужас, сердце стеснилось непонятной тоской. Старичок-поляк, работавший на складе, заметил: «Да, милая пани, в последнее время столько крыс развелось, житья от них нет! Это к большой беде, говорят».

Танюся моя была молода, жизнерадостна, печальные пророчества старика она выбросила из головы, как только покинула неприятное помещение.

Вечером офицеры собрались на танцы.

– Пойдем с нами, Танечка, – звали они тетю.

Она бы и пошла, да только устала за день.

– В следующий раз – обязательно! – пообещала она.

Ах, как легко и упоенно танцевала всегда моя милая Танечка! Как чувствовала ритм, музыку! Но в тот вечер ее одолевала усталость. И ничего: лето длинное. Сколько еще будет светлых вечеров, музыки, молодого веселья вокруг…

Она легла спать, но сон почему-то не шел. Что-то очень мешало, она не могла понять, что именно. От земли шел явственный гул. Сядешь – и вроде не слышно ничего, ляжешь – гудит земля, содрогается.

– Может быть, в ушах шумит от усталости, – подумала она.

Но почему тогда звенела, дребезжала ложечка в чайном стакане, стоящем на столе у окошка?

Непонятные, тревожные звуки. Никак не давал уснуть этот грозный гул. Откуда было знать, что гул этот означал несметное количество боевой техники, подтягиваемой к нашим границам? Ведь немцами был запланирован блиц-криг: мгновенная победа. Для этого следовало напасть внезапно, широким фронтом, с использованием максимального количества такнов, самолетов и всего прочего, предназначенного убивать, губить, уничтожать.

Танечка лежала без сна, с непонятной тоской на сердце. Вот за окнами ее послышался смех, пение: ребята возвращались с танцев. Она глянула на часы: два ночи.

Самая короткая ночь года скоро закончится. Утихнет этот непрестанный гул, а завтра все пойдет своим чередом, и забудутся все ночные тревоги, возникающие, когда спать приходится на новом месте.

И как же мне хочется, чтобы все именно так и было!

Чтоб рассеялись все тревоги той дальней прекрасной ночи 1941-го! Чтоб дальше шла мирная жизнь, с мирными планами и надеждами.

Пусть бы!

Но разве можно что-то переделать в прошлом?

Через час на городок посыпались бомбы. Самая мощная атака нашей территории с воздуха как раз и была предпринята на линии от Гродно до Львова.

Сонные люди выскакивали из домов, ничего не понимая. Мы знаем сейчас: их застали врасплох. Во всех отношениях. Они не были должным образом вооружены. Они не были предупреждены, напротив, все тревожные знаки со стороны границы полагалось расценивать как провокацию. И в этом случае: практически безоружные и морально не готовые к отпору, они были практически обречены на гибель.

Тетин начальник приказал немедленно уничтожать документацию. Офицерам раздавали оружие. Его хватило не всем.

Счет велся на минуты. Молодых жен, едва проснувшихся, усадили в кузов грузовика. Кто-то из них был в летних платьицах, а кто-то и в ночных рубашках с накинутыми поверх кофточками.

Мужья прощались с женами навсегда.

Все это понимали: и мужчины, и юные женщины.

– Прощай! Помни!

Ни один из них не вернулся. Полегли все. Они, еще час назад беззаботно шутившие, влюбленные, полные жизни и надежд, защищали нашу землю до последнего.

Немцы двигались стремительно. Но блиц-криг не удался.

Грузовик, увозивший женщин от войны, мчался под бомбежками в сторону Минска. Рядом с Танечкой сидела ее подруга Динка, молодая офицерская женушка, пробывшая замужем меньше месяца.

Им удалось прорваться в Москву. Дома тетю ждало письмо из Белоруссии, из ее родных мест: «Как там наша бедная Танечка, выжила ли, удалось ли ей вырваться из этого ада?» – беспокоились родственники, знавшие, где она находилась в первые часы войны.

Танечка вырвалась. Но читая письмо, полное любви и беспокойства о ней, не знала она, что тех, кто волновался о ее жизни, ждет участь чудовищная, неслыханная…

Дальше была война.

Я слышала этот рассказ не только от тети. Частой гостьей у нас дома бывала та самая Динка, Евдокия Крупенникова, – красивая синеглазая русоволосая волжанка, оставшаяся вдовой в первый день войны. Она помнила своего мужа. Не переставала его любить. Больше всего жалела она, что не успел зародиться у них ребенок. Оборвалась ниточка его жизни насовсем.

Ей было под сорок, когда родила она себе девочку. Замуж больше не вышла. Сватались, но полюбить не получилось. А девочка ее выросла замечательная, у нее родились свои детки. И они тоже знают эту историю первого дня войны. Дня, когда никто не отступил, не убежал, спасая свою шкуру. Дня, когда прощались навсегда с молодым своим счастьем, с жизнью, понимая, что такое долг перед Родиной, что такое честь.


Что же касается родных, оставшихся в Дубровно…

Не знаю, что со мной стало происходить, когда подошла я к этой черте. Несколько дней не могла писать. И знала обо всем этом с детства, и рассказывала, а вот писать… Ужас мешал. Не страх – страха давно нет в моем сердце, но леденящий ужас. Как кровная память. Не присутствовала, родилась почти на десять лет позже тех событий, а будто помню. Наверное, так камни помнят. Или земля…

Сказать я об этом должна.

16 июля 1941 года Дубровно было захвачено немцами. Последовали немедленные запреты, касающиеся еврейского населения города: евреи обязаны были носить повязки с желтой шестиконечной звездой, они не имели права после шести вечера появляться на улицах. И – странное дело: люди, веками жившие вместе, мирно, спокойно, с кажущимся уважением друг к другу, без каких бы то ни было конфликтов, оказались, как по волшебству, разделенными на части. Одна часть – лишилась каких бы то ни было человеческих прав (в том числе и права на жизнь), а другая принялась добавлять в горькую чашу несчастных столько яда, сколько могли придумать ожесточенные умы. Теперь было можно все: остановить соседа с шестиконечной звездой на улице и приняться его избивать, плевать в лицо старухе-соседке…

В октябре 1941 года все еврейское население Дубровно было согнано в несколько двухэтажных домиков на улице Левобереговой.

Так началась короткая история Дубровенского гетто.

Две тысячи человек существовали в чудовищных условиях, в невероятной тесноте…

Дальше приведу данные из Википедии, пусть факты скажут сами за себя:

Еврейское гетто в Дубровно «было уничтожено 6 декабря 1941 года. Около льнозавода, рядом с еврейским кладбищем, в песчаном карьере, там, где сейчас улица Витебская, были расстреляны из пулеметов более 1500 евреев (за двором фабрики «Днепровская мануфактура»). Некоторых евреев, облив горючим, сожгли живьем. Детей убили последними – ломали им позвоночник о колено.

Оставшихся в живых ремесленников с семьями убили в феврале 1942 года».

Среди жертв еврейского гетто в Дубровно оказались все мои родственники по отцовской линии – близкие, дальние, двоюродные бабушки, дедушки, дяди, тети, их дети…

Танечка моя знала о случившемся по рассказам очевидцев и не раз с удивлением и печалью повторяла вопрос, на который, наверное, никогда и никому ответа не найти:

– Как так получилось, что сильнее и изощреннее немцев, с особой жестокостью и готовностью убивали людей свои, те, кто жил бок о бок, кто в мирной жизни никогда не казался недругом? Ведь делить там было абсолютно нечего: все были одинаково бедны…

Танечке потом рассказали, что когда людей сгоняли в гетто, в домик к ее старенькой тете (одной из сестер папы) вбежали соседи: хотели первыми успеть забрать ее козу… Успели…


Помните письмо отца своим дочкам в Москву, с которого я начала рассказ о тетях? Папа, тоскуя по своим дорогим деткам, пишет, что в Дубровно не хуже…

– Возвращайтесь, доченьки! – так и слышится его зов…


А я слышу голос моей Танюсеньки, любившей своего папу беззаветно:

– Как я горевала, когда папочки не стало! А потом… Как я радовалась, что умер он в своей постели, среди своих, что похоронен, как полагается… Это наше счастье – знать, что папа так умер, а не там, в том ужасе…


И еще: счастье, что дочки не послушались папу, не вернулись, как ни скучали, в родной дом…

Их вела другая судьба.


Танюсенька с Аней оказались в эвакуации в Ташкенте, куда была вывезена из Москвы Военная академия имени Фрунзе. Там ускоренно обучались офицеры, потом отправлявшиеся на фронт. Я храню письма с фронтов Великой Отечественной, которые присылали Танечке бывшие слушатели Академии. Многие из них погибли на войне.

Работала моя тетя перед войной и в Ташкенте под началом Захара Трофимовича Трофимова, человека удивительной судьбы и редких человеческих качеств.

Он родился в глухом чувашском селе, в бедной многодетной чувашской семье 25 марта 1897 года. Он с детства тянулся к учению, стремился получить образование и добился своего. Чувашский мальчик из семьи полуграмотных крестьян стал офицером царской армии с блестящими знаниями и прекрасными манерами. Он воевал на фронтах Первой мировой войны, в 1918 году вернулся в родное село, учительствовал, а в 1919 году был призван в Красную Армию. Воевал на Туркестанском фронте с басмачами, преподавал в Ташкенте в школе командующего состава. Там, в Ташкенте познакомился и горячо полюбил свою будущую жену Ларису Анненкову. Лариса Ефимовна Анненкова была представительницей древнего русского дворянского рода. Родилась она 17 февраля 1907 года. В момент встречи с Захаром Трофимовичем в 1923 году Люсе (так звали ее в семье) было всего 16 лет. Любовь их, вспыхнувшая однажды, прошла через всю их жизнь. Они очень быстро решили пожениться, а в декабре 1924 года на свет появилась их дочка Ларочка. Юной маме Ларочки было 17 лет.

Захар Трофимович закончил академию имени Фрунзе, а потом, в тридцатые годы вернулся в стены академии уже в качестве старшего преподавателя тактики.

Моя тетя работала под началом Трофимова с 1940 года. Она очень его уважала, считала человеком редких способностей. Он, в свою очередь, очень ценил деловые качества своей помощницы.

Когда в 1943 году З.Т. Трофимов был направлен на фронт (свою боевую биографию он начал начальником штаба 58-го стрелкового корпуса), он регулярно посылал дружеские письма моей тете:

23.5.43

Многоуважаемая Татьяна Георгиевна!


Шлю сердечный привет от себя и от всех моих домочадцев, в том числе от маленького Толика. Как переехали и как вы там устроились? Как поживает наш «В», кто его начальник? Как проводили выпускников? Как лично устроились Вы? Какие у нас там новости. Если у Вас будет время, напишите подробнее. Хотя я и не с вами, но меня все интересует, что касается нашей Академии и нашего курса. Я не перестаю считать себя Фрунзевцем.

Что касается меня – и моей семьи – то мы все живы и здоровы и частенько вспоминаем Москву, Академию, «В» и наших друзей.

Семья моя в Ашхабаде. Сам я – Вы сами знаете – где. Проездом сегодня заехал к семье и решил написать Вам письмо.

На новом месте меня приняли хорошо. Постепенно втягиваюсь в армейскую жизнь. Работаем дружно. Народ славный. Дела идут неплохо. Стараюсь и сюда переносить наши традиции «В». Моя жена, дочь и сын – все полюбили Вас и шлют Вам самый искренний, самый теплый привет.

Ну, будьте здоровы. Желаю Вам успеха во всем. Шлю еще раз Вам привет и крепко жму Вам руку. За Вашу работу, за Ваше отношение к курсу, к делу – большое спасибо. Пишите – не забывайте нас. Пишите в адрес семьи. Жена письма будет переотправлять мне.

Адрес семьи:

г. Ашхабад,

Октябрьская 29, кв. 3

Л.Е. Трофимовой /для меня/

Уважающий Вас – Трофимов


16.7.44


Многоуважаемая Татьяна Георгиевна!


Получил Вашу открытку с поздравлением – большое спасибо. Знаю, что оно искренне, от души, от друга – поэтому оно еще дороже. Ваше первое письмо с поздравлением, на которое Вы ссылаетесь, – не получил.

Я живу ничего. Воюю. Нахожусь там, звучат снаряды, свищут пули, т. е. в бою. Как мои успехи? Говоря откровенно – не важные. Много болел. Замучила проклятая малярия. Последние два месяца не дает себя особенно чувствовать. Думаю, что летом она не будет трогать. Хочется повоевать по-настоящему. Хочется на практике проверить то, что накопил в течение десятков лет на научной и педагогической работе у нас. Сил много, знания есть, желания еще больше. Но обстоятельства пока у меня сложились так, что я не имею полной возможности их применить по своему усмотрению и разумению. Сие, к сожалению, от меня не зависит. Только и обидно. Хочется поставить так, как когда-то было у нас на «В». Там я мог, потому что это зависело только от меня. Я был самостоятелен. Хотя здесь я по положению и выше, но той самостоятельности не имею, а потому нет и возможности.

Напишите, какие у Вас новости. От жены я знаю, что Николай Андреевич уехал. Как теперь у вас дела? Думаю, наше учреждение от этого не пострадало (выражаясь мягко). От души желаю успеха всем вам при новом руководстве. Привет всем моим слушателям, которые учатся у Вас на курсе и тем, которые пишут Вам. Привет Дрозд. Она мой верный друг (после Вас). У меня остались самые лучшие воспоминания об обеих вас – как о людях честных, искренних, деловых, бескорыстных, преданных своему делу и долгу. Спасибо Вам, Татьяна Георгиевна, за Вашу и нашу совместную работу и желаю Вам и в дальнейшем таких же успехов. Еще раз спасибо за письмо. Пишите, не забывайте. Что у Вас там новое. Ну, пока до свидания, вернее, до следующего письма. Адрес у меня другой, а именно: п/п 06743а.

Трофимов

После войны, вернувшись в академию им. Фрунзе, генерал-майор Трофимов служил начальником курса основного факультета.

Я никогда не встречалась с этим замечательным человеком, но очень много о нем слышала. Об этом речь еще впереди.

Наши судьбы тесно переплетены. Трое моих детей: Ольга, Захар и Павел – правнуки генерала Трофимова.


После войны моя тетя вышла замуж. В 1949-м году (в 39 лет, как и старшая сестра Стелла) родила она свою первую и единственную дочку. Муж-фронтовик умер до рождения девочки.

В 1952 году моя бедная Танечка пережила страшное горе: дочка ее, трехлетняя Светочка, скончалась после долгой болезни от туберкулезного менингита.

Как смогла она пережить эту трагедию, сохранить свой светлый и добрый взгляд на жизнь? Я сейчас понимаю, насколько сильным духом обладала она. И еще – терпением. И неиссякаемым запасом любви. Вся ее любовь досталась мне – неприкаянному ребенку. То, каковы истинные качества человека, чаще всего выявляется с бедой: плохой человек стервенеет на глазах, а хороший человек после собственных испытаний делается еще добрее к людям.

Тети мои были людьми очень хорошими.


…В ноябре 1999 года я впервые побывала в Иерусалиме.

Одно из самых сильных впечатлений – Мемориал холокоста Яд ва-Шем на Горе Памяти.

Есть там памятник Янушу Корчаку с детьми. Тесно прижавшись друг к другу, стоят дети, окружив своего воспитателя. Это еврейские дети из Дома сирот в Варшавском гетто, удушенные 6 августа 1942 года в лагере смерти Треблинка.

Януш Корчак (Эрш Хенрик Гольдшмит) был выдающимся педагогом, писателем, врачом. Он оставил множество трудов, посвященных воспитанию детей. И до последнего дня существования Дома сирот он учил детей сохранять достоинство и быть хорошими людьми.

Дом сирот (200 детей с воспитателями) появился на вокзале, шагая организованным строем, в парадной одежде.

На перроне эсэсовец, узнавший знаменитого врача Корчака, сказал: «Доктор, вы можете остаться».

Корчак последовал в лагерь с детьми и с ними принял смерть.


…Могилы в Иерусалиме принято укрывать камешками. Пространство вокруг памятника Корчаку и детям было усыпано белыми камнями. Я взяла несколько белых камешков, привезла их в Москву, отправилась на Востряковское кладбище и положила у памятника трем сестрам, моим незабвенным Стелле, Анечке и Танюсе, Тайбеле, как попросила я написать на камне. Они сделали меня человеком. Им я обязана жизнью.

Главное – упорные тренировки

Мне четыре года.

Я уже давным-давно живу в Москве с тетей. Хожу в детский сад. Читаю книжки. Думаю о взрослой жизни.

Дело в том, что у всех взрослых один вопрос к ребенку:

– Ну, и кем же ты будешь, когда вырастешь?

В моем случае начинается чуть-чуть иначе. Из-за кудрей. Кудри редкость. И я их не люблю. Их расчесывать трудно после того, как голову вымоют. И кудри – это некрасиво, неаккуратно, не как у всех. Так мне не раз Лидия Ивановна говорит. Воспитательница. Другие не ругаются. А эта – очень строгая. Любит, чтобы все было правильно. А у меня неправильно. Вот она и страдает со мной…

Когда чужие видят меня на улице, они сразу, будто сговорившись, начинают свою песню:

– Ой, какое чудо! Ой, какая кудрявенькая!

Издеваются надо мной, ясное дело.

Тетя очень пугается, когда начинаются эти восклицания по поводу кудрей. Она тихо, как бы про себя, но мне-то слышно, говорит:

– Соль вам в глаза…

Я у нее спрашиваю:

– Танюсенька, зачем им соль в глаза?

Она туманно отвечает:

– Очень много злых глаз…

Ну, понятно… Людям не нравятся мои кудри. Я их злю. А Танюсенька переживает за меня. Ей жалко, что я такая уродилась на белый свет… Она меня любит и бережет.

Зря она боится! Совершенно напрасно!

Потому что я-то знаю, кем буду, когда вырасту. Это моя тайна. Никому не говорю, даже ей.

На глупые вопросы взрослых отвечаю каждый раз по-разному. Первое, что попадется. Например, милиционером (вон он прошел в сапогах, с палкой полосатой – будет командовать движением машин). Еще можно сказать, что газировку буду продавать, как та толстая румяная тетя в белом фартуке… Еще – воспитательницей…

Это все пустое. Полная чушь. Чтобы отстали и можно было бы думать о своем. Думать и тренироваться.

Потому что я буду не милиционером или воспитательницей, Боже упаси!

Я буду героем войны!

Их очень много вокруг, героев. Вот идет человек с палочкой и в черных круглых очках. Ему все дорогу дают. Потому что он слепой! Он на фронте потерял зрение. Он – герой!

Есть люди без одной руки. Тогда пустой рукав пиджака засунут в карман. Это тоже герои. Они на фронте потеряли свои руки. Но живут, не плачут. Работают. Ни на что не жалуются. Они – герои.

И те инвалиды, которых в Москве мало, но, пока жила с мамой и папой, видела каждый день. Те, которые совсем без ног. На маленьких тележках. Они двигаются, отталкиваясь от земли руками… Бедненькие. Это все тоже война… Война повсюду…

Она была давно. Кончилась, когда меня на свете не было. Но она – вот… Рядом. И все время говорят о новой войне. Что и как будет, когда она начнется.

Не если начнется… Тут было бы предположение… А когда! Значит – точно начнется, вопрос лишь во времени.

Мои тетечки к войнам привыкли. Войны им очень не нравятся, но от них не зависит… Так они мне говорят… Ну, они уже старенькие… А я полна сил, молода… Начнется война – буду их защищать. А кому еще?

Картина такая. Кудри состригаю напрочь. Наконец-то! Делаюсь настоящий солдат-герой. Никто не будет своими злыми глазами на меня смотреть и сюсюкать: «Ой ты какая кудряшечка!»

И Лидия Ивановна одобрит и наконец-то полюбит меня. Поймет, что я тоже за дисциплину и за порядок.

В общем, пойду на фронт. Каждый день стану совершать подвиги, бросаться в самое пекло, защищать собой товарищей по оружию. А каждый вечер, после боя, будем петь песни. У костра. Я больше всего люблю «Вставай, страна огромная! Вставай на смертный бой!».

Танюсенька говорила, что во время войны эта песня была как наш гимн. И по радио в шесть утра сначала звучала эта песня. И люди шли работать для победы.

Мы, солдаты следующей войны, тоже будем петь эту песню. И утром, и вечером…

Пусть ярость благородная

Вскипает, как волна,

Идет война народная,

Священная война!

Я всегда очень волнуюсь из-за слов… Слова стихов меня тревожат. Я не боюсь чужой ругани. Вообще ничего не боюсь. Но плачу из-за сильных слов… А ведь нельзя!

Герои не плачут…

А потом я совершу самый гордый подвиг. И стану, как эти настоящие герои войны. Как тот, что без глаз, например. Он так уверенно шел со своей палочкой.

Тетечка сказала:

– Научился жить без глаз. Человек ко всему привыкает. Жизнь…

И я решаю, что зря трачу время на прогулки просто так. Время – самое ценное, что есть у человека! Так говорит мне Танюсенька. Его, время, надо расходовать с толком. Не тратить зря. Учиться надо чему-то, что потом пригодится.

Она права!

Я начинаю учиться ходить с закрытыми глазами. Мне это пригодится, когда я, герой войны, вернусь к мирной жизни.

Сначала все легко.

Несколько прогулок мы идем за руку с тетечкой. Я с закрытыми глазами. Она ничего не замечает. Здоровается с кем-то. Идет, разговаривает. Я иду и горжусь. Стараюсь сделать страдальческое, скорбное лицо. Чтобы прохожие понимали и сочувствовали. Идет девочка-герой. Может, она уже с войны… Кто знает… Всякое в жизни бывает.

Я тренируюсь и дома. Хожу, ощупываю предметы. Тетечка спрашивает:

– Ты, Галенька, в жмурки сама с собой играешь?

Я ее не разубеждаю. Узнает потом, какие жмурки…

Через несколько дней мне становится скучно ходить за руку с закрытыми глазами. Ничего тут такого особенного нет. Иду и не вижу ничего. Все пропускаю. Надо усложнять. Я упертая. Если что решила, буду добиваться… Это я о себе слышала. И это правда. Значит, что?

Значит, надо идти с закрытыми глазами, одной, по кромке тротуара.

У меня получается. Но очень недолго. Танюсенька пугается:

– Что ты! Что ты! Там же машины! Собьют!

Она не понимает, что имеет дело с практически сложившимся героем войны. Какие машины могут быть герою помехой?

Еще несколько прогулок. Попытки пройти по бордюру. Тренировки в детском саду, в скверике. Воспитательнице плевать, когда я шмякаюсь, споткнувшись о корни деревьев. Главное, чтоб все были на глазах. А я все хожу и хожу…

Наступают выходные.

Самое время попробовать, чему научилась за неделю. Мы опять идем гулять по Садовой Кудринской. Тетя останавливается поговорить со знакомой. Я тихонечко высвобождаю руку. Сейчас посмотрим… (Сказал слепой глухому – это моя реплика уже из нашего с вами времени))))

Я гордо иду по бордюру. Глаза закрыты. Лицо героически-скорбное.

– Ай! Ты опять!!!

Я даже не успеваю открыть глаза! Оступаюсь, подворачиваю ногу, падаю.

– Я же тебя просила, деточка моя, не отходить… Видишь, что случилось!

Случилось чудо! Случился подвиг!

Я теперь – раненый герой! Я не могу встать на ногу – больно.

Ура!!!

Тетя несет меня в Филатовскую больницу: она тут, напротив места нашей прогулки.

Старенький врач с седой бородкой осматривает мою ногу. Нога опухла. Я счастлива. Все всерьез.

– Ну, герой! – хвалит меня доктор.

Да! Я добилась! Я – уже – герой!!! Внутренне я ликую. Но дедушке-врачу всем своим обликом показываю страдание. А то вдруг скажет – ничего страшного… А мне надо… Мне надо…

– До свадьбы заживет, – произносит доктор. – А сейчас – тугую повязку. И минимальные нагрузки на ножку.

Тугую повязку! Вот оно – счастье! Вот теперь – все! Теперь все увидят – я совершила подвиг. Уже! Я герой!

Свершилось!

Мы идем домой. Тетя пыталась меня нести на руках, но я сказала, что вполне могу сама. Нога побаливает, но только чуточку. Я хромаю.

Мне хорошо!!!

Я знаю – если долго тренироваться, любая мечта исполнится!

Терпение и труд все перетрут. Так мне Танюся повторяет.

И так оно и есть.

Магические стекла и волшебная тряпочка

Я ношу очки с четырех лет. С очками у меня никогда не было никаких переживаний, мучений, ощущений ущербности и урона своей девичьей красе. Тут я должна сказать огромное спасибо моим близким. Хочется в который уже раз заметить, что меня окружали очень любящие и внимательные люди, тонко разбиравшиеся в детской психологии. Именно благодаря им, моим дорогим тетям, я была ограждена от многих страданий (совсем не пустяковых), через которые проходят дети, вливаясь в социум.

Итак, получили мы в «Оптике» первые мои очочки. Тут же выбрали к ним красивый футлярчик и специальную фланельку для протирки стеклышек. Дома я радостно примерила очки, не подозревая, что теперь могу стать объектом насмешек и издевательств со стороны моих «коллег» по детскому саду. И если бы меня не подготовили, вполне мог взрасти во мне определенный, не очень симпатичный комплекс.

Но меня подготовили!

Мне сказали так:

– Завтра ты пойдешь в детский сад в очках. Тебя могут начать дразнить.

Ну, как дразнят в детском саду – это я уже знала. Был бы повод. Меня пока не дразнили. Теперь, значит, повод был.

– А как меня будут дразнить? – живо заинтересовалась я.

– Ну, скорей всего – очкарик. Но ты можешь сделать так, чтобы дразнить тебя было совсем скучно. Тогда никто этого делать не будет.

Конечно, мне было очень интересно, как сделать так, чтобы с темой очков от меня отстали раз и навсегда.

– Что мне надо сделать? – жадно спросила я.

– Во-первых, никогда не показывай человеку, который хочет тебя обидеть, что ты обиделась. Иначе обидчик никогда не отстанет. Смейся вместе с ним. Тебе скажут «очкарик», а ты засмейся и скажи, что правда же это здорово, что ты ужасно рада своим волшебным очкам.

– А они у меня волшебные? – тут уж я прямо задохнулась от счастья.

– А разве нет? Ты же без них плохо видела. Ты не могла читать так быстро, как тебе хотелось. А теперь ты будешь хорошо видеть, прочтешь много книг, узнаешь столько всего! И все благодаря волшебным стеклам твоих очков.

Это было чистейшей правдой. И настоящим чудом. Потому что без очков – видно плохо, в очках – отлично. А читала я и так лучше всех в группе. Теперь же… О!

Но волшебство очков перекрывалось еще кое-чем! Сейчас мне кажется, что полной, полнейшей ерундой. Но ерунда эта – работала! Счастье, что мои тети все это чувствовали, знали, понимали.

– Если кому-то волшебных очков покажется мало, и тебе все равно скажут «очкарик», ты с улыбкой скажи: «Да! И у меня не только волшебные очки, которые только мне и никому другому помогают знать все на свете, но к ним есть еще и специальный футлярчик и даже (!!!) фланелька!!!»

Предупрежден – значит вооружен. Я была вооружена, можно сказать, до зубов.

Представьте, все прошло точно по сценарию! Мне даже было неинтересно. Мне сказали: «Очкарик», я тут же радостно засмеялась и хвастливо выдала заготовку про волшебные очки, футлярчик, фланельку. Почему-то именно фланелька (просто кусочек яркой мягкой тряпочки) произвела самое большое впечатление на коллектив.

Все! Тема эта больше меня не касалась.


(Но знаю много случаев, когда неподготовленные дети вступали в серьезный конфликт со своими одногруппниками, в результате которого отказывались от очков напрочь, что, впрочем, не спасало их от дальнейших преследований, потому что они не были готовы к умному отпору вообще. Ведь умный отпор – это не кулаки, не слезы и сопли, не жалобы и стоны воспитательнице. Умный отпор – это ощущение окружающими, что их язвительные замечания совершенно тебя не уязвляют. И в выработке такого подхода должны помочь взрослые. Хорошо, если они понимают серьезность и важность этой задачи, хорошо, если знают, как именно помочь, что именно и становится настоящей силой (а это – всегда – сила ума и юмора, но не сила мускулов). Если таких взрослых рядом нет, болевая точка обеспечена.

А ведь все так просто – немного фантазии и отсутствие агрессии по отношению к другим детям.)

Я люблю наш дом!

Мама оставила меня в Москве. Сама уехала, а меня оставила. Она, прощаясь, сунула мне в руку игрушку: маленький, но тяжелый черный утюжок. Совсем, как настоящий.

Была мама, а остался утюжок.

Я его часто держала в руках перед сном.

Новое место моей жизни я со временем очень полюбила. Даже сейчас скучаю по нему, хотя вряд ли сегодня чувствовала бы там себя привольно. Квартира 60-а была на самом деле комнатой площадью шесть с половиной метров.

Дом наш находился рядом с Военной академией имени Фрунзе. Его и построили в конце 20-х годов ХХ века для слушателей академии. Интересный дом. Сейчас бы его назвали домом гостиничного типа. В него можно было попасть с правого входа и с левого. И совершенно неважно, откуда заходить: все равно на каждом этаже оказываешься в огромном широченном и длиннющем – во весь дом – коридоре, по которому мы катались на трехколесных велосипедах. (Почему-то на двухколесных уже не разрешалось.) Высокие потолки, большие трехстворчатые окна. То, что сейчас называют сталинскими домами тридцатых годов.

Приезжал офицер учиться, ему с семьей давали комнату. Чаще всего – одну на всех. Туалет – один на несколько комнат. (Это вполне терпимо, гораздо страшнее, когда люди жили в коммуналках, где на двадцать семей имелось одно «удобство».) Впрочем, за все время нашей жизни в этом доме я ни разу не побывала в этом «месте общего пользования». Тетя страшно боялась инфекции, поэтому для меня имелся горшок.

Вот что поражало мое детское воображение, так это кухня! Я не знаю точный метраж этого помещения. Мне она казалась сказочным дворцом. Несколько огромных окон. Плиты, плиты, плиты вдоль стены. (Сначала были керосинки, но потом в дом провели газ и поставили плиты – это огромное достижение.) У каждой хозяйки – свой столик. А в центре – огромный стол (или несколько сдвинутых вместе столов). Тут раскатывали тесто для пирогов, шинковали капусту… Дружно-весело… А еще там были широкие скамьи. На них ставили корыта для стирки или оцинкованные ванночки для купания детей. Купаться на кухне было весело! Единственно, что неудобно: укутанного после купания ребенка приходилось нести в свою комнату на руках через весь длиннющий холодный коридор. Поэтому нас заворачивали в полотенца и одеяла, как для выноса на мороз в самых северных краях.

Таких кухонь на каждом этаже имелось две, правая и левая.

На кухне проходила большая часть жизни офицерских жен. Тут они учились готовить, обменивались новостями, сплетничали, ссорились, мирились, хвалились достижениями мужей и детей. Они трудились по-настоящему. Вести домашнее хозяйство, стирать руками, гладить тяжеленным утюгом форму мужа (ежедневно!), завтраки-обеды-ужины, будни-праздники… О том, чтобы муж как-то помогал по хозяйству, и речи идти не могло. Я ни разу не видела, чтобы мужчина зашел на кухню. Это считалось неприлично. Примерно так же, как зайти в женский туалет.

Мужчина обеспечивал средства к существованию. Женщина обеспечивала быт, воспитание детей, порядок в доме.

Такой семейный уклад еще сохранялся от прежних времен. А в офицерской среде зачастую и выбора иного не предоставлялось. В Москве-то с работой или учебой проблем для жен не было никаких. Для детей – детский сад. Работай, учись. Но проходит несколько лет, муж заканчивает академию, едут они в дальний гарнизон. И все. И снова ты – офицерская жена. На тебе дом, тыл мужа, воспитание детей. Вся жизнь и все интересы – в своих домочадцах.

Слушателями академии в те времена становились бывшие фронтовики. И для них дом, уют, надежность быта значили многое.

Что сейчас покажется удивительным: ни разу не были мы, дети, свидетелями семейных скандалов, ни разу за все детство я не слышала ни одного бранного слова из уст мужчины. Женщины и дети оберегались от грязных слов.

И еще. Я ни разу не видела пьяного офицера. Чисто теоретически я допускаю, что они у себя в четырех стенах и могли пропустить рюмочку. Но не в будний день. По праздникам. И не до потери человеческого облика.

Я видела и боялась пьяных, еще живя в Каменке. От пьяных исходила опасность безумия. Безумный способен на все, поэтому от него лучше убежать и спрятаться.

Но в нашем доме на проезде Девичьего поля жили люди, ценившие собственную репутацию и уважавшие себя. И представить себе, что где-то пьют, ругаются, дерутся, оскорбляют жен, пугают детей, казалось невозможным.

Наша с тетей комната не казалась мне маленькой. Прихожая занимала не больше полуметра. Там висели наши пальто, а под узенькой скамеечкой стояла уличная обувь. Шесть жилых метров вмещали самое необходимое: одну стену почти целиком занимало высокое трехстворчатое окно. Вдоль окна стояла железная тетина кровать. У правой стены, перпендикулярно кровати, находился сундучок, покрытый ковром. На нем я спала. Моя постель: матрас, подушка, одеяло – днем убиралась в шкаф. Тогда на сундучке можно было играть. Ко мне даже девочки приходили, когда я стала чуть постарше.

У левой стены, тоже перпендикулярно тетиной кровати, располагался стол с зеленой лампой. Этот стол, естественно, становился обеденным, когда мы в выходные ели дома. Тогда на нем обязательно появлялась крахмальная скатерть. В остальное время он выполнял функции письменного стола. За ним я потом, учась в первом классе, делала уроки.

У нас имелся, естественно, и шкаф. Высокий, дубовый. Все-все наше имущество находилось в нем. Между сундучком и столом оставался совсем небольшой проход к тетиной кровати и к окну. Теснота меня не смущала. У нас всегда было чисто, светло, уютно.

А если хотелось побегать, пожалуйста: коридор. Всеми признанная детская территория. Единственная опасность коридора: чья-то мама, несущая из кухни кастрюлю с супом в свою комнату. Путь-то неблизкий, бегущий ребенок может случайно врезаться на полном ходу… Даже страшно подумать! Но никогда ничего не случалось. Потому что всегда перед женщиной с кастрюлей оказывалась другая чья-то мама (на подстраховке). Она и предупреждала детей: «Осторожно! Суп несут!» И все понимали: надо дать дорогу. Впрочем, игры в коридоре происходили в случае уж очень плохой погоды. Обычно мы собирались на улице у дома.

У нас в нашей «квартире» имелось радио. По виду наушник (для одного уха). Громкость не регулировалась. Хочешь хорошо слышать, приложи к уху. А если положить наушник на стол, тоже будет слышно, но плохо, слова не всегда разберешь. От наушника шел шнур, на конце шнура – штепсель. Но его нельзя воткнуть в обычную розетку: ударит током.

Передавалась всегда только одна радиопрограмма, но нам хватало.

Мы слушали вместе Шопена, Чайковского, Прокофьева. Вскоре на вопрос Танюсеньки: «Ну-ка, что это играют?» – я без запинки называла произведение и автора. И диктор тут же подтверждал:

– Вы слушали марш из балета Прокофьева «Любовь к трем апельсинам».

По-моему, чаще всего передавали по радио выступление народного хора имени Пятницкого. Почему-то, когда пел хор, я не разбирала слов. Почти совсем. Было чувство, что в морских волнах плещется сразу очень-очень много людей, которые орут что-то, стараясь перекричать друг друга. Но иногда и хор исполнял песни очень даже понятные, с первого раза показавшиеся знакомыми.

Я сразу запомнила «По диким степям Забайкалья…» Может быть, потому что там пел сначала солист, а ему отвечал хор. Да и слова простые:

– По диким степям Забайкалья,

Где золото роют в горах,

– начинал певец.

– Бродяга, судьбу проклиная,

Тащился с сумой на плечах,

– продолжал хор.


Откуда берется у ребенка понимание этих слов – бродяга, судьба, сума?

Я не знаю. Но вопросов по песне не возникало. Как не было вопросов про то, почему у меня есть руки, ноги, глаза. Это так, потому что так должно быть.

А песня эта – про часть нашей души, где все понятно и про судьбу, и про суму. Изначально.

– Бежал из тюрьмы темной ночью,

В тюрьме он за правду страдал,

– рассказывал певец, словно о себе.

– Бежать больше не было мочи,

Пред ним расстилался Байкал,

– разъяснял сочувственно хор.

И совершенно понятно делалось, что в тюрьме страдают за правду. И что за правду положено страдать. Во всяком случае, в песнях русской души.

– Бродяга к Байкалу подходит,

Рыбацкую лодку берет.

И грустную песню заводит,

Про родину что-то поет.

А как же? Конечно, про родину. И, конечно, грустное.

И вот уже весь хор разом:

– Бродяга Байкал переехал,

Навстречу родимая мать.

«Ах, здравствуй, ах, здравствуй, родная,

Здоровы ль отец и мой брат?»

Ответ конечно же неутешительный:

– Отец твой давно уж в могиле,

Сырою землею закрыт,

А брат твой давно уж в Сибири,

Давно кандалами гремит.

И сомнений никаких не возникало: брат тоже в Сибири страдает за правду.

Сейчас даже странно: как это все пели тогда? Миллионы узников лагерей, репрессии… А по главной радиопрограмме «в тюрьме он за правду страдал»… И вопросов почему-то у цензоров не зарождалось.

Дело в том, что хор исполнял старую (!!!) русскую народную песню о прежней (!!!) жизни в царской России! И никаких аналогий.

Как же я сочувствовала бродяге! Слезы наворачивались.


Когда передавали песни, Танюся всегда подпевала исполнителям, и я подтягивала. Несколько песен до сих пор – от начала до конца – помню и пою «внутри себя»:

«Далеко-далеко, где кочуют туманы…», «Хорошо, хорошо, когда в город приходит весна…», «Все стало вокруг голубым и зеленым…», «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер…», «Когда умчат тебя составы, за сотни верст, в далекий край, не забывай, не забывай родной заставы, своей любви, своей судьбы не забывай…»

Эта, последняя из названных сейчас песен, учила меня жить – в самом серьезном смысле. Я детской цепкой памятью ухватилась за слова:

Не забывай, что после вьюги

Опять всегда приходит май.

Не забывай, не забывай своей подруги,

Своей любви, своей судьбы не забывай.[3]

Я старалась не грустить, ведь «после вьюги всегда приходит май».

И еще – я старалась помнить. Это страшная и грустная тема. Я помнила свою жизнь до тети. Я помнила маму. Помнила! Помнила!

А бедной Танюсеньке очень хотелось, чтоб я называла мамой ее. Я-то для нее стала дочкой. Одной-единственной. Главной частью и любовью ее жизни. Она ждала слова «мама». Но – я не могла. Не могла. Никак. (Я, как потом оказалось, верна до упрямства. Памяти своей верна, любви ко всем родным, отчизне своей…)

У меня не получалось выговорить «мама» никак. И связаны с этим печальные переживания, когда чужие тетки, наверное, желая сделать Танюсеньке приятное, упрекали меня при ней (такое случалось нередко, и в детстве, и в отрочестве, и в юности):

– Что ж ты! Человек столько в тебя вложил, а ты мамой ее не назовешь! И не стыдно!

Мне не было стыдно. Меня обжигала обида на неправедливость упреков.

– Зачем они лезут? Что они понимают? Почему судят?

И все же я иногда пыталась мысленно примерить слово «мама» к Танюсеньке. Она была самым-самым дорогим мне человеком. Ближе и дороже не было и не могло быть никого. Танюсенька, милая моя Танюсенька! Добрая моя душенька!

Сказать «мама» так у меня и не получилось.

Карлик-Нос

Мы с Танюсенькой идем по улице. Навстречу нам движется очень странная тетенька. Она маленькая – почти как я. И голова у нее как будто растет из груди. Очень большая голова. На лице длинный нос. А из-за головы виден горб.

Тетенька идет медленно, с трудом. Ковыляет.

Она необычная.

Меня волнует вопрос: она инвалид?

Но у нее есть ноги и руки. Вернее, ножки и ручки. Они коротенькие, не как у других людей. На коротеньких ножках быстро не пойдешь.

Она инвалид или нет? Это кто-то так ей сделал из-за войны?

А вдруг она волшебная тетенька? Я видела в книжках такие картинки. Она немножко похожа на Бабу-Ягу. Но Баба-Яга совсем старая. И высокая. Она на картинках всегда одного роста с Иванушкой-дурачком, которого хочет испечь и съесть.

Нет, это не Баба-Яга. Тогда кто же?

– Танюся! Смотри!!! Какая тетенька! Она из какой сказки?

Я показываю пальцем в сторону сказочного персонажа. Я говорю очень громко, практически кричу.

Танюся пугается. Я вижу, что она очень смущена и испугана. По-настоящему. Она одергивает меня:

– Никогда не показывай пальцем! Никогда не кричи на улице! Никогда не глазей на прохожих!

Я пугаюсь из-за ее испуга. Мне очень стыдно.

Тетенька останавливается и пристально смотрит на меня. Смотрит, смотрит. А потом говорит:

– Ишь ты какая!

И больше ничего.

– Простите, пожалуйста! Ребенок, – оправдывается тетя.

Я понимаю, что сделала что-то ужасное. Щеки мои начинают гореть. Мне неловко смотреть по сторонам.

Мы заходим в сквер, садимся на скамейку. Тетя гладит меня по голове, объясняет:

– Разные люди рождаются на свет. Всем нелегко живется. А вот таким, как та бедная женщина, и совсем худо. Разве тебе приятно было бы, если бы все на тебя пальцами показывали?

– Нет! – отвечаю я.

Щеки горят. Я все понимаю. Что же я наделала? Я обидела человека!

– Она инвалид? – спрашиваю я.

– Да, она инвалид.

– Это из-за войны?

– Нет. Инвалиды бывают не только из-за войны. Люди рождаются с болезнями, отклонениями. Надо всегда радоваться и судьбу благодарить, если у тебя все в порядке. А таким людям надо сочувствовать, помогать. Но не пальцами на них показывать. Не делай другому то, что тебе не понравится. Прежде чем сделать, подумай: а мне это не было бы больно? Ты поняла?

Я, конечно, все поняла. И я не могу забыть, как на меня смотрела эта тетенька и как она сказала «Ишь ты какая!». Не ругалась, не злилась, но ТАК сказала… Мне почему-то страшно.

– Я тебе сегодня одну сказку прочитаю, – говорит тетя. – Думала, рано еще, потом. Но это очень важная сказка. Сегодня будем читать.

Я радуюсь. Значит, все. Про то мое поведение можно забыть. Я, конечно, никогда ни на кого не покажу пальцем, никогда не стану глазеть, оглядывать. Но хочется поскорее забыть и жить, как прежде. Без чувства стыда.

Вечером доходит дело до сказки.

«Карлик-Нос».

Ничего более страшного я в своем детстве не слышала.

Мальчик обидел старуху, похожую на ту тетеньку, что я сегодня обидела. И та сказочная старуха устроила так, что у мальчика тоже вырос горб. И нос стал крючком… И родители его не узнали, прогнали его насовсем.

Разве может быть что-то страшнее?

Я буквально трясусь от страха. Зуб на зуб не попадает.

– А та тетенька… Она за мной не придет? Я не стану, как она?

– Та тетенька не придет. Но никогда не обижай других людей, если не хочешь, чтоб обидели тебя. Запомнила?

– А та тетенька так на меня смотрела… Может, она запоминала меня? Чтоб прийти и забрать?

– Нет. Она смотрела, потому что ей было очень больно и обидно. И она не знала, что сказать.

Я долго не могу заснуть. Я мечтаю встретить ту тетеньку и попросить прощения. И еще сказать, что я теперь не такая! Я так больше не буду. И еще… Еще я попрошу ее не забирать меня от Танюсеньки. И не превращать меня в Карлика-Носа…

Я больше никогда-никогда…

Пони

Мы часто ходим в зоопарк. Он от нас близко.

В зоопарке я знаю всех зверей. Знаю, кто хищный, кто травоядный. Знаю, что верблюды очень сильно плюются, если на кого-то обидятся. Очень люблю смотреть на обезьянок: они играют так смешно!

Но в зоопарке, кроме зверей, есть еще другие детские радости. Например, свистулька «уди-уди». Это короткая, пустая внутри трубочка. С одной стороны к ней приделан резиновый шарик. Если через трубочку шарик надуть, то потом трубочка станет свистеть.

Еще продаются яркие мячики. Они обмотаны резинкой и держатся на резинке. Можно дергать резинку, тогда мячики подскакивают.

Еще есть значки, флажки… Много чего.

Мне всегда что-нибудь покупают. Только одно никогда: красные леденцы на палочке в виде петушков.

– Это отрава, – объясняют мне. – Изготовлено в кустарных условиях.

Сначала я, естественно, думаю, что делают петушков в каких-то грязных кустах, и спрашиваю, так ли это.

Мой вопрос веселит взрослых. Мне говорят, что почти так. Не в кустах, конечно, но непонятно где, непонятно из чего и наверняка грязными руками. И красная краска петушков – очень вредная химия.

Конечно, после таких сведений никакой петушок в рот не полезет. Да и без них хорошо.

В зоопарке еще можно покататься на пони. Пони – маленькие лошадки. Совсем как игрушечные. Но настоящие! Они везут за собой расписную тележку. Вот в этой тележке и можно покататься. Такая маленькая лошадка может везти сразу нескольких детей – это тоже чудо!

Я много раз каталась на пони.

Однажды получилось так, что посадили меня в тележку на место с краю. Я прекрасно видела Танюсю. Она помахала мне рукой на прощанье.

Тележка покатилась, и я вдруг с ужасом заметила, что за нами бежит точно такой же, как наш, пони. Он бежит очень быстро и вот-вот догонит нас.

Я мгновенно поняла, ради чего пони так резво мчится. Он хочет меня укусить! Я только сейчас увидела, какие у него зубы. Огромные! Очень страшные зубы. Он держит во рту железяку, из-за которой выглядит крайне свирепо. Взгляд его нацелен прямо на меня.

Зачем я согласилась сесть на это место? Ведь я теперь ближе всех к этому ужасному пони. И вот сейчас он настигнет нас и искусает меня до смерти.

Что делать?

Ужас сковал меня. Я хотела отвести глаза от бегущего за нами пони и не могла. Я понимала: лучше не смотреть. Но смотрела и смотрела. Мне жутко хотелось кричать, и почему-то было стыдно опозориться перед другими. Все молчат, даже самые маленькие, которым наверняка года по три, не больше. А мне совсем скоро исполнится пять! Я – взрослый человек. Разве взрослый человек заревел бы при виде пони? Все, конечно, бы стали смеяться. И надо мной будут…

А пони все бежал и бежал. Вот-вот догонит.

– Хочешь еще один кружочек прокатиться? – спросила Танюсенька, когда тележка остановилась.

Я отказалась. Руки и ноги у меня дрожали.

– Что с тобой? Ты не заболела? – встревожилась тетечка и пощупала мой лоб.

– Я боялась, что тот пони меня укусит. Он так гнался за нами, – пришлось признаться мне.

– Ну, ты глупышка! Только ему и дел, что детей кусать. Он тут работает. Посмотри-ка на него еще раз. Он добрый, маленький, катает всех целый день за охапку сена. Его бояться не надо. Только пожалеть и посочувствовать.

Я вгляделась. Теперь в маленькой лошадке ничего страшного не оказалось. Пони стоял понурив голову. Он правда выглядел усталым. Сердце мое пронзила жалость. Мне стыдно стало, что мы просто так, ради забавы катаемся на бедных маленьких коньках.

И тут я заплакала. Горько-горько.

– Ну что же ты? – удивилась тетя.

– Пони очень жалко. Бедненький.

Я с тех пор больше на пони не каталась. Жалость к ним так и осталась в душе по сей день.

Садовая Кудринская

Привезли меня в Москву летом. Еще до отъезда мамы я познакомилась со своими другими тетями – старшими сестрами Танюсеньки. Жили они недалеко от Зубовской, на Садовой Кудринской. Все воскресенья, праздники мы проводили у них. Кроме того, в дни моих болезней, когда Танюся не могла оставаться со мной из-за работы, меня тоже привозили на Кудринскую: средняя сестра, Аня, не работала. Она в войну очень сильно заболела, и сестры решили, что лучше пусть она заботится о доме, готовит…

Старшая моя тетя – Стелла – обладала удивительной внутренней силой. Дети сразу, нутром чувствуют и силу, и красоту взрослого. Я настолько зауважала Стеллу, что поначалу называла ее только на «вы». Мне долго объясняли, что она мне родная, что можно на «ты». Я не осмеливалась. Не из страха – она была добра, – из почтения, которое она внушала.

И еще одно счастье и везение ожидало меня на Садовой Кудринской: моя дорогая любимая сестричка Женечка. Она стала для меня примером, товарищем, другом, советчиком. Мое детство и ее юность совпали. Разница в десять лет давала мне счастливую возможность мечтать о своем будущем, исходя из опыта моей сестрички. Умная, добрая, спокойная, уравновешенная, веселая… Вот – редкие человеческие качества, о которых только мечтать можно. И все они сошлись в Женечке. Она легко училась в школе – на одни пятерки. Закончила школу с золотой медалью.

Легкая, солнечная, яркая…

Она родилась 29 января 1941 года. Ее маме исполнилось тогда 39 лет.

Потом, когда у Женечки родится дочка Сонечка, тетя Стелла, любуясь ребенком, скажет:

– Все это должно было произойти двадцать лет назад.

Она имела в виду рождение первой внучки. При условии, что сама бы родила на 20 лет раньше. Только годы, в которые полагалось бы родить Стелле ребеночка, уж очень не подходили для деторождения. Гражданская война, лишения, голод, трудное время учения… Тетя стала врачом, вышла замуж за инженера-химика Якова Марковича. И вот – в самое подходящее время появилась на свет Женечка.

До Великой Отечественной оставалось полгода. Какое счастье, что люди не могут видеть будущего!

Жизнь наладилась: ребенок, муж, работа, сестры рядом. Приехала из Дубровны тетя, заменившая в свое время девочкам-сиротам мать, – ухаживать за младенцем. А 22 июня – война.

Вскоре Женичкиного папу забрали на фронт. Он вообще-то очень плохо видел, у него близорукость была –7. Но он пошел и погиб в боях под Москвой.

Женечка папу не помнила. Только на фотографиях его и видела.

Стелла с дочкой и старенькой тетей Черной эвакуировались под Свердловск. С едой дела обстояли чудовищно. Стелла одна работала, и никак не получалось обеспечить младенца и слабую старую тетю даже едой. Однажды Женечка от еды, совсем не подходящей для десятимесячного ребенка, потеряла сознание.

– Я упала возле нее на колени и закричала нечеловечески, – рассказывала тетя Стелла. – Вот от этого страшного крика ребенок и пришел в себя.


Я слушала этот рассказ и не могла себе представить кричащую тетю Стеллу. Она была для меня воплощением достоинства, выдержки и силы. Но это было.

Вот после этого страшного случая Стелла приняла решение идти на фронт. Другого выхода она не видела. Муж, рядовой боец Красной Армии, к тому времени уже погиб. Вся ответственность за жизнь «старого и малого» лежала на ней. Она, как врач, имела офицерское звание. Стало быть, ее семье, как семье офицера-фронтовика, полагался аттестат, по которому выдавали достаточное количество продуктов. Так она и спасла Женечку – ценой долгой разлуки. Старушка-тетя умерла сразу после возвращения из эвакуации, в 1944-м. За Женечкой ухаживала средняя из сестер, Аня. Она занималась девочкой самозабвенно, любила ее без памяти. Своих детей у Ани не было. К Женечке она испытывала материнские чувства.

…Стелла, уезжая с военным госпиталем, оставила младенца, а вернувшись в Москву с фронта уже после войны, в 1946-м, увидела девочку-дошкольницу…

Но – выжили! Слава Богу!


Мало того! И в войну выжили, и после войны – тетя чудом осталась на свободе. Я только в юности поняла, какая именно туча собиралась над головой тети Стеллы зимой 1952/53-го! Дело врачей! И ждали со дня на день чего угодно: и увольнения, и лагерей. Аресты шли тотальные. Избавление явилось в марте 1953-го, со смертью вождя, о котором сестры вместе со всей страной скорбели как о самом дорогом и близком. Стелла даже сделала попытку пойти прощаться с телом отца народов. Инстинктивное чувство ужаса перед движущейся человеческой массой заставило ее отпрянуть и не влиться в толпу. Тем и спаслась.

Меня и забрали из Каменки летом 1953-го именно потому, что возникло ощущение: можно продолжать жить дальше, угроза миновала. В противном случае ребенку находиться в Москве было бы гораздо опаснее, чем в провинции.


Но вся картина в целом, разумеется, станет понятна мне только через пару десятилетий. Пока же – я знакомилась со своей семьей, а они узнавали меня.

Тети и Женечка жили просторно. В их классической коммунальной квартире гнездилось еще пять семей. Они же занимали комнату площадью 12 с половиной метров. Дом их стоял (и стоит по сей день) в небольшом углублении: сначала большие деревья за чугунной решеткой, а потом уже дореволюционное многоквартирное здание. Их единственное окно выходило на Садовое кольцо. Главный же вид из окна – огромное дерево – всегда радовал меня. Дерево жило по-своему, на нем сидели птицы, там постоянно что-то менялось, происходило: то почки набухают, то листочки распускаются, то они желтеют, опадают… Вот дерево без листьев спит и, наверное, видит сны: оно же живое, ждет тепла, птиц на ветвях…

Как же размещались на своих «просторах» три человека?

Кровать и диван, поставленные углом. На них спали тетя Стелла и Женечка. Аня спала на раскладушке, которую днем складывали и убирали под кровать. Стол как у нас: обеденный, он же – письменный. Небольшой книжный шкаф, одежный шкаф. Пианино «Красный Октябрь». Вот и вся обстановка.

Большинство жителей Москвы существовали именно так. Как же удавалось в одной комнате бок о бок уживаться совсем разным людям? А просто дома сидеть было не принято. Работали, учились, гуляли в парках, ходили на выставки, катались на речных трамвайчиках… Комната, кровать в ней воспринимались только как место ночевки. К тесноте притерпелись. Не роптали. Помню, в 1958 году, когда Женечка закончила школу и отправилась на выпускной бал на всю ночь, мы, все оставшиеся родственники, ночевали на Кудринской. Так казалось веселее всем вместе ждать Женечку. Для нас с Танюсей расстелили запасную раскладушку, мы вместе и улеглись. Свободного места в комнате не осталось совсем. Женечка вернулась ранним утром, когда за окном уже вполне рассвело. Она вся сияла и светилась в своем белом муаровом платьице, рассказывала, как они гуляли по Красной площади, по набережной Москва-реки, подарила мне воздушный шарик.

Я любовалась Женечкой и могучим деревом за окном. Любовь к жизни билась во мне вместе с ударами сердца.

Потом мы все дружно заснули.

Шестидневка

Остаток моего первого московского лета мы все провели на даче: по старой традиции москвичи на лето снимали домики за городом. Считалось, что в городе летом воздух очень вреден для здоровья. (Что бы сказали они сейчас, даже представить себе не берусь.)

Я быстро привыкла и почти не скучала по прежней своей жизни.


Потом наступил сентябрь. Танюся повела меня в детский сад. Я не знала, что меня ждет. Я не хотела больше никаких перемен. В детстве, когда ты зависим от всех и почти ничего не происходит по собственной воле и желанию, перемены пугают даже сильнее, чем должны бы: они создают ощущение неуверенности.

Но перемены – увы – неизбежны.

Сразу скажу: я категорически, с первого вздоха, невзлюбила детский сад. Наверняка это отношение, если смотреть взрослыми глазами, несправедливо. Но о какой справедливости может идти речь, когда попадаешь в казарму? Когда за тебя решают, что ты должен делать каждую минуту твоей жизни, когда ты не можешь остаться в одиночестве, чтобы просто подумать? А мне, привыкшей к периодам «медитаций», необходимо было в течение дня какое-то время принадлежать только себе.

Японцы стараются обустроить свой быт так, чтобы все органы чувств испытывали удовольствие (о наслаждении молчу – хотя бы удовольствие): обоняние, зрение, осязание, слух, вкус.

Ни одно из перечисленных чувств не питалось в детском саду радостью.

Особенно мучительно ощущался запах: вечный супный дух из кухни. Так пахнет тряпка, которой задрызганная уборщица годами протирает столы.

Этот запах заставил меня тосковать с первой минуты, как я очутилась в чужом пространстве.


Меня отдали на шестидневку. Сейчас такого понятия не существует: два выходных уже давно и прочно вошли в расписание рабочей недели. Тогда работали и по субботам, причем предвыходной день не был короче обычного. Эту льготу – сокращение предпраздничного дня – ввели, когда мне было около шести лет. Мы, считавшие по субботам каждую минутку, когда нас заберут домой, на себе ощутили это счастье: теперь мы попадали домой не вечером, а почти днем.

Но до этого надо было еще дожить! Целых три года!

В понедельник рано утром нас вели отдавать на воспитание. С собой надо было принести большой холщовый мешок, в котором помещались вещи ребенка на неделю: лифчики, чулки, трусики, маечки, платья, переднички. В субботу мешок с вещами забирался домой. Одежду стирали, гладили, снова укладывали в мешок. Первое, чем занималась Танюсенька, забрав меня из сада, – замачивала в тазу на кухне мои пожитки, потом руками стирала и развешивала. Иначе вещи не успели бы просохнуть к воскресенью. В конце выходного она наглаживала чистую высохшую одежду и укладывала ее в мешок.

Отдельное слово о лифчиках. Сейчас вряд ли кто-то помнит это сооружение, а тогда без них не обходились ни мальчики, ни девочки. Лифчики шили из плотной хлопчатобумажной ткани. Выглядели они как короткие, до пояса, майки, только не растягивались, поэтому через голову надеть лифчик не получилось бы ни у кого. У лифчика имелись застежки: пуговицы с петлями. И почему-то застежки эти делали на спине. Поначалу, в младшей группе, мы зависели от взрослых: по утрам выстраивались в очередь к нянечке, она и застегивала нам наши панцири. Постепенно нас приучили застегивать лифчики друг дружке. А в старшей группе мы вполне могли завести руки за спину и сами себе застегнуть лифчик.

Нужен он был потому, что от лифчика спереди тянулись две широкие резинки с застежками для чулок. Никаких колготок и в помине не было. Резинки вечно отстегивались, чулки опадали. Но это никого не смешило: с каждым случалось по несколько раз на дню. Лифчики эти носили мы и в начальной школе. В пятом классе перешли на пояса с резинками. Но это уже другая эра.


После выходных всех детей в обязательном порядке внимательно осматривал врач. Уши, горло, нос, выкупан ли ребенок, подстрижены ли ногти, не завелись ли в волосах насекомые, нет ли сыпи. Потом – в обязательном порядке всем измеряли температуру. Только после этого ребенок отправлялся в группу. Такие проверки были жизненно необходимы. Антибиотики еще не вошли в широкий обиход. Один больной ребенок мог заразить всех. А за этим следовала большая беда…

Меня в один такой понедельник прямо после осмотра увезли в больницу: скарлатина. Тогда с ней безоговорочно забирали в инфекционное отделение. Скарлатина считалась опаснейшим недугом, уносившим немало детских жизней.


В саду нами постоянно занимались. Единственное время, когда получалось немного передохнуть, – время прогулки в сквере напротив нашего дома. Вот тут я вполне могла играть одна: это не возбранялось. Первые, особенно тяжкие для меня дни в детском саду я отходила к дереву и пела негромко песню «Далеко-далеко, где кочуют туманы…». Почему-то именно она помогала мне избыть тоску.

Детский сад принадлежал Военной академии имени Фрунзе, поэтому все там сделано было основательно, на совесть, даже – с шиком.

У нас имелся просторный зал, в котором в будние дни проходили музыкальные занятие, а в праздники – утренники. Зал этот и сейчас поражает мое воображение: в нем находился Кремль! С настоящей рубиновой звездой! Наличие Кремля в зале примиряло меня с детсадовским существованием. Когда-то, еще до войны неизвестные умельцы соорудили нам этот радующий детские души Кремль. Он впечатлял! Пол зала был устлан огромным ковром. А на двух стенах, почти во всю из величину, висели портреты. На одной стене Ленин, а на другой – Сталин. Они пристально смотрели друг на друга. Сталин – в белом кителе с кучей орденов, Ленин – в обычном костюме с галстуком.

Первая песенка, которую мы разучили, оказалась простой, но незабываемой:

Я – маленькая девочка,

Играю и пою.

Я Сталина не видела,

Но я его люблю!

О том, что Сталин умер совсем недавно, нам говорили нередко и с выражением неподдельного горя. Нам тоже передавалось это чувство утраты. Мы сожалели, что никогда не увидим Сталина. Но – любим! Живем и помним!


Чего я совсем не помню, так это когда исчез со стены нашего зала портрет Сталина. Кажется, через год после моего поступления в сад. И песню велели теперь по-другому:

Я – маленькая девочка,

Играю и пою.

Я Ленина не видела,

Но я его люблю!

Я была готова любить и Ленина, но не понимала, что случилось со Сталиным. Вот – умер и забыли все! Дома я спросила, кто важнее, почему теперь поют не так, как раньше. Мне ответили, что важнее Ленин. Что он с самого начала возглавил революцию. А Сталин у него учился.

– Ну ладно, – решила я. – Раз главнее Ленин, стану теперь его любить.

Но, как верная душа, не забывала я и Сталина. Поэтому, когда пелась эта песенка, я вслух выкрикивала «Ленина не видела», а про себя произносила еще и «Сталина». Справедливости ради. Уж очень красив он был в белом кителе с орденами!


На ступеньках, у самых дверей в детский сад, стояла мраморная скульптура: маленький Ленин с головой в локонах. Ростом ребенок-Ленин соответствовал примерно воспитаннику детсада средней группы. Личико мраморного мальчика умиляло всех нас, мы его любили, как своего. Проходя мимо (на прогулку или с прогулки), мы обязательно стремились погладить каменные кудряшки.

– Здравствуй, Ленин! Здравствуй, Ленин! – произносил каждый из нас любовно.

Ленин стоял и улыбался.

Такой хорошенький!


К каждому утреннику мы выучивали песню и танец. А выступали обязательно в украинских народных костюмах. Почему именно в украинских? Я не знаю. Но любовь ко всему украинскому так и витала в воздухе. Наш главный начальник Никита Сергеевич Хрущев тоже ходил в расшитой по вороту украинской рубахе. Видно, это пристрастие лидера могучей державы было воспринято на бескрайних просторах как руководство к действию.

Итак, мальчики на всех утренниках оказывались в украинских шароварах, подпоясанных алыми бархатными кушаками и в просторных рубахах с расшитыми воротами. Девочки – в ярких юбочках, передничках, рубашечках… Но главное – с венками на головах, от которых сзади спускались разноцветные шелковые ленты. Красота неописуемая! Вот эти самые венки сооружать должны были родители. Как и тапочки для выступлений. Чешек еще не было. Тапочки шили дома. Мастером на все руки у нас была тетя Стелла. Она очень быстро, ловко и прочно шила мне мои «бальные туфельки». Сначала снимала мерку, обводя контур ступни, потом выкраивала, сшивала… К белым балеточкам мне всегда пришивали розовые атласные ленточки – красота. Венок на голову вполне можно было сделать из покупных искусственных цветов. Но тети считали это безвкусицей и ужасом:

– Кладбищенские цветы ребенку на голову – фу! – возмущались они.

Поэтому я была единственной в своей группе (все долгие детсадовские годы), у кого цветы на венке сооружались из атласных разноцветных лент. Выглядело шикарно, но меня немного смущало, что это не как у всех. Однако – никуда не денешься: искусственные цветы – фу!

Больше всего меня поражали всегда Новогодние праздники. В зале стояла нарядная настоящая душистая елка до самого потолка. Наш Кремль подсвечивался. Мы водили хороводы вокруг елки, пели песни – одну за одной. В конце выходил Дед Мороз. Мы знали: сейчас он раздаст нам подарки. Он знал всех по именам! Но главное в другом: каждый год Дед Мороз придумывал что-то новое. Мы никогда не знали, в чем он принесет свои подарки. Однажды он выкатил к елке сани, на которых стоял огромный зеленый полосатый арбуз. Я таких никогда не видела. Огромный!

Я была уверена, что нам сейчас дадут по куску этого арбуза. В нем уже виднелся заранее вырезанный треугольник, в котором торчал нож, вернее, рукоятка ножа.

– Ну, дети! – обратился к нам Дед Мороз. – Что это я вам привез?

– Арбуз! – крикнули мы.

И тут Дед Мороз взялся за рукоятку, вынул из арбуза треугольник, – показалась даже красная арбузная мякоть, – и провозгласил:

– Я подарки вам привез!

Внутри арбуза оказались подарки!

Я была сражена изобретательностью Деда Мороза наповал.


Нами действительно много занимались в детском саду: учили читать, считать, даже – в старшей группе – иностранному языку, музыке. Нас учили аккуратности: перед сном каждый ребенок складывал свои вещи на стульчик в определенном порядке. В самом низу оказывалась одежда, которая понадобится при одевании в последнюю очередь. Наверху конечно же всегда оказывался лифчик. Необходимость четкого порядка в вещах нам объясняли тем, что мы – будущие солдаты.

– Вот, представьте: сигнал тревоги! Началась война. А вы все спите. Солдат должен подняться и одеться за 20 секунд! Это получится только у того, кто правильно и аккуратно сложил свои вещи перед сном. Иначе – какие из вас солдаты? Так голыми, в ночных рубахах и побежите, – втолковывала воспитательница.

Звучало очень доходчиво. С тех пор я одеваюсь быстро. Солдат – всегда солдат…


Самые неприятные вещи в саду: поход в туалет строем, хочешь – не хочешь, никому не интересно. Иди, садись на горшок, мальчики с девочками, стыдно, неудобно – это во внимание не принималось. Вы – маленькие, вам стесняться не положено. Ишь, чего удумали.

Еще противная штука – тихий час. Даже если спать не хочешь, лежи и молчи. Невыносимо.

И самое ужасное: ночной сон. В нашей детской спальне никогда не выключают свет совсем. Там горит синяя лампа. От этого все выглядит просто ужасным, как в страшнейшей сказке. С нами в спальне ночует нянечка. И когда она ночью подходит поправить одеяло, кажется, что она превратилась в Чудо-Юдо заморское.

Кроме того, в саду все время так или иначе тебе давали понять, что ты в чем-то виноват. Каждый день возникало несколько поводов, чтобы чувствовать себя виноватыми. Или не чувствовать, но слыть.

Нас с детства загоняли в вину, как в тюрьму. Виноватыми людьми – и маленькими, и большими – управлять легче. Виноватому – лишь бы спрятаться. Лишь бы его не трогали. И еще: виноватый любви не знает. Любви в широком смысле слова: к жизни, к другим людям, к делу, к себе. Вот это, пожалуй, и оказалось самой большой нашей проблемой какое-то время спустя. Но кто ж об этом думал…


А самое хорошее в саду: у меня появилась подружка. Лучшая во всем свете – Оля Бокова. Она черненькая, я – беленькая, мы дружно играем. Мы и живем на одном этаже в нашем доме номер два, катаемся на велосипедах, приходим друг к другу в гости. Мы всегда вместе. Это настоящая дружба.

Детский сад на даче

Когда после первого моего детсадовского сезона нас вывезли на дачу, я поняла, что все плохое и хорошее познается в сравнении.

В Москве у нас шесть дней проходили в ожидании субботы. Уже пятница ощущалась как праздник. В субботу никаких занятий с нами не проводили – свобода! Играй как хочешь. Меня даже не заставляли есть ненавистный суп. Не хочешь – не надо.

Нам предстояли счастливые выходные: вечер субботы и целый воскресный день. Это два счастливых домашних дня хороши еще были и тем, что не надо было пить на ночь кефир с ватками. Кефир в детсад доставляли из детской специальной фабрики-кухни. Там делали молочные продукты особой чистоты и лучшего качества. Разливали их по бутылочкам. Вообще-то это были обычные бутылочки для младенцев – надень соску и готово, можно давать сосать эту полезную пищу хоть самому крошечному малышу.

Нам в детсад кефир привозили конечно же без сосок. Бутылочки просто затыкали ватками. Наши няни вынимали ватки из бутылочек и разливали нам по стаканам. Все хорошо. Я даже любила кефир. Но! Няньки спешили. Им было вообще наплевать на все. Они ватки из горлышек бутылок вынимали частично. И остервенело вытряхивали содержимое бутылок – скорей, скорей… И в стаканы попадали остатки ватных затычек. Это было ужасно, поверьте! Некоторых детей рвало. Я наловчилась выуживать ватку из своего стакана. Она, пропитавшаяся кефиром, выглядела как клок мокрых седых волос… Фуууу… Но выудить получалось не всегда… Отвратительное воспоминание.

Долгий детский день делился на радости и ужасы. Не знаю, чего было больше. Или ужасы помнятся дольше?

Как бы там ни было, в выходные мы оказывались дома. И переводили дух. На даче же нам предстояло проводить почти три летних месяца. Свидания с родителями разрешались, конечно. Но очень ненадолго. Час-полтора в воскресенье и все… Ты на долгий срок оказываешься полностью во власти чужих и равнодушных людей. И надо претерпевать.

Я наловчилась терпеть. Я даже не представляла, что это может когда-нибудь закончиться. Разве что – когда стану совсем большой. Но это когда еще будет! Вот – жизнь идет, а я все маленькая и маленькая…

Накануне отъезда на дачу на всю мою одежду ставили метки: имя, фамилия, группа. Это чтоб ничего не потерялось. Тети занимались метками вместе. Стелла вышивала – у нее руки были золотые. А Танюся с Анечкой ставили метки марганцовкой. Разводили ее в воде, окунали в фиолетово-черную жидкость спички с намотанной на кончик ваткой и выводили все, что положено, с изнанки. Эти метки оставались навеки.

Потом все вещички складывались в большой холщовый мешок, на котором Стелла вышивала красными нитками всю нужную информацию.

В назначенный день к Академии Фрунзе подъезжали автобусы. Это были трофейные «опели». В один автобус загружали все детские мешки. А нас разводили по группам. Родители махали нам, прощаясь. Мы в ответ махали из окошек. Жизнеутверждающая картинка.

И вот вереница автобусов мчится по Киевскому шоссе в Нарофоминск, на дачу академического детсада.

Мы жадно смотрим по сторонам: деревья, деревья, деревья по обеим сторонам дороги. Дремучий лес. Вот в такой лес и тащила Лиса Петушка…

…Несет меня Лиса

В далекие леса

За высокие горы…

Приезжаем. Строимся. Расходимся по домикам. У каждой группы свой дачный домик. На веранде мы будем спать, чтоб дышать свежим воздухом. В большой комнате будем есть. В другой – играть… Еще играть можно на улице: там, у домика все есть – большая беседка, песочница, качели, домик, чтоб дочки-матери устраивать…

Воспитательница знакомит нас с новыми условиями существования.

– Слушаем все внимательно! – велит она. – Мы уехали из Москвы, чтобы набраться здоровья и увидеть много нового, чего в городе не увидишь. Мы будем гулять в лесу, искать грибы. Вы узнаете названия цветов, ягод, деревьев. И это пригодится вам на всю оставшуюся жизнь. Но помните! В этих местах шли тяжелые бои. В земле осталось много мин. Не убегайте от меня, идите за мной по тропинке, иначе можно наступить на мину и взорваться.

Мы все пугаемся. По-настоящему. Война – не шутка. Мины – существуют. Они убивают. Или, в лучшем случае, делают инвалидами на всю жизнь. Мы все каждый день видим изуродованных войной людей.

– Опасны не только мины, – продолжает инструктировать воспитательница. – Во время боев бойцы рыли окопы. Это глубокие ямы. Они так и остались в земле. Сейчас многие заросли высокой травой. Их не видно. Но они есть. Если сойдете с тропинки во время прогулки, можете упасть в окоп. И потом не выберетесь из него.

Еще один ужасный ужас!

Мне очень не хочется на эти прогулки. Я не хочу знать названия деревьев, цветов и ягод… Ну их. Я в книжке прочитаю…

– Опасно еще просто заблудиться в лесу, – не прекращает воспитательница. – Вы можете случайно отвлечься, сойти с тропинки и отстать от группы. Шаг, другой – и все. Вы заблудились. А леса тут густые, дремучие. Вас найти будет трудно. Поэтому от группы – ни на шаг!

Поняли меня?

– Да! – жалобно подтверждаем мы.

– Тогда слушайте дальше, – продолжает расписывать дачные прелести воспитательница. – Когда мы будем гулять по лесу, вы увидите много разных ягод. Вам захочется сорвать их и съесть. Но запомните хорошенько: никогда ничего не кладите в рот без спросу. Большинство ягод в лесу ядовитые. От них можно тяжело заболеть и даже умереть. Вы увидите в лесу очень красивые грибы. Но и среди грибов есть как полезные, съедобные, так и смертельно ядовитые. Никогда не дотрагивайтесь до поганок и мухоморов. Хотя мухоморы очень красивые: у них красные шляпки с белыми крапинками. Смотреть можно, но даже трогать нельзя. Запомнили? Поняли меня?

Да! Мы всё запомнили. Еще бы такое не запомнить! И поняли: привезли нас сюда на верную погибель. Смерть все лето будет ходить за нами по пятам.

Мы очень хорошо усвоили все, что запрещается в лесу. Гуляя, мы не отступали от воспитательницы ни на шаг. Постепенно мы перестали бояться. Мы запомнили, как выглядит бузина и волчья ягода. Мы отличали поганки от сыроежек. Мы теперь знали, чем отличаются листья ольхи от листьев дуба и клена. А я даже нашла подберезовик. И воспитательница удивилась и похвалила меня перед всеми.

Странные игры

Почти перед самым отъездом на дачу у нас в группе появилась новенькая девочка по имени Оксана. Обычно новенькие робели, стеснялись, привыкая не сразу к обстановке. Оксана оказалась исключением. Она не просилась в чужие игры, она сама организовывала их:

– Я играть. Кто со мной?

Крупная, кареглазая, румяная, Оксана казалась воплощением здоровья, бодрости и силы. Папа ее поступил в военную академию, тут же перевез семью, устроил дочку в детсад. Вот и на дачу отправились мы все вместе.

Через несколько дней, осмотревшись, ознакомившись с местностью, Оксана во время прогулки подошла ко мне:

– Давай играть?

– Давай! – согласилась я. – А как?

Оксана выдрала из земли длинный стебель подорожника.

– Вот смотри, – принялась она излагать суть предстоящей игры. – Сначала я буду тебя бить этой штукой по ногам. А ты должна стонать, плакать (как будто) и говорить: «Пожалуйста, пожалуйста, я больше не буду…» А потом ты меня будешь бить, и я буду просить прощения. Давай?

Очень сомнительной показалась мне эта игра. В чем суть? Кто станет первым? Тот, кто сильнее бьет? Или тот, кто лучше умеет просить прощения? И ради чего? Но все-таки я поддалась на уговоры и согласилась начать игру.

Меня удивило выражение лица Оксаны, когда она приготовилась стегнуть меня. Ее огромные темно-карие глаза увеличились, ноздри раздулись, она разрумянилась и часто задышала.

Она наслаждалась моментом, полностью войдя в игру.

Рррраз!!! И она стегнула меня изо всей силы по ноге.

Больно – не передать. На ноге тут же образовался длинный красный след.

– Ну, давай! – возбужденно велела Оксана. – Плачь, кричи: «Я больше так не буду, прости»!

– Нет! – ответила я.

– Ты не поняла, – убежденно уговаривала Оксана. – Вот ударь меня, я буду кричать и плакать, увидишь, как хорошо!

– Не хочу, – сказала я.

Игра не имела смысла. И что-то непонятное, но гадостное содержалось в ней.

Сейчас я вполне понимаю, что…

Была еще одна попытка со стороны Оксаны поиграть со мной – в другую уже игру.

– Давай побежим мимо мальчишек и крикнем, что мы идем писать в кусты. Они побегут за нами и увидят наши письки!

И опять я увидела ее горящие глаза и предвкущение счастья на красивом лице.

Эта игра, понятное дело, уж никак меня не заинтересовала. А Оксана побежала. И мальчишки действительно устремились за ней. Из-за кустов доносился их смех, ее возгласы…

Больше она не звала меня играть. И жили мы в детском саду, не замечая друг друга.

Разные люди.

Догадка

Однажды, когда мне уже было пять с половиной лет, нас, как и полагалось летом, снова вывезли на дачу. Я к тому времени была уже опытной дачной жительницей, не боявшейся уже почти ничего. Мы были настолько взрослыми, что нам часто разрешалось играть на площадке самим, кто во что хочет. Мою главную детсадовскую подружку, Олю Бокову, на дачу тем летом не отправили: они всей семьей поехали отдыхать на море. Пришлось мне дружить с совершенно случайными и малопонятными девочками. Читать они не умели, говорить с ними было скучно. Вот так, от скуки, и оказались мы на веранде для сна у стола воспитательницы. Эта моя псевдоподружка цапнула что-то со стола и показала мне:

– Смотри, духи!

Она отвинтила белую крышечку и дала мне понюхать. Пахло ландышем. Я прочитала название: «Ландыш серебристый».

Я прекрасно знала, что это чужое, что до чужого даже дотрагиваться нельзя, не то что брать в руки, открывать… Но в этот момент знание это куда-то испарилось. Мы стояли и нюхали чужие духи. Их запах буквально кружил голову.

– Давай попробуем, глотнем, – почему-то предложила мне странная девочка.

Может, у нее кто-то в семье пил одеколон? Это я сейчас, взрослая, себя спрашиваю. Странное желание – глотнуть духи. У меня оно не возникло. Я вообще не люблю ничего пробовать, даже когда готовлю. Но в тот день…

В общем, девочка заправски глотнула. Так, что флакончик опустел наполовину. Потом она протянула руку мне:

– На, пробуй.

Мне очень этого не хотелось. Очень! Но почему-то я постеснялась отказаться. Она-то попробовала! Если я сейчас откажусь, я буду предательницей. Как много глупостей люди делают за компанию! Но, видно, каждый должен когда-то совершить такую глупость. Может быть, для того, чтобы потом, в следующий раз, не принять очередное дурацкое предложение.

В общем, я осторожно капнула себе в рот каплю духов. Такая приятная для обоняния жидкость оказалась на вкус полной гадостью. Мне захотелось немедленно выплюнуть ее.

– Глотай! – приказала зачинщица.

И я глотнула.

Теперь мы обе были в деле. И уже без всякого притворства и показного героизма скорчили мы рожицы, показывая друг другу, что зря пробовали эти пакостные духи на вкус.

Флакончик духов, открытый, так и остался стоять на столе. Мы ушли с веранды, тут же забыв о нашей дегустации.

Прошло какое-то время, и поднялась тревога. Воспитательница (не та, что была у нас раньше, а новая, всегда раздраженная и крикливая) очень злобно потребовала признаться, кто брал духи с ее стола.

Мы обе тут же признались. Я испытывала жгучий стыд. Мы просили прощения противными тягучими голосами. Наперебой. Клялись, что больше никогда-никогда…

Раскаяние было искренним, глубоким. Именно из-за него мы проговорились, что попробовали духи на вкус. То есть глотнули.

По идее, чистосердечное признание и раскаяние идет на пользу виноватому. Повинную голову и меч не сечет…

Но в нашем случае все получилось совсем наоборот.

Воспитательница во всеуслышание заявила, что – все. Нам пришел конец. Потому что теперь мы умрем. Духи – ядовитые. И нечего было пробовать чего нельзя. А теперь, ближе к вечеру, нас не станет.

Она повела группу спать, а мы стояли, как заразные. Наши бывшие товарищи по играм даже взглянуть на нас не решались. Еще бы! Кому охота смотреть на смертниц! Тьфу-тьфу-тьфу, не моя болячка!

– А вы что встали? Вам отдельное приглашение нужно? – послышался гневный окрик.

Мы поплелись на веранду.

Мы были настолько подавлены горем и всем своим предыдущим детсадовским опытом, что даже и не думали бороться за жизнь. Не просили позвать врача, например. Странно. Тоже одно из проявлений народного характера? Или наша воля к жизни оказалась к тому времени слишком сильно задавленной всеми наставлениями и дисциплинарными взысканиями…

Я легла в свою кровать в полной уверенности, что уже не встану с нее. Лежала и готовилась к неизбежному. Старших надо слушаться. Старший человек пообещал смерть к вечеру, стало быть…

Компаньонка моя боялась, подвывала от ужаса. Она тоже безоговорочно верила прогнозу обиженной нами воспитательницы.

Громко плакать запрещалось. Я ее утешала шепотом. И как-то она успокоилась, умаялась и уснула. Я лежала и жалела Танюсю. Мало ей прежнего горя, а тут свалится еще одно. Как же она станет жить без меня, бедненькая? Будет сидеть ночами у своей зеленой лампы и плакать, подперев голову руками…

У меня сердце от горя разрывалось. Мне хотелось оставить тете память о себе. Письмецо. Написать бы, чтоб не скучала… Писать я почти не умела, хотя читала, как взрослая. Писала медленно, печатными буквами, с ошибками. Но все равно – могла бы написать. И – не могла. Кто ж разрешить встать во время тихого часа? Такой крик поднимется…

И вот я лежу и представляю себе свою тетю Танечку. Как я бы к ней прижалась, как бы она меня утешила.

Я зову ее, зову…

И засыпаю.


Проснулась – жива! Ну надо же! Повезло! Видимо, чисто случайно духи оказались без яда. Вот мы счастливицы-то!

Потом появилась мысль о воспитательнице: как она, бедная, расстроится-то! У нее не настоящие духи…

Потом, на вечерней прогулке, наша Лидия Ивановна, не таясь, как о своем значительном достижении, рассказывала няньке о том, как проучила нас, бесстыжих, за то, что мы посягнули на ее собственность. Она смеялась, рассказывая, и все повторяла и повторяла свою ключевую фразу: «Сказала им: тот, кто выпьет духи, умрет!»

И вот только тут до меня дошло, что она врала нам. Она врала, чтобы нас напугать. В этом – в страхе близкой смерти и заключалось наше наказание.

Ощущения свои помню очень хорошо и по сей день. Стыд за взрослого человека, гадливость от ее осознанной жестокости – и собственную тяжесть под сердцем.

Это, наверное, душа сжалась камнем. Душа человека, пришедшая из вечности, в которой нет возраста и времени.

– Лидия Ивановна – дура, – сказала я своей подружке.

За это слово меня наказывали решительно и сурово. Я считала его самым бранным. Но сейчас слово это освободило меня от тяжести внутри.

– Знаешь, по-моему, Лидия Ивановна – дура.

…Наступило время чтения. Мы уселись вокруг воспитательницы. Она торжественно и как-то даже зловеще назвала имя автора, чью историю для детей полагалось нам узнать.

– Великий русский писатель Лев Николаевич Толстой, – торжественно и внятно объявила она, как ведущий цирковое представление.

Казалось, сейчас из-за ее спины покажется крепенький старичок в подпоясанной рубахе и с окладистой бородой и что-нибудь послушно продекламирует, как они это делали на утренниках.

После значительной паузы, видя, что писатель не хочет появляться, воспитательница так же громогласно и многозначительно произнесла:

– «Рассказы для детей».

Вновь слегка помедлив, она с наслаждением приступила к чтению рассказа про то, как папа недосчитался слив и пообещал своим детям, что съевший вместе со сливой косточку умрет. Бедный мальчик, сынок изобретательного папы, конечно, поверил и в смятении душевном объявил, что косточку не съел, но бросил в окошко.

Покончив с назидательным рассказом, воспитательница победно и выжидающе посмотрела на детей, и те, мгновенно поняв, что от них требуется, дружно рассмеялись.

Мы, две преступницы, сильно сблизившиеся за этот долгий день, восприняли этот рассказ очень близко к сердцу.

– Лев Толстой – тоже дурак, – ожесточенно произнесла моя подружка, возвращаясь к прерванному чтением разговору о Лидии Ивановне.

– Нет! Он – просто злой, – уточнила я, боясь обидеть самым бранным словом великого русского писателя.

– Он детей своих не любит, – продолжила свои обличения моя собеседница.

Что-то в этом было…

На следующее утро, в выходной, приехала Танюсенька с гостинцами: большой банкой свежей клубники, присыпанной сахаром и книжкой Льва Толстого «Рассказы для детей». Клубнику я съела. Книжку попросила отвезти назад: нам уже читали.

Танюся любовалась, как я ем клубнику, и рассказывала, как весь вчерашний день провела в тоске и тревоге за меня. Ей весь вечер чудилось, что я ее зову.

Она услышала!

Я, совершенно счастливая, прижималась к своей единственной, ненаглядной.

Жизнь продолжалась и была полна чудес.

Что-то очень важное поняла я для себя именно после того случая с духами. Это переживание оставило глубокий след в душе.

Вопрос: «Как же так можно?»

Желание: отстраниться от людей, подобных Лидии Ивановне.

Понимание: страшна только смерть близких, не своя собственная.

Истина: «Не верь чужим словам, пока лично не убедишься в их правдивости».

Главное: не жди милости и снисхождения от тех, кто над тобой.

Четкие формулировки – это, конечно, из дня сегодняшнего. Однако ощущение: «Не жди пощады и не верь чужому» оказалось фундаментом моих представлений о действительности. Так что – спасибо Лидии Ивановне и ее незабываемым духам.

Гастроном в высотном на площади Восстания

Проезд Девичьего поля я очень любила за сквер, казавшийся лесом из-за огромных старых деревьев, а еще за здание Академии имени Фрунзе. Оно выглядело очень торжественным. Сочетание красного мрамора и черных колонн, часовые у входа, подтянутые офицеры, поднимающиеся по широкой лестнице, – все время хотелось на все это смотреть.

А Садовую Кудринскую много за что можно было любить. Особенно за зоопарк рядом, за Филатовскую больницу, где я все-таки стала героем, и еще – за Гастроном на площади Восстания. Сейчас это снова Кудринская площадь. Но все детство я знала и любила площадь Восстания.

Когда я добаливала свои бесконечные болезни, меня отвозили на Кудринскую, к тете Ане, остававшейся дома. На улицу мне уже разрешалось, а сад пока еще нет – раньше положенного срока врач в группу не допустит.

Счастливое время! Каждое утро, когда все расходились по делам, мы с Анечкой шли в Высотный гастроном, чтобы купить все для обеда и ужина. Холодильников тогда не было (даже трудно себе представить такое, но факт), поэтому приходилось покупать только немножко еды, на один день, иначе испортится.

– Ну, что? Собираемся в Гастроном? – предлагает Анечка.

– В Гастроном! – радуюсь я.

Вот мы идем, и я повторяю стихи. Их, кажется, маленькая Женечка еще придумала:

Площадь Восстания,

Высотное здание,

Квартира двадцать восемь —

И до свидания.

Смысла особого нет. Но есть какой-то радостный ритм. Вот я и повторяю, повторяю…

В Гастрономе очень вкусно пахнет всегда. И красота же вокруг! Зеркала, мраморные прилавки, колонны. Настоящий дворец. Мы переходим из одного зала с колоннами в другой. В каждом зале продается свое: где-то макароны, мука, крупа – бакалейные товары; где-то – конфеты, торты, зефир, пастила, пряники, баранки. А есть еще рыбный зал: там в огромном бассейне плавает живая рыба. Я даже видела самую настоящую щуку с картинки из сказки. И карпа… Много кого.

Чаще всего Анечка покупает селедку. Сельдь Атлантическую. Выбирает самую красивую. Продавщица взвешивает, заворачивает в бумагу хорошенько.

В мясном отделе нарисована корова. Она квадратами поделена на куски. Эти куски на картинке разноцветные. Самые красные части на картинке – самые хорошие. Но все равно в мясном отделе скучно и всегда много народу.

А мой любимый зал – колбасный и сырный. Вот там пахнет – так пахнет! Очень вкусно!

Анечка покупает 200 граммов докторской колбаски, 200 граммов сыра – на один раз всем поесть хватит. Продавщица спрашивает:

– Вам куском или нарезать?

– Нарежьте, пожалуйста, – просит Анечка.

Так, как умеют нарезать сыр и колбасу продавщицы в Высотке, не умеет никто: тоненько-тоненько. Кусочки получаются совсем прозрачные. Взвешивает она сыр и колбасу на прозрачной папиросной бумаге. А потом еще заворачивает в желтовато-серые плотные листы.

Мы берем свои покупки и отходим к мраморному столу для покупателей. Начинается мой любимый ритуал. Анечка разворачивает пакетик с сыром:

– Хочешь попробовать кусочек?

– Хочу!

И она дает мне сыр – не голой рукой, Боже упаси, а кусочком оберточной бумаги, прямо в рот.

Сыр пахнет вкусно-превкусно!

Как никогда потом!

Наступает очередь колбаски. Я снова пробую. Вкусно!

Покупки домой мы несем вместе: у меня есть специальная маленькая сумочка, чтобы что-то нести. Мы же две хозяйки, я хочу помочь!

Анечка с сумкой, а я с сумочкой. Но ничего! Я вырасту и буду все для всех носить сама. А они – пусть отдыхают.

– До свидания, Высотное здание! До завтра!

Страшный дом

Есть еще на Кудринской один страшный дом. Вообще-то его не видно, он скрыт за всоким-высоким сплошным забором. Он стоит углом: одна сторона угла на Кудринской, а другая – на Качалова.

На Качалова живет Танюсина подруга, Светлана Яковлевна, переводчик с английского. Мы ходим к ней в гости. У нее большая квартира и невероятно огромный балкон: больше самой квартиры. Танюся с подругой разговаривают, а я гуляю на балконе и представляю всякие сцены из необыкновенной жизни.

Вот под балконом стоит прекрасный рыцарь, смотрит вверх. Это он ищет меня, потому что я – Прекрасная Красавица, а он в меня влюблен. Наконец он видит меня. Мы смотрим друг на друга… Я кидаю ему с балкона цветок. Это серьезный шаг с моей стороны! Теперь влюбленный в меня Дивный Рыцарь засушит этот цветок в старинной книге и будет помнить меня всю жизнь! А я – его. Как же иначе?

Ну, и так далее… Я часами могу развивать сюжет. Главное, чтоб никого рядом не было, а то я бормочу, и люди пугаются. Думают, что я сумасшедшая. А я – нет. Я просто так играю. И мне хорошо.

И вся улица Качалова мне очень нравится. Кроме того углового дома за забором.

Когда Женечка уходит из дома, тети ей всегда говорят: по этой стороне не ходи. И близко к тротуару не ходи.

– Но теперь-то уже можно, теперь не страшно, – возражает Женечка.

– Все равно не ходи. Кто их там знает. Не ходи!

– Ладно, не пойду.

У Женечки золотой характер, она никогда не спорит. Это все говорят.

Все равно, хоть Женечка и обещает не ходить мимо того дома, ей напоминают об этом каждый раз.

– А что в том доме? Почему страшно? Кто там живет? – волнуюсь я.

– Жил. Сейчас не живет. Жил очень страшный человек. Берия.

– А что он делал?

– Много чего плохого.

– А почему Женечке нельзя там ходить?

– Потому что он затаскивал школьниц в машину, привозил в этот дом… А потом их уже больше никто никогда не видел.

Я очень пугаюсь.

– А где он сейчас? Он точно там не живет?

– Расстреляли его. Но дом-то остался. И мало ли кто в нем…

Теперь понятно. Женечке точно нельзя там ходить! Я теперь тоже стану ей напоминать.

Мало ли что!

Культ личности

Летом мы живем все вместе на даче. Взрослые собираются в саду за деревянным столом и говорят, говорят. Только и слышно:

– Культ личности, культ личности!

Я интересуюсь: что такое «культ личности».

– А это когда обычный человек делает так, что его начинают почитать, как божество.

– А Бога нет, – подхватываю я.

С этим-то все ясно! Это нам все время повторяют в детском саду.

– Главное: человек не должен допускать, чтобы ему, как богу, поклонялись.

– А кто это допустил?

– Кто допустил, тот допустил. Тебе еще рано, иди по травке побегай, – уклоняются тети от честного ответа.

Я оскорбленно отхожу, но постепенно, кругами, приближаюсь к занятым беседой взрослым. Они увлеклись, не замечают меня.

Рассказывают теперь про каких-то людей, которые вернулись из тюрьмы. Кто-то из них рассказал про то, как его пытали.

– Китайские пытки и то меркнут, – слышу я странные фразы.

Изо всех сил креплюсь, чтобы не спросить, что такое китайские пытки. Прогонят.

– …Сутками стоял в каменном мешке, ни повернуться, ни сесть… Счет времени потерял… Вышел – смотрят, а он весь седой…

Я не выдерживаю:

– «В тюрьме он за правду страдал»? – спрашиваю отчаянно.

Я уверена, что не ошиблась в своей догадке. Вот, о чем мы пели эту песню с Танюсей!

– Сменим тему, – предлагает Стелла собеседникам. – У маленького ребенка очень большие уши.

Я хватаюсь за свои уши. Вдруг у меня как у Карлика-Носа они выросли, а я и не заметила?

Нормальные, обычные уши.

– У меня не большие уши! – обижаюсь я.

Все смеются. Заводят разговор про другое. Идут чай ставить…


…В шестом классе мы изучали Историю Средних веков. Мракобесие, Инквизиция, охота на ведьм, пытки… Я вспомнила совершенно отчетливо рассказы о пытках, которые услышала тогда на даче. Пожалуй, Средние века недотягивали по изощренности… Хотя их опыт явно пригодился нащим палачам…

Рассуждения о политике. Наши самые верные друзья

Мне только исполнилось шесть лет. Каждое воскресенье мы с утра едем на троллейбусе на Кудринскую: выходной день положено семье собираться вместе.

На время обеда стол, в будние дни стоящий у стены, отодвигается, застилается красивой скатертью. Тетя Аня расставляет праздничную посуду. Я люблю ей помогать.

Иногда на Кудринскую даже гости приходят.

– Воскресный обед надо разделять с гостями, – говорят тети. – В тесноте, да не в обиде.

И правда – никто не обижается. Все едят, хвалят угощение, разговаривают о взрослых делах. Я очень люблю взрослые разговоры. И очень люблю гостей. Я убеждена, что понимаю все, что напрасно тети делают большие глаза, скашивают их в мою сторону и говорят:

– Только не при ребенке!

Скорее бы вырасти!

Один разговор я запомнила на всю жизнь. В то воскресенье отмечали мой день рождения. Я родилась 20 октября, но в будние дни праздник устроить не получилось бы никак. Значит, отмечался любой день рождения в воскресенье, которое следовало за датой. На мой и на Женечкин день рождения тетя Аня всегда пекла очень вкусный и красивый пирог с буквами из теста. В тот год надпись на пироге гласила: «Гале 6 лет». Я переживала, что день рождения отмечается в другой день, не двадцатого. И Анечка придумала утешение:

– Это почти твой день: у твоего числа на конце ноль, а сегодня на конце как будто два ноля, ведь цифра восемь похожа на два нолика, поставленные друг на друга.

Мне очень понравилось такое объяснение. И, конечно, сравнение восьмерки с двумя ноликами запомнилось на всю оставшуюся жизнь.

Стало быть, гости собрались 28 октября 1956 года.

Пришли только взрослые. Пообедали, попили чаю с моим деньрожденным пирогом. Принялись разговаривать. Я слушала с глубоким интересом.

Беседа шла особенная. Что-то произошло крайне важное. Уж очень серьезные лица были у гостей. И повторялось страшное слово, значение которого я точно не понимала:

– Резня! Резня!

Я конечно же знала слово «резать». Резать можно бумагу – ножницами… Например…

Но при слове «резня» я почему-то видела нож и кровь.

И еще гости говорили:

– Кто бы мог подумать… Кто бы мог подумать…

А тетя Стеллочка сказала:

– А что тут думать? Они против нас всю войну вместе с Гитлером сражались. И между прочим, венгры в войну зверствовали сильнее, чем немцы.

Значит – что? Где резня? У венгров? Там что-то страшное происходит?

– Бойня, бойня, – повторяют взрослые. – Фашисты недобитые людей на деревьях вешали.

Я страшно пугаюсь. И не понимаю: где же все это время прятались недобитые фашисты? Ведь столько лет после войны прошло. Я представляю себе пещеры, подземелья, где отсиживаются недобитые фашисты, ждут своего часа, чтобы снова начать зверствовать. А вдруг и у нас где-то затаились? И как выскочат? И начнут всех нас вешать на деревья.

Несколько ужасов своего детства я очень хорошо помню. Этот – один из них.

Взрослые тем временем начинают рассуждать, кто же настоящие друзья у Советского Союза. Самые верные, на все времена. Такие, что никогда не предадут, всегда будут вместе.

– Самые верные, – заявляет один очень солидный гость, к которому все прислушиваются с большим уважением, – самые верные – это, безусловно, чехи и китайцы.

Китайцев я и сама люблю. По многим причинам. Во-первых, Танюся все время говорит, что китайская фабрика «Дружба» выпускает самые качественные товары. У Танюси есть кофта этой фабрики – сносу кофте нет. Еще у нас есть шерстяное одеяло, на котором стоит значок «Дружба». Очень красивое. И даже у меня недавно появилось красивое китайское платье.

Но дело не в вещах. Дело в людях. К нам в детский сад пришла на практику студентка из Китая. Мы сначала все удивились: у нее совсем другое лицо, чем у всех вокруг. Но она оказалась такой доброй! Всегда нам улыбалась. Говорила тихим голосом. Никогда не ругалась. Вырезала из бумаги удивительной красоты узоры. Чик-чик-чик – и из обычного листа получаются кружева. Странно: она не кричит на нас, а мы ее слушаемся! И любим!

Она целый месяц к нам приходила, а потом ее практика кончилась. Мы плакали, когда с ней прощались! И она сказала, что мы очень хорошие дети, она будет нас вспоминать в Пекине.

А я знала песню про Пекин. По радио передавали много раз, и я запомнила:

Москва – Пекин.

Москва – Пекин.

Идут, идут вперед народы.

За светлый путь, за прочный мир

Под знаменем свободы.

В мире прочнее не было уз:

В наших колоннах ликующий Май.

Это шагает Советский Союз;

Это могучий Советский Союз,

Рядом шагает новый Китай.[4]

Еще в этой песне пели: «Русский с китайцем – братья навек!»

Поэтому конечно же наш гость говорит чистую правду, я могу это подтвердить, если меня спросят: китайцы наши самые верные друзья.

Про чехов я тоже не сомневаюсь. Когда в последний раз приезжал папа, у него была толстая желтая книга с очень смешными картинками. Папа читал и все время смеялся. Я, конечно, тоже хотела узнать, из-за чего он так смеется. Папа показал мне картинки и рассказал про бравого солдата Швейка. Как его хотели взять на войну, а он прикидывался сумасшедшим и очень смешно отвечал на вопросы. Я тоже смеялась от ответов Швейка.

Из-за этой книги я чувствую к чехам большую любовь.

Конечно, чехи – друзья. Как китайцы – навек.


А теперь, в качестве послесловия из сегодняшнего дня, хочу все-таки очень кратко поведать о событиях октября – ноября 1956 года, а именно: о венгерских событиях.

Говорят, самая запоминающаяся загадка та, на которую не нашел ответа. Слова о бойне и резне в Венгрии впечатались в детское сознание. Я интересовалась 1956-м годом и спрашивала всех, кто мог мне хоть что-то рассказать о том времени, благо находилась в военной среде. Встречались участники тех событий. И офицеры, и солдаты.

Если кратко суммировать то, что они отвечали на мои вопросы, получалось следующее: Венгрия участвовала во Второй мировой войне на стороне гитлеровской Германии. Венгерский диктатор Хорти был вернейшим союзником Гитлера. Однако в 1944 году Хорти был смещен. Венгрия вышла из игры. И ушла от ответственности. На Нюрнбергском процессе вопрос о военных преступлениях Венгрии, как союзницы нацистской Германии, не поднимался. Хортисты остались безнаказанными. Народ в целом их не поддерживал. Но и советская власть настроила многих против себя. Мятеж 1956 года тщательно готовился, вооружение поступало по всем каналам, в том числе и из нейтральной Австрии. Когда возникли беспорядки, начались чудовищные преступления: убивали полицейских, их жен, детей, мирных граждан (сводились и личные счеты), советских солдат, служивших в группе войск, членов семей работников советского посольства. Венгерская армия, кстати, не перешла на сторону повстанцев.

Люди были напуганы, растеряны. Наши войска не сражались с безоружными. Они помогли навести порядок. И вели себя достойно.

В целом в ходе событий погибло чуть более двух с половиной тысяч людей. Из них – зверски замученных «повстанцами» около восьмисот человек.

Ну, поскольку Советский Союз пугал всех своей мощью, ООН осудила действия нашей страны в Венгрии. Но! И это стоит помнить: осудила эта международная организация и действия повстанцев.

(И просто попутно: а что это международная общественность нынче у нас в таком благостном молчании по поводу Ирака, Афганистана, пыточных тюрем, устроенных США в Румынии, Польше? Счет нынешних жертв идет на сотни тысяч… Но чувствовать себя виноватыми положено только специально для этого подобранным народам – так получается?)

Тетя моя долгие годы работала на факультете, который готовил офицеров из стран Варшавского договора. Слушатели очень ценили ее, уезжая из Москвы, присылали письма. А если случалось возвращаться, обязательно навещали нас. Поздней весной 1973 года к нам в гости зашел полковник Венгерской народной армии. Он уже закончил академию, а тогда приехал на кратковременные курсы. По-русски говорил блестяще. Они с тетей посидели, повспоминали, попили чайку, а потом гость собрался уходить. Я пошла с ним – нам было по пути: я ехала в театр, он к себе в гостиницу. Путь до метро и несколько остановок на метро – вот время, которое я использовала, чтобы расспросить венгерского офицера о событиях 56-го года. Он отвечал честно.

И – опять же – передаю кратко то, что услышала тогда.

В 56-м году он уже был тридцатилетним офицером. Он тоже сказал мне о хортистах, не понесших наказание и затаившихся в ожидании удобного часа. Но, по его словам, и новая власть давала серьезные поводы для недовольства. Все так.

– Но представь себе, – сказал полковник, – ты идешь по родному городу (не идешь, а пробираешься незаметно, конечно, и видишь, что на деревьях вниз головами висят люди. И некоторых из них ты знаешь. Это твои соседи. Вы еще вчера разговаривали… Ты идешь, и сердце твое плачет). Скажи, тебе захочется остановить тех, кто вешал этих людей? Или будешь считать, что ради их идей можно позволить им делать такое и дальше?

– Остановить, – сказала я тогда.

Золотоноша

Однажды летом мы все отправились на землю обетованную: на Украину. Тети долго мечтали когда-нибудь поехать туда, где тепло, где фрукты продаются ведрами, а не граммами.

– Там яблоки на земле валяются, их никто не поднимает, – повторяли чьи-то рассказы тетечки.

В такое поверить было трудно. В Москве фрукты стоили дорого. Хорошо помню, как покупали для меня и Женечки два яблока (по одному на человека). Или – гораздо реже – два апельсина. Помню, как великое счастье, запах новогодних мандаринов: три штуки в подарке Деда Мороза.

И вот нам – таким – говорят, что где-то яблоки валяются на земле!

Выбрали Золотоношу – какие-то тетины знакомые очень хвалили это райское место, дали адрес хозяйки домика, которая сдавала на лето комнату.

Название обещало мне сказку.

Золотоноша! Там наверняка не только яблоки на земле валяются. Может, и золото, серебро. Идешь так по земле, а тут и там золото блестит – красиво. Я тогда подберу немного золота и привезу в Москву. Будем в садике зарывать секретики не только с блестящими бумажками от конфетных оберток, а с настоящим золотом. Совсем другое дело!

Отправились мы вчетвером: Танюся, Анечка, Женечка и я. Стелла работала.

Ехали на поезде, с пересадкой в каком-то большом городе. Я на этот раз к вокзалу отнеслась довольно равнодушно: уж очень цель манила (фрукты, золото и прочие сокровища обычно воодушевляют путешественников).

В Золотоноше хозяйка нас уже ждала. Дом ее мне сразу очень понравился. Он был чистый, белый снаружи. На кухне – огромная печь. Говорливая хозяйка тут же рассказала, что, уезжая из дому на несколько дней, она закрывает ставни, задвигает изнутри засовы, а сама вылезает через печную трубу. Ключ, мол, воры подберут любой, а вот засов пилить – на это вряд ли решатся.

Хозяйка выглядела крупной, могучей женщиной. Не толстой, а именно крупной, сильной. Я не могла себе представить, как это она залезает в печь, ползет по трубе, выбирается на крышу. Я все сопоставляла ее и трубу.

Замучило меня это сопоставление. Я все смотрела то на хозяйку, то на трубу… И еще вопрос, который не давал мне покоя: а как она не пачкается сажей, если и правда ползет по трубе?

Взрослые, кстати, слушали и верили. Я это видела и чувствовала, что они не сомневаются. Тетя Аня сказала хозяйке, что та, как гоголевская Солоха…

– Вот только на метле не летаю, – сказала хозяйка. – А жаль.

Про Гоголя я все разузнала. Это как раз не самое трудное. А вот как через трубу вылезать…

Не удержалась я и через какое-то время спросила:

– А вы правда можете через трубу вылезать?

– Правда, – подтвердила хозяйка. – Хочешь, покажу? И тебя научу. Там в трубе такие скобы железные, я по ним, как по лестнице «топ-топ-топ».

И она мне правда быстро показала, как это делается.

Голову по самые брови обвязала платком, накинула на себя мешок с прорезью для головы и полезла на печь, а с печи – в трубу.

Раз-раз, я смотрю на улице, а она уже на крыше! Машет мне. С крыши спустилась по приставной лестнице. Потом утащила лестницу за сарай, чтоб в случае чего чужой кто через трубу в дом не залез.

Вот это да!

Спасибо этому жизненному опыту! Благодаря ему я очень хорошо представляла себе, как в сказке про трех поросят волк пролез в кирпичный дом – через трубу. И угодил в котел с кипящей водой. Все точно! Именно как в Золотоноше.

Золото там на дорогах не валялось. Во всяком случае, мне ни одного кусочка не встретилось. А в остальном все оказалось чистой правдой: яблоки падали на землю, и никто их не поднимал. Это называлось падалица. Ничего в падалице хорошего. Лучше с дерева сорвать.

И еще правда: абрикосы ведрами, помидоры ведрами, огурцы ведрами продавались. И ведро стоило дешевле одного килограмма каждого фрукта или овоща в Москве.

И еще. Я в Золотоноше влюбилась. У хозяйки был сын, ровесник моей Женечки. Высокий, светловолосый, голубоглазый, розовощекий. Мне он казался невероятно красивым. В книгах сказок все Иваны-Царевичи, все Добры Молодцы, все самые-самые изображались один в один как сын нашей необыкновенной хозяйки. Я глаз от него оторвать не могла.

Они с Женькой ходили в парк, где вечерами гуляла вся Золотоноша. Там играл духовой оркестр. Они просто по-дружески проводили время в разговорах, шутках. А меня Иван-Царевич тоже все время приглашал с ними. Говорил, что ему все будут завидовать, с какой кучерявой спутницей он гуляет.

– Она устанет, – отнекивалась Танюся.

Я мечтала пойти с ними, но молчала, как деревянная колода. Уж слишком сильно мне хотелось погулять со сказочным добрым красавцем, чтобы вот так вот легко сбылась моя мечта!

– Устанет, я на руки возьму, – улыбался сын хозяйки.

– Пойдешь? – спрашивала Танюся. – Иди.

Я молчала. Тогда мой царевич брал меня за руку и вел. И я шла, не помня себя от счастья. Он очень обо мне заботился, все спрашивал, не устала ли я. Чуть что – готов был тащить на руках.

Вот и вся любовь.

Она запомнилась, как сбывшееся, счастливое чувство.

Мечтала быть рядом с дивным Добрым Молодцем? – Сбылось.

Опекал меня Иван Царевич? – Еще как! На руках носил!

С тех пор у меня к любви отношение доверия и радости.

Много ли человеку надо?

Фестиваль

Мне шесть с половиной лет. С июня я, естественно, отправлена на детсадовскую дачу. Все привычно, все как каждый год. И вдруг в конце июля за мной приезжает Танюся и забирает меня в Москву. У нее появилась возможность показать меня какому-то знаменитому профессору-глазнику в институте имени Гельмгольца. Я уже очкарик со стажем и в институт этот регулярно хожу на всякие проверки. А тут очередь наша подошла к самому профессору.

Я, конечно, счастлива безмерно. Несколько дней на свободе, дома!

Но я даже не представляю, какой меня ждет праздник!

В Москве-то – фестиваль!

Фестиваль Молодежи и студентов!

То, что это большой, небывалый праздник, видно сразу.

Повсюду плакаты «За мир и дружбу», везде, в любой витрине, на лацканах пиджаков у мужчин, на блузочках девушек – значки с символом фестиваля: цветком с пятью разноцветными лепестками. И еще – Голубь Мира. Я впервые слышу имя художника Пабло Пикассо. Он коммунист. Он нарисовал голубя, а теперь его рисунок повсюду. Голубь Пикассо такой легкий, прекрасный, а клюве у него веточка оливы. Олива – это такое южное дерево, тоже символизирующее мир.

Прохожие на улицах одеты совсем не так, как обычно. Молодые люди в ярких рубашках, девушки – в фестивальных юбках.

Фестивальная юбка – вот, от чего захватывало дух. Такой красоты я прежде не видела. Пышные ярко-красные юбки с желтыми, синими, зелеными, фиолетовыми полосками, треугольниками, волнистыми линиями носили с широкими лакированными поясами. Белая гипюровая блузочка с рукавчиками-фонариками делала облик любой девушки еще более праздничным.

Конечно, у моей Женечки такая юбка была. И не только юбка. К юбке прилагалась еще и фестивальная сумочка – из того же материала, что и юбочка. Некоторые девушки носили юбки просто так, а некоторые надевали еще и нижние юбочки: белые кружева иногда выглядывали – глаз не оторвать! Каждая девушка в такой юбке делалась красавицей!

Естественно, мне тоже захотелось фестивальную юбку.

– Детских фестивальных юбок не продают, – объяснила Танюся. – Ты вообще здесь чудом. Детей велели всех вывезти из Москвы. Мало ли какую инфекцию завезут. Столько иностранцев… Всякое может случиться…

– Ничего не случится. Я тоже хочу фестивальную юбку, – страдаю я.

На помощь приходит метод убеждения.

– У тебя есть фестивальное платье. Вот – завтра пойдем в твоем фестивальном платье Лужники смотреть. Такой стадион открыли, нигде такого нет, – убеждает Танюся.

…Фестивальное платье… Ну, ладно. Ну, пусть… Ну, почти…

Мое нарядное платье, которое все детство, пока я не выросла из него, так и было моим единственным праздничным одеянием. Оно и правда красивое. Его в конце сороковых годов привезла тетя Стелла из Германии для Женечки, которая тогда была почти как я сейчас. Нет, чуть побольше. Поэтому и оказалось оно Женечке маловато. А потом вот досталось мне. Оно белое, из очень приятного легкого материала. А крылышки и каемка на подоле платья выглядят совершенно как фестивальные. Тоже – красные, зеленые, синие полоски, треугольники… Вполне может сойти за фестивальное.

Я, конечно, соглашаюсь. И даже радуюсь тому, как удачно у меня оказалось именно такое платье. А то ведь на улицу не выйдешь: такой праздник, а ты не нарядная.

Видела я фестивальное гулянье только один раз. Но запомнила на всю жизнь. Какие разные люди! И как весело! Отовсюду звучит музыка. Люди смеются, подходят друг к другу, заговаривают, обмениваются значками, открытками. На открытках адреса разных стран. Женечка приносит груду таких открыток, значков. Ей хорошо! Она взрослая, старшеклассница, ей можно гулять по этим праздничным улицам сколько угодно.

Ничего! Я вырасту и сама поеду по всем странам, откуда к нам в Москву приехали эти удивительные люди. Я буду петь песни на испанском языке. И на итальянском, на французском, на английском. А на немецком не буду. На нем Гитлер говорил.

А пока Танюся учит меня фестивальным песням. И мы с ней радостно поем: «Если бы парни всей земли» и «Песню дружбы запевает молодежь»… Красивые песни.

…Заканчивается фестиваль.

Заканчивается лето.

Жизнь снова входит в свою колею. Я хожу в детский сад, Женечка в последний класс школы, взрослые заняты своими делами.

В очередное воскресенье за обеденным столом зачитывают фельетон из какой-то самой главной газеты. Я уже знаю, что фельетон – это что-то смешное. Это когда о недостатках пишут с юмором, потому что смех – это большая сила. В том фельетоне говорится о фестивале, поэтому я слушаю изо всех сил. Но меня и не гонят. Все увлечены. Речь идет о разных девушках, которые во время фестиваля знакомились с иностранцами. Одна из них, глупая такая, спрашивала у одного французского гостя:

– Парле ву франсе? (Это значит: «Вы говорите по-французски?»)

На что француз по-своему, по-французски, и отвечал:

– Ну, разумеется, ведь я же француз.

Я хохочу, как сумасшедшая! Вот это шутка! У француза спрашивать, говорит ли он по-французски! Ну и глупая!

Взрослые тоже смеются. То ли надо мной, то ли над фельетоном… В общем, всем весело. И еще я понимаю, что хоть Москва и очень гостеприимный город, а с иностранцами знакомятся только неразумные девушки. Нехорошо это. Несерьезно. Вот про это в фельетоне и пишут.

В первый класс: «Забудьте слово “хочу”»

Меня отправляют в первый класс. У меня все есть, как у настоящей школьницы: коричневая форма с белым воротничком и манжетами, два фартука – черный, на каждый день, и белый, для торжественных случаев. У меня есть коричневый портфель, учебники, тетрадки, ручка, коробочка с железными перышками для нее, чернильница с чернилами, перочистка (несколько кругленьких разноцветных фланелек сшитых так, что получается почти цветок, этим цветком надо чистить перо, иначе оно будет ставить кляксы). Есть пенал, ластики, карандаши…

Я готова.

– Хочешь в школу, Галенька?

– Очень хочу! – отвечаю.

Ну, поначалу и правда – хочу. Я уже знаю, что теперь я каждый день буду ночевать дома! Кончилась моя шестидневка! Как можно после этого не хотеть в школу?

Первого сентября мы собираемся и отравляемся на Плющиху, в мою школу номер 34. Я иду с цветами, в белом фартуке. Я немножко боюсь, даже живот начинает болеть – это всегда случается от страха или тревоги.

Танюся меня успокаивает:

– У тебя будет хорошая добрая учительница. Ирина Михайловна.

– Молодая?

– Молодая.

Не знаю, почему, но мне очень хочется, чтобы учительница у меня оказалась молодой.

У школы толпа первоклассников с родителями. Девочки в коричневых платьях и белых фартуках. Почти все с косичками. В косы вплетены белые атласные ленты, на кончиках кос завязанные в бантики. Мальчики в формах, делающих их похожими на солдат. Гимнастерки с белыми подворотничками, на поясе перехваченные широкими ремнями с пряжками, фуражки, как у офицеров – точная копия гимназической дореволюционной формы, как потом оказалось.

Учительницы по спискам собирают свои классы. В моем классе есть несколько девочек и мальчиков из детского сада. Уже хорошо.

Нас выстраивают по двое у ступеней школы.

Наступает торжественный момент. Выходит директор. Это очень крупная женщина в строгом костюме. Волосы гладко зачесаны и убраны в пучок. Лицом страшная. Не то что некрасивая. Так вопрос даже не ставится. Но от лица ее распространяется на нас страх.

Директор говорит нам речь. Она объясняет, что мы теперь – советские школьники. Совсем немного, и мы вырастем и будем вместе со всеми совершать подвиги. А самый главный подвиг, который все мы должны совершить, это построить коммунизм.

– И что же нужно, чтобы стать хорошим строителем коммунизма? Как вы думаете, что сказал Ленин об этом?

Я тут же вспоминаю маленького Ленина у входа в детский сад. Гладят ли его по головушке, как мы это делали? И что же он сказал?

– Ленин сказал, что строителю коммунизма нужно учиться, учиться и еще раз учиться! Запомните это, дети! Только те, кто хорошо и прилежно учится, достойны звания верного ленинца!

Директор еще много об этом говорит. Я обещаю себе, что очень постараюсь учиться, учиться и еще раз учиться.

– А теперь, – особенно четко выговаривает женщина-скала, – запомните главное. Вы стоите на пороге школы. Вчера вы были маленькими детьми. А сегодня – уже школьники. Поэтому теперь вы должны забыть слово «хочу». Оно для вас больше не существует. Теперь для вас есть только слово «надо».

Ладно, думаю я. Буду теперь вместо «Я хочу попить» говорить «Мне надо попить». Раз школьнику так положено… Надо – так надо…

И мы расходимся по классам.

Школа мне быстро перестает нравиться. Правда – один несомненный плюс остается: я не на шестидневке! За одно это можно многое стерпеть.

Но есть непонятные вещи.

Я с четырех лет читаю. И в садике часто читала вслух, когда воспитательнице надо было отойти. Я люблю читать. Я уже очень много книг прочла. Мне Танюсенька каждый день приносит с работы подарок: книжечку. Тоненькую яркую книжку в мягкой обложке. Такие стоили 5–7 копеек. Можно покупать каждый день. А это – главная моя радость. Каждая книжка – дверь в новый мир. Целое богатство.

И вот в школе, когда мы открываем букварь, учась читать, я начинаю быстро и с выражением читать все, что написано на странице.

– Ты неправильно читаешь, – сердится Ирина Михайловна.

Я ничего не понимаю.

– Ты должна учиться читать по слогам, а ты не умеешь! – объясняет Ирина Михайловна.

– Но по слогам читают малограмотные, – пытаюсь объяснить я.

Так мне тети говорили.

Итог – настоящее горе от ума! У меня в первой четверти четверка по чтению! А я по-прежнему читаю лучше всех.

Ну и пусть.

Надо – так надо!

Пятиконечная звездочка

В ноябре нас принимают в октябрята! Мы становимся уже совсем взрослыми и ответственными людьми.

Сначала мы долго хором учим Правила октябрят. Этих правил пять. Потому что в октябрятской звездочке пять концов, пять лучиков. И правил пять. Вот мы на каждой переменке по одному разу хором повторяем эти правила:

– Октябрята – будущие пионеры.

Октябрята – прилежные ребята, любят школу, уважают старших.

Только тех, кто любит труд, октябрятами зовут.

Октябрята – правдивые и смелые, ловкие и умелые.

Октябрята – дружные ребята, читают и рисуют, играют и поют, весело живут.

Иногда Ирина Михайловна спрашивает нас по отдельности. Когда кто-нибудь сбивается, все остальные шипят и хихикают: это же позор, не знать октябрятские правила. Тем более Ирина Михайловна говорит, что кто не будет знать правила, того не примут.

Вот позор так позор! У всех появятся на формах звездочки, а у лентяя – нет.

Мы учим!

Я свято верю всем пяти правилам.

Стать октябренком – это пойти по дороге к счастью. Это значит потом тебя примут в пионеры! И ты будешь ходить с красным галстуком!

И потом – октябрята весело живут! Вот стану октябренком, и будет мне весело! Счастье начнется!

Правда, есть вопросы. Вернее, один, но трудный.

Почему – октябрята?

Ведь революция, которая всех нас осчастливила, произошла в ноябре! Седьмого ноября! Все знают:

День Седьмого ноября

Красный день календаря!

– А потому, – объясняет Ирина Михайловна, – что раньше, при царе, был другой календарь. И мы отставали от других стран на 13 дней. Если по тому, старому календарю считать, то революция произошла 25 октября. А по-новому – 7 ноября.

– Но если лучше по-новому, почему мы не ноябрята?

– Так принято. И революцию мы называем Великой Октябрьской Социалистической революцией. А не ноябрьской. И вы – октябрята. Просто запомните это – и все.

И все-таки непонятно…

Зачем что-то оставлять от старого, если оно такое плохое? А если не такое плохое, зачем новое?

Просто так?

Никто не знает, как ответить на эти вопросы.

Ну ладно! Октябрята так октябрята.


И вот – ура!!! Нас приняли! Всех! Мы все хором сказали правила. Ни один не сбился. Пионеры прикрепили каждому первокласснику звездочку. В центре звездочки маленький Ленин. Хорошенький!

Я не нарадуюсь! Смотрите все, какая я большая и умная!

Я – октябренок!


После осенних каникул нас ждал еще один приятный сюрприз.

– Теперь, когда вы все стали октябрятами, все ученики нашего класса делятся на звездочки, – сообщила Ирина Михайловна. – Звездочки у нас какие? Пятиконечные! Значит, в каждой звездочке будет по пять октябрят. У каждой звездочки – свой командир. Он следит, чтобы все октябрята в звездочке жили по правилам, хорошо учились, хорошо себя вели. В каждой звездочке выберем физкультурника. Он покажет пример: как делать зарядку, как бегать, прыгать. Библиотекарь звездочки расскажет об интересных книжках и даст их почитать. Еще в звездочке должен быть цветовод. Цветовод поливает цветы в классе. Но не все, а только те, которые принесли члены его звездочки. И еще: октябрята бегают, прыгают, бывает, и падают. Вот для этого в звездочке должен быть санитар, чтобы оказать первую помощь. А еще санитару надо каждое утро проверять, чистые ли руки у октябрят его звездочки. Все понятно?

Мы все дружно закричали, что да, понятно.

Я стала думать, кем я хочу быть. И получилось: никем. Я просто не чувствовала, что это имеет ко мне отношение. Но в школе, как нам объяснили, следовало забыть слово «хочу» и хорошо усвоить слово «надо». И все получилось очень просто.

Ирина Михайловна прямо по списку, в алфавитном порядке выделяла по пять человек. И сама назначала, кто будет кем. Так я стала санитаркой. Дома мне сшили белую сумку с красным крестом. В ней я всегда носила бинт. Так и одевалась теперь по утрам: форма, фартук, сумка с крестом.

В день распределения по звездочкам произошла еще одна незабываемая вещь. Дело в том, что класс не делился строго на пять. Осталось два лишних человека в самом конце списка. Не повезло им с фамилиями. Ирина Михайловна спокойно добавила по одному из них к предыдущим звездочкам. Члены звездочек этого очень не хотели: у звездочки пять лучиков, а не шесть. Но пришлось смириться.

– А кем же он у меня будет? – в отчаянии спрашивали бедные командиры шестиконечных звездочек.

– Они будут следить, чтобы доска всегда была чистая, а тряпка – мокрая, – тут же выдала Ирина Михайловна ответ. Ей, видимо, не впервой оказалось иметь дело с лишними людьми.

– Я не хочу быть уборщицей! – рыдала несчастная жертва своей фамилии.

– Успокойся. Ты не уборщица. Ты – помощник учителя! Без тебя мне будет очень непросто. Ведь я так много пишу на доске во время урока, – объяснила Ирина Михайловна.

Мы тут же принялись завидовать. Вот это да! Помощник учителя! Вот им повезло-то! Кто бы мог подумать!

В общем, «и последние станут первыми»…

Сразу после разделения класса на звездочки родители-активисты изготовили стенд. На нем красовалось несколько крупных пятиконечных звезд. В центре каждой находился уютный маленький Володя Ульянов-Ленин. В конце каждого лучика помещалась фотография. Командир, физкультурник и т. д.

У шестиконечных звездочек четкая геометрическая гармония отсутствовала. Собственно, они оставались пятиконечными, только между нижними лучиками алел еще один, маленький. Зато с надписью: «Помощник учителя».

Я очень радовалась почему-то, что моя фамилия в журнале в начале списка. У нас была правильная звездочка, не изуродованная лишним лучиком.

«…В тебе и во мне!»

Мне восемь лет.

Мы теперь переехали в отдельную квартиру и живем все вместе: три мои тетечки, сестра Женечка и я. Женечку я воспринимаю как родную сестру (и до сих пор она моя любимая родная Женечка).

Итак, мне 8, Женечке 18.

Она уже студентка. Такая красивая, веселая. У нее куча друзей.

– Потому что характер легкий, – объясняет мне Танюсенька. – Все тянутся к ее улыбке и доброте.

А еще она много знает, всегда отвечает на мои вопросы, если мне что-то непонятно. Еще читает мне стихи – она знает наизусть несметное количество стихов и даже сама стихи сочиняет… Еще она играет на пианино, и мы поем вместе.

Весна.

Женечка как-то сказала:

– Вот получу стипендию, пойдем с тобой в Парк культуры.

Я начинаю ждать ее стипендии с немыслимым нетерпением. Парк культуры и отдыха имени Горького! Место счастья. Там столько аттракционов! Там есть кафе-мороженое. Там можно на лодочке покататься… Еще шарики продают, которые сами в небо тянутся – упустишь, могут улететь. Еще пищалки… Много чего.

Вообще-то мы там часто бывали с тетечкой. Но тут я пойду с сестрой! С такой красивой девушкой – в юбочке колоколом, в туфельках на шпильках… Скорей бы! Скорей бы!

Но я стесняюсь спрашивать про стипендию. Мне неудобно. Я знаю – Женька раз сказала, не забудет.

Жду.

В один прекрасный воскресный день к Женьке приезжает ее школьная подружка Элка. Это вообще красавица немыслимая. Женечка черненькая, а Эллочка светленькая. Тоже хохотушка. Две красавицы, на которых я мечтаю быть похожей, когда вырасту. Сразу на двух. Буду тоже в туфельках на каблуках ходить, в юбочке… Все залюбуются, когда увидят…

Женьке и Элке надо о чем-то поговорить. Но они никак не могут. Мешаю я. Я все время верчусь, вклиниваюсь, лезу в их разговоры… Никак меня не отогнать… Они обе терпеливые, добрые… Не гонят. Только ласково просят дать им пару минут поговорить о чем-то важном.

Но я уже завелась. Я не могу от них отлипнуть. Чем больше они просят, тем гаже я себя веду. Прыгаю, кручусь, мельтешу перед их смеющимися глазами.

– Ой! – восклицает вдруг Женечка. – Я ж и забыла! Мне вчера стипендию дали! Пошли в Парк культуры.

Я понимаю, что вспомнила она это только потому, что другого способа от меня отвязаться у подружек нет. Понимаю с первого мгновения. Но радость переполняет меня. Все, как я мечтала, даже еще лучше! Ура!

И вот мы в Парке. Заходим. Красота! Газоны с цветами, деревья, люди нарядные. И музыка, музыка из громкоговорителей. Песня льется. Я все песни знаю. И эту тоже. Это – странная песня. Там дядька поет, а потом хор. Потом снова дядька. Когда хор поет, я всегда с трудом разбираю слова. Но из принципа стараюсь понять. А как пойму – оказывается: выучилась песня. Сама собой.

Слова меня удивляют. Смущают чем-то.

…Ленин всегда живой, Ленин всегда с тобой,

В горе, надежде и радости,

Ленин в твоей весне, в каждом счастливом дне,

Ленин в тебе и во мне!

Я прекрасно знаю, что Ленин умер. Знаю, что если б он был жив, все у нас давно было бы хорошо – лучше не придумаешь. Так тети говорят. Случается что-то плохое, и они вздыхают: Был бы Ленин жив, он бы не допустил…» Жаль, что он умер. Но – умер! Лежит в Мавзолее. Очереди к нему стоят – не пробьешься.

А тут хор орет: «Ленин всегда живой»…

Вранье какое-то… Зачем?

Но самое непонятное – это последняя строчка. «Ленин в тебе и во мне!»

Как это? Вот – как это?

Например, Танюся строго следит, чтобы я мыла руки. Несколько раз в день приходится мыть руки с мылом! Потому что иначе можно грязными руками занести в себя микроб во время еды. Это я понимаю. Занесешь микроб, станешь болеть. Живот заболит, горло, ухо, нос… Микробы – это такие невидимые твари, которые залезают в тебя при каждом удобном случае, чтобы принести вред организму.

Но Ленин же не микроб! Как это – он во мне?

Я Ленина с детского сада люблю. Мы книжки про него читали…

Но мне не хочется, чтоб он был во мне. Это меня тревожит.

Женька и Элка тем временем находят для меня аттракцион – карусели какие-то.

– Хочешь?

Аттракцион – ничего особенного. Ну ладно, пусть для начала. Залезаю в люльку – поехали.

Мои красавицы садятся на лавочку и наконец-то в покое обсуждают что-то свое. Смеются… А у меня в голове все орет хор: «В каждом счастливом сне… В тебе и во мне!»

Не постигаю!

Меня слегка укачало (такое случается). Иду к своим на нетвердых ногах.

– Что такое – Ленин в тебе и во мне? – спрашиваю у Женьки.

– Идем на качели, хочешь на качели? – зовет она.

Ясное дело – они не договорили, им поскорей бы от меня отвязаться.

– Что такое – Ленин в тебе и во мне? – настаиваю я.

– А вот на эту штуку хочешь?

– Что такое – Ленин в тебе и во мне?

И тут мы подходим к действительно интересному аттракциону.

Там самолет. Садишься в него и взмываешь в воздух. Он летит, потом перекувыркивается… Снова взмываешь…

Это же тоже тренировка героизма! Называется – петля Нестерова. Был такой знамениты летчик, делал в воздухе на своем самолете такой кувырок…

– Сюда хочу!

– Сюда? А не страшно?

– Сюда!

– Уверена?

– Сюда!

Женечка покупает мне билетик. Сами они остаются опять же на скамеечке.

– Мы будем тебе рукой махать, когда ты взлетишь, – обещают мои красавицы.

Я переполняюсь гордостью.

Сажусь в самолет. На заднем сиденье парень. Постарше меня. Лет тринадцать ему будет. Подходит дядька и очень сильно перетягивает меня ремнями крест-накрест.

– Зачем? – не понимаю я.

– А чтоб не вывалилась, когда вниз головой висеть будешь.

Что-то мне уже не хочется этой петли Нестерова. Но назад дороги нет. Сама напросилась. Женечка же спрашивала, спрашивала.

…Самолет взмыл в воздух. Потом перевернулся. Мы повисли вниз головами. Самолет в таком положении застыл.

– Аааааа! – орет парень за моей спиной.

А у меня и сил орать нет. Я в таком ужасе, что онемела. Со мной так всегда бывает в самые страшные моменты. Я вишу и думаю: лучше бы ремни расстегнулись, я б упала и все.

Самолет медленно двигается и достигает земли. Можно выходить?

Нет! Аттракцион – три оборота! Три петли!

Трижды приходится висеть вниз головой. Все мысли выпадают. Наверное, я вернусь на землю круглой дурочкой.

Все когда-то кончается. И «петля Нестерова» кончилась тоже. Я еле разжимаю пальцы – так судорожно вцеплялась в поручни. Идти в первые секунды вообще не могу.

– Понравилось? – спрашивает дядька.

– Нет, – отвечаю честно.

Плетусь к своим.

– Мы тебе махали, махали, а ты такая важная сидела, даже на нас и не взглянула ни разу, – говорит Женечка.

Она, наверное, замечает, что я выгляжу как-то не так.

– Что-то ты бледная какая. Укачало?

Я киваю. Выгляжу, наверное, непривычно жалко. Добрые подружки стараются сделать для меня что-то особенно приятное.

– Пойдем на лодочке покатаемся?

Я отрицательно верчу головой.

– А в комнату смеха?

Мы идем. Тут Женька вспоминает:

– Ты меня о чем спрашивала? Что-то не поняла?

– Что такое – Ленин в тебе и во мне?

Подружки переглядываются. Не пойму – им что? Смешно? Или показалось?

А мы уже у комнаты смеха. Вход – пятачок, а счастья…

Там зеркала меняют людей до неузнаваемости. Вот я толстый карлик, а Женька с Элкой кубышки на очень тонких, как прутья, ногах. Смешно невыносимо. Каждое зеркало – свой смех.

Хохочу до слез, до икоты. Там все хохочут…

Выходим довольные, продолжая хохотать…

– Что такое – Ленин в тебе и во мне? – вспоминаю я…

– Это… Ну это… Это он в душе у тебя. У меня. У всех нас в душе.

Я задумываюсь. Проверяю свою душу. Ищу.

Ленина там нет. И не было. Там бывает страх. Бывает любовь – очень сильная – к тетечкам, к Женечке. Бывает – там сидит боль, если что-то грустное читаешь. Еще там – папа. И иногда мама.

Ленина нет.

– А у тебя внутри есть Ленин? – спрашиваю Женьку шепотом.

– Давай я потом поищу, – предлагает сестричка миролюбиво. – Пойдем мороженое есть?

– Ура!!!

Перед едой я тщательно мою руки. Чтоб ни один микроб не забрался… Да и Ленин… Кто его знает, как он внутрь залезает…

Перепись населения. (Зима 1959)

Я учусь в первом классе. Только что закончились школьные зимние каникулы. Стало быть, это январь 1959 года. К нам, в нашу «квартиру» 60-а приходит серьезная тетя: она делает перепись населения. Мне очень интересно, что это такое и зачем.

– Чтобы точно знать, сколько человек живет в СССР, чем эти люди занимаются, сколько детей, сколько пенсионеров, сколько работающих, – так объяснила мне Танюся.

Женщина раскладывает на столе свои бумаги и записывает все про Танюсю: фамилия, имя, отчество, дата рождения, место рождения… Потом спрашивает о национальности.

– Раньше такого вопроса не было, – говорит Танюся,

– Это новый вопрос, – равнодушно отвечает переписчица.

Я национальным вопросом очень интересуюсь после Фестиваля. Из-за национальности люди выглядят совсем разными. А я мечтаю о путешествиях, хочу выучить все языки мира, чтобы всех людей понимать.

…– Еврейка, – отвечает Танюся.

Наконец все про нее записали. Приходит моя очередь. Я радуюсь: я сама сейчас отвечу на все вопросы. Наконец-то меня не гонят от взрослых, а слушают, что я говорю.

Фамилия, имя, отчество…

Доходит дело до нового вопроса, про национальность.

Я смотрю на Танюсю:

– Еврейка? – жду я ее подтверждения.

Но происходит заминка. Танюся вытаскивает зеленую бумагу из своей сумки с документами и говорит:

– Вот, смотрите: отец еврей, мать русская… Что писать? По отцу?

Я ничего не понимаю. Я, оказывается, человек с непонятной национальностью. Я хочу быть как все мои… Хотя – в чем разница?

– На выбор гражданина, – отвечает переписчица.

– Вырастет, выберет, – соглашается Танюся. – А сейчас что писать?

– Давайте по матери, – предлагает наша гостья.

– Давайте, – вздыхает Танюся.

Чего она вздыхает? Тоже, как и я, понимает, что несправедливо это? Я маму давно-давно не видела… Она не приезжает… Я ее помню. Но она не приезжает… Мне становится грустно. Тоска на сердце, как в самые первые дни моей жизни в Москве много лет тому назад…

Больно мне от национального вопроса… Боль эта запомнилась на всю жизнь. Но, может, и хорошо, что тогда ощутился этот укол… Как прививка. Потому что вопросу этому суждено было всплывать в разных формах и видах опять же – на протяжении всей моей жизни.

Ни в детском саду, ни в первом классе я ни разу не столкнулась с этой темой… Вот разве что – перепись.


Но потом мы переехали на новую квартиру. Наш двор был полон детьми, мы играли целыми днями вместе… Мальчишки, девчонки… Вот тут-то и началось. Сколько раз в случае моих побед в играх я слышала мальчишечью ругань: «Жидовка!» (Только сейчас удивилась – почему-то ругались именно мальчишки. От досады, от азарта, наверное.) Я даже не успевала обидеться. Поначалу из-за непонимания смысла слова, потом – от презрения к глупости человеческой… Однажды все же спросила дома, что мне отвечать, если меня во дворе обзывают.

– Вообще ничего не отвечай, – сказала Стелла. – Не вступай в диалог с фашистами.

Я не вступала.

Вскоре Танюся подарила мне большую красивую книгу. Аркадий Гайдар «Голубая чашка». Я быстро ее прочитала. Хорошая книжка. Там описывалась почти моя ситуация.

Ушли папа с дочкой из дома, потому что мама сказала им, что они разбили ее любимую голубую чашку. А они не разбивали… И пошли себе гулять… Пошли, а навстречу им бежит деревенский мальчишка Санька Карякин. А в спину Саньке летят комья земли. Кидает в Саньку землю пионер Пашка Букамашкин.

Пошли папа с дочкой спросить у пионера, почему это он в человека землей кидается.

Пашка не испугался, сказал:

– Вон идет известный фашист, белогвардеец Санька. Погоди, несчастный фашист! Мы с тобой еще разделаемся.

– А ты не ошибся? – удивились отец и дочь. – Это же просто Санька Карякин.

Но Пашка стоит на своем и рассказывает историю про то, что бежал из Германии, из города Дрездена от фашистов в СССР один рабочий, еврей. А с ним его дочка, Берта. Рабочий работает на мельнице, а Берта играет с ними. И вот во время игры Санька, обидевшись на Берту, закричал ей: «Дура, жидовка!»

Берта, не зная слова «жидовка», спросила у Пашки, что оно значит, а ему и отвечать стыдно.

Пашка велит Саньке замолчать, а тот нарочно кричит все громче и громче. А Берта сидит, в глазах слезы. Догадалась.

И тогда Пашка Букамашкин взял с земли камень и подумал: «Проклятый Санька! Это тебе не Германия с твоим фашизмом, мы и сами справимся».

…Такая история.

Больше всего меня утешил вопрос дочки Светланы из книжки.

– Папа, – спросила она, – а может, Санька никакой не фашист? Может, он просто дурак?


Тем я и утешилась.

Лучше думать, что человек, с которым ты играешь, просто дурак, чем фашист. Иначе дикость получается. Наши папы с фашистами воевали, победили, а сын вырос фашистом? Нет, конечно нет. Просто дурак – и все.


Потом, уже вступив в пионеры, я решила написать письмо в главную пионерскую газету страны. Я просто спрашивала совета, как мне лучше ответить, когда меня обзывают «жидовка».

Может быть, есть такое особенное слово, после которого все это прекратится раз и навсегда?

Меня давно научили не реагировать на обидные прозвища. Я сама знаю: если правильно себя вести, смеяться вместе со всеми, дразнить быстро перестают. История с очками меня этому научила. Я и на эти обзывания не реагирую. Но вот смеяться у меня не получается. Тети советуют отходить от человека, который позволяет себе такое. А как отходить, если он бежит за тобой и орет? Проиграл мне в игре, а теперь вместо того, чтобы отыграться и честно победить, орет мне «жидовка»…

И что? Мне молчать? Делать вид, что оглохла? Как быть?

Вот, собственно, о чем я спрашивала уважаемую редакцию, в которой наверняка собрались самые умные люди. Конечно же в «Пионерской правде» знают заветное слово, с помощью которого я обрету силу.

Я с огромным нетерпением ждала ответа. Вот-вот придет избавление!

Ответное письмо очутилось в нашем почтовом ящике довольно скоро.

Радости моей не было предела. На конверте красовалась надпись «Пионерская правда». Я с нетерпением распечатала его. На красочном газетном бланке был напечатан долгожданный ответ:


«Всесоюзная ордена Ленина и ордена Трудового Красного Знамени газета пионеров и школьников

Пионерская правда

Орган ЦК ВЛКСМ и Центрального Совета пионерской организации имени В.И. Ленина

12. I. 1961 г.


Здравствуй, Галя!


Мы получили твое письмо и сразу отвечаем.

Не нужно обращать внимания, если ребята дразнятся. Нет ничего обидного в словах «грузин», «украинец», «узбек», «еврей», «татарин», «казах» и т. д. Всё это название национальностей, а в нашей стране все национальности равны. Когда высказывают свое мнение о человеке, то никогда не думают о том, какой он национальности, а берут во внимание его характер, отношение к труду, честность, умение дружить.

Нужно быть хорошим человеком, настоящим, и такой человек всегда заслужит право на уважение, какой бы национальности он ни был.

И наоборот, если человек плохой, его никто уважать не будет, это тоже независимо от национальности.

Ты это запомни, Галя, и пусть больше вопрос о национальности тебя не волнует.


Желаем больших успехов в учебе.

Литсотрудник /Кирнос/»

Вот читаю сейчас – а что? вполне приличный ответ. Уже сам факт ответа – признак внимания и уважения. Обижаться не на что. Написала? Задала вопрос? – Получи ответ.

Но я же спрашивала, как мне быть, как остановить оскорбления…

Мне ответили: «Не волнуйся».

Отчетливо помню чувство брезгливого стыда после прочтения этого ответа. Ребенок чувствует ложь, неискренность, как зверь приближение бури.

Сохранила я этот ответ. И теперь он – свидетельство.

Главное – не надо сейчас лить в уши новым поколениям сироп под названием: «Национальный вопрос в СССР был полностью решен». Уши слипнутся и завянут, как осенние лопухи.

А тогда… в зимние каникулы 1961 года я снова ощутила, как при первом знакомстве с окружающей средой, что вопросы, возникшие тогда, так и лежат в душе мертвым грузом…

– Ух-ё! Куда это я попала!

– Терпи.

– Какое все некрасивое!

– Подожди.

– Как страшно тут!

– Ничего, образуется.

– Ну и запахи!

– Задержи дыхание.

– Что мне делать?

– Не задавать лишних вопросов.

– Почему я здесь?

– Так надо.

Мужчина в доме

Мы очень хорошо и весело живем все вместе. Один минус. Нас пятеро, но нет мужчины в доме. А мужчина в доме очень нужен. Никто из нас не умеет сверлить дрелью стены. Или люстру к потолку прикреплять. Не можем мы – никто – полки на кухне повесить, кран починить, если течет…

Как только возникает необходимость такого рода, Танюся вздыхает:

– Нет мужчины в доме…

Когда накапливается много вздохов об отсутствующем в доме мужчине, появляется Максим. Его зовет Танюся. Он работает рабочим в Академии Фрунзе. Хоть в Академии полно мужчин, ремонтом занимаются специальные люди, которые все умеют. Максим – такой. У него золотые руки.

Он вообще особенный человек. Ни на кого не похож. У него заячья губа. Верхняя губа как будто рассечена надвое. Из-за этого он с трудом говорит. А когда говорит, получается не очень понятно. Но привыкнуть можно.

Я Максимом всегда любуюсь. Он очень красиво работает, никогда не оставляет за собой грязь. Все у него получается ловко, быстро. Кажется, и усилий никаких не надо, чтобы делать то, что он делает. А у нас почему-то так не получается. От Максима пахнет свежим деревом, он аккуратно одет. Приходит, снимает пиджак, достает из чемоданчика большой синий фартук, инструменты…

Потом, когда работа сделана, он садится обедать. Он и ест, как работает, красиво и аккуратно.

Берет черный хлеб, натирает корочку долькой чеснока, солит…

Я любуюсь.

– Аа тоэ хоэт, – говорит Максим.

Я уже знаю, что он сказал: «Она тоже хочет». Это про меня. Он обо мне заботится.

– Садись, – зовет Танюся. – Суп будешь?

– Нет, я только хлебушка с чесночком…

– Плохо кушает, – жалуется Танюся Максиму. – Суп не ест.

Максим показывает жестом, чтоб мне тоже дали суп.

Я ем и суп, чтобы составить Максиму компанию. Вкусно вот так: с хлебом, натертым чесноком…

Потом Максим ест второе.

А потом мы с ним пьем чай. Максим любит чай с вареньем. У нас на антресолях полно разных банок. Летом варят на всю зиму.

Максим больше всего любит смородину. Живой витамин. Я смородину не люблю. Я люблю малину. Но малину дают только больным. Здоровым: сливу, смородину, клубнику. Ладно, буду сливу.

Максим кладет в чай несколько кусков сахару, потом смородину из розеточки добавляет ложкой в свой стакан, перемешивает. Опять у него так все вкусно получается. И запах от его чая свежий-свежий, смородинный.

– Я тоже буду смородину. Как Максим, – заявляю я.

Максим смеется. Это видно по его глазам.

– Тебя надо звать, чтоб ее кормить, – улыбается Максиму Танюся. – Так ведь не упросишь тарелку супа съесть…

Я добавляю в чай смородину… Вкусно!

После обеда Максим надевает свой пиджак, кепку, прощается и уходит с чемоданчиком в руке. До следующего раза, когда понадобится мужчина в доме. Денег он никогда не берет. Он просто помогает. Потому что мужчина,

Если б не война, у нас бы в доме тоже были бы мужчины.

Но ничего. Я вырасту. Я все научусь делать, как Максим.

Буду аккуратным и спокойным мужчиной. В пиджаке по выходным, в синем рабочем фартуке, когда потребуется.

Косы отрежу, научусь говорить низким голосом, чемоданчик с инструментами соберу…

Будет у нас мужчина в доме… Потерпите…

Весь мир перед глазами

Однажды Танюся приносит мне с работы особенный подарок. Вообще-то она дарит мне подарки каждый день. Это книжечки. Тоненькие, с бумажными обложками. Я бегу ее встречать и спрашиваю:

– Что ты сегодня принесла?

Всегда в ее сумке есть для меня радость. Обычно я хватаю свой подарок и бегу читать.

А в тот раз Танюся держит в руках большой рулон. Разворачивает: карта! Вернее, даже две. На одной написано: Политическая карта мира, а на другой Географическая карта мира.

Карты довольно потрепанные.

– Это списанные наглядные пособия, – объясняет Танюся. – Их выбрасывать собрались. Я тебе принесла, чтобы ты по ним путешествовала.

Мы раскладываем на полу политическую карту. Там каждая страна обозначена своим цветом. Получается очень ярко и красиво. Я отправляюсь в свое кругосветное путешествие. Это даже интереснее, чем читать книги. Со мной что-то происходит необыкновенное. Я могу представлять себя птицей. Вот я лечу над пустыней, высматривая добычу. Я могу быть китом, нырять глубоко-глубоко, на дно океана… Или мореплавателем… Или летчиком…

Я читаю названия разных стран… Они кружат мне голову. Я знаю, зачем я родилась: мне нужно повидать весь мир!

Он, этот мир, мой, подаренный мне от рождения, оправдывает мое существование, объясняет мне смысл моего появления на свет. Смысл прост: я должна все увидеть своими глазами, должна надышаться веселым ветром странствий. Тот, кто создал этот мир, ждет моего восхищения…

Так я чувствую.

А пока – удивляюсь формам отдельных стран и континентов.

Италия – четко очерченный сапог на каблуке.

Это разве не чудо?

Скандинавский полуостров – профиль хищного зверя, скорее всего, тигра.

Но больше всего все-таки «обувных» форм:

Каспийское море – тоже сапог, как и Италия.

Южная Америка – остроносый башмак, как на средневековых картинах.

Африка – валенок.

Как же так получилось?

За всем этим мне видится чья-то улыбка…

Но главное: я знаю, что ждет меня впереди. Я везде побываю. Все увижу своими глазами. Познакомлюсь с жителями каждой страны. Стану говорить с ними на их языках.

А пока – мне достаточно карты.

Вечерами я лежу на изображении мирового океана и материках, вчитываюсь в названия рек, горных хребтов, низменностей, возвышенностей, городов, стран. Я не бездельничаю. Я там живу. На своей планете Земля.

«Тетя, тетя Кошка…»

Я учусь во втором классе. Однажды нас всех ведут в кинотеатр – мультфильмы смотреть. Телевизоры есть не у всех. Увидеть сразу несколько мультфильмов – большое счастье.

Все бы хорошо, но показывают среди прочих одну душераздирающую историю.

Там двое котяток остались без дома. Им совершенно некуда идти. Они маленькие и беспомощные. И вот они идут к своей тете. К взрослой самодостаточной кошке.

У кошки жизнь сплошной праздник. Гости: козлы, петухи и прочая живность. Она веселится и наслаждается жизнью. Песни, танцы, дом – полная чаша.

А маленьким котяткам уже совсем плохо, одиноко, страшно.

Куда им деваться?

Естественно, к тете.

И вот они стоят под окном ее дома и поют:

– Тетя, тетя Кошка, Выгляни в окошко…»

А Кошка их не пускает! Ну, не ее это проблема – пускать в свой дом каких-то бедных родственников.

Дальше я и смотреть не могу.

Я изо всех сил стараюсь сдержать слезы, стараюсь прогнать ужас и жалость.

Я закрываю глаза и зажимаю уши. В темноте кинозала никто этого не замечает – и хорошо!

Реветь нельзя! Увидят – засмеют. Нельзя показывать свою слабость. Это я уже хорошо усвоила. А слезы – безусловная слабость.

В голове звучит жалобное пение маленьких котят: «Тетя, тетя Кошка, Выгляни в окошко…»

Все-таки мне удается загнать слезы глубоко-глубоко.

Фильм заканчивается, зажигается свет, мы отправляемся по домам. Я обо всем забыла. Делаю уроки, читаю, ложусь спать.

А глубокой ночью просыпаюсь от собственного крика. Я во сне начала истошно рыдать, оказывается. Все сбежались:

– Что случилось? Галенька, что случилось?

– Котяток жалко! – рыдаю я. – Они одни, у них дома нет. Их никто не любит. Они маленькие…

Вот когда выскочили наружу мои запрятанные глубоко-глубоко слезы! Когда я уснула и перестала их держать там, где им полагается быть.

Я говорю про мультфильм, про горе котят.

– У них все в порядке! Кошка одумалась! Она сама поняла, что такое без дома быть, – объясняют мне наперебой.

– У них все в порядке потом! А было не все в порядке. Мне их жалко, когда у них все не в порядке, – объясняю я.

Выплакав свой ужас, я успокаиваюсь.

– Ребенок очень впечатлительный, – говорит Танюся. – Нечего ребенку всякие ужасы смотреть. Пусть подрастет еще.

Как мы гуляем

Все то время, что мы не спим, не сидим на уроках в школе и не делаем домашние задания, мы гуляем.

Гулять – это наше святое законное право: дети должны как можно больше находиться на воздухе. Детям необходимы подвижные игры. Иначе они не вырастут здоровыми. Вот и все. И говорить больше не о чем.

– Га-ля! Га-ля! Ты выйдешь?

Это подружки снизу кричат. Надо открыть окно и крикнуть на весь двор:

– Иду!

Я бегу по ступенькам, скачу через две, а иногда получается и через три перепрыгнуть. Но через три – это летом, это когда не в пальто или в шубе. В руке у меня зажата битка для классиков, а талия обмотана прыгалками. В кармане мелок (а иногда – о счастье – даже цветные мелки).

Мы расчерчиваем на асфальте домик для классиков. Десять клеток. Самое простое: из первой клетки до последней на одной ножке, подталкивая битку, проскакать, ни разу не покачнувшись и не послав биту в другой квадрат. Это легко, если годами тренируешься. Есть классики без биты. Двумя ногами прыгаешь в Первую и десятую клетки. Потом, подпрыгнув с поворотом, оказываешься на Второй и Восьмой. Так допрыгиваешь до Пятой и Шестой. Оттуда – зигзагом.

Вариантов – множество. Они не надоедают. Но есть и еще десятки развлечений. Самое любимое: прыгалки. Для них нужна длинная и толстая веревка. Две девочки крутят.

– Раз, два, три… Прыг!

Впрыгиваешь… Главное – не сбиться, не запутаться.

Веревка крутится все быстрее, быстрее…

– Раз, два, три…

И вот к тебе впрыгивает подружка.

Это уже посложнее. Главное – слаженность. Если кто-то сбился, уступаешь место другим, кто ждет своей минуты рядом.

Есть еще салки, жмурки, есть игры «по книгам»: берешь за основу какой-то сюжет, распределяешь роли, а дальше импровизация, фантазия…

Дочки-матери, магазин…

Иногда, набегавшись, мы садимся на лавку у песочницы и играем в города: надо быстро, без раздумий, назвать город на ту букву, на которую заканчивается предыдущий:

– Москва – Амстердам – Магадан – Нью-Йорк – Караганда…

Тут мне нет равных, с моими-то географическими познаниями!

Есть и любимые сезонные игры.

Весной пускаем кораблики по ручьям. Кораблики делаем из скорлупы грецких орехов, из пробок – кто во что горазд. Я стараюсь, потому что уверена: кораблик мой по ручью поплывет в реку, из реки – в море, из моря – в океан… Пока плывет мой кораблик. Без меня… Но когда-нибудь…

Самые исступленные гуляния происходят почему-то зимой. Мы, в шубах, шапках, валенках, шароварах с начесом, часами скатываемся с ледяной горки. Стоя, сидя на картонке, просто на попе… Как у кого получается. Залезть – скатиться, залезть – скатиться. Вот и весь смысл игры.

Но – запах снега! Азарт! Ощущение жары на морозе!!!

Темнеет рано. Мы темноты не замечаем. У нас полно сил и желания скатываться, скатываться, хоть всю ночь.

Но вот из окон:

– Лена! Домой!

– Витя! Домой!

– Галя! Домой!

Дома начинается ужас. Оказывается, руки мои заледенели до полного окоченения. Как это я не заметила?

– Вся мокрая! – ужасается Танюся. – Подумать только! Вся мокрая насквозь!!! Как завтра в школу пойдешь?

Это все ерунда. Главное: мои синие руки начинают болеть. Ноют ужасно. Я бегу в ванную, чтобы подержать руки под теплой водой.

– Не мочи! Это вредно! Растирай сухим шерстяным платком, – велит Стелла.

Но я никогда не слушаюсь. Бегу к воде. Включаю воду. Сую руки под кран.

– Ойййй! Больно!!!! Ойййй!

Каждый раз одно и то же…

Изо дня в день. Из года в год.

Кажется, никогда не кончится это счастье. Ну, разве что – после зимы наступит весна. Потом лето… Осень…

А мы все будем бегать друг за другом, скатываться с горки, пускать свои кораблики в далекое плавание и скакать по расчерченным квадратикам…

Моя настоящая первая учительница

Когда мы переехали, я пошла в новую школу. У меня появилась самая лучшая учительница, о какой только можно было мечтать! Вот ее-то я и считаю Первой учительницей.

Наталья Николаевна Овчинникова. Благодаря ей школа стала для меня большой радостью. На целых три года: второй, третий и четвертый класс. Три года детской жизни – это огромный срок. С Натальей Николаевной нам повезло.

Только сейчас удивляюсь, не могу себе поверить: ей было 19 лет, она только закончила педагогическое училище, когда ей вручили наш класс. Но сколько же всего она знала! Сколько умела! И каким терпением и пониманием детей была одарена!

Она привлекала красотой: голубоглазая, светловолосая – ярко выраженный славянский тип внешности, она наделена была ровным характером – за три года она только один раз повысила на нас голос, и то за дело!

Она никогда не пугала, никогда не ругала. Она учила. И подавала нам пример во всем.

Дети пришли в класс разные. Сразу было видно, кто любимый ребенок, о ком заботятся, а кто – просто случайный человек на свете. Случайных было гораздо меньше, но они несли в себе что-то очень особенное, неспокойное, стихийное. Был мальчик Коля Ф. – вечно чумазый и вечно голодный. Наталья Николаевна, ни слова упрека не говоря, вела его умываться, причесывала специальной Колиной расческой, которая лежала в ящике ее учительского стола. Была девочка, Таня К., умевшая виртуозно выражаться словами, значение которых не понимал у нас никто. Наталья Николаевна заплетала ей косички, о чем-то тихо с ней говорила… Таня менялась… Рядом с учительницей она выглядела ребенком, а не развязной теткой, какой казалась в первые дни сентября…

Моя учительница – ровесница моей Женечки… Удивительное поколение рожденных в год начала Великой Отечественной. Не только солдаты, вернувшиеся с фронта, казались наделенными особой благодатью. Дети, выжившие в ту войну, были особенными. Наверное, не все… Наверное, это опять же мое особое везение. Воспоминания о Наталье Николаевне и сейчас заставляют меня улыбаться…

«Воровка!»

Странная история. Мы жили в одном доме, учились в одном классе.

Девочка Лена…

Она оставила в моей жизни неизгладимый след.

Мама ее предварительно познакомилась с одноклассниками дочери. Видимо, решала, с кем можно дружить ребенку, а с кем – нет. Лене не разрешалось ходить в гости к подружкам. К ней приходить было можно. Это, видимо, считалось безопаснее: игры под наблюдением старших.

Лена редко гуляла с нами после уроков, ей не разрешали, но по характеру была лидером. Если в школьном дворе она предлагала игру, за ней устремлялись все. Она много читала, легко училась… Нам с ней было о чем поговорить.

Были ли мы подругами? Ну, тогда-то казалось, что да. С кем идешь из школы домой, та и подруга… Тем более я к ней приходила. Жили же в соседних подъездах. Мы играли. У нее была удивительная кукла, семья долго жила за границей, вот и привезли… Кукла умела ходить! Берешь куклу за ручку, чуть нажимаешь на нее – кукла идет. Чудо!

Еще мы рассматривали альбомы по искусству. Таких альбомов не было в то время ни у кого. Часами можно было смотреть на картину, полностью погрузившись…

Видимо, моя кандидатура была одобрена в их семье. Я не только приходила в гости, меня приглашали в выходные гулять вместе с Ленкиными мамой и папой. Под присмотром.


…В школе организовали для всех нас дополнительные уроки. Почему-то всем старшим хотелось, чтобы мы научились танцевать. Они договорились на родительском собрании и наняли нам учительницу ритмики из бывших (когда-то давным-давно) балерин. Мы сдавали каждый месяц деньги на эти уроки. Для ритмики требовалась специальная одежда: у девочек нарядные платьица, у мальчиков школьные брюки и белые рубашки. И обувь полагалась специальная: чешки. Они тогда только появились и казались верхом удобства и элегантности.

Ритмику мы все не просто невзлюбили – возненавидели. Прежде всего – из-за учительницы. Она отличалась удивительной, жалящей злостью и умела в каждом из нас мгновенно увидеть какую-то слабую сторону, а потом унижать и эксплуатировать это детское беспомощное унижение в своих непонятных нам целях. Может быть, когда-то именно так учили их в балетной школе. В школах для одаренных детей всякое происходит… Но мы были обычными детьми – вольными жителями улиц и дворов. У нас не полагалось обзываться, оскорблять… Человек, способный на такое, во дворе делался вне закона.

Ну, ритмичка, конечно, в любом случае к нам не относилась, однако какие-то основные правила человеческой жизни попирала настолько основательно, что народного гнева ждать пришлось недолго.

Помимо подлых манер – она еще и учила нас каким-то несусветным танцам, стыдно даже было названия произносить: падеграс, падеспань, полонез…

Вот «плывешь» в танце под аккомпанемент расстроенного пианино в актовом зале (подыгрывала нам на занятиях очень древняя старушка в букольках), а ритмичка учит:

– Эй, там, горбатая, ты, ты, выпрямись!

– Лысый, не смотри в пол! Смотри на свою даму.

– Толстая, поворачивайся четче, выглядишь как студень на жаре…

После каждого такого урока приходилось делать серьезные усилия над собой, чтобы жить дальше, как будто ничего не произошло.

Пытаюсь вспомнить, как же она меня называла… Не получается. Помню – ощущение жгучей обиды, стыда… А само прозвище стерто памятью напрочь. Видимо, иначе бы совсем уж невыносимой казалась жизнь…

За год «танцев» мы не научились ничему, кроме ненависти к ритмичке и к ее урокам. Каждый раз, собираясь на ритмику, таща за собой мешок с ненавистной формой, я чувствовала тоску. Но что поделаешь?

Был у ритмики и еще один побочный эффект. Если в школу я шла с одним мешком для танцев, то из школы возвращалась, как правило, с двумя. Дело в том, что Ленка всегда забывала свой мешок в парте. Она, как только заканчивался последний урок, немедленно убегала из класса.

Я была копушей, собирала свои книжки-тетрадки медленно…

Наталья Николаевна, обнаружив, что Ленка опять оставила свою форму, вручала ее мешок мне:

– Вы рядом живете, занеси ей.

Иногда это счастье доставалось другой девочке, но чаще всего подворачивалась я. Я и относила.

Ни Ленка, ни ее родители не считали это чем-то особенным или достойным благодарности. Я звонила в их дверь:

– Вот, Лена забыла.

Мешок забирали, дверь закрывалась…

Перед самыми зимними каникулами я шла домой. Опять с портфелем и двумя мешками ненавистной танцевальной одежды. Мне было плохо, я еле дошла до двери нашей квартиры. Болела голова, знобило…

Грипп.

– Нам всегда везет! – стонала Танюсенька, глядя на градусник…

Несколько дней температура никак не желала снижаться.

Я проболела все зимние каникулы. Я совсем забыла про Ленкину форму. Наши два мешка лежали рядом в кладовке.

За день до окончания каникул в дверь позвонили.

– Галь, к тебе девочки! – позвала Женечка.

На пороге стояла Ленка с нашей одноклассницей. С этой девочкой я сидела за одной партой. Я подумала, что они пришли меня проведать.

Ленка не поздоровалась. Она выдержала паузу, значения которой я не придала.

– Отдай мою форму! – очень зло произнесла Ленка.

Снова пауза, непродолжительная. И потом она произнесла слово:

– Воровка!

Вот что она сказала.

Мне даже сейчас страшно об этом вспоминать.

Я схватила из кладовки Ленкин мешок и кинула в ее сторону. Что-то невообразимое творилось со мной. Слово, которое она выкрикнула, прожгло меня насквозь. Такого со мной еще не случалось.

Примечания

1

Из сказки А.Н. Толстого «Сестрица Аленушка и братец Иванушка».

2

М. Цветаева. «Крик станций».

3

Песня из к/ф «Испытание верности», 1954 г., музыка И. Дунаевского, слова М. Матусовского.

4

Песня «Москва – Пекин», слова М. Вершинина.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9