Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жан Баруа

ModernLib.Net / Гар Роже / Жан Баруа - Чтение (стр. 14)
Автор: Гар Роже
Жанр:

 

 


      Договоритесь немедленно с Роллем, чтобы статья, если возможно, была опубликована завтра же на первой полосе, и добейтесь, чтобы она стала широко известна еще до вашего отъезда из Парижа.
      Привезите с собой в Ренн 2000 экземпляров: этого будет достаточно.
      Ваш удрученный Баруа".
      На следующий день, на первой полосе "Сеятеля":
      "Вильгельм II и дело Дрейфуса.
      В последнее время, к нашему удивлению, вновь выплыла на поверхность хитроумная версия, призванная объяснить простодушным людям темные стороны дела Дрейфуса: согласно ей, якобы существует документ на плотной бумаге, с пометками Вильгельма II, похищенный французским агентом со стола императора, который поспешно пришлось возвратить под угрозой войны; поэтому документ, предъявленный на процессе 1894 года, был скопирован в военном министерстве на прозрачной бумаге.
      Мы не станем останавливаться на наивных и неправдоподобных утверждениях этой авантюрной истории.
      Мы только зададим три вопроса:
      1. Если документ точно воспроизводит сопроводительную бумагу, собственноручно написанную Дрейфусом, то почему почерк, каким она написана, так отличается от почерка Дрейфуса и так походит на почерк Эстергази?
      2. Если появление фальшивок Анри и в самом деле обусловлено необходимостью заменить безвредными копиями подлинники с пометками императора, предъявить которые суду было невозможно, то почему Анри, допрошенный военным министром накануне ареста, не объяснил происхождение этих фальшивок, хотя бы для того, чтобы оправдаться? Несколько генералов присутствовало при допросе; генерал Роже даже стенографировал его. Подобной мотивировки своим действиям Анри не давал.
      3. Если документ с пометками императора действительно существует, почему военный министр, который всячески пытался помешать Бриссону, потрясенному самоубийством Анри, публично заявить о признании своей ошибки и о намерении потребовать пересмотра процесса, почему военный министр просто не сообщил Бриссону об императорском вмешательстве для того, чтобы воспрепятствовать повороту в общественном мнении, столь опасному для противников пересмотра дела?
      Высказав это, мы ограничимся беглым изложением в хронологическом порядке некоторых фактов, значение которых, по нашему мнению, настолько явно, что не нуждается в пояснениях:
      I. Первого ноября 1894 года имя Дрейфуса как итальянского или немецкого шпиона впервые появляется в газетах. Военные атташе этих стран в Париже удивлены: эта фамилия им совершенно незнакома. Вот доказательство: посол Италии направил 5 июня 1899 года министру иностранных дел для передачи кассационному суду шифрованную телеграмму, датированную 1894 годом, в ней итальянский атташе, действовавший в полном согласии с германским атташе, секретно сообщал итальянскому правительству, что никто из них не имел никаких отношений с некиим Дрейфусом.
      В это же время генеральные штабы Германии, Италии и Австрии произвели расследование во всех разведывательных центрах, но не получили никаких сведений о Дрейфусе.
      II. 9 ноября 1894 года одна французская газета заявляет о причастности германского атташе к делу. После нового расследования германское посольство в первый раз опровергает эту версию своим заявлением в печати. Заметим, что такое опровержение не делается необдуманно, ибо Германия не рискнула бы выступить с подобным заявлением, если бы опасалась оказаться уличенной во лжи во время заседаний военного суда.
      Кроме того, тогда же канцлер Германской империи поручил своему послу в Париже сделать официальное и ничем не вынужденное заявление французскому министру иностранных дел.
      III. 28 ноября в "Фигаро" появляется интервью генерала Мерсье. За пять дней до окончания следствия, которое привело к преданию Дрейфуса военному суду, министр утверждает, будто обвиняемый Дрейфус виновен: тому есть достоверные доказательства, однако, по словам министра, ни Италии, ни Австрии Дрейфус сведений не предлагал...
      Германия, на которую на сей раз намекают прямо, снова энергично протестует через свое посольство.
      Видя, что французская пресса не считается с этим, император, германский генеральный штаб, немецкая печать возмущаются тем, что их торжественным заверениям не верят. 4 декабря по велению императора происходит еще одна встреча германского посла с нашим министром иностранных дел: вручается официальная нота, в которой содержится решительный протест против утверждений, впутывающих германское посольство в дело Дрейфуса.
      IV. Начинается процесс.
      Мы утверждаем, что в секретном досье, которое было, без ведома обвиняемого и защиты, передано судьям, не содержалось ничего, что могло бы подтвердить достоверность версии о документе, на котором имелись пометки императора.
      В этом легко убедиться: надо только допросить членов военного суда 1894 года, находящихся в настоящее
      время в Ренне.
      V. В конце декабря 1894 года, после оглашения приговора, все газеты прямо обвиняют Германию в том, будто она потребовала проведения процесса при закрытых дверях, потому-де, что преступление Дрейфуса имеет к ней непосредственное отношение: снова не доверяют словам посла, который 25 декабря, на следующий день после осуждения, передает еще одно официальное заявление для печати.
      Но кампания в прессе не прекращается, газеты пишут, будто документ был возвращен во избежание войны и так далее.
      VI. Пятого января 1895 года, в день разжалования Дрейфуса, германский посол получает особо важную депешу от канцлера империи. Так как нашего министра иностранных дел не было в Париже, посол вручает ее непосредственно председателю кабинета министров.
      Приводим текст этой депеши, до сих пор не опубликованной:
      "Его императорское величество, уверенное в лояльности президента и правительства Республики, просит Ваше Превосходительство передать господину Казимир-Перье нижеследующее: Его величество надеется, что если будет доказана непричастность германского посольства к делу Дрейфуса, то правительство Республики заявит об этом.
      Если такого официального заявления сделано не будет, то газеты и дальше будут распространять небылицы по адресу германского посольства и подрывать этим авторитет императорского посла.
      фон Гогенлое".
      Таким образом, император, потеряв терпение, был вынужден обратиться к самому президенту Республики.
      На следующий день, 6 января, президент принял посла в Елисейском дворце. Мы знаем и свидетельствуем, что господин Казимир-Перье стремился придать этому инциденту частный, а не международный характер, ибо император просил его о прямом вмешательстве. Позднее он сам сказал, что обратились к его личной чести... (Протоколы кассационного суда, т. I, стр. 319.)
      В связи с этим напомним показания господина Казимир-Перье перед кассационным судом. Сначала он решительно заявил, что ему нечего скрывать:
      "Мне стало ясно, что мое молчание (во время процесса Золя) дало повод думать, будто я и, быть может, один только я, знаю об инцидентах, фактах или документах, которые могли бы иметь решающее значение для суда.
      Раскол и волнение, царящие в моей стране, заставляют меня заявить о своей полной готовности выступить перед Верховным судом, когда он это сочтет полезным..."
      После этого уже нельзя утверждать, будто господин Казимир-Перье был, как говорили, связан каким-то данным им обещанием; подобное заявление, высказанное таким честным человеком, предельно ясно. Затем он рассказывает о дипломатических переговорах, в результате которых появилось официальное сообщение агентства Гавас, раз и навсегда объявившее о непричастности иностранных посольств в Париже к делу Дрейфуса. Два дня спустя кайзер заявил о своем полном удовлетворении.
      Напомним также о показаниях, сделанных перед кассационным судом господином Аното {Прим. стр. 231}, который был министром иностранных дел во время процесса 1894 года. Когда ему задали вопрос: "Известны ли вам какие-либо письма, написанные государем одной иностранной державы во время процесса Дрейфуса, из которых явствует виновность обвиняемого?" - он ответил без всяких оговорок: "Мне об этом совершенно неизвестно. Ничего подобного я никогда не видел. Ничего подобного мне никогда не предъявляли. Со мной никогда не советовались по поводу существования или достоверности таких документов. Одним словом, вся эта история выдумана; впрочем, ее уже несколько раз опровергали заявлениями в печати".
      Напомним, наконец, о показаниях перед кассационным судом господина Палеолога {Прим. стр. 232}, который во время процесса Дрейфуса играл роль посредника между министерством иностранных дел и военным министерством:
      "Ни до, ни после процесса Дрейфуса мне ничего не сообщали о существовании письма германского императора или писем Дрейфуса к этому государю. Утверждения, на которые господин председатель намекает, по-моему, совершенно ложны. Характер моих обязанностей позволяет мне утверждать, что, если бы подобные документы существовали, я, несомненно, знал бы о них".
      VII. 17 ноября 1897 года посол Германии заявляет нашему министру иностранных дел: германский военный атташе, полковник фон Шварцкоппен, заверил своей честью, что он ни прямо, ни косвенно никогда не имел никакой связи с Дрейфусом.
      VIII. В 1898 году, еще до процесса Золя, император, потеряв терпение, хотел лично выступить с решительным заявлением.
      Ему в этом помешали приближенные, которые, хорошо зная настроение умов во Франции, боялись, как бы не было нанесено оскорбление особе самого государя, что повлекло бы за собой опасные осложнения Он все же потребовал, чтобы публично было сделано официальное заявление в рейхстаге.
      Вот текст заявления государственного секретаря по иностранным делам Германской империи на заседании 24 января 1898 года:
      "Вы должны понять, что я крайне осторожно говорю об этом. В противном случае, можно было бы расценить мое заявление как вмешательство во внутренние дела Франции... Я, тем более, считаю невозможным подробно высказываться по этому поводу, что процессы, происходящие во Франции, должно быть, все разъяснят.
      Поэтому я только заявляю самым решительным, самым категорическим образом, что между бывшим капитаном Дрейфусом, ныне заключенным на Чертовом острове, и какими-либо немецкими агентами никогда не было никаких отношений, никаких связей".
      IX. Пять дней спустя император сам посетил нашего посла в Берлине, чтобы вручить ему личное заявление и просить официально передать его нашему правительству.
      X. Наконец, в настоящее время, настроение приближенных императора остается таким же.
      Император страстно желает лично выступить, но его удерживают от этого и будут удерживать до конца, ибо опасаются, что Франция повторным осуждением вновь опровергнет слова императора, и такое оскорбление вынудит его пойти на разрыв дипломатических отношений. Однако Германия готова повторить в официальных нотах все свои прежние заявления.
      Если на минуту предположить, что император и в самом деле причастен к делу о шпионаже, можно в крайнем случае допустить, что он из политических соображений был вынужден в заявлении отрицать правду.
      Но если уж он сделал это лживое дипломатическое заявление, получившее широкую известность, зачем было ему вновь и вновь повторять свои протесты с такой торжественной и упорной настойчивостью?
      Если даже отвлечься от личности Вильгельма II с его обостренным чувством чести, то можно ли допустить, чтобы государь отважился на столь решительные и ясные заявления, когда бы ему грозила хоть малейшая опасность оказаться уличенным перед всем миром - в случае обнародования бесспорного доказательства?
      Всякому понятно, что кайзер ведет себя как человек, перед которым стоит обычный, но очень тяжелый вопрос совести.
      Император лучше всех знает, что Дрейфус не виновен; и, хотя он не хочет подвергать свою страну опасности дипломатических осложнений, он старается при каждом удобном случае заявлять во всеуслышание о невиновности Дрейфуса.
      Тот, кто не хочет слышать, хуже глухого.
      "Сеятель".
      "Господину Марку-Эли Люсу, Отэй.
      Ренн, 5 сентября 1899 года.
      Дорогой друг!
      Наше уныние беспредельно. Фактически дело проиграно. Две прошедшие недели решили исход процесса. Мнение судей определилось: большинство на их стороне, и они это отлично чувствуют.
      Вольдсмут упрекает меня в том, что я слишком поздно опубликовал его статью. Я тоже упрекаю себя в этом, хотя и сомневаюсь в ее возможной эффективности. Как можно успешно бороться против басни, которая никогда и никем не была ясно сформулирована? Но если бы даже это и было сделано, басня эта оставалась бы столь же неуязвимой, ибо все признают, что никакого вещественного следа не могло сохраниться от пресловутых пометок императора. Она относится к области бездоказательных утверждений. Перед такими призраками мы безоружны, бороться с ними невозможно.
      Если бы общественному мнению суждено было измениться, оно изменилось бы на другой день после Вашего отъезда - в результате выступления Казимир-Перье, который лучше, чем кто-либо во Франции, знает, причастен ли кайзер к этому делу, или нет; известный всем, как человек неподкупной честности, Казимир-Перье явился в зал заседаний и сказал, глядя прямо в глаза полковнику - председателю военного суда:
      "Вы меня просите рассказать правду, всю правду; я присягал в этом и скажу все, что знаю, без недомолвок и оговорок. Несмотря на то, что я уже говорил раньше, находятся люди, продолжающие думать или утверждать - к сожалению, это не всегда одно и то же, - будто я один знаю о событиях или фактах, которые могли бы пролить свет на дело, но я об этом до сих пор умалчиваю, хотя в интересах правосудия должен бы о них сказать. Это неправда... Я хочу, уйдя отсюда, оставить всех вас в непоколебимой уверенности, что не знаю ничего такого, о чем бы надо было умалчивать, и сказал все, что знаю!"
      Я не беру под сомнение добросовестность членов военного суда. Я уверен, что они беспристрастны настолько, насколько это возможно в их положении. Но они солдаты.
      Как и всю армию, правые газеты держат их в полнейшем неведении о том, что в действительности представляет собою дело Дрейфуса. Перед ними поставили вопрос с преступной упрощенностью: виновность Дрейфуса или позор Генерального штаба, - вот с какой нелепой дилеммой столкнулись эти офицеры.
      Если бы еще ничто не влияло на них, если бы они считались только со своей совестью и с фактами! Но нет! Они продолжают после судебных заседаний оставаться в среде, где измена обвиняемого считается неопровержимой аксиомой.
      Я не говорю, будто они заранее были склонны считать Дрейфуса виновным, но я могу утверждать уже сегодня, что они признают его виновным. Да и чего другого можно ожидать от людей, человеческий облик которых неотделим от мундира, на которых двадцать пять лет военной службы наложили неизгладимый отпечаток; которых уже четверть века муштруют, воспитывают в духе иерархии, которые проникнуты фанатическим преклонением перед армией, чье живое воплощение - генералы, дающие свидетельские показания в военном суде? Как же могут такие судьи выступить в защиту еврея, против Генерального штаба? И даже если возмущенная совесть временами склоняет их к оправданию несчастного, то физически они этого сделать не в состоянии. И разве можно их в этом упрекать?
      К тому же, я должен признать: в поведении обвиняемого нет ничего, что можно было бы противопоставить обаянию мундира. В нем даже разочаровались многие из его сторонников. И, по-моему, несправедливо. Четыре года мы боремся во имя идей, но в конце концов именно он служит их воплощением, и все мы создали себе произвольный, но вполне отчетливый образ этого человека, которого никогда не видели. Но вот он пред нами, и, как можно было ожидать, действительный образ не совпадает с образом, созданным нашим воображением.
      Этого многие из нас ему не простили.
      Он - простой человек, энергия которого не проявляется наружу. Его привозят ослабевшего от заточения и неслыханных волнений, которые ему пришлось вынести; он болен, его трясет лихорадка, он питается одним молоком. Где же ему произвести впечатление на неистовую публику, три четверти которой ненавидят его, как всем известного злоумышленника, а остальные превратили его в символ? Разве в силах человеческих сыграть такую роль! Он уже не в состоянии яростно кричать о своей невиновности, как он делал это во дворе военного училища. Он употребляет остатки энергии не на борьбу с другими, а на борьбу с самим собой: только бы не согнуться, только бы вести себя как подобает мужчине. Он не хочет, чтобы его видели плачущим.
      Такое понятие скромного, незаметного героизма не доступно широкой публике. Он, пожалуй, завоевал бы симпатии толпы более театральным поведением: но спокойствие, которое он сохраняет ценой столь тяжких усилий, расценивается, как равнодушие, и те, кто так хлопочет за него уже четыре года, ставят ему это в вину.
      Я не знал его прежде и должен сознаться, что, увидев его на первом судебном заседании, я, несмотря на энтузиазм наших друзей, несмотря на безрассудную надежду, о которой сам так победно возгласил в то самое утро в "Сеятеле", внезапно почувствовал, что мы потерпим поражение; мне почудилось, будто сломалась какая-то пружинка... Я скрыл это даже от Вас. Но могу сказать, что в тот день во мне родилась непоколебимая уверенность, что процесс проигран, проигран безнадежно, и на душе у всех живущих этим делом людей останется только тошнотворный осадок. Это горькое предчувствие с тех пор меня больше не покидает.
      Вы хорошо сделали, что уехали. Вам не место здесь, в этой суматохе.
      Наши силы иссякают. Подумайте только, ведь большинство из нас проводит второе знойное лето, без отдыха, в мрачной обстановке этой драмы! Подумайте об этих днях напряженного внимания, в невыносимой атмосфере суда, где десятки свидетелей источали яд предубеждения и ненависти! А вечера, еще более мучительные, чем дни, вечера, проведенные на улицах, в кафе, чтобы спастись от духоты гостиничных комнат, где невозможно спать; вечера - почти целые ночи, - проходившие в бесконечных спорах, во взвешивании, уже в сотый раз, шансов на победу или поражение! Если мы все это выдержали, то только потому, что нас вдохновляла уверенность в своей правоте... Нам предстоит пройти еще один тяжкий этап, а отдых так далеко! Сколько нам еще предстоит пройти?
      Как обидно видеть нашу прекрасную страну в состоянии такого интеллектуального и нравственного упадка! Как обидно видеть, что совесть всего мира возмущена, а совесть Франции - впервые за многие века - молчит!
      До свидания, мой дорогой друг.
      Передайте, пожалуйста, Брэй-Зежеру, что если он хочет вернуться сюда, то Арбару согласен временно заменить его в редакции "Сеятеля".
      Баруа.
      P. S. - Я узнал сегодня, что Лабори собирается обратиться непосредственно к кайзеру, чтобы получить, до окончания дебатов, еще одно заявление императора о невиновности Дрейфуса.
      Для чего все это? Уже слишком поздно...
      Ж. Б. ".
      "Баруа. Лицей, 103. Ренн.
      Париж, 8 сентября, 11 часов ЗО минут.
      Телеграфом мне сообщили о новом протесте немецкого правительства, появившемся этим утром в виде официальной ноты в "Райхсанцайгер" {Прим. стр. 237} в ответ на обращение Лабори.
      Вот текст.
      "Уполномочены возобновить заявления, которые императорское правительство сделало в целях сохранения собственного достоинства и по долгу гуманности.
      По велению императора, посол вручил в январе 1894 года и январе 1895 года министру иностранных дел Аното, председателю кабинета министров Дюпюи {Прим. стр. 237} и президенту Республики Казимир-Перье повторные заявления о том, что германское посольство в Париже никогда не поддерживало никаких отношений - ни прямых, ни косвенных - с капитаном Дрейфусом".
      Государственный секретарь фон Бюлов {Прим. стр. 237}, выступая 24 января 1898 года перед комиссией рейхстага, сказал:
      "Я заявляю самым решительным образом, что между бывшим капитаном Дрейфусом и каким бы то ни было немецким органом никогда не было никаких отношений, никаких связей".
      Министр иностранных дел дал обещание официально сообщить об этом протесте суду до вынесения приговора. Еще надеемся. Распространите эту новость через все местные газеты
      Люс".
      "Люсу, Отэй.
      Ренн, 9 сентября, 6 часов вечера.
      Осуждение со смягчающими обстоятельствами. Десять лет тюремного заключения. Противоречиво и непонятно.
      Все равно, да здравствует правосудие!
      Дело продолжается!
      Баруа".
      V
      9 сентября 1899 года: вечер после вынесения приговора.
      На вокзале в Ренне три поезда подряд были взяты приступом. Четвертый, сформированный из вагонов устаревшего образца, стоявших в депо, в свою очередь с трудом тронулся среди взбудораженной толпы, кишащей на перроне.
      Баруа, Крестэй и Вольдсмут - остатки редакции "Сеятеля" - втиснулись в старый вагон третьего класса: низкие перегородки делят его на узкие купе; на весь вагон только две лампы.
      Окна открыты, за ними - уснувшие поля. Ни малейшего ветерка. Поезд идет медленно, из его окон, нарушая тишину летней ночи, вырываются звуки, напоминающие шум предвыборного собрания.
      Крики сталкиваются в спертом воздухе вагона:
      - Все это - происки иезуитов!
      - Да замолчите вы! А честь армии?
      - Да, это поражение синдиката... {Прим. стр. 238}
      - Они правильно поступили. Реабилитация офицера, осужденного семью товарищами, которого признало виновным высшее командование армии, причинила бы больше вреда стране, чем судебная ошибка...
      - Правильно, черт побери. Я скажу больше! Если бы я был членом суда и знал бы, что Дрейфус невиновен... Так вот, сударь, ради блага родины, в интересах общественного спокойствия я, не колеблясь, приказал бы расстрелять его, как собаку!
      Крестэй д'Аллиз (не в силах сдержаться, он встает, и в полумраке раздается его хриплый голос, заглушающий шум). Французский ученый Дюкло уже ответил на подобный довод о национальной безопасности; он сказал приблизительно так: никакие соображения государственной пользы не могут помешать суду стоять на страже правосудия!
      Возгласы: "Продажная шкура! Трус! Прохвост! Грязный еврей!"
      Крестэй (с вызывом). К вашим услугам, господа. Брань усиливается. Крестэй продолжает стоять. Баруа. Не связывайтесь с ними, Крестэй...
      Мало-помалу тяжелое оцепенение, вызванное удушливой жарой, гнетущей темнотой, дребезжанием старого вагона с жесткими скамейками, овладевает всеми.
      Шум постепенно затихает.
      Стиснутые в своем углу Баруа, Крестэй и Вольдсмут разговаривают вполголоса.
      Вольдсмут. Печальнее всего, что эта благородная идея о служении родине была, я уверен, главной побудительной причиной поведения многих наших противников...
      Крестэй. Ну нет! Вы всегда склонны думать, Вольдсмут, будто другие движимы высокими чувствами, идеями... А они движимы чаще всего собственной заинтересованностью, осознанной или неосознанной, а если уж они следуют не расчету, то общепринятым правилам...
      Баруа. Постойте, по этому поводу мне вспомнилась сцена, которая меня очень поразила в день третьего или четвертого заседания. Я опаздывал. Я шел по коридору, ведущему в помещение для прессы, как раз в ту минуту, когда показались судьи. Почти одновременно, несколько позади, появились четыре свидетеля, четыре генерала в парадной форме. И что же: все семь офицеров, членов суда, не сговариваясь, одинаковым движением, ставшим у них машинальным и свидетельствующим о тридцатилетнем подчинении, разом остановились и замерли, вытянувшись у стены... А генералы, простые свидетели, прошли, как на смотру, мимо офицеров-судей, автоматически отдававших им честь...
      Крестэй (неожиданно). В этом есть своя красота!
      Баруа. Нет, мой милый, нет... Это бывший воспитанник Сен-Сира {Прим. стр. 240}, а не теперешний Крестэй. заговорил в вас.
      Крестэй (печально). Вы правы... Но это вполне объяснимо... От людей гордых и энергичных дисциплина требует ежечасно таких жертв, что ее невозможно не уважать, зная, каких усилий она им стоит...
      Баруа (развивая свою мысль). Кстати, только что вынесенный приговор повторяет сцену в коридоре... Осуждение изменника с ссылкой на смягчающие обстоятельства выглядит странным, нелепым... Но поразмыслите: ведь осуждение - это то же бессознательное отдание чести, к которому их приучила военная дисциплина, а смягчающие обстоятельства выражают все же колебания их совести.
      Прибытие в Париж ранним утром.
      Угрюмое молчание заполняет вагоны, из которых на платформу выливается дрожащее и бледное человеческое стадо.
      Среди встречающих - Люс, его добрые глаза ищут друзей.
      Молчаливые объятия: бесконечная привязанность, бесконечная печаль. Глаза полны слез.
      Вольдсмут, плача, целует руку Люса.
      Баруа (нерешительно). Юлия не с вами? Брэй-Зежер поднимает голову. Зежер. Нет.
      Все вместе, тесной группой, они несколько мгновений идут молча.
      Баруа (неуверенно, Люсу). Что нового? (Обеспокоенный его молчанием.) Кассация?
      Люс. Нет, говорят, это юридически невозможно... Баруа. Что ж тогда?
      Люс отвечает не сразу.
      Люс. Помилование...
      Крестэй и Баруа (вместе). Он откажется.
      Люс (твердо). Нет.
      Еще один удар, прямо в лицо.
      Они неподвижно стоят на тротуаре, ничего не видя. От волнения у них дрожат губы, сжимается горло. Плечи понуро опускаются...
      Вольдсмут. Пожалейте его... Опять вернуться туда? Снова терпеть муку? И во имя чего?
      Крестэй (патетически). Во имя того, чтобы остаться символом!
      Вольдсмут (терпеливо). Он там умрет. И тогда?
      Люс (с бесконечной снисходительностью). Вольдсмут прав... Добьемся по крайней мере реабилитации человека, а не его памяти...
      В тот же вечер.
      Баруа рано ушел из редакции и шагает без цели куда глаза глядят, комкая в кармане записку от Юлии, которую он утром обнаружил на своем столе.
      "Когда ты вернешься из Ренна, то будешь удивлен, не застав меня в "Сеятеле".
      Я не хочу тебя обманывать.
      Я свободно решила отдаться тебе и так же свободно ухожу.
      Пока я тебя любила, я безраздельно принадлежала тебе. Но теперь я полюбила другого и открыто говорю: ты больше не существуешь для меня. Я честно признаюсь в этом и, таким образом, до конца выражаю уважение к тебе.
      Когда ты прочтешь это, я уже не буду с тобой ничем связана. У тебя достанет мужества и ума, чтобы понять меня и не унижать себя бесполезным страданием.
      Я же всегда останусь тебе другом,
      Юлия".
      Он возвращается к себе на улицу Жакоб и, одетый, валится на постель.
      Жгучая боль - эгоистическая, унизительная - наслаивается на другую, обостряя глубокое уныние, охватившее его.
      В пылающих висках стучит кровь.
      Внезапно, в этой комнате, оживают тысячи чувственных воспоминаний. Его охватывает безумное желание любой ценой повторить некоторые мгновения... Он приподнимается, с блуждающим взглядом, кусая губы, ломая руки, затем, рыдая, вновь падает на постель.
      Несколько мгновении он судорожно барахтается, как самоубийца, кинувшийся в воду...
      Потом все тонет в черном забытьи.
      Его будит звонок и сразу же возвращает к отчаянию.
      Позднее утро: десять часов.
      Он открывает дверь: на пороге Вольдсмут.
      Вольдсмут (он смущается при виде опухшего и расстроенного лица Баруа). Я вам помешал... Баруа (раздраженно). Входите же!
      Он закрывает дверь.
      Вольдсмут (стараясь не глядеть на Баруа). Я искал вас в редакции... вы просили меня навести справки... (Он поднимает глаза.) Я видел Рэнака. (Лепечет.) Я... у меня...
      Они смотрят друга на друга. Вольдсмут не в силах продолжать. И Баруа догадывается, что тот все знает, и испытывает огромное облегчение: он протягивает обе руки Вольдсмуту.
      Вольдсмут (простодушно). Ах... Подумать только, Зежер, друг!
      Баруа бледнеет, у него перехватывает дыхание.
      Баруа (одними губами). Зежер? Вольдсмут (растерянно). Не знаю... я сказал это...
      Баруа сидит, вытянув руки, сжав кулаки, вскинув голову; в мозгу - ни одной мысли.
      Вольдсмут. (Испуганный этим молчанием.) Мой бедный друг... Я вмешиваюсь в то, что меня не касается. Я не прав. Но я пришел для того... Я хотел бы облегчить ваши страдания...
      Не отвечая, не глядя на Вольдсмута, Баруа достает из кармана и протягивает ему письмо Юлии. Вольдсмут жадно читает; его дыхание становится свистящим; заросшее бородою лицо напряжено, губы слегка дрожат. Потом он складывает листок и садится рядом с Баруа; своей маленькой рукой он неловко обнимает друга за талию.
      Ах, эта Юлия... Я-то знаю... Так тяжко, так тяжко... Убил бы, кажется! (С горестной улыбкой.) А потом проходит...
      И вдруг, не меняя позы, он начинает беззвучно плакать; слезы безостановочно струятся по его лицу; так плачут лишь о себе.
      Баруа смотрит на него. Эти слова, эта интонация, эти слезы... В нем шевелится подозрение, и почти тотчас же он догадывается об истине.
      И, прежде чем чувство жалости, его охватывает какое-то мрачное удовлетворение и отвлекает от собственного горя. Он не один. Слезы чувствительные, добрые - показываются на его глазах.
      Да, жизнь слишком жестока...
      Баруа (мягко, выбирая слова). Бедный Вольдсмут, какую, должно быть, я причинил вам боль...
      VI
      На Всемирной выставке {Прим. стр. 243}.
      30 мая 1900 года.
      На берегу Сены, в одном из фанерных ресторанов-поплавков, украшенных флагами и цветами.
      Около тридцати молодых людей сидят за накрытым столом.
      Официанты только что зажгли канделябры, и в наступающих сумерках маленькие желтые абажуры бросают матовый свет на хрусталь, на поникшие цветы, создавая на этом подходящем к концу банкете атмосферу тихого и сосредоточенного ожидания.
      Короткое молчание.
      Председательствующий Марк-Эли Люс встает.
      Испытующий и серьезный взгляд его светлых глаз, глубоко сидящих под нависшим лбом, пробегает по лицам приглашенных.
      Потом он улыбается, словно прося прощения за листки, которые держит в руке.
      Акцент уроженца Франш-Конте подчеркивает своеобразие его манеры говорить и придает речи провинциальное добродушие: простое и внушающее уважение.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23