Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сказки для сумасшедших

ModernLib.Net / Галкина Наталья / Сказки для сумасшедших - Чтение (стр. 9)
Автор: Галкина Наталья
Жанр:

 

 


      — А как они этим оккультизмом занимаются? — подал голос физрук.
      — Блюдечко крутят.
      — Обычное блюдечко?
      — Фарфоровое. Без рисунка. На блюдечке стрелка нарисована. Алфавит по кругу на бумаге написан. Блюдечко кладется на лист с алфавитом, все садятся вокруг стола, касаются пальцами блюдечка ...
      Короче, получив инструкцию в полном объеме, педагоги и сотрудники разошлись восвояси и как-то исподволь, группами, и сами попробовали — что за спиритизм такой и действительно ли оно вертится?
      Сотрудницы музея затащили на спиритический сеанс Вольнова: как он ни упирался, пришлось-таки сесть с ними за круглый стол.
      — Вызываем дух Пастернака, — трепеща от волнения, произнесла Аделаида Александровна. — Дух Пастернака, если вы здесь, то ответьте, пожалуйста.
      Трепетало пламя свечи, выхватывая из тьмы измененные свечным освещением лица.
      Блюдце приподнялось и трижды пристукнуло по листу бумаги.
      — Он здесь... — прошептала, бледнея, пожилая служительница музея.
      — Теперь задавайте вопросы.
      Все-таки некоторую растерянность загробная республика в людях вызывала, потому что вопросы последовали столь же нелепые, сколь и за столами в студенческом общежитии. Кроме музейных, присутствовали (по принципу этажности, видимо) работавшие на уровне трюма физрук, один из кочегаров, завлаб лакокраски из полуподвала с помощником и уборщица.
      — Будут ли наши секции замечены на городских соревнованиях? — брякнул физрук.
      Не дрогнув, дух Пастернака отвечал:
      — П-о-с-л-е в-е-с-н-ы.
      И так далее, и тому подобное .Конечно, уборщица спросила:
      — Что такое любовь?
      — П-р-и-р-о-д-а м-и-р-а .
      Аделаида Александровна, склонясь к Вольнову, настоятельно просила его задать духу Пастернака какой-нибудь вопрос, Алексей Иванович отнекивался, наконец она его уломала.
      — Дух Пастернака, — произнес медленно Вольнов, — скажи и мне что-нибудь.
      — Это же не вопрос! — зашептала Аделаида Александровна. Последовала пауза. Подумав, блюдце пришло в движение.
      — 3-д-р-а-в-с-т-в-у-й, А-к-с-е-л ь...
      После сеанса физрук сказал Вольнову:
      — Он буквы в вашем имени переставил. Должно быть, какие-то помехи между тем и этим светом существуют. Так сказать, аберрации, — физрук любил сложные слова. — А вы заметили, как он про наши секции ответил? что после весны нас ждут успехи в городских соревнованиях. Как раз, между прочим, в начале лета будут соревнования по фехтованию. Усилим режим тренировок.
      «Вот тебе и блюдечко, — думал Вольнов. — Ну что ж, прощай, Борис».
      Он долго не мог уснуть, курил, размышлял о мертвых; о сваленных в общую яму неотпетых лагерниках, о солдатах второй мировой, не преданных земле, не отмоленных, не названных поименно, о расстрелянных в многих пустошах и на петроградских пустырях: сколько душ мытарей, сколько неприкаянных душ витает над родной державой, думал он, да можем ли мы обрести хоть тень покоя, хоть тень счастья, хоть тень иллюзий в таком-то мареве. Вольнов подумал о главном покойнике, столичном, вожде нового, младого, незнакомого истории человечества племени; его передернуло; вспомнил он о сомкнутых ресницах маленькой итальянки из саркофага. «Орфею в ад у нас спускаться не надо. Вот он, ад, над поверхностью земли, слой надпочвенного ада, наш анти-Китеж». Папиросный дым подкрадывался к холодным стеклам окон. «Восстанут мертвые, — думал Вольнов. — Восстанут наши непогребенные, неотпетые, неповинные, поднимут восстание, и за грехи российские придется ужо отражать волны взбунтовавшегося небытия».
      Хотя предпочитал он бессонницу химическому успокоению, пришлось ему встать, глотнуть корвалола, принять снотворное; фармацевтический Морфей, двойник обычного, шелестя сигнатурой, бряцая ретортами, впустил его в благоухающее опийным маком и аптечными услугами царствие свое. Был Морфей на сей раз милосерден: Алексею Ивановичу Вольнову не снилось ничего.
      Кочегар, принимавший участие в спиритическом сеансе музейных сотрудников, однажды ночью видел переходившую заснеженный двор треглавую Тривию с пылающими факелами в руках, но подумал, что гневную триликую богиню видит спьяну, мерещится, да еще и троится; кочегар испугался надвигающейся белой горячки и даже некоторое время не пил. Только четверо из всего института избежали спиритического помешательства: Покровский, Мансур, Ван И и ученик Репина.
      Люсин день рождения приходился на католическое Рождество. Сахарные барашки, леденцовая колыбелька, пряничные волхвы витали вокруг костела на Ковенском, куда водила иногда Кайдановского совсем маленьким соседка, француженка.
      Мороз, по счастью, не спадал, зима не превращалась в петербургскую, она же ленинградская, чахоточную оттепель, исходящую грязью и слизью. Голубизна небесная сгущалась, и все звезды напоминали о вифлеемской.
      Кайдановскому заранее нравился предстоящий вечер; у него стало легко на душе, хотя было как бы нес чего; рассеялись, отошли тени, обступившие его в последнее время. Он радовался ожидающей его встрече с Люсей, встрече надолго, на несколько часов, они будут рядом, в одной комнате: муж Люсин, ее бывшие или будущие пассии, Явлов, гости не имели значения. Что его несколько удивило самого, но так хороша была волна предвкушаемой радости, он не стал вдумываться и разбираться, то было — лишнее. Мурлыча: «В сиреневом саду жужжание шмеля...», отпрыгал он в середине дня по средней будничной лестнице, упирающейся внизу в гипсомодельную и в раздевалку, удрал с занятий и стал болтаться по городу, подыскивая Люсе подарок, выбирая маршруты полюбимее, греясь в магазинах, забрел дважды глотнуть суррогатного кофе в пирожковую и в пышечную.
      Были в городе места, имелись невидимые тропочки, настраивавшие его на светлый лад; он любил лицо льва на вечно закрытых вратах бело-зеленого особняка на углу Мойки, кремовые стены двух домов на Халтурина, набережные, магазины старой книги, маленькие магазинчики и забегаловки Петроградской; любил оказываться в незнакомых переулках, обнаружил даже два Свечных в разных концах города. Правда, существовали маршруты, ему крайне неприятные, он передвигался по ним медленно, ботинки наливались свинцом, сердце колотилось, и безо всяких причин, ничего не происходило с ним никогда в местах сиих; тревогой наполняли его улицы Белинского и Некрасова и дальняя часть Марата; одиночество улетающего на Марс инженера прихватывало его за загривок на Обводном; старался он не бывать в районе Голодая.
      Возможно, им следовало обсудить сей феномен с Вольновым; однако у Вольнова неприязнь к улицам и районам вполне коррелировалась с биографическим сюжетом, Алексей Иванович избегал места жительства прежних знакомых: вдруг, что сомнительно, кто-то еще жив и узнает? он не мог терпеть мест, по которым ходили или ездили на санях ли, в машине ли, с возлюбленной, а также обожаемых ею садов и скверов, свидетелей их свиданий; Вольнов обходил существующие театры и бывшие кабачки и кафе, его ранило все, где бывал он некогда счастлив и вполне беззаботен; он избегал кварталов, дворов и пустырей, где случалось ему видеть расстрелянных. Так, едва оказавшись в городе вновь, отправился он сдуру погулять в Лесное, и там ему и примерещились оледенелые трупы в нижнем белье — впервые примерещилось послереволюционное; он бежал, натурально бегом бежал до трамвайной остановки; затем обнаружились и следы войны, заново отстроенные дома на месте уничтоженных бомбежками прежних. В итоге огромный город для него съежился в лоскуток шагреневой кожи, в островок вокруг нынешнего его жилья и места работы. Так что сходство с фобиями городскими Кайдановского тут было чисто внешнее.
      Обходящий улицу Восстания и Лиговку студент даже в психоаналитике, видимо, не нуждался, а являл собой род городского дикаря, полного неклассифицируемых предрассудков (гадаюшего на афишах и заголовках настенных газет, считающего шаги и фонари, складывающего цифры номерных знаков автомобилей и т. п.) и звериной интуиции; кто разберет, может, чуял он какие-нибудь подземные заводы по производству дряни или лаборатории, полные радиоактивных отходов, какие-нибудь любимые траектории «воронков» либо особо опасные при артобстреле стороны улиц? странным было, например, что так тянуло Кайдановского на Московский проспект, он хаживал туда пешком со своей Петроградской; столичные здания сталинистской архитектуры повергали его во мрак, казались пропитанными кровью, ложью и страхом; а на Московском среди таких же домиков было ему чудесно; возможно, именно на меридиане так распрямлял он позвоночник, то ли зная, то ли почти видя (в бинокль-то видел): впереди форпост Пулковской обсерватории, сзади шпиль Петропавловского форпоста. Но меридиан, как известно, — всего-навсего воображаемая линия, вряд ли имеющая энергетическую или силовую власть над живым существом.
      Может, Кайдановский обладал обостренным чувством масштаба? нигде не бывал он так счастлив, как в подходящих человеку, как одежка по мерке, домах петровской эпохи: в Монплезире, во Дворце Летнего сада, в Домике Петра; и какие-нибудь неведомые, ждущие сумасшедшего исследователя-эргономиста нарушения масштабной сетки среды городской, пропорции, интервалы и проч. в пугающих студента местах носили дисгармонический характер, действовали угнетающе? кто разберет.
      Может, Кайдановский был примитивным экстрасенсом, ощущавшим некие темные геопатические излучения или, подобно счетчику (датчику?), фиксировавшим точки некогда имевших место там или сям дурных событий: драк, убийств, арестов, расстрелов, нужное подчеркнуть? но дурными событиями, видимо, могла похвастаться любая улица, а ведь в иных кварталах студент веселился и чуть ли не козлом припрыгивал незнамо почему.
      Набравшись дополнительного счастья от любимых стежек, дорожек и уголков, отыскав Люсе в «Старой книге» чудную книжечку по тканям и другую, английскую, полную цветных репродукций Ренессанса, присовокупив к тому маленькое серебряное колечко с зеленым камушком, Люся любила кольца, Кайдановский явился в погруженную в полумрак, освещаемую свечами комнату, чмокнул именинницу в щечку (ее пушистые локоны ухо ему пощекотали) и занял место за столом среди гостей, изрядно, надо сказать, подогретых, когда только успели, неужели он так поздно пришел?
      Любимое блюдо нищих студентов штигличанского общежития (не считая картошки со шкварками), фаршированные куропатки, уже красовалось в центре стола. Куропатки продавались на Кузнечном рынке, рубль штука, студентки щипали их на кухне в тазах (из перьев изготовлялись подушечки для вящего уюта), фаршировали рисом, корешками и прочей мурою, запекали в духовках общежитейских кухонь. Комендант, по обыкновению, от запахов сиих изысков, шибавших ему в нос в вестибюле, приходил в ярость. Картошка со шкварками красовалась возле куропаток, к ней прилагалась традиционная банка паюсной икры, обретаемой, в отличие от зернистой, на вес по дешевке в Елисеевском, — и водка в неограниченном как бы количестве; для дам для виду ставили вино, но дамы тоже хлестали водочку почем зря, за редким исключением.
      Поскольку все или почти все курили, комнату уже заволокло сиреневым туманом, и гитару уже достали.
      Похоже, Кузя миновал первую стадию опьянения, сообщив народу: «Искусство идет вертикально вниз!» — и поднятая в этот момент указательным пальцем вверх рука его — он выкрикивал: «Джотто!» или: «Рублев!» — и по мере перечисления художников опускал руку, причем, произнося фамилии Налбандяна либо Глазунова, тыкал указующим перстом в затоптанный гостями пол — давно опустилась, и Кузя уже и на голове отстоял. Кто разберет, может, и вторая стадия завершилась до прихода Кайдановского, Кузя изрек свое второстадийное: «Бей жидов и антисемитов, спасай Россию!» — потому что Кузя как-то поглядывал по сторонам, очевидно, подсознательно ища торт, чтобы перейти к третьей стадии и уснуть в торте, припав бороденкой к кремовым розам; однако предусмотрительная ручка хозяйки взгромоздила торт на шкаф загодя.
      Штрафная за штрафной, утомленный прогулкой, неделей бессонницы, призраками, голодный с мороза, Кайдановский накачался моментально. Вечер, по обыкновению, вспоминался ему потом дискретно, короткими эпизодами. Именинница примеряла темно-вишневую шляпу с полями, которая, ей, разумеется, очень шла. «Все, пишу твой портрет в этой шляпе», — сказал сидящий в углу улыбающийся Покровский, почти совершенно трезвый. Явлов действительно подсел к Кайдановскому, приставал с разговорами, ну, полный провал, лакуна, белое пятно, то ли гипнотизировал, то ли впрямь чего в рюмку подливал, как Сальери Моцарту, пока в щадящей дозировке. Пели хором, как водится, как всегда, одно и то же. По морю несется шхуна. Живет моя отрада. Эту женщину увижу и немею. По Дону гуляет казак молодой, а дева заплачет над быстрой рекой. Не могу я жить без шампанского. Потом ему кричали: «Кайдановский, спой «В сиреневом саду»» — но он уже не мог.
      Его, спящего на полу, прикрытого пледом, расталкивал Люсин муж. Кайдановский сел. В голове звенела, токала головная боль. Его мутило. Люси муж дал ему рюмку с пакостью, показавшейся ему коктейлем из сырого яиц с ромом, воняющим к тому же нашатырем.
      — Чаю бы покрепче.
      — Тебе горячего сейчас нельзя, развезет. Пей это. Комната пуста, форточки настежь.
      — А где все?
      — Пошли через улицу на детскую площадку с горки кататься.
      — Я тоже пойду. Быстрей протрезвею.
      — Ты и так скоро протрезвеешь. Посиди минут десять. Ну как договорился с англичанином?
      — С каким англичанином?
      — Не помнишь?
      — Ничего абсолютно.
      -— А вы долго с ним толковали. Я думал, вы договорились.
       Что заангличанин? о чем мы должны были договориться?
       Англичанин у нас стажируется, приехал на полгода. Он мой дальний родственник, седьмая вода на киселе. Связан с крупными коллекционерами. Речь шла о некоторых экспонатах, приобретенных Половцовым для музея училища Штиглица, до которых ты то ли добираешься, то ли добрался. Англичанин хочет войти с тобой в контакт и предложить тебе заинформацию об интересующих его экспонатах кругленькую сумму.
      «Господи, воля Твоя! теперь еще и иностранный шпион. Завтра же Вольнову расскажу».
      Однако сочетание слов «информация» и «кругленькая сумма» с обжегшей ему руку факелом свирепой ночной богиней показалось ему забавным, он потер запястье и усмехнулся.
      — Я и не знал, что Явлов — англичанин.
      — Причем тут Явлов?
      Люсин муж был удивлен неподдельно.
      — Потому что именно Явлов задавал мне вопросы наводящие насчет коллекции Половцова, кладов и так далее.
      — Ну, прямо горе мне с Людмилой, — Люсин муж, не на шутку встревоженный, потянулся за спичками, уронил рюмку, благополучно разбившуюся, он даже не заметил. — Явлов? только этого еще не хватало. А он слышал, о чем вы говорили с англичанином? это плохо. Очень плохо.
      — Я же никакого англичанина не помню. Почему плохо?
      — Да потому что если про коллекцию и клады спрашивает, значит, он из органов. И к Люсе не зря подъехал. Ради тебя он к ней подъехал, чтобы через нее до тебя добраться. А она в него влюбилась. Не подымай брови, я ее изучил прекрасно. Влюбилась, дура. И сказать ей прямо обо всей этой истории не могу. Фу, неудача какая. Люся про клад знает? Что ты молчишь? еще кто-нибудь, кроме тебя, знает?
      Кайдановский встал.
      — Да я и сам-то не знаю, — сказал он легко. — Пить надо меньше. И воображение направлять в должное русло. Привет англичанину. Приношу ему свои извинения за пьяную болтовню. Пойду с горки покатаюсь. Чао.
      Веселая накатавшаяся компания попалась ему навстречу. Он пошел ночевать к Покровскому, и удалось ему выспаться остаток ночи даже и на койке, поскольку сосед Покровского отсутствовал.
      До Нового года, до карнавальной ночи оставалось пять дней, шестой не в счет. За эти пять дней Кайдановский написал пять сказок. Он торопился, сказки сочинялась сами, надо было только записать их без искажений, вслушиваясь внимательно: нечто диктовало тихо, но внятно и властно.
      «— Как нам с тобой общаться? —говорили марсиане селениту, высадившись на Луне. — Ты такой своеобычный.
      — Странно, а мне кажется, что это вы своеобразные, — отвечал селенит.
      — Между нами существует преграда, граница, ближе которой нам друг к другу не подойти.
      — А зачем подходить ближе? — спросил, любопытствуя, селенит.
      — Чтобы потереться щеками.
      — С чего вы взяли, — спросил селенит, — что у меня есть потребность тереться с вами щеками?
      — Мы и говорим — уж очень ты своеобычный. У нас существует традиция: при встрече, если хотите выказать расположение и доверие, потритесь щеками.
      — А у нас такой традиции нет, — сказал селенит. — Да и зачем расположение или доверие выказывать? либо оно имеется, либо его никогда не будет.
      — Да как же догадаешься — имеется или отсутствует?
      — Что же тут догадываться? — изумился селенит. — И так ясно. Все и так знают. Это чувствуется без всяких подходов, щек, слов и тому подобное.
      — Что такое «и так ясно»? — поразились в свою очередь марсиане.
      — Придется вам поверить мне на слово, что я к вам расположен, — сказал селенит.
      Марсиане долго вздыхали, качали головами, совещались. Наконец спросили:
      — А доверие?
      — Само собой, — отвечал селенит.
      — Почему же тогда, — осторожно спросили марсиане, — мы не можем подойти к тебе поближе? почему нас как будто разделяет некая преграда? Видимо, ты сильно от нас отличаешься?
      — Дорогие, да на каждом из вас надет стеклянный колпак, вы из-за своих банок не можете подойти ближе, чем вам стекло позволяет; а я без колпака, легко одетый; вот и вся разница.
      Марсиане посовещались опять и спросили селенита:
      — А когда ты к нам прилетишь, ты тоже будешь под колпаком?
      — Другого выхода нет, — ответил селенит.
      — И между нами снова будет неодолимая преграда?
      — Какая же это преграда? — сказал селенит. — Обыкновенное стекло.
      Марсиане посовещались и сказали:
      — Твоя правда.
      — К тому же, — сказал селенит, — от чувств стеклом отгородиться никак нельзя. Можно только от влияния атмосферы.
      — Но, — возразили марсиане, — ты ведь не отрицаешь, что мы даже щупальца пожать друг другу не можем?
      — Вам бы только жать и тереться, — сказал селенит. — У вас там, на Марсе, все такие трогалки и щупалки? Вот у нас, на Луне, население сдержанное.
      — Хорошо, — сказали марсиане, снова посовещавшись, — как своеобычному своеобразные мы идем тебе навстречу и выражаем тебе свои доверие, расположение и даже дружбу минус наше лунное стекло, минус твое марсианское.
      — Спасибо, — отвечал селенит. — Тогда и я позволю себе как своеобычный своеобразным выразить вам то же самое плюс элементарное любопытство, плюс эстетическое наслаждение от вашего экзотического внешнего вида, плюс взаимопонимание.
      — Очень хорошо! — сказали марсиане. -— У вас все такие, как ты?
      — Не знаю, — отвечал селенит. — Мне часто говорят, что я выродок, но я в это не верю.
      — И правильно делаешь, — сказали марсиане. — Сами они выродки, если на то пошло».
      Маленькие штигличанские богини так и бегали вверх и вниз по лестницам с озабоченным видом, с какими-то свертками, лентами тряпками.
      — Костюмы шьют, — сказал Кузя Юсу. — Народ устал и хочет веселиться. Вот ужо публика принарядится, в праздничные шкурки оденется.
      — Кто оденется, — отвечал Юс, — а кто и разденется. Ручаюсь, что несколько аделин бьются над шитьем бо-ольшого декольте. Чтобы декольте от сисек до зада и все-таки одета, а то Комендант выведет. Задача, дохожу я тебе, не для всякого модельера. Однако наши девочки справятся, сердцем чую.
      — Ой, ой, держите меня, — Кузя стал картинно падать. — Ты только глянь, как малышка выкрасилась. Она переложила какой-то пакости (они чем нитки красят, тем и головушки) и стала из выцветшей блондиночки зеленой с серебрянкой.
      — Бедняжка, расстроилась небось.
      — Ежели бы расстроилась, насандалилась бы черным. Они многие так сандалятся а-ля Клеопатра. Что ты, она в восторге. С русалочьей плесенью на башке.
      — Твоя невеста на бал придет?
      — Нет у меня невесты, — мрачно сказал Кузя. — Расстались.
      — Когда успели?
      — Осенью еще.
      — Ты вроде и в дом ходил?
      — И в дом ходил, и родителям представила, все к свадьбе шло. Пошли мы с ней гулять. К Исаакиевскому собору. Очень нравится. Словно в Италии оказываешься. А я тогда канотье себе купил с низкой тульей, помнишь?
      — Как же. В тройке в мелкую клеточку, при жилетке, цепочка от часов и канотье .Мы отпадали.
      — И, представляешь, голубь летит. И делает мне на новое канотье с высоты птичьего полета большое благовещенье. Ну, снял я канотье, стал листьями сирени счищать да сдуру и говорю: «Хорошо, что коровы не летают». Невеста вспыхнула, от меня шарахнулась, в автобус прыг и тю-тю. Я ей вечером звоню, она говорит: «Между нами все кончено».
      — Почему? — спросил озадаченный Юс.
      — Как почему? Потому что я грубая натура. А она тонкая.
      — Не зря мне так нравятся б...ди, — убежденно сказал Юс. — С ними не телом, с ними душой отдыхаешь.
      Мансур написал портрет Спящей в полный рост в возрожденческом саду. Спящая бодрствовала и слабо улыбалась. В руках у нее был золотой мячик. У ног сначала лежала собака, но собака получалась уж очень странная, Мансур ее убрал, заменил куском куртины с белыми цветами типа лилий.
      — Это асфодели, — сказал Кайдановский, — они цветут в подземном царстве мертвых.
      — Я асфоделей в виду не имел, — сказал Мансур, — не знаю, как выглядят.
      — В виду не имел, просто написал. Теперь все будут знать — как они выглядят. Слушай, старик, портрет — чудо, темно-зеленое, темно-синее, умбра, черно-коричневое, белое мерцает. Она сама мерцает. И в воздухе плывет. Улыбка Моны Лизы.
      — Ты тоже скажешь.
      — Надо навестить ее перед Новым годом.
      — Да, — сказал Мансур мрачно.
      — Что ж ты так, кипчак, невесел? — вызывающе спросил Чингизхан.
      — Во сне ее видел. Мы с ней танцевали.
      — Радоваться надо. Какие теперь сны видишь! С красавицей танцуешь. А прежде по городским помойкам гонялся с мачете за Софьей Перовской.
      — Никогда с мачете ни за кем не гонялся, даже во сне.
      — Прости, я забыл, какой ты серьезный. Не обижайся. Не обиделся?
      — Нет.
      — Мансур, что я вижу! Неужели у тебя есть все тома Вазари?
      — Да. Разорился, как видишь, купил. Несколько книг продал. И две работы продал. По дешевке. В нашей библиотеке тоже прочитал все, что мог, по Возрождению. В Публичку ходил. Честно говоря, я надеялся ее найти.
      — Как — найти?
      — Ну, думал, кто-нибудь ее рисовал, или писал, или упоминал о ней. Она ведь такая красивая. Не нашел пока.
      — Вряд ли найдешь. Она из своей эпохи убежала к нам. Невольно, случайно — или помыслив, — но убежала. Если увидишь след, не поймешь, что это ее след. Фигурка на дальнем плане спиной к зрителям, упоминание о рано умершей патрицианке — ни имени, ни даты. Да и не ее следы ты ищешь. Ты сам хотел бы убежать туда, где она еще живая и где великий Леонардо учится перед зеркалом зеркальному письму, а потом пишет неизвестно зачем навыворот непонятное обращение к Луне... «Плотная Луна, тяжелая Луна, как ты там висишь, как ты там?..»
      Мансур, насупившись, молча счищал мастихином краску с палитры.
      — Ты прав, — сказал он нехотя, — да только машины времени у меня нет.
      — Один мой знакомый по фамилии Базунов говорит, что истинная машина времени — это искусство. Твой портрет Спящей, например. Все, Мансур, привет, я побежал в мастерскую, у нас Железный Феликс барахлит опять. А завтра ночью спустимся к ней и отнесем ей елочку. Маленькую-маленькую. Я знаю, где такие продают.
      Мансур, оставив мастихин и палитру, воззрился на Кайдановского.
      — Как ты сказал?
      — Елочку. Маленькую.
      — Про Машину времени.
      — Истинная — машина — времени — это — искусство. Что тут непонятного? Ты не понял?
      — Я понял, — сказал Мансур.
      Кайдановский бежал через заснеженный двор, вечерело, над головой светился гоголевский серпик месяца — казачьего солнышка, аделины уже засветили в окнах женского общежития самодельные разноцветные абажуры. Кайдановский думал о зимних каникулах. Люся поедет на Волгу, где живут в Заречье у бабушки с дедушкой двое ее детей, наденет платок пуховый, валенки, будет кататься с детьми на санках. Он тоже уедет. В Москву. Или к двоюродному брату в Новгород. Припрыгивая, он бормотал:
      «Ночь-то темна, лошадь-то черна, еду, еду, еду, щупаю, тут ли она». Со словом «она» он как раз заскочил в дверь теплой мастерской.
      Железного Феликса одевали. На вертикальную трубу с двумя мигающими лампочками, заменявшую ему голову, надвинули череп с таким расчетом, чтобы лампочки мигали в глазницах.
      — Вы рехнулись! — закричал Кайдановский с порога. — Зачем вы лампочки-то красным покрасили?! Зеленым надо было, чтобы фосфоресцировало якобы. Зеленый — цвет потусторонний.
      — Которые по электрической части, ребятки, — сказал Кузя, — а три маленьких лампочки не поместятся рядом? будет светофор: красный — желтый — зеленый. А? годится? клево?
      — Мужики, у него ширинка не застегивается. Галифе не в размер.
      — Поставьте лампочку побольше, где не застегивается, в поясе проволочкой прикрутим.
      — При ходьбе механизм из-за штанов этих дурацких заедать не будет, часом? — спросил Юс. — Может, ему девочки шароварчики запорожские сошьют?
      — Как это — во френче и в шароварчиках?
      — Нас за френч и за фуражку из института вышибут. Пусть хоть шароварчики образ смягчают.
      — А мы не скажем, что он Железный Феликс. Скажем: такое привидение. Игра конструкторской мысли. Рождественский дизайн.
      «Жили-были волк и лиса. И уж очень они дружили. Бывало, сопрет зимой лиса курочку, так половину волку несет. Ну, если не половину, то две пятых обязательно. И волк не отставал: собаку задерет — лакомится лиса собачиной, кроликов отправится в село душить, рыжую непременно с собой прихватит и попотчует.
      На тропе в чаше столкнутся — волк лисе дорогу уступит. У водопоя встретятся — лиса подвинется и волку место даст.
      Наблюдал это живший у знакомого лесника на отдыхе баснописец, наблюдал, да и возмутился.
      Вот пришли волк и лиса ночью к лесниковой избушке сала заколотого кабана почавкать; баснописец тулуп накинул, выскочил и ну их стыдить.
      — Морды вы, — говорит, — бесстыжие, не по правилам живете, не по литературной традиции.
      — Литературная традиция, — говорит волк, — в городе, а мы в лесу.
      — Мы, — говорит лиса, — отродясь ничего не читали и не собираемся; и вообще мы неграмотные.
      — Вы, — кричит баснописец, — всю породу свою позорите!
      — Ничего мы не позорим, — отвечает лиса, — жрем, что всегда жрали.
      — Да ты не понимаешь, что ли, бестия, что твоя обязанность — волка обманывать и под монастырь подводить? Не про то ли спокон веку баснописцы и сказочники толковали?
      — Ты ври так, как тебе лучше оплатят, — сказал волк, — а мы-то туг при чем?
      — Я не только за себя беспокоюсь, — сказал баснописец, уходя в избу, — если ты, лиса, не будешь с волком враждовать, а ты, волк, станешь и дальше с ней тюлюлюкаться, дети ваши и дети детей ваших и так далее родятся монстрами и мутантами. И вместо волков и лис останутся на земле гиены и псы.
      — Лично мне, — сказала лиса, — на детей моих детей глубоко начхать; может, у меня и детей-то не будет.
      — Ты, тово, вот что, — сказал волк, подумав, — маскируйся. Говорить будем одно, а делать другое.
      И кричали они всякое у баснописца под окнами, ругали друг друга на чем свет стоит, пока баснописец не успокоился и не уехал свои басни писать.
      Что это там, снегом осыпанное, инеем обведенное? Лес густой. Кто это там сидит рядком, говорит ладком? Волк и лиса. Вчера у них или завтра? Всегда сейчас, дорогая».
      Золотко прямо-таки сбился с ног. Его искали все, он был всем нужен, его тащили в разные стороны.
      Он отлаживал Железного Феликса, доклеивал для карнавального Шута лютню, делал три веера: Кармен, Гадалке и Махе одетой, чинил елочную гирлянду, не желавшую поначалу ни включаться, ни мигать, запускал механизм зеркального вращающегося шара, красу и гордость танцевальных потемок, помогал доделывать макеты курсовых вечно не успевающим аделинам, и так далее, и тому подобное.
      Наконец он устал.
      — Все, ребята, — сказал он.
      И сел с гитарой на верхнюю площадку лестницы правого крыла, затрапезной, со стертыми ступенями лесенки; он сидел, согнувшись в три погибели, на такой же нескладной, как он сам, облупившейся табуретке со следами палитр многих и многих живописных опусов и играл Баха.
      Подходили, садились на ступени, курили, слушали. Суета в правом крыле здания постепенно прекратилась, сменилась тишиной другого столетия... или тут установило тишину свою другое, сущностное, время?
      Через час пришел в красной рубашке Мансур, тоже с гитарой, сел рядом с Золотком на верхнюю ступеньку короткого лестничного марша, сперва вслушивался, подстраивался беззвучно, и вот уже они играют вдвоем, и улыбается, видать, Иоганн Себастьян, слушая двух недоучившихся студентов-художников, один из которых и нот-то не знает, а второй склеил себе гитару из ружейных прикладов.
      Внизу, на подоконнике, курил Юс; рядом с ним дымил негр из другого института, идущий к любовнице на рандеву на сей раз через дверь и, привороженный двумя гитарами, забывший и про любовницу, и про Коменданта. На нижней ступеньке лесенки сидела одетая Лили в цветастой шали и горько плакала. Слева подпирал стенку Покровский, справа — Ван И. И на ящиках под лестницей сидели, и кого там только не было.
      Вот и пятидневки с семидневками отошли, и пятилетки отвалили, и квартал не виден; есть только настоящий момент, когда звучит музыка; можете ли вы прожить без музыки, граждане, товарищи, господа? можете не отвечать, мы все без нее ничто.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12