Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вилла Рено

ModernLib.Net / Галкина Наталья / Вилла Рено - Чтение (стр. 8)
Автор: Галкина Наталья
Жанр:

 

 


      Не один же я так думаю и чувствую?
      Пощадите же родину и нас.
      Академик Иван Павлов,
      Ленинград, 21 декабря 1934г.».
      «В 1934 году иеромонах Иоанн из монастыря Милково в Югославии был хиротонисан во епископы и назначен возглавить паству русских беженцев в Шанхае. Позднее, с приходом коммунистов, он непрестанной молитвой и ходатайствами перед правительствами нескольких стран спас свое стадо, вывезя своих прихожан через Филиппины в Америку. Владыка Иоанн Шанхайский, некогда учительствовавший в Битолъской семинарии (Сербия) иеромонах Иоанн Максимович, закончил в Белграде (куда эмигрировал с родителями, братьями и сестрой из России в 1921 году) богословский факультет университета. Родился он в 1896 году в селе Адамовна Харьковской губернии и происходил из Малороссийского дворянского рода Максимовичей, к которому принадлежал и святой Иоанн Тобольский; при крещении назван был Михаилом — в честь архангела Михаила. Постригшись в 1924 году в монахи, он получил имя Иоанн в честь дальнего родича святого Иоанна Тобольского.
      Шанхайский владыка носил одежду из самой дешевой китайской ткани и мягкие туфли или сандалии, всегда без носков. Чаще всего он ходил босиком. Обладал даром прозорливости. По молитвам его свершались чудеса».
      «В 1934-м епископ Лука, возвратившись в Ташкент после второй ссылки, слепнет на один глаз, перенеся операцию после отслойки сетчатки (в 1955-м его постигла полная слепота). В этом же году выходит из печати его труд «Очерки гнойной хирургии».
      В том же году Герберт Уэллс приезжает (вторично) в Советский Союз с сыном Джорджем. Пребывание в Колтушах у И. П. Павлова. Общение с писателями. Беседа со Сталиным».
      «Иоанн Шанхайский в 1949 году находился со своей паствой на острове Тубаобао в лагере беженцев. Остров находился на пути следования тайфунов. За 27 месяцев существования лагеря тайфуны пощадили его. Филиппинцы говорили: "Русским нечего бояться, их босоногий святой человек благословляет каждую ночь лагерь со всех четырех сторон, обходя его дозором"».
      «Композитор Шостакович, прогуливаясь с композитором Клюзнером по Комарову (бывшие Келломяки), рассказывал Клюзнеру (они как раз дошли до четвертого пруда Виллы Рено) о встрече своей в Америке на Конгрессе в защиту мира с офицером ФБР Владимиром Андреевичем Горенко, некогда входившим в число шанхайской паствы о. Иоанна (Максимовича). Мимо собеседников прошел художник, высокий, худой, сутуловатый человек; по странному стечению обстоятельств это был акварелист Сергей Ефимович Захаров, чей старший брат Константин (о чем и сам художник не знал и так и не узнал) с женой и сыном спал в лагере на филиппинском острове на пути из Шанхая в Сан-Франциско в ночи тайфуна и молитвенных бдений маленького, хромоногого, косноязычного пастыря. Художник шел писать ручей; с композиторами был он незнаком, хотя знал их в лицо».
      — Нет, все-таки у нашего исторического консультанта едет крыша, — озабоченно промолвил Савельев, допивая пиво. — Ты видел его записи?
      В некоторые дни Савельев всем говорил «ты».
      Урусов разглядывал свою пивную бутылку на просвет. Они сидели под тентом, являвшимся продолжением бара на берегу. Жара спала, дул ветер, шумел прибой. На месте пластмассового кресла Урусова когда-то была купальня, в которой переодевались сестры Орешниковы.
      — Записи как записи. Ведь он записывает натуральные цитаты, фиксирует реальные события.
      Он как-то странно их монтирует, — сказал режиссер.

ГЛАВА 24.
ВЫХОДНОЙ

      Стол стоял на лужайке между верхним фонтаном и бутафорской клепсидрою. Все уже пребывали в водочном полувеселии, когда явился заспанный Тхоржевский, заявивший:
      — Я видел во сне академика Петрова. Мы сидели на скамейке у Медного всадника и разговаривали. Он был в ярко-белой рубашке, летних чесучовых брюках.
      — Чесунча, — встрял Савельев. — Да он и вправду носил чесучовые костюмчики.
      — Глаза у него были ярко-голубые, волосы и борода — сияющей седины. Он улыбался. И как-то светился весь.
      — Между прочим, — сказал Урусов, — кто-то из экзальтированных современников утверждал, что он и на смертном одре светился.
      — Н-у-у, — произнес режиссер, — новое дело. Агату Кристи читали? Ежели светился на смертном одре, стало быть, отравили фосфоросодержащим препаратом.
      — Читали, читали. У Агаты Кристи, между прочим, есть персонаж, владелец гостиниц, фамилия Рено. Выдает себя за другого. Разбогател на вывозе кокаина из Чили. Вы что-то говорили о родственниках Эмиля Рено, ныне в Чили живущих? Или о свойственниках?
      — А что, если, — сказал, побледнев, пьяный Нечипоренко, — в Знаменской церкви после смерти академика ходил никакой не двойник, никакой не церковный староста, а сам Петров, преображенный и воскресший?
      Последовала пауза.
      После чего Ляля Потоцкая встала, опрокинув складной стул и промолвив: «Подите вы все к черту с вашими дикими выдумками!», удалилась.
      — Нечипоренко, зачем пугаете красивую женщину? — улыбнулся Вельтман. — Грешно.
      — Передайте-ка, голубчик, мне мартини, — нехорошим голосом обратился Савельев непонятно к кому.
      Он имел виды на Лялю на этот вечер и боялся, что навеселе в сердцах пойдет она в Дом творчества писателей и с кем-нибудь из них переспит. Допив полбутылки из горла, он последовал было за Потоцкой, но тут же вернулся мрачнее тучи и объявил:
      — Сегодня все могут идти на хрен. Выходной.
      — Ох, как я ненавижу выходные! — сказал Вельтман Тхоржевскому. — Ждешь их ждешь всю неделю, томишься на службе, тоскуешь, а как выходной настает — не знаешь, куда себя деть. На хрен и идешь, естественно, еженедельно. Я праздники не люблю, — отвечал Тхоржевский.

ГЛАВА 25.
БЕЛЫЙ СОЛОВЕЙ

      В Нерехте 2 мая называют соловьиный день. Тульские оружейники в старину отправлялись в этот день на соловьиную охоту в носильские и курские леса с надеждою поймать белого соловья.
      Сказания русского народа, собранные И. П. Сахаровым
      Владимир Иванович, старший сын академика Петрова, вызванный отцом в Келломяки (срочно понадобилась одна из папок, лежащая на письменном столе), был даже рад краткому отдыху, перерыву в работе. Иногда в институте, где подвизался он с другими физиками на ниве науки, засиживался он допоздна; к тому же при отце частенько приходилось ему выполнять обязанности секретаря.
      Был Владимир Иванович разведен, о новом браке и не помышлял, поскольку не оставила его еще горечь первого супружества. Бывшая жена его, дама передовых взглядов, интеллектуалка, любительница искусства, устраивала дома музыкальные вечера, на которых частенько певала соло или дуэтом с другом мужа. В конце концов и допелись: объяснившись с супругом (объяснение показалось ему донельзя фальшивым и глупым), ушла она к партнеру по дуэту. Владимиру Ивановичу было неловко из-за всей этой пошлости и перед родителями, и перед сестрой и братьями, и перед знакомыми. Но бурные и трагические послереволюцонные годы стерли все, к тому же он много работал, ни в гости, ни в любимый свой театр не ходил. Стал он снова курить трубку, к которой пристрастился еще во время учебы в Англии; так у него была забота табак трубочный доставать... С трубкой казался он себе почему-то похожим на Шерлока Холмса; на скрипке, правда, не играл, но меломан был изрядный, что отчасти довершало сходство. Родители очень за него переживали. Не будучи красавцем, был он мужчина необычайно интересный, с шармом; а уж человеческие качества своего Воли старики ценили чрезвычайно, знали, как достоин он счастья, да к тому же и внуков им хотелось, давно бы пора. Конечно, мысль сосватать подходящую невесту никогда их не оставляла; им казалось: он нерешителен, ему недостает мужской уверенности в себе, да еще эта фиоритура его бывшей жены с пением дуэтом; но так тяжко дались им годы после семнадцатого, голод, гибель среднего, отъезд в Стамбул младшего, что отошло сватовство на второй план, временно затаилось, отложилось.
      Он приехал в Келломяки 2 мая. День был ясный, солнечный, теплый. Неизвестно с чего, идя от станции под гору по той, как ему казалось, улице, которая ему и нужна, стал он, идучи, улыбаясь, вспоминать пословицы про май. Его радовала ранняя трава, желтизна одуванчиков. «Рад бы жениться, да май не велит». «Кто в мае женится, тот будет век маяться». С первой женой играли они свадьбу осенью. «В мае добрые люди не женятся». «Наш пономарь понадеялся на май и без коровы стал». «Даром что соловей — птица малая, а знает, когда май».
      Владимир Иванович шел и шел, а ворот в стиле модерн с двумя фонарями перед ними все было не видать; дойдя почти до залива, понял он, что спутал улицу, надо теперь идти до следующей в сторону Териок, по ней подыматься в гору, к станции. Его это даже позабавило. «Рожь говорит: сей меня в золу, да в пору; а овес говорит: топчи меня в грязь, а я буду князь». Он пересек песчаную полосу пляжа, вышел к волноприбойной зоне, она всегда его притягивала, полоса концентрированных импульсов энергии, сверхактивных частиц вещества, место, где даже и атомарный кислород мог возникать, где, может быть, и зародилась некогда жизнь на границе трех оболочек Земли: литосферы, гидросферы, атмосферы, впитывая энергию ударов волн, поднимаясь, как Венера, Афродита, из пены морской. Он увлекся, разглядывая створки раковин, мелкие камешки, полосы водорослей и тростника, и отшагал лишнее; попытался было, перейдя дорогу вдоль моря, пройти к подножию горы зарослями папоротника, и в двух шагах от дороги попал в дремучий лес, полный тишины. Огромные конусы муравейников встречались ему, гранитные валуны («былые биосферы» — вспомнил он слова Вернадского). Отыскалась тропа между муравейниками и шварцвальдовской высоты елями, по тропе и стал он возвращаться, вспугнув сову, повернувшую в его сторону свой незрячий дневной циферблат. Вышел он на просеку; вдали за деревьями мелькнули строения; перед ним возникла живая изгородь, в которую превращалась сбегавшая с горы литая ограда. С огороженной территории изливался ручей. По берегу ручья проник он в чужой полусад-полулес. Владимир Иванович услышал и увидел одновременно: синее . платье и пение соловья.
      Он продолжал двигаться сквозь полулес-полусад, соловей продолжал петь, коленце за коленцем, рулада за руладою, он уже видел девушку в синем целиком, круглая вязаная шапочка на коротких волосах, тонкая талия, сильные красивые икры; она обернулась к нему, разом умоляюще и повелевающе прижала палец к губам. Он приблизился, улыбаясь, спросил шепотом:
      — Соловей?
      — Белый соловей, — отшепталась девушка, сияя глазами.
      Она не походила ни на его интеллектуальную жену, ни на преображенных голодом, террором, новым бытом и новыми ритуалами, самодельными формулами бытия жительниц советской России. В ней не было ничего ни от гимназистки, ни от пионерки. Должно быть, такие встречались всегда, в каменный, например, век, в осьмнадцатый, в смутное ли время, во все смутные времена. Вокруг этой девушки происходила некая деформация времени и пространства, ее окружал мир, к которому законы известной ему физики были неприложимы. Ручей бежал незнамо откуда неведомо куда у ее ног, вода играла с водою, огромный водяной шар взлетал с поверхности ручья, прыгал по струям ручейным подобно мячу; то ли девушка не замечала нелепого поведения ключа, то ли не считала его чем-то из ряда вон выходящим. Когда ей вздумалось перейти на другой берег, чтобы разглядеть большого голубого мотылька, ручей попросту прервался, чтобы она не замочила ног, в нем появилась лакуна, кусок сухого песка, хотя и выше, и ниже по течению вода продолжала исправно течь, и лепетать, и улепетывать. Девушка вернулась на левый берег, ручей тут же из дискретного стал обыкновенным. Арка с солнечными часами была словно бы вывернута в обратной перспективе, Владимир Иванович видел все ее плоскости разом, точно в раскрое. За аркой, ближе к заливу, отрезок шалого источника играл то в зиму, то в весну, вода на глазах превращалась в лед, покрывалась инеем, обрастала снегом, исходила паром, снег и лед таяли; физику почудился в шуме ручья откровенный смех нечеловеческого мелодичного голоска.
      — Матушка, — сказала Ванда Федоровна Ванде, — а ведь малахитовая шкатулка твоя, свадебный подарок, Татьяне достанется...

ГЛАВА 26.
МАССОВКА

      Внизу бежит подземная вода...
Лев Гумилев. Стихотворение 1942 года

      Вода играла.
      Вода помнила все, помнила всех. Она могла бы создать тактильный (и дактилоскопический) портрет каждого купальщика, любого утопленника, побывавшего в ней, создать пустотный слепок всякого потревожившего ее тела. Вода вызубрила наизусть все отражения, некогда упавшие в нее (как затвердили сонмы отражений зеркала, храня их невостребованные голограммы в слоях амальгамы), оттенки закатов и восходов, рефлексы, блики. Ей ничего не стоило воспроизвести отражение, чтобы на берегу вырос над ним на миг призрак отразившейся вещи, будь то давно пропавшая скамья или задумавшийся в прошлом столетии дачник.
      Ночью в воде отразились фонари, некогда стоявшие и горевшие совсем не там, где разместили их художники и бутафоры Савельева; из перевернутых отражений, выдержав интервал, выросли фонарные столбы, засияли огни под немолчный смех родника. Никто их не видел, кроме обезумевших мотыльков, приступивших было к своей обычной толчее вокруг фантомных шаров, светящихся несуществующим светом былого.
      На рассвете на первом пруду то возникал, то пропадал маленький резиновый черный мячик.
      Внизу, глубоко в горе, трепет неясный шел по водам черного подземного озера, связанного скрытыми реками и откровенно явленными ручьями со всеми водоемами мира. Подземное озеро хранило множества упакованных отражений, свернутых в точечный message голосов, мириады сцен и событий, повторявшихся многажды в каждой капле; по счастью, земные ученые мужи не научились еще разворачивать всплески в периоды текстов и крошечные отражения в долгие ленты картин, и вода, вечная свидетельница, оставалась вещью в себе.
      Режиссер накануне повздорил с Потоцкой, она ушла в гневе, где-то внизу, на пляже, составил ей компанию один из писателей. Ляля вернулась в кинематографический стан, расположившийся в пустеющей резной даче начала века напротив Виллы Рено, поздним утром, чуть увядающая, как помятый цветок. Савельев пришел в ярость, он ревновал свою сезонную собственность, он не мог пережить спокойно ее минутную измену.
      Пока Савельев орал и матерился, распекая массовку и актеров, многострадального помрежа, оператора, весь белый свет, притаившаяся в бутафорско-потемкинских кустах Катриона обнаружила в первом пруду крошечный черный мячик, пыталась его достать, он долго дразнил ее и, почти давшись в руки, исчез.
      — Вы хоть помните, черт, что мы снимаем? Это гости, день гостей, помолвка героини, а не променад, глядь, перед скачками в Царском Селе! Потоцкая, почему у вас такой бордельный вид? Где визажист? Это не шлюха из «Ямы» Куприна, а приличная женщина с репинского портрета.
      Надрывно, с хрипотцой, донимал он всех и каждого.
      — Что у вас на голове, ё-моё?
      — Соломенная шляпа.
      — Вы его видите, этого вашего белого соловья?
      — Видела. Сейчас только слышу.
      От слушательницы соловья-альбиноса пахло мятой, ручьем, лютиками; это была девушка Весна, длинноногая, длиннорукая, со ртом, полным улыбок.
      Владимиру Ивановичу хотелось, чтобы лесной солист пел подольше, чтобы он мог стоять рядом с этим созданием, разглядывая пряди волос, выбивающиеся из-под шапочки. Ему было весело и легко, ему не надо было подбирать слова, делая над собой усилие, обдумывая, о чем говорить и как. Он чувствовал ее своей — и даже своей собственной.
      — Он больше не поет, — сказала девушка Весна. — Кажется, он улетел. Тут вгляделась она в него, рассмотрела шляпу, саквояж в руке, ахнула.
      — Ой, вы ведь, должно быть, сын академика Петрова?
      — Да.
      — Как вы здесь очутились? Вас там наверху с поезда ждут. Маруся с Мими пошли вас встречать.
      — Мими — это гувернантка-француженка? Она засмеялась.
      — Мими — это Михаил Михайлович, в летах, но очень славный.
      Тут она подумала, что собеседник значительно старше ее, может принять «в летах» на свой счет, и покраснела до слез.
      — Меня зовут Владимир Иванович, — сказал он, приподнимая шляпу, — прошу любить и жаловать.
      Она видела, что он начал слегка лысеть, волосы надо лбом слегка протерлись, как у ее плюшевого мишки; она подумала: если потрогать его лицо, можно будет убедиться, какая у него мягкая, шелковистая кожа, мягче старинных бабушкиных бальных перчаток, человеческий велюр.
      — Я Татьяна, Татьяна Николаевна, дочка нынешней управляющей виллы, внучка прежней.
      Они прошли вдоль ручья, вышли к каскаду, к фонтану третьего пруда. Наверху белели ступени, солнце освещало клепсидру. На несколько секунд гора стала прозрачной, огромная, пустотная, гигантский колокол, скрывающий темное подземное озеро, из которого вытекали ручьи.
      «Я женюсь на ней, — подумал Владимир Иванович, — я хочу непременно на ней жениться».
      Озеро соединялось ручьями и скрытыми реками с другими дальними подземными озерами, в которых плавали безглазые рыбы темных вод, в створках жемчужниц во мгле таился редкий черный жемчуг. Ручей, сообщник всех ключей мира, выносил из непредставимых глубин земных ювенильные вешние воды.
      Видение исчезло. Татьяна, шедшая впереди, обернулась; возможно, она что-то спросила у него, но он не отвечал, а она не переспрашивала.
      Они пришли на Виллу Рено влюбленными друг в друга по уши, всем это было заметно, хотя никто и виду не подал.
      — Я думал, — сказал академик Петров жене, — что мы женим Волю на Марусе, а он возьми да подцепи Танечку. Никудышный я сводник.
      — Владимир Иванович, правда, моя сестра Маруся похожа на Мэри Пикфорд? Вы видели фильмы с Мэри Пикфорд?
      — Видел. В Англии. Да, похожа. А вы похожи на Норму Толмэдж.
      — В жизни бы не поверила, что они только что познакомились, — тихо сказала жена академику. — С чего это мы взяли, что он у нас неловкий, стеснительный, бирюк? Прямо соловьем заливается, дай Бог им счастья.
      — Откуда вы ее взяли?
      — Мне дал ее помреж.
      — Он, верно, полагает, что мы снимаем «Тома Сойера», а вы — Гек Финн в летах; на вас должно быть старое канотье, оно на вас и было, куда вы его дели?
      — Оно скатилось во второй овраг, — меланхолически произнес исполнитель роли Мими, известный московский киноактер.
      — Это ведь овраг, а не горное ущелье с Тереком. И это шляпа, а не пенсне. Спуститесь, поройтесь в папоротнике, найдите. Он должен быть в старом канотье, а не в этой похабели.
      Помреж покорно поднялся на перемычку между двумя оврагами и исчез с глаз долой. Обнаружил он, к своему удивлению, зеркальный ручей, только поменьше. С одним маленьким верхним прудом. Помреж искал канотье, раздвигая папоротники, изготовился спуститься вниз по течению ручья, он представлял себе собаку с канотье в зубах, скрывающуюся за кирпично-красной стеной какого-нибудь окрестного тюремка, черно-серых коз с ангорской шерстью, жующих чертово канотье. Из кустов и впрямь вышла черно-бурая коза с бубенчиком на шее. Коза немигающе глядела на помрежа, рога были многообещающие; мотнув башкою, рогатая встала на задние ноги, опираясь передними на старый пень. Тут наверху на какой-то из дач закукарекал петух, полная иллюзия, что коза орет по-петушиному, кукарекает почем зря, глумится, бестия.
      — Уйди ты, сатана, — сказал помреж, — сгинь, рассыпься, отвали, мне надо шляпку найти, не то меня с дерьмом съедят.
      Вокруг каскада, на лестнице, у клепсидры, у стоящих на верхней лужайке сдвинутых, покрытых скатертью сервированных столов уже разместились, кто стоя, кто сидя, дамы с омбрельками и букетами цветов, статисты и актеры, повинуясь воплям Савельева, скакавшего и сновавшего, повелевающего, показывающего каждому и всякой, как встать или сесть, какое сделать лицо; режиссер обезьянничал, гримасничал, кривлялся, бесновался, но каким-то образом актеры понимали его ужимки и создали наконец ту живописную картину, которой он добивался.
      Тут появился помреж, совершенно счастливый, с канотье в руках.
      — Я видел черную козу, кричавшую: «Кукареку!» Там еще один ручей, еще один пруд, а из земли торчит изогнутая труба непонятной формы, с раструбом, не знаю зачем.
      — Это перископ, — незамедлительно ответствовал Савельев, — там, под нами, по подземному морю крей-си-ру-ет подводная лодка со времен Первой мировой войны. В лодке, само собой, марсиане. Наблюдают за нашим бардаком. Где оператор?
      — Да здесь я, здесь, — промолвил умиротворяющим голосом Тхоржевский, поправляя белую кепочку. — Сначала снимаю Любовь Юльевну, то бишь Потоцкую, крупный план, затем средний, пусть склонится к воде, затем воду, и — пошли, пошли вверх не спеша, в ритме, по фигурам, кто на скамье сидит, кто с парасолькой идет, кто лясы точит у клепсидры, все под музыку, она создаст ритм и настроение, включите романс, дьявол, где кассетник, где помреж?!
      Но музыка уже плыла, уже пошли ее волны. Пяля Потоцкая была хорошая актриса; неведомо откуда взяв подлинный жест и манеру Либелюль, Ляля присела у пруда, зачерпнула горсть прозрачной холодной воды и вплеснула воду обратно, возвращая ее водоему. И из всплеска упавшей в воду воды воспроизведена была — в ответ — рука сперва, а потом и вся Либелюль, опустившаяся на одно колено у пруда рядом с Потоцкой, актриса в розовом, призрак женщины в голубом. Они одновременно поднялись, и тут возникли у каскада и другие фигуры, чуть более тусклые, чем фигуры артистов и статистов, чуть отличающиеся характером лиц, повадкой, одеждой, манерой эту одежду носить. Режиссер, в это самое мгновение отвлекшийся, заглядевшийся на облака, прикидывая, не закроют ли солнце, не испортят ли съемку, опустив долу очи, поднятые горе, увидел московского киноартиста, отвернувшегося, глядящего не туда, куда он велел, и в довершение всего с непокрытой головою.
      — Какого хрена?! — возопил Савельев. — Я вам только что показал, где стоять и куда смотреть! И почему вы сняли свое блядское канотье?! Зря, что ли, помреж за ним в болото с сатанинскими козами лазил?
      Но московский киноартист, не слыша его, неспешно двинулся наверх к клепсидре.
      — Гас-па-дин хороший, ка-то-рый играет Мими! — кричал Савельев. — Ты а-глох?
      — Савельев, — сказал бледный Тхоржевский, — это не актер, который играет Мими. Похоже, это он сам.
      — Ч-что такое? — Савельев вгляделся и увидел наконец ту массовку, в которую превратилась его живая картина.
      Музыка играла, звучал жестокий романс, но был и второй романс, беззвучный, ему повиновались чуть обесцвеченные фигуры гостей Виллы Рено. Другая музыка заставляла их двигаться в темпе, не совпадавшем с выбранной Савельевым мелодией. Вдоль бутафорских ирисов бежали два мальчика с сачком и удочкой, молоденькая девушка в венке из купавок вела за ручку насупленного малыша, почти в ногу шли два немолодых человека в тройках, один с артистической «бабочкой», другой в галстуке. Два блестящих офицера двигались навстречу им, как сидельцы, с бутылками. Две Любови Юльевны стояли у пруда.
      — Господи! — У Савельева на секунду сел голос. — Это надо же... блядь рядом с блазнью...
      Фотограф, опомнившись, поднял аппарат, щелкнул затвором.
      — Снимай! Снимай, черт тебя дери! — орал Савельев Тхоржевскому. — Снимай! Этого даже придумать нельзя! Всех переплюнем! Все «Оскары» будут наши!
      Настоящая Либелюль выловила из воды маленький черный мячик, плавно поднялась по ступеням, улыбаясь, бросила мячик мальчикам, но они не ловили его, они отвлеклись, ловя огромную синюю стрекозу. Мячик покатился вниз и, верно, потерялся бы где-нибудь в траве, однако выскочившая из-за куста Катриона, изловчившись, поймала его, побежала наверх к молодой женщине в голубом. Пришельцы из прошлого не замечали ни артистов, ни статистов, ни режиссера с оператором; но Любовь Юльевна почему-то увидела странно одетую девочку, протянувшую ей мячик, и улыбнулась обворожительной улыбкой с репинского портрета.
      Когда мячик переходил из руки Катрионы в пальцы госпожи Вебер, превратился он в сияющий, ослепительно яркий бело-голубой шарик, подобный шаровой молнии. Со вспыхнувшим на мгновение магниевым разрядом исчезли все былые настоящие посетители виллы, а все настоящие ненастоящие остались там, куда поставил их режиссер, но, забыв нужные позы и выражения лиц, встревоженные, перепуганные, зачарованные.
      — Проклятая нимфетка! — вопил режиссер. — Испортила мне такую сцену! Держите меня, я сейчас ее задушу, сучку маленькую!
      Катриона ретировалась ничуть не медленнее настоящей Либелюль: испарилась мгновенно, только пятки сверкали.
      — Все заняли свои места? — кричал режиссер. — Что это вы так всполошились? Это был голографический спецэффект. Мы его отсняли, теперь наше дело отснять то, о чем мы говорили с самого начала. Врубите музыку! Где вы стоите? Как вы стоите? Ногу сюда, руку туда, зонтик в зенит!

ГЛАВА 27.
ЗА ЯБЛОКАМИ К МАТУШКЕ СТЕЙНБЕРГ

      Довелось помнящей все воде запечатлеть в бесконечных кладовых образов и подобий красное яблочко из сада матушки Стейнберг. Один из ручьев горы, начинавшийся в ее яблочном саду под верхней кромкой обрыва, между грядкой и рабаткой, подхватил упавшее из рук Тани Орешниковой яблочко, повлек его к заливу; и теперь залив и все водоемы мира знали, какие чудесные рождественские плоды произрастали в саду Матушки Стейнберг: ярко-алые, аккуратные, напоминающие елочные игрушки, с бело-розовой, местами зарумянившейся, точно цвет затек с кожуры, мякотью. Отныне всякий земной купальщик и каждый, пьющий воду, мог узнать об этих яблоках все, что захотел бы. И даже, не видя никогда, вспомнить их.
      Таня и Маруся сызмала ходили за яблоками (а потом и детей своих водили) к Матушке Стейнберг, жившей неподалеку над обрывом рядом с Барановским. Сын Матушки Стейнберг был архитектор, построивший в Териоках лютеранскую церковь; он сам спроектировал дом над обрывом, уютный, странный, с полукруглыми башенками у крыльца, покатой черепичной крышею, похожий на жилище малого голландца. Матушка Стейнберг тоже походила то ли на голландскую бюргершу, то ли на метерлинковскую фею Берилюну в образе соседки старушки Берленго. Точно по волшебству, она законсервировалась и принимала гостей, абсолютно внешне не меняясь лет двадцать пять, а то и тридцать. На втором этаже ее дома, вернее, на третьем, чердак ли, мансарда ли, на полу между зелеными расписными шкафами и сундуками грудами лежали яблоки: белый налив, ранет, анисовка и те самые, алые с розовой мякотью, о коих идет речь.
      У всех свои яблони произрастали, свои коронные сорта, но таких не было ни у кого. Поэтому любимые Матушкины соседки хаживали к ней с корзинками за мифологическими плодами райского сада финско-шведских Гесперид.
      Незадолго до Яблочного спаса Таня, взяв корзинку, отправилась к Матушке Стейнберг; сопровождал ее Владимир Иванович.
      Вечера стояли теплые, сияющие, небо уже стало по-августовски высоким, приготовилось к осени. Ночами огромный планетарий открывался над головами обитателей Келломяк, отвыкших за время белых ночей от вида звезд.
      Самую большую и раскидистую яблоню еще не отрясли, она красовалась зеленью листвы и алыми яблочками, возле нее стояла стремянка, Владимир Иванович срывал яблоки, подавал их Татьяне. Яблоня раскинула ветви свои над самым обрывом, за ней, там, далеко, внизу и вдали, виден был залив с фортами, горизонт, парус.
      Матушка Стейнберг ушла в дом ставить самовар, они остались одни, их обвело кольцо тяготящей тишины, руки их встретились над одним из яблок слишком надолго, Татьяна, залившись краской, уронила яблочко, покатившееся по траве, сорвавшееся с обрыва, унесенное бормочущей водой. Тут же, заторопившись, в молчании пошли они на волшебницыну веранду с цветными стеклышками, пили чай, присмирев, боясь ненароком встретиться взглядами, снова соприкоснуться пальцами над сахарницей либо вазочкой с домашним печеньем.
      С корзиной красных яблок удалились они, Адам и Ева; их проводила до калитки маленькая собачка Матушки Стейнберг; Матушкины гуси во главе с домашней Аккой Кнебекайзе кричали им вслед.
      Войдя в калитку Виллы Рено, Татьяна поставила корзинку с яблоками на мощенную булыжником дорожку, но в дом не пошла, свернула к каскаду. Владимир Иванович молча следовал за ней. Они было начали спускаться вместе, но Таня вернулась, пробежала перед клепсидрой, спускалась по другому берегу. Внизу ручей мелел, скакал по полулесу-полусаду, берега вровень со стремительной водою. Остановившись, Владимир Иванович и Татьяна глядели друг на друга.
      —Будет осень, — полупел, полуговорил нечеловеческий бесполый голосок, — будет туман будет пар и станет зима и уснем и время уснет — узнаете айсберги лет льдины дней сосульки часов снежинки секунд — для всего есть берега — только для самой малой капли любви берегов нет...
      Бросившись навстречу друг другу, они обнялись посередине ручья, они целовались, стоя в воде, не замечая родникового холода ювенильных струй.
      На крыльцо Виллы Рено они вошли, сцепив пальцы, тут Татьяна остановилась, словно у нее подкосились ноги, он поцеловал ей запястье, оставил ее на крыльце.
      — Ванда Федоровна, я прошу руки вашей младшей дочери Татьяны Николаевны. Я люблю ее и сделаю все для ее счастья. Татьяна Николаевна согласна стать моей женой. Благословите нас.
      Через четверть часа вошел он в комнату родителей, они подивились выражению его лица.
      — Я просил руки Татьяны Николаевны, она согласилась выйти за меня.
      — Батюшки! — воскликнул академик Петров. — А я-то, грешный, все жалуюсь на здешнюю жизнь: ни велосипеда, ни одного городошника в обозримом пространстве, да и самих рюх не видать. А ты вот что удумал. Какая уж тут скука. Ну, совет да любовь!
      — Благослови вас Господь! — промолвила матушка. — Когда же свадьба? Где мы ее сыграем?
      — Свадьба вскорости! — улыбаясь, ответил Владимир Иванович. — Венчаться будем в Териоках.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20