Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мой Дагестан

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гамзатов Расул / Мой Дагестан - Чтение (стр. 4)
Автор: Гамзатов Расул
Жанр: Отечественная проза

 

 


      В некоторых спектаклях мне доставались незначительные роли, но чаще всего я сидел в будке суфлера. Мне, молодому поэту, нравилась роль суфлера больше всех остальных ролей. Мне казалась второстепенной и необязательной игра артистов, их мимика, жесты, передвижение по сцене. Мне казались второстепенными костюмы, грим, декорации. Одно я считал важнее всего на свете - слово. Ревниво следил за тем, чтобы актеры не перевирали слова, чтобы они правильно их произносили. И если какой-нибудь актер пропускал слово или искажал его, я высовывался из своей будки и на весь зал произносил это слово правильно.
      Да, текст и слово я считал важнее всего, потому что слово может жить и без костюма и без грима - его смысл будет понятен зрителям.
      Вспоминаю один курьез. Мы показывали тогда спектакль "Горцы" о далеком прошлом аварского народа. Я, как обычно, был суфлером. По ходу спектакля герой пьесы Айгази, скрывавшийся в горах от кровной мести, ночью пришел в аул, чтобы встретиться со своей возлюбленной. Подруга уговаривает его скорее уйти обратно в горы, а то убьют, но Айгази (играл эту роль актер Магаев), накрыв возлюбленную буркой от дождя, говорит ей всякие слова о своей любви, о своих страданиях.
      Тут произошло неожиданное. На сцену вдруг выбежала жена Магаева. В гневе она набросилась на мужа за то, что он говорит о любви другой женщине. Магаев схватил жену за руки и утащил за кулисы, чтобы объяснить ей что к чему. Он надеялся тотчас же вернуться и продолжать спектакль, но жена вцепилась в мужа и на сцену его не пустила.
      Возлюбленная осталась одна посреди сцены. Получилась заминка.
      Я сидел в своей будке, конечно, не в костюме и без грима, а просто в брюках и в белой рубашке, с расстегнутым воротником. Кажется, даже в тапочках. В таком виде я заменить Магаева не мог, хоть и знал его роль наизусть. Но так как для меня важнее всего было слово, а не костюм, я выскочил из будки на сцену и сказал бедной возлюбленной все те слова, которые должен был говорить Айгази - Магаев.
      Не знаю, остались ли довольны зрители, может быть, драма превратилась для них в комедию, но я был доволен. Ведь они поняли содержание пьесы, они не пропустили ни одного слова, а это я считал самым главным.
      Помню, с этим же театром я впервые приехал в знаменитый высокогорный аул Гуниб. Известно, что поэт поэту кунак, хотя бы они и не были знакомы. В Гунибе как раз жил поэт, о котором я слышал, но встречаться с которым раньше не приходилось. К этому поэту я пришел в гости, у него же я остановился на дни наших гастролей.
      Добрые хозяева приняли меня так хорошо, что мне было даже неловко, я не знал, куда себя деть. Особенно же запомнилась мне ласковая доброта матери поэта.
      Уезжая, я не находил слов для благодарности. Получилось так, что с матерью поэта я прощался, когда в комнате никого не было. Я знал, что для матери не может быть ничего радостнее, если скажут хорошее слово о ее сыне. И хотя я очень трезво смотрел на очень скромные способности гунибского поэта, все же я начал робко хвалить его. Я стал говорить матери, что ее сын - очень передовой поэт, пишет всегда на злободневные темы.
      - Может, он и передовой, - грустно перебила меня мать, - но у него нет таланта. Может быть, его стихи и злободневны, но, когда я начинаю их читать, мне становится скучно. Ты только подумай, Расул, как получается. Когда сын учился произносить первые слова, которые и понять-то было нельзя, я несказанно радовалась. А теперь, когда он научился не только говорить, но и писать стихи, мне скучно. Говорят, что ум женщины лежит на подоле ее платья. Пока она сидит, он при ней, но стоит ей встать, как ум скатывается и падает на пол. Так и мой сын: пока сидит за столом, обедает - говорит нормально, все бы слушала, но пока он идет от обеденного стола до письменного, он теряет все простые и хорошие слова. Остаются только казенные, серые, скучные.
      Вспоминая этот случай, я молю аллаха не лишить меня моего языка. Я хотел бы писать так, чтобы мои стихи, и эта моя книга, и все, что я напишу, было понятно и дорого и матери, и сестре, и каждому горцу, и каждому человеку, в руки которого попадет моя книга. Я не хочу навевать скуку - я хочу приносить радость. Если же испортится мой язык, сделается холодным, непонятным и скучным - одним словом, если я испорчу мой родной язык, страшнее этого в жизни для меня ничего не будет.
      Бывало, когда горцы нашего аула собирались около мечети на годекане, то есть на сходку, чтобы обсудить некоторые общие дела, я читал им стихи моего отца. Я был ребенок, мальчик, но стихи умел читать с большой энергией (даже с излишней энергией), громко, выделяя некоторые понравившиеся мне слова и звуки. Так, например, читая новое стихотворение отца "Травля волка в Цада", я звук "цъ" в словах "бацъ" и "цъада" произносил сквозь стиснутые зубы, но так, что они все равно дрожали, лязгали, стукались друг о друга. Мне казалось, что при таком резком, напряженном произношении этих звуков получается больше впечатления.
      Отец каждый раз поправлял меня, говоря:
      - Разве слово похоже на орех, чтобы его грызть и дробить зубами? Или разве слово похоже на чеснок, чтобы его толочь в каменной ступе каменным пестиком? Или разве слово - это сухая каменистая земля, которую нужно пахать, что есть силы налегая на соху? Произноси слова легко, без натуги, чтобы зубы твои не лязгали и не стучали.
      Я начинал читать снова, но у меня опять получалось по-своему. Моя мать в это время стояла на краю крыши сакли. Отец крикнул матери:
      - Хоть ты научи его!
      Мать произнесла трудные для меня слова так, как хотел отец.
      - Слышал? Теперь давай ты.
      У меня опять ничего не вышло.
      - Тьфу! - рассердился отец. - Одного джалатуринца, который портил слова, я побил метлой. Но что мне делать со своим сыном?
      В досаде отец ушел с годекана.
      Как отец побил джалатуринца. Был весенний базарный день. Весной, как известно, кончается все, что оставалось от прошлого урожая, но и нового еще ничего нет. Весной все на базаре дороже, чем осенью, даже горшки, хотя они и не растут в поле.
      Мой отец, тогда еще молодой человек, решил сходить на базар. Сосед попросил его купить метлу и дал двадцать копеек.
      - Если купишь дешевле, сдачу оставь себе, - напутствовал сосед молодого Гамзата, и с этим напутствием Гамзат пришел на базар.
      Вскоре он нашел продавца метел и стал торговаться. Все ли знают, что на всяком восточном базаре первый запрос ничего не значит? За вещь, которая стоит пять копеек, могут запросить сто рублей.
      Отец выбрал метлу получше, покрепче и спросил:
      - Продаешь?
      - Зачем же я здесь стою?
      - Почем?
      - Сорок копеек.
      - Метла ведь не лошадь, чтобы начинать торговаться с большого, говори сразу действительную цену - и по рукам.
      - Сорок копеек.
      - А кроме шуток?
      - Сорок копеек.
      - Отдай за двугривенный.
      - Сорок копеек.
      - Но у меня только двугривенный.
      - Сорок копеек.
      - Но у меня правда нет больше денег.
      - Приходи, когда будут.
      Поняв, что метлу не купишь, отец пошел бродить по базару и вскоре увидел на некотором возвышении, невдалеке от торговых рядов толпу народа. Он подошел, протолкнулся и понял, что народ слушает певца Махмуда.
      Махмуд сидел в середине толпы с пандуром в руках. Он то играл на пандуре, то вдруг клал на струны ладонь и пел. Все слушали, затаив дыхание. Пчелу, пролетавшую над базаром по своим пчелиным делам, было слышно. Один юноша кашлянул во время пения, и седовласый горец, как видно, отец кашлянувшего, тотчас прогнал сына подальше от песни.
      В этой-то тишине, когда, кроме песни Махмуда, не слышалось ни одного звука, некий джалатуринец начал переговариваться со своим соседом. Вообще-то намерение у джалатуринца было благое: своему соседу, не понимавшему по-авар-ски, он пересказывал по ходу дела все, что поет Махмуд. Но вот беда, его беспрерывная болтовня мешала всем остальным людям слушать песню и наслаждаться ею.
      Молодой Гамзат, мой будущий отец, возмутился поведением джалатуринца. Он дернул его за рукав, но это не помогло, он сказал ему на ухо, чтобы замолчал, но тот и на это не обратил внимания. В растерянности Гамзат оглянулся вокруг и увидел, что продавец метел тоже подошел слушать. Отец подбежал, схватил самую большую метлу и начал колотить ею назойливого джалатуринца.
      Джалатуринец, отступая, грозил Гамзату, но отец так разъярился, что не слушал угроз и в конце концов прогнал мешавшего слушать песню. Потом отец подошел к торговцу, чтобы возвратить метлу.
      - Оставь ее себе.
      - Но у меня ведь только двадцать копеек, а ты просишь сорок.
      - Возьми задаром. Твой поступок стоит дороже, чем весь мой товар.
      Джалатуринцев, портящих песни, много теперь развелось на земле. Жалко, что не находится на них метлы и человека, который бы этой метлой воспользовался.
      О хорошем, метком и остром слове в горах говорят: "Оно стоит оседланного коня".
      Из записной книжки. Али Алиев, мой сосед по дому в Махачкале, прекрасный борец, четырехкратный чемпион мира. Однажды в Стамбуле он встретился в поединке с сильнейшим турецким борцом. Турок действительно был силен и ловок. Но Али Алиев, хладнокровный и храбрый горец, бросил турка на ковер, словно моток веревки. Вставая, турок буркнул себе под нос горское проклятие. Велико было удивление Али Алиева, услышавшего аварскую речь. Еще больше удивился турок, когда победитель сказал ему тоже по-аварски: "Зачем ругаться, земляк, спорт есть спорт".
      И все же больше их обоих удивились судьи и зрители, когда противники ни с того ни с сего бросились в объятия друг друга, словно брат нашел давно пропавшего брата.
      Оказывается, турок происходил из аварской семьи, которая после пленения Шамиля ушла в Турцию. Борцы и сейчас, когда приходится, встречаются как друзья.
      Воспоминание моего отца. В 1939 году мой отец ездил в Москву получать орден. В то время это было большим событием. Когда он с орденом на груди возвратился в аул, то джамаат, то есть всеобщий сбор аула, попросил его рассказать о Москве, о Кремле, о Михаиле Ивановиче Калинине, который тогда вручал ордена, а также о самом сильном своем впечатлении.
      Отец рассказывал по порядку, как было дело, и говорил:
      - А самое главное в том, что Михаил Иванович Калинин мое имя произнес не по-русски, а по-аварски. Он назвал меня Ц'адаса Хамсатом, а не просто Гамзатом Цадаса.
      Старейшины аула удивлялись и одобрительно кивали головами.
      - Вот видите, - сказал отец, - когда вы слышите это от меня, и то вам приятно, каково же было мне услышать это самому в самом Кремле от самого Калинина. Скажу вам по чести: так обрадовался, что забыл обрадоваться и ордену.
      Чувства отца мне очень понятны.
      Несколько лет назад в составе делегации советских писателей я был в Польше. Однажды в Кракове ко мне в номер гостиницы постучали. Я открыл дверь. Незнакомый человек на чистом аварском языке спросил:
      - Здесь живет Гамзатил Расул?
      Я растерялся и обрадовался:
      - Чтобы не сгорел и не обрушился дом твоего отца! Как же ты, аварец, оказался в Кракове?
      Я чуть не бросился обнимать своего гостя, затащил его в номер, мы проговорили до конца дня и целый вечер.
      Но гость не был аварцем. Это был польский ученый, занимающийся языками и литературами Дагестана. Аварскую речь он впервые услышал в концлагере от двух узников-аварцев. Язык понравился ему, а еще больше понравились сами аварцы. Поляк начал изучать наш язык. Впоследствии один аварец умер, а другой перенес заключение, был освобожден Советской Армией и жив до сих пор.
      Мы говорили с поляком только по-аварски. Это было для меня удивительно и непривычно. В конце концов, я пригласил ученого в Дагестан в гости.
      Да, мы оба говорили с ним в тот день на аварском языке. Но все же между моей речью и его была огромная разница. Он говорил, как подобает ученому, на очень чистом, очень правильном, но слишком правильном, даже равнодушном языке. Он думал больше о грамматике, а не о красках речи, о схеме, о конструкции фразы, а не о живой плоти каждого слова.
      Я хочу написать книгу, в которой не язык подчинялся бы грамматике, а грамматика языку.
      Иначе грамматику уподоблю путнику, идущему по дороге, а литературу уподоблю путнику, едущему на муле. Пешеход попросил подвезти его, и путник, едущий на муле, посадил пешехода сзади себя. Постепенно пешеход осмелел, вытеснил ездока с седла, стал прогонять его, крича: "Мул этот мой, и все имущество, привязанное к седлу, тоже мое!"
      Мой родной аварский язык! Ты мое богатство, сокровище, хранящееся про черный день, лекарство от всех недугов. Если человек родился с сердцем певца, но немым, то лучше бы ему не родиться. У меня в сердце много песен, у меня есть голос. Этот голос - ты, мой родной аварский язык. Ты за руку, как мальчика, вывел меня из аула в большой мир, к людям, и я рассказываю им о своей земле. Ты подвел меня к великану, имя которому - великий русский язык. Он тоже стал для меня родным, он, взяв за другую руку, повел меня во все страны мира, и я благодарен ему, как благодарен и своей кормилице женщине из аула Арадерих. Но все-таки я хорошо знаю, что у меня есть родная мать.
      Ибо можно сходить за спичками к соседу, чтобы разжечь огонь в своем очаге. Но нельзя идти к друзьям за теми спичками, которыми зажигается огонь в сердце.
      Языки у людей могут быть разные, были бы едины сердца. Я знаю, что иные мои друзья, покинув свои аулы, уехали жить в большие города. В этом нет большой беды. Птенцы тоже сидят в своем гнезде только до тех пор, пока у них не вырастут крылья. Но как отнестись к тому, что кое-кто из моих друзей, живущих в больших городах, пишет теперь на другом языке? Конечно, это их дело, и мне не хотелось бы их поучать. Но все же они похожи на людей, пытающихся удержать в одной руке два арбуза.
      Я говорил с беднягами и нашел, что язык, на котором они теперь пишут, уже не аварский, но еще и не русский. Он напоминает мне лес, в котором хозяйничали нерадивые лесорубы.
      Да, я видел таких людей, для которых родной язык беден и мал, и вот они отправились искать себе другой, богатый и большой язык. А вышло, как у козы из аварской сказки - коза пошла в лес, чтобы отрастить себе волчий хвост, но вернулась даже и без рогов.
      Или они похожи на домашних гусей, которые умеют плавать и нырять, но все же не как рыба, немножко умеют и летать, но все же не как вольные птицы, немного умеют даже петь, но все же не соловьи. Ничего они не умеют делать как следует.
      - Как дела? - спросил я однажды у Абуталиба.
      - Так себе. Не как у волка, но и не как у зайца. Серединка на половинку. - Абуталиб помолчал и добавил: - Самое плохое состояние для писателя,- серединка на половинку. Он должен чувствовать себя или волком, заевшим зайца, или уж зайцем, убежавшим от волка.
      Из записной книжки. Однажды юноши из соседнего аула пришли к моему отцу и рассказали, что они поколотили певца.
      - За что вы его поколотили? - спросил отец.
      - Он кривлялся, когда пел, - нарочно кашлял, перевирал слова, то вдруг взвизгивал, то вдруг лаял по-собачьи. Он испортил песню, вот мы его и поколотили.
      - Чем вы колотили его?
      - Кто ремнем, а кто кулаком.
      - Надо было еще и плетью. Но хочу вас спросить, по каким местам вы его колотили?
      - Все больше по мягким. Но попадало, конечно, и по шее.
      - А ведь виноватее всего была его голова.
      Воспоминание. Почему бы не рассказать здесь еще одну историю, если она все равно уж вспомнилась? Есть в Махачкале один аварский певец... Имя его не хочу называть: сам он все равно догадается, а нам с вами не все ли равно? Бывало, этот певец часто приходил к моему отцу и просил написать слова к его мелодии. Отец соглашался, и получались песни.
      Однажды мы пили чай, когда по радио объявили, что известный певец сейчас будет петь песню на слова Гамзата Цадаса. Мы все стали слушать, и отец тоже. Но чем больше мы слушали, тем больше и больше удивлялись. Певец пел так, что нельзя было разобрать ни одного слова. Слышны были только какие-то выкрики, певец проглатывал слова, будто петух, который сначала расшвырял весь корм по сторонам, а потом склевывает по зернышку.
      При встрече отец спросил у певца, зачем он так небрежно поступает с его словами.
      - Я делаю так для того, - ответил певец, - чтобы другие ничего не поняли и не запомнили. Если другие певцы в горах запомнят песню, они тоже будут ее петь, а мне хочется петь одному.
      Через некоторое время отец устроил вечеринку для друзей, среди которых был и певец. В конце вечеринки отец снял со стены кумуз с оборванными струнами и, кое-как бренча на единственной, да и то ослабленной струне, начал петь песню, мелодия которой была сочинена певцом. Слова отец произносил очень внятно, но от мелодии, исполняемой на расстроенном инструменте, не осталось ничего похожего. Певец возмутился, стал говорить, что его песню нельзя играть на ободранном и расстроенном кумузе, что такой кумуз не в силах передать всю красоту его мелодии. Отец спокойно ответил:
      - Это я нарочно играю и пою так, чтобы другие не могли запомнить и уловить твоей мелодии. Уж если годится песня, в которой нельзя разобрать слов, то почему же не годится песня, в которой нельзя разобрать музыки?
      На десяти языках пишут дагестанцы свои произведения, на девяти языках они их издают. Но что же в таком случае делают те, которые пишут на десятом? И что это за язык?
      На десятом языке пишут те, кто успел забыть свой родной язык - будь то аварский, лакский или татский, - но еще не успел познать чужой язык. Они оказались ни тут, ни там.
      Пиши на чужом языке, если ты знаешь его лучше, чем свой родной. Или пиши на родном, если не знаешь как следует никакого другого. Но не пиши на языке десятом.
      Да, я враг десятого языка. Язык должен быть древним, тысячелетним, только тогда он годится в дело.
      Язык, конечно, изменяется, я не буду против этого спорить. Ведь и листья у дерева тоже сменяются каждый год, одни отживают и падают, а другие вырастают на их месте. Но само дерево остается. Оно делается с каждым годом все пышнее, ветвистее, крепче. На нем в конце концов вырастают плоды.
      Я отдаю вам свои песни, свои книги, я преподношу вам плоды, выросшие на маленьком, но древнем дереве аварского языка.
      РОДНОЙ ЯЗЫК
      Всегда во сне нелепо все и странно.
      Приснилась мне сегодня смерть моя.
      В полдневный жар в долине Дагестана
      С свинцом в груди лежал недвижим я.
      Звенит река, бежит неукротимо.
      Забытый и не нужный никому,
      Я распластался на земле родимой
      Пред тем, как стать землею самому.
      Я умираю, но никто про это
      Не знает и не явится ко мне,
      Лишь в вышине орлы клекочут где-то,
      И стонут лани где-то в стороне.
      И, чтобы плакать над моей могилой
      О том, что я погиб во цвете лет,
      Ни матери, ни друга нет, ни милой,
      Чего уж там - и плакальщицы нет.
      Так я лежал и умирал в бессилье.
      И вдруг услышал, как невдалеке
      Два человека шли и говорили
      На мне родном аварском языке.
      В полдневный жар в долине Дагестана
      Я умирал, а люди речь вели
      О хитрости какого-то Гасана,
      О выходках какого-то Али.
      И, смутно слыша звук родимой речи,
      Я оживал, и наступил тот миг,
      Когда я понял, что меня излечит
      Не врач, не знахарь, а родной язык.
      Кого-то исцеляет от болезней
      Другой язык, но мне на нем не петь,
      И если завтра мой язык исчезнет,
      То я готов сегодня умереть.
      Я за него всегда душой болею,
      Пусть говорят, что беден мой язык,
      Пусть не звучит с трибуны ассамблеи,
      Но, мне родной, он для меня велик.
      И чтоб понять Махмуда, мой наследник
      Ужели прочитает перевод?
      Ужели я писатель из последних,
      Кто по-аварски пишет и поет?
      Я жизнь люблю, люблю я всю планету,
      В ней каждый, даже малый уголок,
      А более всего Страну Советов,
      О ней я по-аварски пел, как мог.
      Мне дорог край цветущий и свободный
      От Балтики до Сахалина - весь.
      Я за него погибну где угодно,
      Но пусть меня зароют в землю здесь!
      Чтоб у плиты могильной близ аула
      Аварцы вспоминали иногда
      Аварским словом земляка Расула
      Преемника Гамзата из Цада.
      Перевел Н. Гребнев
      Из записной книжки. Родители молодого горца были против его брака с русской девушкой. Но она, видимо, очень любила своего аварца. Однажды он получил от нее письмо, написанное на аварском языке. Жених тотчас показал письмо родителям. Те читали его, не веря своим глазам. Они так растерялись, что тут же, держа необыкновенное письмо в руках, разрешили сыну привести эту девушку в свой дом.
      Из записной книжки. Язык для писателя - все равно что для крестьянина урожай в поле. Много зерен в каждом колоске, много колосьев - не сосчитать. Но если бы крестьянин сидел сложа руки и смотрел на свой урожай, то, в конце концов, он не взял бы ни одного зерна. Рожь нужно жать, потом молотить. Однако и молотьба еще только половина дела. Предстоит очистить умолот, отделить чистые зерна от плевел, от сорняков. Потом надо молоть муку, месить тесто, печь хлеб. Но самое главное, пожалуй, - помнить, что, как бы ни велика была нужда в хлебе, нельзя израсходовать все зерно. Самое лучшее зерно крестьянин оставляет на семена.
      Писатель, работающий над языком, больше всего похож на крестьянина.
      Говорят: дети срубили дерево, на котором водилась сорока, и разорили ее гнездо.
      - Дерево, почему тебя срубили?
      - Потому что я ничего не могло им сказать.
      - Сорока, почему твое гнездо разорили?
      - Потому что я очень много трещала.
      Говорят: слова как дождь: один раз - великая благодать, второй раз хорошо, третий раз - терпимо, четвертый раз - бедствие и напасть.
      ТЕМА
      Не ломай дверь - она легко открывается ключом.
      Надпись на дверях
      Не говори: "Дайте мне тему".
      Говори: "Дайте мне глаза".
      Совет молодому писателю
      "Дорогие товарищи, у меня есть большое желание писать. Но я не знаю о чем. Дайте мне нужную злободневную тему, и я напишу замечательную книгу".
      Нередко с такой просьбой обращаются молодые люди в Союз писателей, в редакции журналов или в газеты, лично к писателю. Получаю такие письма и я. Получал их и мой отец. Он, бывало, качал головой и говорил:
      - Молодой человек хочет жениться, - но вот беда - не знает на ком. Нет на примете ни одной девушки, неизвестно к кому посылать сватов.
      Воспоминание. Однажды в Союз писателей Дагестана поступило письмо от Абуталиба. Поэт просил творческую командировку на месяц в далекие горные аулы. На заседании правления Абуталиба спросили, о чем же именно он хочет писать, на какую тему. Старый поэт рассердился:
      - Разве знает охотник, что попадется ему - заяц, гусь, волк или красная лиса? Разве известно бойцу заранее, какой подвиг он совершит в бою?
      Я был на том заседании. Слова Абуталиба запали мне в сердце. Меня всегда удивляют люди, которые докучают писателю просьбами рассказать о его творческих планах на ближайшие годы. Конечно, общее направление своей работы писатель держит в уме. Наверное, может запланировать написание романа или трилогии, но стихи... Стихи приходят неожиданно, как подарок. Хозяйство поэта не подчиняется жестким планам. Нельзя запланировать для себя: сегодня в десять часов утра я полюблю девушку, встретившуюся мне на улице. Или: завтра к пяти часам вечера я возненавижу какого-нибудь подлеца.
      Стихи не похожи на цветы в розарии или на клумбах - там они все перед тобой, их не нужно искать, - но похожи на цветы в поле, на альпийском лугу, где каждый шаг обещает новый, еще более прекрасный цветок.
      Чувства рождают музыку, музыка рождает чувства. Что же поставить на первое место? До сих пор не решен вопрос, что появилось сначала - яйцо или курица. Точно так же: писатель порождает тему или тема порождает писателя? Тема - это весь писательский мир, это весь писатель. Без темы его не существует. У каждого писателя она своя.
      Мысли и чувства - птицы, а тема - небо; мысли и чувства - олени, а тема - лес; мысли и чувства - серны, а тема - горы; мысли и чувства дороги, а тема - тот город, куда дороги ведут и где они сходятся.
      Моя тема - родина. Мне не надо ее искать и выбирать. Не мы выбираем себе родину, но родина с самого начала выбрала нас. Не может быть орла без неба, горного тура без скалы, форели без быстрой и чистой реки, самолета без аэродрома. Так же не может быть писателя без родины.
      Орел, ходящий лениво меж кур на дворе, - уже не орел. Тур, пасущийся в колхозном стаде, - уже не тур. Форель, плавающая в аквариуме, - уже не форель. Самолет, стоящий в музее, - уже не самолет.
      Точно так же не может быть и соловья без соловьиной песни.
      Еще о теме. С детства мне дорога одна картина. Если откроешь, бывало, маленькое окно отцовской сакли, сразу увидишь широкое зеленое плато, расстелившееся, словно скатерть, у ног аула. Скалы со всех сторон наклонились над ним. В скалах извиваются тропинки, которые в детстве мне напоминали змей, а отверстые входы в пещеры всегда были похожи для меня на пасти зверей. За первым рядом гор виднеется второй ряд. Горы округлены, темны и как будто мохнаты, словно верблюжьи спины.
      Теперь я понимаю, что где-нибудь в Швейцарии или Неаполе есть места и покрасивее, но где бы я ни был, на какую бы земную красоту ни смотрели мои глаза, все же я сравниваю увиденное с далекой картиной моего детства, с картиной, вставленной в маленькую рамочку окошка сакли, и вот перед ней бледнеют все остальные красоты мира. Если бы не было у меня почему-либо родного аула и его окрестностей, если бы не жили они в моей памяти, то весь мир был бы для меня грудью, но без сердца, ртом, но без языка, глазами, но без зрачков, птичьим гнездом, но без птицы.
      Это вовсе не значит, что я свою тему замыкаю в тесные пределы своего аула и своей сакли, это не значит, что я возвожу вокруг своей заповедной темы высокие крепостные стены.
      Бывает поле, на котором срезаешь плугом толстый пласт земли, но под срезанной землей виднеется новая мягкая земля. Бывает поле, на котором срезаешь плугом тонкий пласт земли, но под срезанной землей - жесткие камни. Бывает поле, на котором не срезаешь еще и тонкого пласта, а камни видны. Я не намерен пахать и разрабатывать такое поле, ибо я знаю - доброго урожая на нем не будет.
      Свою любовь к родной земле я не хочу держать на привязи или стреноженной, как коня, который хорошо потрудился, а теперь должен пастись на зеленом приволье. Я снимаю с коня уздечку и похлопываю его по влажной горячей шее: иди пасись, набирайся сил. В моем чувстве родины есть что-то доброе и спокойное, как в коне, пасущемся на свободе.
      Я не хочу все явления мира искать в моей сакле, в моем ауле, в моем Дагестане, в моем чувстве родины. Наоборот, чувство родины я нахожу во всех проявлениях мира и во всех его уголках. И в этом смысле моя тема - весь мир.
      Помню, в далеком и сказочном Сантьяго меня разбудили петухи. Я проснулся, и несколько мгновений мне казалось, что я нахожусь в маленьком каменном ауле. Так сантьягские петухи оказались моей темой.
      В Японии, в еще более сказочном городе Камакуре, я присутствовал, когда выбирали королеву красоты. Японские красавицы проходили чередой перед нами. Я невольно сравнивал их с той, с моей единственной, оставшейся в аварских горах, и не находил в них того, что есть в моей королеве. Так японские красавицы и даже японская королева красоты оказались моей темой.
      В Непале, вдоволь налюбовавшись на буддийские храмы, на королевские дворцы, на двадцать два источника, отгоняющих все болезни, все чары и вообще все зло мира, я в конце концов поднялся на крутые высоты Катамандских гор. И вот эти горы напомнили мне родной Дагестан, и сердцу при виде их стало теплее, чем при виде важных и пышных дворцов и храмов. Обыкновенные горы оказались для меня дороже причудливых архитектурных сооружений. Я подумал, что не волшебные источники, но эти горы могут прогнать все болезни, а из сердца - все зло. Так буддийские храмы и горы Непала оказались вдруг моей темой.
      После больших и шумных индийских городов меня привезли в небольшую деревеньку близ Калькутты. На просторном гумне шла молотьба, быки кружили по золотым пшеничным снопам. Ни один музей, ни один театр в мире не доставил столько радости моему сердцу, как эти медленные быки, мнущие, молотящие своими копытами золотые пшеничные снопы. Словно я побывал и в родном ауле, и в детстве. Так индийская деревенька близ Калькутты оказалась моей темой.
      Я видел: в горах Индонезии бьют в барабаны так же, как у нас в горах; по улицам Нью-Йорка ходил кавказец в черкеске; в Стамбуле и Париже живут печальные горцы-самоизгнанники, самые несчастные люди на земле; в Лондоне на выставке демонстрировалась керамика - изделия балхарцев, прославленных гончаров; в Венеции поражали зрителей канатоходцы из лакского аула Цовкра; у букиниста в Питсбурге я наткнулся на книгу о Шамиле.
      Отовсюду, от любого места, куда бы я ни уехал, протягиваются ниточки к Дагестану.
      Плохо воину, когда с саблями нападает на него сразу несколько человек. Он не может защитить себя одновременно и со спины и спереди. Но если найдется скала, о которую можно опереться спиной, дела не так еще плохи: ловкий и сильный боец может сразить и двух, и трех врагов, если он опирается спиной о скалу.
      Дагестан и есть для меня такая скала. Он помогает мне выстоять в самые трудные минуты.
      Путешественники привозят домой песни тех стран, где они побывали. И только со мной беда - куда бы я ни поехал, я отовсюду привожу песни о Дагестане. С каждым новым стихотворением я словно узнаю его заново, понимаю заново и люблю заново.
      Неисчерпаем и бесконечен для меня родной Дагестан.
      Из записной книжки.
      - Орел, о чем твоя самая любимая песня?
      - О крутых горах.
      - Чайка, о чем твоя самая любимая песня?
      - О синем море.
      - Ворон, о чем твоя самая любимая песня?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25