Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Семья Тибо (Том 2)

ModernLib.Net / Гар Роже / Семья Тибо (Том 2) - Чтение (стр. 15)
Автор: Гар Роже
Жанр:

 

 


      "Не существует ли в наши дни склонность забывать то, что добродетельный человек неизбежно является также человеком, владеющим добром?"
      Антуан перескочил сразу через два-три года. Соображения общего порядка, видимо, все больше и больше уступали место размышлениям, в которых звучало что-то интимно-личное:
      "Не то ли дает нам уверенность чувствовать себя христианином, что Церковь Христова есть также и Власть земная?"
      Антуан улыбнулся. "Вот такие вот честные люди, - подумалось ему, - коль скоро они мужественны и пылки, подчас опаснее любого негодяя!.. Они навязывают свою волю всем - преимущественно лучшим, - они до того уверены, что истина у них в кармане, что ради торжества своих убеждений не останавливаются ни перед чем... Ни перед чем... Я сам был свидетелем того, как отец ради блага своей партии, ради успеха любой из своих благотворительных затей разрешал себе кое-какие штучки... Словом, разрешал себе то, что никогда не разрешил бы, если бы речь шла о его личных делах, интересах, - чтобы, например, получить орден, заработать деньги!"
      Глаза его бегали по страницам, выхватывая наудачу абзацы.
      "Не является ли вполне законной и благотворной некая разновидность эгоизма или, лучше скажем, способ использования эгоизма в благочестивых целях: например, пропитать эгоизмом нашу христианскую деятельность и даже нашу веру?"
      Тому, кто не знал самого Оскара Тибо или его жизни, некоторые утверждения могли показаться просто циничными.
      "Благотворительность. То, что составляет величие и, главное, ни с чем не сравнимую социальную действенность нашей католической Филантропии ("Благотворительность", "Сестры св. Венсана де Поля" и т.д.), - сводится, в сущности, к тому, что распределение материальной помощи касается лишь покорных и благомыслящих и не рискует поощрять недовольных, мятежных, словом, тех, кто не желает мириться со своим низким положением, тех, у кого с губ не сходят такие слова, как "неравенство" и "требования".
      "Истинное милосердие - не в том, чтобы просто желать счастья ближним.
      Господи, дай нам силу принудить тех, кого нам надлежит спасать".
      Мысль эта, очевидно, преследовала его, так как через несколько месяцев он записал:
      "Быть жестоким по отношению к себе самому, дабы иметь право быть жестоким в отношении других".
      "Не следует ли числить в первом ряду непризнанных добродетелей именно ту, что дается тяжким искусом, ту, что в моих молитвах я уже давно именую: "Очерствением"?"
      И еще одна запись на отдельной чистой странице звучала совсем страшно:
      "Творить насилие силою добродетели".
      "Очерствение", - думал Антуан. Он вдруг осознал, что отец был не только черствым, но и очерствевшим, намеренно очерствевшим. Впрочем, он не мог отказать в некоторой мрачной прелести этому непрерывному самопринуждению, даже если оно вело к бесчеловечности... "Добровольно кастрированная чувствительность?" - подумал он. Иногда ему казалось, что Оскар Тибо страдал от себя самого и своих заслуг, завоеванных в такой суровой борьбе.
      "Уважение вовсе не исключает дружбу, но рождает ее лишь в редких случаях. Восхищаться не значит любить; и если с помощью добродетели можно добиться уважения, то нечасто она открывает сердца людей".
      Тайная горечь водила его рукой, когда несколькими страницами ниже он написал:
      "Человек добродетельный не имеет друзей. Бог посылает ему в утешение облагодетельствованных им".
      То здесь, то там, - правда, редко, - раздавался крик человека, и он долго еще звучал в ушах ошеломленного Антуана.
      "Если я не творил добра по природной склонности, пусть я творил его хотя бы с отчаяния или, на худой конец, просто чтобы не творить зла".
      "Есть во всем этом кое-что от Жака", - подумал Антуан, Но определить это "кое-что" было нелегко. То же обуздание чувствительности, такое же глубинное буйство инстинктов, та же суровость... Антуану даже пришла в голову мысль: уж не потому ли такую неприязнь вызывал у отца авантюристический нрав Жака, что порой чувство это еще подкреплялось сходством, правда, скрытым, их темпераментов?
      Многие записи начинались словами "Козни дьявола".
      "Козни дьявола: тяга к истине. Разве не труднее подчас мужественно упорствовать во имя верности самому себе, своему пусть даже поколебленному убеждению, чем самонадеянно сотрясать столпы, рискуя разрушить все здание?
      Разве не выше духа правды дух логики?"
      "Козни дьявола. Таить свою гордыню вовсе не значит быть скромным. Лучше открыто проявлять свои не до конца усмиренные недостатки и превращать их в силу, нежели лгать и ослаблять себя, скрывая их".
      (Слова "гордыня", "тщеславие", "скромность" встречались буквально на каждой странице.)
      "Козни дьявола. Принижать себя, говоря уничижительно о самом себе; разве это не та же гордыня, только притворная? Единственно что нужно - это о себе молчать. Но эта задача для человека посильна лишь в том случае, если он уверен, что о нем, на худой конец, будут говорить другие".
      Антуан снова улыбнулся. Но ироническая складка губ не сразу исчезла.
      Какой грустью веяло хотя бы от этой довольно-таки избитой мысли, когда она вышла из-под пера Оскара Тибо:
      "Разве есть хотя бы одна жизнь - пусть даже жизнь святого, - над которой ежедневно не властвовала бы ложь?"
      Впрочем, безмятежность из года в год постепенно покидала эту душу, закованную в броню непогрешимости; и это было неожиданностью для Антуана, особенно когда он припоминал отца в старости.
      "Коэффициент полезного действия любого существования, размах деяний человека, их ценность диктуется жизнью сердца, хотя часто считается иначе. Иным, чтобы оставить после себя достойное их наследие, не хватает одного тепла родной души".
      Временами чувствовалась даже тайная боль.
      "Разве не совершенная ошибка не способна так же искалечить характер человека и так же опустошить его внутреннюю жизнь, как подлинно совершенное преступление? Тут есть все: даже укоры совести".
      "Козни дьявола. Не смешивать с любовью к ближнему волнение, кое охватывает нас, когда мы приближаемся, прикасаемся к некоторым людям..."
      Эта запись обрывалась на полустрочке, все остальное было зачеркнуто. Однако не так густо, чтобы Антуан не смог прочитать на свет:
      "...к молодым и даже детям".
      На полях пометки карандашом:
      "2 июля. 25 июля. 6 августа. 8 августа. 9 августа".
      А дальше через несколько страниц тон резко менялся, хотя бы в этой записи:
      "Господи, тебе ведома слабость моя, ничтожество мое. Нет у меня права на прощение твое, ибо я не отошел, не могу отойти от своего греха. Укрепи волю мою, дабы избег я дьявольских козней".
      И вдруг Антуану припомнились те несколько непристойных слов, которые раза два срывались с губ Отца в минуты бреда.
      Эти покаянные строчки исповеди то и дело прерывались мольбами к богу:
      "Господи, тот, кого ты возлюбил, болен!"
      "Остерегайся меня, боже, ибо если ты меня покинешь, я предам тебя!"
      Антуан перевернул несколько страниц.
      Одна запись привлекла его взгляд, сбоку на полях было написано карандашом: "Август 95-го года".
      "Знак внимания влюбленной женщины. На столе лежала книга друга; одна страница была заложена газетой. Кто же мог быть здесь так рано утром? Василек, такие васильки вчера украшали ее корсаж, а сегодня послужили закладкой".
      Август 1895 года? Пораженный Антуан стал рыться в памяти. В девяносто пятом ему было четырнадцать. Как раз тогда отец возил их на каникулы под Шамоникс. Встреча в гостинице? И сразу же он подумал о той фотографии, где была запечатлена дама с пуделем. Вдруг он найдет объяснение этому в дальнейших записях? Но нет, ни слова больше о "влюбленной".
      Однако, перелистав несколько страниц, он обнаружил цветок, - уж не василек ли? - сухой, расплющенный, по соседству с нижеследующей классической цитатой:
      "В ней сочетаются все качества, дабы быть превосходной подругой; но есть в ней также то, что заведет вас дальше дружбы" (Лабрюйер{231}).
      Ниже за тот же год, под 31 декабря, словно подбивая итог, латинская фраза выдавала бывшего воспитанника иезуитов:
      "Saepe venit magno foenore tardus amor"*.
      ______________
      * Часто запоздалая любовь овладевает человеком с огромной силой{232} (лат.).
      Но напрасно Антуан ломал себе голову, вспоминая о каникулах девяносто пятого года, в памяти своей он не обнаружил ни буфов на рукавах, ни белого пуделька.
      Прочесть все подряд за один вечер, особенно сегодняшний, он был просто не в состоянии.
      Впрочем, г-н Тибо, по мере того как становился важной персоной в мире благотворительности, поглощенный своими многочисленными функциями за последние десять - двенадцать лет, постепенно совсем забросил тетрадь. Писал он только во время каникул, и благочестивые записи попадались все чаще и чаще. Последняя запись датировалась сентябрем 1909 года. Ни строчки после бегства Жака, ни строчки во время болезни.
      На один из последних листков была занесена менее твердым почерком следующая, лишенная всяческих иллюзий, мысль:
      "Когда человек добивается почестей, он большей частью уже не заслуживает их. Но, возможно, господь бог в несказанной милости своей посылает их человеку, дабы помочь ему переносить неуважение, которое он питает к себе самому и которое в конце концов отравляет и иссушает источник всякой радости, всякого милосердия".
      Последние страницы тетради были не заполнены.
      В самом ее конце к муаровому форзацу переплетчик приладил кармашек, где оказались еще какие-то бумаги. Антуан извлек оттуда две смешные фотографии Жиз в детстве, календарчик за 1902 год, где были отмечены все воскресенья, и письмо на розоватой бумаге:
      7 апреля 1906 г.
      Дорогой В. Икс. 99.
      Все то, что Вы рассказали мне о себе, с таким же основанием могла бы я рассказать и о себе тоже. Нет, не берусь объяснять, что заставило поместить это объявление меня, женщину, получившую такое воспитание, как я. До сих пор я думаю об этом с удивлением, как, очевидно, удивились и Вы, начав просматривать "Брачные предложения" в газете и уступив искушению написать неизвестной адресатке, скрывшейся под инициалами, полными для Вас тайны. Ибо я тоже верующая католичка, безоговорочно преданная принципам религии, которым я не изменяла никогда, и вся эта история, столь романтическая, не правда ли, - по крайней мере, романтическая для меня, - явилась как бы указанием свыше; видимо, господь послал нам эту минуту слабости, когда я поместила объявление, а Вы его прочитали и вырезали. За семь лет моего вдовства я, надо Вам сказать, страдаю с каждым днем все больше именно оттого, что моя жизнь лишена любви, особенно еще и потому, что у меня не было детей, и я лишена даже этого утешения, Но, очевидно, это не такое уж утешение, коль скоро Вы, отец двух взрослых сыновей, имеющий наконец, домашний очаг, и, как я догадываюсь, человек деловой и очень занятый, коль скоро Вы тоже жалуетесь, что страдаете от одиночества и окружающей Вас черствости. Да, я, как и Вы, считаю, что сам бог вложил в нас эту потребность любить, и я молю его денно и нощно помочь мне обрести в браке, благословленном свыше, дорогого мне человека, способного согреть мне душу, быть пламенным и верным. Этому человеку, посланцу Господню, я принесу в дар пылкую душу и всю свежесть чувств, являющуюся священным залогом счастья. Но хотя я рискую огорчить Вас, я не могу прислать то, о чем Вы просите, хотя отлично понимаю, чем продиктована ваша просьба. Вы не знаете, что я за женщина, каковы мои родители, ныне уже покойные, но по-прежнему живые для меня в моих молитвах, не знаете, в какой среде я жила до сих пор. Прошу Вас снова и снова, не судите меня по той минуте слабости, когда я, тоскуя по любви, поместила это объявление, и поймите, что такая женщина, как я, не может посылать свои фотографии, даже лестные для нее. Единственно, что я могу сделать и сделаю весьма охотно, - это попрошу своего духовника, кстати, с прошлого рождества он назначен первым викарием одного из парижских приходов, - повидаться с аббатом В., о котором Вы упоминаете в Вашем втором письме, и дать ему все сведения. А что касается моей внешности, я могу лично нанести визит аббату В., которому Вы так доверяете, и он потом Вам..."
      Этими словами оканчивалась четвертая страница. Антуан поискал в кармашке. Но ничего больше не обнаружил.
      Действительно ли письмо было адресовано его отцу? Конечно, ему, тут и сомнений быть не может: два сына, аббат В...
      Спросить Векара?.. Но если даже он в курсе этих матримониальных отцовских замыслов, он ничего не скажет. Дама с пуделем? Нет: это письмо датировано 1906 годом, то есть совсем недавнего происхождения: как раз в это время Антуан начал работать интерном у Филипа, а Жак как раз тогда же был направлен в исправительное заведение в Круи. Нет, с этой относительно недавней датой не сочетались ни та шляпка, ни перетянутая осиная талия, ни буфы на рукавах.
      Приходилось довольствоваться гипотезами.
      Антуан положил тетрадь на место, закрыл ящик и поглядел на часы: уже половина первого.
      - Довольствоваться гипотезами, - повторил он вполголоса, подымаясь из-за стола.
      "Вот он, отстой целой жизни, - думал он. - И, вопреки всему, широта этой жизни! Любая человеческая жизнь всегда шире того, что о ней знают другие!"
      С минуту он глядел на кожаное кресло красного дерева, словно стараясь вырвать у него тайну, на это кресло, с которого он только что встал и с которым словно бы сросся г-н Тибо и, наклонившись вперед всем корпусом, провозглашал отсюда свои сентенции, то насмешливые, то резкие, то торжественные.
      "Что я знал о нем? - думал Антуан. - Знал только со стороны обязанностей отцовских, знал как человека, волею божьею управлявшего мною, всеми нами, тридцать лет кряду, впрочем, с полнейшей добросовестностью: ворчливый и суровый из самых лучших побуждений; привязанный к нам узами долга... А что я еще знал? Верховный жрец в общественной сфере, почитаемый и грозный. Но он-то, он, каким был он, когда оставался сам с собой, кем он был? Не знаю. Никогда он не выразил при мне ни мысли, ни чувства, в которых я мог бы уловить хоть что-то такое, что было бы действительно его глубинно личным, без всяких маскировок!"
      С той минуты, когда Антуан коснулся этих бумаг, приподнял краешек завесы, кое о чем догадался, он не без тоскливого чувства понял, что умер человек, - возможно, несчастный человек, вопреки своей величественной внешности, - что этот человек был его отцом, а он его совсем не знал.
      И вдруг Антуан в упор спросил себя:
      "А что знал он обо мне? Еще меньше, чем я о нем! Ровно ничего не знал! Любой школьный товарищ, которого я не видел целых пятнадцать лет, и тот знает обо мне больше! Его ли это вина? А не моя ли? С этим просвещенным старцем, которого многие действительно выдающиеся люди считали благоразумным, опытным, прекрасным советчиком, я - его родной сын советовался только для проформы и то сначала наводил справки на стороне и уже сам решал все заранее. Когда мы оставались с глазу на глаз, просто сидели друг против друга двое мужчин одной крови, одного корня, и двое этих мужчин - отец и сын - не находили общего языка, - не было между нами возможности словесного обмена: двое чужих".
      "Все-таки нет, - спохватился он, шагая по кабинету. - Неправда. Мы не были друг для друга чужими. И вот что странно. Между нами существовала связь, и связь безусловная. Да, да, узы, идущие от отца к сыну и от сына к отцу, как ни смешно даже подумать об этом, особенно если вспомнить наши отношения, эта ни на что не похожая, единственная в своем роде связь. Она существовала, жила себе и жила в душе каждого из нас!
      Именно поэтому я так сейчас взволнован; впервые со дня моего рождения я ощутил как очевидность, что под этим полным непониманием существовало что-то потайное, погребенное в недрах: возможность, даже редкая возможность, взаимного понимания! И теперь я чувствую, больше того, уверен, что вопреки всему, - хотя между нами даже намека ни на какую духовную близость не имелось, - вопреки всему никогда не было и никогда не будет на целом свете другого человека - даже Жак не в счет, - который, казалось, был создан так, чтобы мне было легко постигать самую глубину его сути, и особенно, чтобы разом проникать в глубины сути моей... Потому что он был мой отец, потому что я его сын".
      Антуан незаметно дошел до двери кабинета.
      "Пора спать", - подумал он.
      Но прежде чем потушить свет, он оглянулся еще раз, чтобы обнять взглядом этот рабочий кабинет, опустевший теперь, как ячейка сотов.
      "А сейчас уже слишком поздно, - подвел он итог своим размышлениям, все кончено, навсегда кончено".
      Из-под двери столовой пробивалась полоса света.
      - Но вам уже пора уходить, господин Шаль, - крикнул Антуан, приоткрыв дверь.
      Скорчившись между двух пачек извещений, Шаль подписывал конверты.
      - А-а, это вы? Вот именно... Есть у вас свободная минуточка? - спросил он, не подымая головы.
      Антуан решил, что дело идет об уточнении какого-нибудь адреса, и доверчиво шагнул вперед.
      - Минуточка? - продолжал старичок, продолжая писать. - Что, что? Я хочу вам кое-что объяснить насчет капитальца, как я уже вам говорил.
      И, не дожидаясь ответа, он отложил перо, ловко сманипулировал своими вставными челюстями и безмятежно взглянул на собеседника. Антуан был обезоружен.
      - Значит, вы совсем не хотите спать, господин Шаль?
      - Нет, нет! Сейчас мне помогают бодрствовать идеи... - Всем своим маленьким тельцем он потянулся к Антуану, стоявшему поодаль. - Пишу адреса, пишу... А тем временем, господин Антуан... (Он хитро улыбнулся, так улыбается добродушный фокусник, решивший открыть публике один из своих трюков.) А тем временем в голове мысли кружатся, кружатся без конца.
      И прежде чем Антуан сумел найти подходящую отговорку, продолжал:
      - Так вот, с этим маленьким капитальцем, о котором вы мне говорили, господин Антуан, я могу претворить в жизнь одну свою идею. Да, да, собственную свою идею. "Контора". В сущности, это название сокращенное. Контора. Можно, конечно, назвать "Дело". Лавка, наконец, да, да. На первых порах лавка. Магазин на бойкой улице, в каком-нибудь населенном пункте. Но лавка эта только так, внешняя сторона. А под ней идея.
      Когда какая-нибудь мысль западала старику в голову, как, например, сейчас, говорил он отрывочными фразочками, задыхался, клонился то влево, то вправо, вытягивал руки и складывал ладони. Между фразами он делал короткие паузы, что позволяло ему подготовлять в уме следующую; казалось, и этим покачиванием из стороны в сторону, и подготовленными заранее словами, срывающимися с его губ, заведует одна и та же пружина; потом он снова замолкал, будто мог выделять из себя не больше полумысли зараз.
      Антуан решил было, что, очевидно, мозги г-на Шаля сегодня еще больше набекрень, чем обычно: последние события, бессонные ночи...
      - Латош об этом лучше рассказал бы, чем я, - бубнил свое старичок. - Уж сколько времени я его, Латоша, знаю, получил о его прошлом самые лучшие отзывы. Словом, элита. Сплошные идеи. Вроде меня. А вместе у нас возникла великая идея: эта самая знаменитая "Контора". Контора современного изобретательства... Понятно?
      - Да не совсем.
      - Так вот, в конечном счете мелкие изобретения. Мелкие практические изобретения!.. Всех скромных инженеров, которые изобрели какой-нибудь пустячок и не знают, куда с ним сунуться. Мы с Латошем будем централизовать все эти изобретения. Дадим объявления в местные газеты.
      - А в какой, в сущности, местности?
      Господин Шаль посмотрел на Антуана, словно бы и не понял его вопроса.
      - Во времена покойного, - продолжал он, помолчав, - я бы от стыда сгорел, если бы начал рассказывать об этих вещах. Но теперь... Уже тринадцать лет, господин Антуан, я вынашиваю один проектик. Еще со всемирной выставки. Я сам, собственноручно изобрел кучу всяких маленьких чудес. Например, каблук-шагомер, автоматический вечный увлажнитель для марок. - Он соскочил со стула и приблизился к Антуану. - Но самое главное - это яйцо. Квадратное яйцо. Остается только найти подходящий раствор. Вот я и веду по этому вопросу переписку с исследователями. Самая подходящая кандидатура сельские священники; зимними вечерами после всенощной у них уйма свободного времени, вот пусть и ковыряются. Я их всех бросил на раствор. А когда раствор у меня будет... Но раствор - это так, пустяки. Самое трудное идея...
      Антуан вытаращил глаза.
      - А когда у вас будет раствор, то?..
      - Тогда я погружаю в него яйцо... как раз на такой срок, чтобы успела размягчиться скорлупа, а белок с желтком не пострадали! Понятно?
      - Нет.
      - Потом яйца высушиваются в специальных формах...
      - Квадратных?
      - Разумеется.
      Господин Шаль извивался, как перерубленный лопатой земляной червяк. Антуан никогда не видел его в таком состоянии.
      - Сотнями! Тысячами! Фабрика! Квадратное яйцо. Долой рюмочки для яиц. Квадратное яйцо можно поставить прямо на стол. А скорлупа остается в хозяйстве. Можно из нее спичечницу сделать или приспособить под горчицу! Квадратное яйцо можно укладывать в ящики навалом, как бруски мыла! А брать такое яйцо с собой в экспедицию, представляете себе, а?
      Господин Шаль попытался взобраться на свою скамеечку, но, словно ужаленный, тут же соскочил на пол.
      Он даже побагровел от смущения.
      - Простите, я на минуточку, - пробормотал он, бросаясь к двери. Мочевой пузырь... Чисто нервное... Стоит мне заговорить об этом квадратном яйце...
      XI
      На следующий день, в воскресенье, Жиз, проснувшись, уже не чувствовала себя разбитой, - очевидно, лихорадка окончательно прошла, - напротив, она была полна решимости и нетерпения.
      Из-за слабости в церковь она не пошла и все утро провела у себя в комнате: молилась, собиралась с мыслями. Ее раздражало, что она не может спокойно и с толком обдумать то положение, какое создалось в связи с возвращением Жака: ничего определенного впереди не было; и сегодня при свете дня она ощущала после вчерашнего визита Жака неприятный привкус разочарования, почти отчаяния и сама не могла понять, откуда оно взялось. Значит, надо объясниться, рассеять недоразумение. Тогда все станет ясно.
      Но Жак все утро не показывался. Антуана с тех пор, как тело положили в гроб, тоже почти не было видно. Тетка с племянницей позавтракали вдвоем. Потом Жиз снова ушла к себе.
      Печально тянулся этот туманный холодный день.
      Сидя в одиночестве, не способная ничем заняться, Жиз, вся во власти навязчивой идеи, дошла до состояния такого нервного возбуждения, что часа в четыре, когда тетка еще не вернулась с вечерней молитвы, схватила пальто и одним духом спустилась на первый этаж, где Леон провел ее в комнату Жака.
      Жак читал газету, придвинув стул к амбразуре окна.
      Его силуэт четко вырисовывался против света на фоне синеватого стекла, и Жиз поразила ширина его плеч; не видя Жака, она как-то забывала, что он стал мужчиной, и представляла его подростком с детскими чертами лица, таким, какой три года назад прижал ее к себе под липами Мезона.
      С первого же взгляда, даже не разобравшись в своем впечатлении, Жиз заметила, что Жак как-то боком притулился на складном стульчике и что в комнате ужасный беспорядок (на полу открытый чемодан, шляпа нацеплена на стенные часы, а часы не ходят, письменным столом явно не пользуются, перед книжным шкафом - пара ботинок), словом, все свидетельствовало о том, что здесь лишь временный бивуак, случайный приют, к которому нечего и привыкать.
      Жак поднялся и шагнул ей навстречу. И когда ее голубой лаской коснулся его взгляд, где читалось лишь изумление, Жиз до того смутилась, что не могла вымолвить ни одной из придуманных фраз, долженствовавших оправдать ее появление здесь; в голове у нее осталось лишь самое важное: неодолимое желание выяснить все до конца. Поэтому, пренебрегши всякими уловками, она, бледная и отважная, остановилась посреди комнаты и сказала:
      - Жак, нам необходимо поговорить.
      Она успела заметить в его глазах, только что так ласково приветствовавших ее, короткую и жесткую вспышку, тут же притушенную движением ресниц.
      Жак рассмеялся несколько искусственно:
      - Боже, до чего серьезна!
      Она похолодела, услышав это ироническое восклицание. Однако улыбнулась: трепетная улыбка, закончившаяся страдальческой гримаской; на глазах ее выступили слезы. Она отвернулась, сделала несколько шагов и села на раскладной диван, но, так как надо было вытереть слезы, уже катившиеся по щекам, она проговорила с упреком, хотя сама считала, что говорит почти весело:
      - Вот видишь, ты уже довел меня до слез... Глупо как...
      Жак чувствовал, что в нем закипает глухая ненависть. Уж таков он был: с самого раннего детства носил этот гнев в себе, в потаенных своих глубинах, так вот, думал он, и земля носит в своих недрах расплавленную магму, - и эта глухая ярость, эта злоба прорывалась порой наружу потоком раскаленной лавы, которую ничто не могло удержать.
      - Ну ладно, говори тогда! - крикнул он враждебно и с досадой. - Я тоже предпочитаю покончить со всем этим!
      Меньше всего Жиз ждала грубой вспышки, и на вопрос, который она задала, уже был дан ответ этим бешеным взрывом, ответ столь красноречивый, что она оперлась о спинку дивана, приоткрыв побледневшие губы, словно Жак и впрямь ее ударил. Она протянула руку - это и была вся ее защита - и прошептала: "Жако", - таким раздирающим голосом, что Жака всего перевернуло.
      Ошеломленный, забыв все на свете, он сразу перешел от воинствующей неприязни к самой непроизвольной, к самой иллюзорной нежности: он бросился на диван, сел рядом с Жиз и привлек ее, рыдающую, к себе на грудь. Он бормотал:
      - Бедняжка ты моя... Бедняжка ты моя...
      Лицо Жиз было так близко, что он видел атласную матовость ее кожи, видел вокруг глаз прозрачную и темную синеву, придававшую ее влажным, вскинутым на него глазам выражение грусти и ласки. Но тут же к нему вернулась способность мыслить трезво, вернулась полностью, даже, пожалуй, обострившись, и пока он сидел, склоняясь к ней, касаясь ноздрями ее волос, он отметил про себя, будто речь шла о другом человеке, что это чисто физическое влечение весьма сомнительного свойства. Стоп! Уж он вступил однажды на скользкий путь жалости, и тогда пришлось ради спасения обоих остановиться вовремя - и бежать. (Впрочем, раз он может в такую минуту рассуждать, взвешивать все эти неопасные опасности, которым они подвергались, - не доказывает ли это посредственность его увлечения? Разве не было это мерилом того ничтожного самообмана, жертвами которого они чуть не стали?)
      И тут же, одержав над собой, впрочем, не слишком блистательную победу, он отказал себе в сладости поцелуя, хотя губы его уже касались ее виска; он ограничился тем, что нежно прижал Жиз к плечу и стал ласково гладить кончиками пальцев смуглую атласную щеку, еще мокрую от слез.
      Приникнув к Жаку, Жиз, чувствуя, как неистово бьется ее сердце, подставляла под эти ласкающие прикосновения щеку, шею, затылок. Она не шевелилась, но готова была соскользнуть к ногам Жака, обнять его колени.
      А он, напротив, чувствовал, что с каждой минутой все ровнее и ровнее бьется его пульс; он вновь обрел какое-то чудовищное спокойствие. На мгновение он даже рассердился на Жиз за то, что она внушает ему самое банальное желание и то временами; он дошел до того, что чуточку стал презирать ее. Вдруг образ Женни подобно молнии ожег его и тут же растаял, но мысль стала работать яснее. Затем, все отринув вновь, он спохватился, и ему стало стыдно. Насколько Жиз лучше его. Эта пылкая любовь преданного зверька, любовь, которую после трех лет отсутствия он обнаружил неизменной, равно как и ее манеру слепо отдаваться своему уделу влюбленной, уделу трагическому, ибо она принимала все, не дрогнув, презрев любой риск, - чувство ее, безусловно, более сильно, более чисто, чем все, что сам он способен был испытать. Он взвешивал, размышлял невозмутимо, с внутренним холодком и мог поэтому теперь, ничего не опасаясь, держать себя с Жиз ласково...
      Так он переходил от одной мысли к другой, меж тем как Жиз упрямо думала об одном, только об одном... И она так тянулась к этому единственному своему помыслу, к этой любви, стала такой восприимчивой, такой чувствительной ко всему, что исходило от Жака, что сразу, хотя он не сказал ни слова, не изменил своей позы, все так же гладил щечку, прижавшуюся к его плечу, только по тому, как невнимательно-нежно двигались его пальцы от губ к виску и от виска к губам, она вдруг прозрела: поняла, что связывавшие их узы порваны навсегда и бесповоротно и что для Жака она ничто.
      Уже ни на что не надеясь, - так человек проверяет что-то, давно уже не нуждающееся в проверке, - и желая убедиться наверняка, Жиз резко отстранилась от Жака и посмотрела ему прямо в лицо. Он не успел изменить сухое выражение глаз, и тут она окончательно уверилась, что все кончено бесповоротно.
      Но в то же время она совсем по-ребячьи боялась услышать это из его уст: тогда страшная истина сгустится до нескольких вполне недвусмысленных слов, которые обоим им суждено навсегда хранить в памяти. Сознавая свою слабость, она вся собралась, лишь бы Жак не заподозрил ее растерянности. У нее хватило мужества отодвинуться подальше, улыбнуться, заговорить.
      Обведя комнату неопределенным жестом, она пробормотала:
      - Сколько же времени я здесь не была!
      На самом же деле с предельной ясностью она вспомнила, как последний раз сидела здесь, на том же диване, в этой самой комнате рядом с Антуаном. Какой же она тогда считала себя несчастной! Считала, что нет горшего испытания, чем отсутствие Жака, чем смертная тоска по нем, не оставлявшая ее ни на минуту. Но что все это по сравнению с тем, что выпало ей сегодня? Тогда стоило только закрыть глаза, и Жак возникал, как живой, покорный ее зову, и был именно таким, каким она хотела его видеть. А сейчас? Сейчас, когда она вновь обрела его, она воочию убедилась, что значит жить без него! "Как же это возможно? - думала она. - Как такое могло случиться?" И тоска стала такой непереносимо острой, что она на секунду прикрыла глаза.
      Жак поднялся, чтобы зажечь свет, подошел к окну и опустил занавески, но не вернулся, не сел с нею рядом на дива".

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41