Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бесконечный тупик

ModernLib.Net / Философия / Галковский Дмитрий Евгеньевич / Бесконечный тупик - Чтение (стр. 39)
Автор: Галковский Дмитрий Евгеньевич
Жанр: Философия

 

 


По его (Ленина) произведениям нельзя составить цельную логическую картину.

Владимир Ильич свое кредо изложил ясно, сказав на пленуме ВЦСПС В 1919 году:

«Если бы я был адвокатом или стряпчим или парламентарием, я был бы обязан доказывать. Я ни то, ни другое, ни третье, и этого делать не стану, и это мне ни к чему».

368

Примечание к №359

Для западной культуры «вещь» … – мощь мира … Для русского вещь – ошибка

Отсюда и совершенно разное отношение к «цели». Розанов воскликнул:

«Да кой чёрт Д.С.Милль ВЫДУМЫВАЛ, СОЧИНЯЛ, какая „цель у человека“, когда „я – ЕСМЬ“ „растущий!“ и мне надо знать: „куда, во ЧТО“ (дерево) я расту, „выращиваюсь“, а не „что мне ПОСТАВИТЬ“ („искусственная вещь“, „табуретка“) перед собою!»

Непонимание того, что такое «цель», таящееся в особом восприятии пространства, приводит русских к удивительным ошибкам. Иногда, пытаясь поставить перед собой цель, русский видит её в табуретке. Или, например, в шинели. Русский не видит вещи, не ЧУВСТВУЕТ её, но тщательно это скрывает. Категория меры (веса) ему недоступна. И русские создают странные вещи. Ажурную трость из чистого чугуна или фанерный танк.

369

Примечание к №363

Он и на мокрое дело в эмиграции пошёл, наверно, чтобы себе лекарство достать.

Каждый день по радиоголосам слышим: – Да, например, Бабель «ходил к Ежовым». Ну да, дружил.

Но ЗАЧЕМ? Ему было это интересно как писателю! Он, может быть, материал для книги собирал! И вообще, дружил-то, собственно говоря, с Евгенией Соломоновной (положим), а с её супругом у него, может быть, только шапочное знакомство было. Николай Иванович же всё время был занят, домой приходил поздно. Дела всё, «дела». Так, придёт домой, руки вымоет: «Здравствуй, Женечка! здравствуйте, Исаак Эммануилович!» – и к себе в кабинет, «заниматься».

370

Примечание к №347

Чехову было в высшей степени свойственно юродство.

Что с наибольшей ясностью нашло своё воплощение в знаменитой «Палате №6».

Главный герой её, Рагин, как и Дымов, как и сам Чехов, – врач. Интересен уже первый излом биографии Рагина:

«В ранней молодости он был очень набожен и готовил себя к духовной карьере … намеревался поступить в духовную академию, но … его отец, доктор медицины и хирург, едко посмеялся над ним и заявил категорически, что не будет считать его своим сыном, если он пойдёт в попы».

Характер Рагина отличается какой-то «слабостью» перед реальностью, неприятием её мирской сложности и неправильности, внемонастырской неустроенности.

«Андрей Ефимыч чрезвычайно любит ум и честность, но чтобы устроить около себя жизнь умную и честную, у него не хватает характера и веры в своё право. Приказывать, запрещать и настаивать он положительно не умеет. Похоже на то, как будто он дал обет никогда не возвышать голоса и не употреблять повелительного наклонения. Сказать „дай“ или „принеси“ ему трудно; когда ему хочется есть, он нерешительно покашливает и говорит кухарке: „Как бы мне чаю…“ или „Как бы мне пообедать“. Сказать же смотрителю, чтоб он перестал красть, или прогнать его, или совсем упразднить эту ненужную паразитную должность, – для него совершенно не под силу. Когда обманывают Андрея Ефимыча, или льстят ему, или подносят для подписи заведомо подлый счёт, то он краснеет как рак и чувствует себя виноватым, но счёт всё-таки подписывает».

Это очень похоже, кстати, на отношения с прислугой самого Чехова. Так, в последние годы он должен был питаться по строжайшей диете, а кухарка делала ему жирную и острую пищу. Наезжала сестра, отчитывала кухарку, объясняла ей, что хозяин болен, давала расписание диеты по дням. Но кухарка была русская, и на следующий день несла Чехову жаркое. Чехов покорно ел. Его врач вспоминал:

«Выходило так, что, несмотря на все предписания, пищу давали ему часто совершенно неподходящую, а компрессы ставила неумелая горничная, и о тысяче мелочей, из которых состоял режим такого больного, некому было позаботиться».

Рагин приходит в палату №6 и на пороге его встречает сумасшедший:

" – Дай копеечку! – обратился он к доктору, дрожа от холода и улыбаясь.

Андрей Ефимыч, который никогда не умел отказывать, подал ему гривенник".

Это уже явно юродская ситуация. Точнее, перевёрнуто юродская. Юродствует Христа ради здесь врач, своим подаянием превращая реальность в абсурд и уподобляясь сумасшедшему.

В палате на Рагина начинает орать больной манией преследования Ваня Громов:

" – Доктор пришёл! – крикнул он и захохотал. – Наконец-то! Господа, поздравляю, доктор удостаивает нас своим визитом! Проклятая гадина! – взвизгнул он и в исступлении, какого еще не видели в палате, топнул ногой. – Убить эту гадину! Нет, мало убить! Утопить в отхожем месте!

Андрей Ефимыч, слышавший это, выглянул из сеней в палату и спросил мягко:

– За что?"

Это уже не просто подача милостыни, а вставание вровень с сумасшедшим, полная открытость. «Святая простота».

Следующая ступень. Рагин вступает не просто в контакт, но и в диалог с сумасшедшим. Причём в высший тип диалога, диалог философский. Он беседует с Громовым о Марке Аврелии.

Далее. Рагин подвергается со стороны бездушной толпы определению как сумасшедший. (Сцена издевательской экспертизы.) Он едет «отдохнуть» с почтмейстером, и тут подача милостыни перерастает из символического акта в практический, реальный – в отказ от имущества (и согласно чеховскому космосу превращается в фарс). Почтмейстер проигрывается в карты и просит у «друга» 500 рублей.

«Андрей Ефимыч отсчитал пятьсот рублей и молча отдал их своему другу. Тот, всё еще багровый от стыда и гнева, бессвязно произнёс какую-то ненужную клятву, надел фуражку и вышел».

Деньги эти он тоже проиграл.

"Друг мой, – сказал ему робко почтмейстер, – извините за нескромный вопрос: какими средствами вы располагаете?

Андрей Ефимович молча сосчитал свои деньги и сказал:

– Восемьдесят шесть рублей.

– Я не о том спрашиваю, – проговорил в смущении Михаил Аверьянович, не поняв доктора. – Я спрашиваю, какие у вас средства вообще?

– Я же и говорю вам: восемьдесят шесть рублей… Больше у меня ничего нет.

Михаил Аверьяныч считал доктора честным человеком и благородным человеком, но всё-таки подозревал, что у него есть капитал, по крайней мере, тысяч в двадцать. Теперь же, узнав, что Андрей Ефимович нищий, что ему нечем жить, он почему-то вдруг заплакал и обнял своего друга".

Друг окончательно уверился в сумасшествии Рагина и регулярно его навещает, «успокаивает» (по– русски договаривая):»

– А сегодня, дорогой мой, – начал Михаил Аверьянович, – у вас цвет лица гораздо лучше, чем вчера. Да вы молодцом! Ей-Богу, молодцом…

– Мы еще покажем себя, – захохотал Михаил Аверьяныч и похлопал друга по колену. – Мы еще покажем! Будущим летом, Бог даст, махнём на Кавказ и весь его верхом объедем – гоп! гоп! гоп! А с Кавказа вернёмся, гляди, чего доброго, на свадьбе гулять будем. – Михаил Аверьяныч лукаво подмигнул глазом. – Женим вас, дружка милого… женим…" (372)

Ситуация повторилась, но в вывернутом виде. Если Рагин устанавливает естественные отношения с сумасшедшим, то с ним, здоровым, общаются как с душевнобольным. Он не выдерживает издевательства и, всё равно продолжая пародийно-зловещее повторение (уподобляясь Громову), кричит на врача и почтмейстера.

Рагина кладут в палату №6 и там сумасшедший попрошайка снова просит у него копеечку. Круг замкнулся. Рагин гибнет. Последние его слова, уже влекомого в палату:

"Я попал в заколдованный круг. (374) Теперь всё, даже искреннее участие моих друзей, клонится к одному – к моей погибели. Я погибаю и имею мужество сознавать это … когда люди вдруг обратят на вас внимание, то знайте, что вы попали в заколдованный круг, из которого уже не выйдете. Будете стараться выйти и ещё больше заблудитесь. Сдавайтесь, потому что никакие человеческие усилия уже не спасут вас. Так мне кажется".

«Палата №6» произведение великое, удивительное. Оно гомологично русской истории, русскому сознанию (да просто пророчество). И самое главное, придающее повествованию немыслимую, загадочную кривизну, это то, что совершенно не– ясно, кто такой Рагин. С одной стороны, это действительно тяжело больной. Но одновременно (именно одновременно) совершенно здоровый, женственно слабый, добрый и умный человек. Совершенно не ясно, действительно ли Рагин сходит с ума, либо становится жертвой ошибки. Суть рассказа в авторском неразличении сумасшествия и реальности, добра и зла. Тут юродство в самой авторской позиции Чехова. Юродство всей его жизни. Судьба Рагина это жертва миром, жертва собой. Это отказ от разума, юродство во Христе. Только с этой высшей точки зрения «Палата №6» выстраивается во вполне цельное, гармоничное произведение. Всё высвечивается изнутри. Чеховская жизнь высвечивается. Юродство потерявшего Христа, путь к обретению Христа через бессмысленное и непонятное юродство, самоуничтожение, заглушечный отказ от разума, ведь заглушка это оговорка, разрушающая преды-дущий текст. Сшибание же двух диаметрально противоположных окончаний выталкивает центр мирочувствования из мира сознания.

Пример Чехова показывает, что вне революции в России ничего не было. Альтернатива революционному активизму – чеховская тоска, чеховский тупик. В Чехове русская культура сказала «нет» безрелигиозному рассудку. Бесы должны были перебеситься и низвергнуться в пропасть. Мечта о либеральной, атеистически-протестантской России – бредовая сказка. Могло произойти всё что угодно, только не это. В России атеизма не было. Русский атеизм это пустота – нигилизм.

371

Примечание к №364

Вот таким образом кривлялся, глумился над женским естеством.

«Глумление» произошло от слова «глум». Глум это шум. И второе значение: забава. Отсюда «глумец» – скоморох. Глумиться это значит забавляться издевательством над кем-либо, «тешиться». При этом сам глумящийся тоже втягивается в издевательское действо. Он шут, потешный скоморох.

Однако само слово «глумление» очень строгое, красивое и благородное (фонетически). Отсюда его частое использование в высоком штиле благородного негодования: «Мы никому не позволим глумиться над…» В результате в акте глумления есть высшее отстранение: это что-то отвратительное, но одновременно строгое и серьёзное. Трагическое и обречённое.

«Глумление» это очень хорошее, тонкое слово. Такие слова непереводимы, и в них раскрывается национальная сущность.

372

Примечание к №370

«Михаил Аверьяныч лукаво подмигнул глазом. – Женим вас, дружка милого… женим». (А.Чехов)

В палате Рагина встречает радушно улыбающийся сторож Никита:

«– Пожалуйте одеваться, ваше высокоблагородие … Вот ваша постелька, пожалуйте сюда, – добавил он, указывая на пустую, очевидно недавно принесённую, кровать. – Ничего, Бог даст, выздоровеете».

Через 45 лет Никита трансформировался в набоковского Родиона (379):

«Он подойдя к койке, подал Цинциннату одеться. В туфли было предусмотрительно напихано немного скомканной бумаги, а полы халата были аккуратно подогнуты и зашпилены… – Что же вы это раскисли?.. пошли бы прогуляться маленько, по колидорам-то… Да не бойтесь, – я тут в случае чего, только кликните».

Вообще всё «Приглашение на казнь» это развёртка и прорисовка «Палаты №6»:

«После обеда пришёл Михаил Аверьяныч и принёс четвёртку чаю и фунт мармеладу. Дарьюшка тоже приходила и целый час стояла около кровати с выражением тупой скорби на лице. Посетил его и доктор Хоботов. Он принёс склянку с бромистым калием и приказал Никите покурить в палате чем-нибудь».

Замените Михаила Аверьяныча на Родрига Иваныча, Дарьюшку на Марфеньку, чудовищного Хоботова и менять не надо, эта «фамилия» так и простится в «Приглашение» (в «Лолите» Набоков, кажется вслед за Белым, изобрёл Хохотова). О Никите уже говорилось.

Развитие «Палаты №6» есть не только развитие, но в определенной степени упрощение. «Приглашение» явно сделано, а «Палата» по-гоголевски реальна. Там мутное, нездоровое смещение реальности; Набоков понимал, ЧТО он писал, Чехов – совершенно не понимал, считал это «реализмом». Но оговорки при полном незнании реальности (вернее, неспособности её познания) привели Чехова к созданию заглушечного мира, метафизической антиутопии.

Безобразные осколки порождённой реальности (бутылочные осколки Тригорина) создают иллюзию реальности чеховских произведений. Набоков пошёл дальше. Безобразная материя в «Приглашении» «устала», истлела, окончательно слилась с порождённой мыслью. Грязь, вонь, помои, грязные ногти, нарушающие стилистику чеховской речи, у Набокова слились с мыслью. Мысль и материя злорадно слиты. На садовой скамейке в Тамариных садах лежат «три аккуратные кучки» сделанные из жести. Все предметы, все люди в мире романа – с приставкой «анти», но поскольку они живут в антимире, в мире, где антиматерия, вторичная по отношению к авторскому акту творчества, то их существование относительно естественно и независимо. Акакий Акакиевич превратился в шинель. Шинель сшивает Акакия Акакиевича. Иллюзионизм перешёл в анти-реализм, в ненависть Набокова-Цинцинната к материи, к бунту против материи, к победе над материей.

373

Примечание к №228

к отцу в палату пришёл священник, и он умер как христианин, причастившись

Как же… Попа привёл придурковатый родственник. Отец же потом сказал матери:

– Он дурак (родственник). Нехорошо. Как живого в могилу.

Да и что незнакомый священник мог понять в нечленораздельном мычании отца, когда его и родные часто с трудом понимали. «Отец умер как христианин». Как инженер он умер, как советский инженер.

Лет в 13, ещё до начала болезни отца, я паясничал, мстя за очередную его несправедливость:

– Да, жизнь твоя в общем-то прожита. (Сложа руки на животе, с деланным сочувствием. И далее уже открыто ядовито.) Всю жизнь пропридуривался, а теперь, хе-хе, пожалте в мир иной, где ни аванса ни пивной. В наш советский колумбарий.

Мать: «Как же так говорить! Отец работает на заводе.» А отец, деланно улыбаясь: «Ничего, посмотрим как ТЫ жизнь проживёшь». Это трезвый. А пьяный говорил: «Погодите, черти, мне, может быть, два года жить осталось. Потерпите». Я передразнивал: «Погодите, мне, может, два дня жить осталось». И качался по-пьяному.

Когда отца хоронили, то всё выходило смешно. (385) На кладбище сфотографировались, а все стояли против непривычно яркого майского солнца, щурились. На снимках получились довольные, улыбающиеся лица. А все и радовались. Всем отец мешал. «Он уважать себя заставил и лучше выдумать не мог». Во времена Пушкина идиома «заставить себя уважать» означала «умереть». И поминки были фарсовые. А могила скоро провалилась, превратилась в дыру. Ат-тличнейше!

И как всё радостно упростилось, как пошло в рост. Его зарывали в землю, а от земли, только что отмёрзшей, шёл пар, светило свежее солнце, на деревьях распускались первые листочки. Стоял гул в ушах, что-то крутилось перед глазами. Хотелось животно, бездумно смеяться, прыгать по травушке-муравушке. Бесстрастное лицо, чёрный костюм (410), молчание, ломающее любую попытку диалога, шаркающая, замедленная походка, постоянно хмурые брови. Смерть наложила на всё моё дальнейшее существование отпечаток траурных сумерек. Но одновременно ощущение неестественности этой же жизни, её выдуманности и навязанности. Это всё маскарад. Я другой.

Я не живу, я не настоящий. Это надо скрывать. Как? Молчанием.

Вернёмся к теме вешалки. Это момент страшного унижения, с которого и началось моё индивидуальное существование. «Вешалкой» у меня отняли самое право на трагедию. Это же было распятие, но распятие смешное, самой пародийной аналогией с распятием отнимающее всякую надежду на какое-либо сохранение достоинства. Если бы я, например, стал там кричать: «Люди! что вы делаете! оставьте меня, разве я не человек!» – то получилось бы нелепо и пошло. Нелепо и пошло в моих же глазах. «Вона как, христосик какой появился! Хочет показать, что он умный!» И получилось бы кривляние, утонувшее во всеобщем ра– и равнодушии. Я это почувствовал и промолчал. До этого я как личность стоял на грани между бытием и небытием. Положение неустойчивое и мучительное. Этим и объяснялись все мои субъективные ужасы. А я жил в ужасном мире. Лучшее время дня – 15 минут перед сном. Сейчас засну и всё провалится в пустоту. И можно до утра не думать, не жить. А самое ужасное – пробуждение. И это в 16 лет! Я не понимал своего положения – видел конкретные проявления, а сути не видал. Её и нельзя было увидеть. Ибо как только я её увидел, она исчезла, и я прямо с вешалки упал в мир бытийственный, вечный.

Я промолчал. Я чисто интуитивно понял всю ненужность каких-либо слов. И передо мной разверзлось молчание. НЕКУДА пойти, НЕ С КЕМ поделиться своим горем. Именно с тех пор я обрёл дар молчания. Замолчав же, я стал слышать себя. (418)

Смерть отца явилась катастрофой, уже окончательно и бесповоротно исковеркавшей всю мою дальнейшую жизнь. Но удивительно, в самый момент трагедии, во время кульминации, я совсем не чувствовал себя участником страшной развязки. Было часов 11 утра, я спал, точнее, лежал в полудремоте с закрытыми глазами, и позвонил телефон. Я, не раскрывая глаз, прошёл по тёплому солнечному паркету, и мне сказали: «Это квартира Одиноковых?» – «Да.» – «Ваш отец умер». Я помолчал для приличия минуту, в трубке сказали тихо: «Не люблю я звонить этим родственникам». Я сказал: «Да», – положил трубку и совершенно бездумно снова лёг. Потом, лёжа, стал сквозь сон немного думать: «Наверно, я нехороший человек, ничего не чувствую». И тут же чувство, что это не так, «пока», а будет что-то другое. В эти дни руки мои покрылись экземой, чего никогда не было ни до ни после. А потом многие годы мне снились кошмарные сны про отца. Но не произошло ничего. Ни тогда, ни потом. О своём отце я даже ни с кем не разговаривал всерьез.

Сейчас мне ясно. Просто это трагедия по-русски. В смерти отца отнят даже намёк на трагедию. Даже похороны фарсовы. Немая трагедия. Шекспир, Шиллер, Софокл… А у нас Достоевский. «Хе-хе». Все его трагедии с этим смешком. (430) Это нигде так больше.

– Люди, знаете ли вы, что это такое – «пропала жизнь»?

– Одиноков, перестаньте паясничать!

А вот уже впереди появился серый квадратик с редкой, но размашистой бородёнкой, злыми глазками под седыми кустиками бровей и глупым носом. Ба, да это Лев Николаевич Толстой! Здравствуйте, здравствуйте. Толстой коротким толчком отталкивает меня от отцовского гроба: «Пшёл, щ-щенок!» – и, смачно сопя, начинает вымерять отцовский труп линейкой: пройдёт-непройдёт. И вот уже, цепко схватив, тащит его куда-то.

«Толстоносенький Толстой», чёртова кукла. Если сопоставить смерть отца и «Смерть Ивана Ильича» – то какое глубокое, ужасное сходство. Я хотел здесь выписать целый ворох цитат, а потом рукой махнул – зачем, и так всё ясно. Не нужен, всем мешает и т. д. Сходство даже бытовое, вплоть до характера заболевания.

И вот на этом примере уникальной сопоставленности реального мира и мира реализма я заявляю: русская литература, в своей гуще, в толстом русле толстовства, – это просто издевательство над человеком. О нет, Толстой не смеётся над человеком в открытую, как честный Гоголь (смерть Башмачкина). Он сочувствует ему, по-хозяйски вымеряет его своим масонским циркулем и любовно, добродушно-добротно убивает, загоняет в заботливо приготовленный 50-страничный гробик. Смерть это смеренность, когда высчитывают и человек замирает в этой вымеренности. И Толстой – гений – смерил «Ивана Ильича» правильно, точно. И мерка толстовская подходит к отцу тютелька в тютельку. Да, конечно, и ко мне подходит, и к любому, поскольку человек существо конечное. Но человек и бесконечен, свободен. А Толстой всю свободу его сжал в какую-то светлую точку, изюминку в поминальной кутье, непонятную и необязательную заглушку, а вовсе не выход из тёмного туннеля. А кто же в этой позиции сам Толстой как автор «Смерти Ивана Ильича»? Конечно уже не человек, а существо иного порядка разумения. Самому Толстому мечталось, что он Бог (скромно говорил «моё Евангелие»). Конечно, в концепцию человека, данную Толстым, сам Толстой не умещается. Это не человек. Но из этого ещё не вытекает, что он Бог. Это ошибочка.

В смерти отца есть спасительное отличие. Это не «смерть Ивана Ильича», а «смерть Отца». Поцелуй отца не укладывается в схему. И то, что я сейчас о нём пишу, не укладывается. КАК его смерть трансформировалась в эти строки?? Фантастика. (741) Есть в его бессмысленном и растраченном существовании какой-то неясный смысл, какой-то ритм и осмысленно замкнутая бесконечность. Жизнь «Ивана Ильича» пряма, она обламывается в пространстве. Но это же так только с точки зрения самого «Ивана Ильича», с точки зрения конечной. Смерть дана как жизнь. как обыденность, реальность. Но смерть фантастична. И жизнь человека фантастична. Реализм, полезший в фантастику жизни, ирреален, слеп.

Отец подарил мне трагедию. (747) Может быть, умирая, он инстинктивно, последним своим «ходом конем» вытолкнул меня из обыденной жизни.

Дед Набокова под старость стал сходить с ума. Четырехлетний Володя однажды подбежал к его креслу, чтобы показать красивый камушек. Дмитрий Николаевич медленно осмотрел камень и потом так же медленно положил его себе в рот… Мой отец был интересный. Однажды он купил мне мороженое, а потом его поджарил. Ты, говорит, простудишься, тебе холодного нельзя. Конечно, это было ради гостей, шутка. Все пьяно смеялись, а я плакал. Но ведь, с другой стороны, разве не была эта реприза вовлечением в сказочное, фантасмагорическое действо, гораздо более действительное и глубокое, чем вся окружавшая меня тошнотворная «реальность». И не было ли это не только разрушением реальности, но и укрупнённым переживанием её и, следовательно, вживанием в этот мир, адаптацией к родному злорадству? И может быть тогда только для очень поверхностного взгляда общение с отцом было простым разрушением? Может быть, именно это-то разрушение и явилось созиданием, так что и самой своей смертью отец лишь до конца довершил дело воссоздания такого совершенно необыкновенного, выдуманного и задуманного человека, каковым я являюсь (являюсь уже для самого себя, своей самозаглушечностью) Человека – живого воплощения национальной идеи.

374

Примечание к №370

«Я попал в заколдованный круг». (А.Чехов)

В такой же круг попал и пациент Рагина – Громов. Только диаметр оборачиваемости у Громова гораздо меньше. Он явен. Громов – явный. Ни в чём не повинный:

«Иван Дмитрич, чтобы не подумали, что это он убил, ходил по улицам и улыбался, а при встрече со знакомыми бледнел, краснел и начинал уверять, что нет подлее преступления, как убийство слабых и беззащитных. Но эта ложь скоро утомила его, и, после некоторого размышления, он решил, что в его положении самое лучшее – это спрятаться в хозяйкин погреб».

375

Примечание к №259

полное имя персонажа – Яков Чернышевский

Мать покончившего с собой Яши проецировала образ сына на будто бы похожего на него Чердынцева. Чердынцева она уговаривала написать о сыне книгу. Но Чердынцев стал писать книгу не о её застрелившемся сыне, а о своём застреленном отце. Отец Чернышевского, Александр Яковлевич, после гибели Яши сошёл с ума и постоянно общался с его призраком. Навестив Александра Яковлевича в больнице, Чердынцев возвращался домой и

«тревожно думал о том, что несчастье Чернышевского является как бы издевательской вариацией на тему его собственного, пронзённого надеждой горя (он всё ещё надеялся, что его отец остался жив и когда– нибудь вернется к нему – О.), – и лишь гораздо позднее он понял всё изящество короллария и всю безупречную композиционную стройность, с которой включилось в его жизнь это побочное звучание.»

Далее Чердынцев пишет книгу о настоящем Чернышевском, что четой реальных (романных) Чернышевских воспринимается с одобрением, как некая косвенная дань уважения к их сыну. Книга о Чернышевском выходит, а Чернышевский-отец умирает. Чердынцев возвращается с его похорон:

«С удивлением, с досадой, Фёдор Константинович замечал невозможность остановить свою мысль на образе только что испепелённого, испарившегося человека; он старался сосредоточиться, представить себе недавнюю теплоту их живых отношений, но душа не желала шевелиться, а лежала, сонная и зажмуренная, довольная своей клеткой … Ведь я никогда его не увижу больше, несамостоятельно думал он, – но этот прутик ломался, души не сдвинув. Он старался думать о смерти, и вместо этого думал о том, что мягкое небо, с бледной и нежной как сало полосой улёгшегося слева облака, было бы похоже на ветчину, будь голубизна розовостью. Он старался себе представить какое-то продление Александра Яковлевича за углом жизни – и тут же примечал, как за стеклом чистильно-гладильной под православной церковью, с чертовской энергией, с избытком пара, словно в аду, мучат пару плоских мужских брюк. Он старался в чём-то покаяться перед Александром Яковлевичем, хотя бы в дурной мальчишеской мысли, мелькавшей прежде (о неприятном сюрпризе, который он ему готовил своей книгой), – и вдруг вспоминал пошлый пустяк: как Щёголев говорил по какому-то поводу: „Когда у меня умирают добрые знакомые, невольно думаю, что они там похлопочут о моей здешней судьбе, – го-го-го!“ Это было смутное, слепое состояние души, непонятное ему, как вообще всё было непонятно, от неба до жёлтого трамвая, гремевшего по раскату Гогенцоллерндама (по которому некогда Яша Чернышевский ехал на смерть), но постепенно досада на самого себя проходила, и с каким-то облегчением – точно ответственность за его душу принадлежала не ему, а кому-то знающему, в чём дело, – он чувствовал, что весь этот переплёт случайных мыслей, как и всё прочее, швы и просветы весеннего дня, неровности воздуха, грубые, так и сяк скрещивающиеся нити неразборчивых звуков – не что иное как изнанка великолепной ткани, с постепенным ростом и оживлением невидимых ему образов на её ЛИЦЕВОЙ стороне».

Если вглядеться, в защите Набокова действительно есть некие тайные знаки, есть о ней Знающий. Странное соответствие между Пушкиным и отцом, между выросшим неведомо как из этой темы романом о Чернышевском и немыслимым, вроде, сопоставлением Николая Гавриловича с Пушкиным (386) же.

Чердынцев учился письму у Пушкина и однажды, читая «Путешествие в Арзрум», решил написать повесть об отце:

«Пушкин входил в его кровь. С голосом Пушкина сливался голос отца … От прозы Пушкина он перешёл к его жизни, так что вначале ритм пушкинского века мешался с ритмом жизни отца».

Но так же и с ритмом жизни отца Чердынцева смешивался потом и ритм жизни Чернышевского, так что смерть темы Чернышевского, очищение Чернышевским, как актуализация (и вынесение) дисгармоничности своей жизни, превращается в убийство-упокоение своего отца и светлое его оживление в памяти. Неслучайно выход книги, осмеивающей Чернышевского, совпадает с ярчайшей грёзой о счастливом возвращении отца (391) из роковой экспедиции. И дальше, через голову литературного героя – ведь для убитого отца Набокова имя Чернышевского было святым.

376

Примечание к с. 23 «Бесконечного тупика»

«Аристократическое уравнение ценности (хороший = знатный = могучий = прекрасный = счастливый = любимый Богом) евреи сумели с ужасающей последовательностью вывернуть наизнанку и держались за это зубами бездонной ненависти (ненависти бессилия)». (Ф.Ницше)

Чтобы выявить ошибку Ницше, следует прежде всего остановиться на понятии ценности.

Еврей сам не является ценностью, а лишь живет в ценностном мире, который хочет усвоить, уроднить себе (себя). Я же сам ценность, и всё окружающее обладает ценностью лишь по отношению ко мне. Евреи свели ценность к цене. С такой точки зрения, например, друг – друг, потому что он дорог. А для арийца, для христианина друг дорог потому что это друг. Или вот более материальный пример: Золото обладает ценой, и поэтому это золото, и золото это золото, и поэтому оно ценно. На таком уровне, на уровне мистики денег, отличия, в сущности, нет, его невозможно понять, но в более сложных областях человеческого духа эти два отношения к ценностям начинают катастрофически расходиться и на вершине становятся антиподами.

Уже на уровне творчества отличие колоссальное. Для еврея книга это «документ». Я долго не мог понять, ну, почему так: говорят, что Иванов сделал то-то, следовательно, он такой-то. Но он мог сделать и нечто совсем другое. И чем выше деятельность, тем она свободнее. А в комментаторстве и толковании – наоборот, чем выше ценность того или иного произведения, тем оно однозначнее, каноничнее. У Розанова «противоречия», вот документы. Но «документ» это не Розанов, это такой же Розанов, как его паспорт или метрическое свидетельство. Всё это случайность. Чудо в случайности, «произволе». История, литературоведение – это еврейские, «капиталистические» науки. А это вообще не науки, вот в чём дело.

Комментаторство злобно, сухо – не великодушно. Это всё придирки, мелочные еврейские придирки. Адвокатские кунштюки для проворачивания своего гешефта. Ценность в самом Розанове, а не в его манифестациях. В противном случае его личность сводится к книгам.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96, 97