Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Белая собака

ModernLib.Net / Гари Ромен / Белая собака - Чтение (стр. 9)
Автор: Гари Ромен
Жанр:

 

 


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава XXI

      Переполненный отбросами Париж вывернуло наизнанку от мощного приступа искренности. Как будто революция заставила город покаяться. Кравица, репортера станции KLX, которому я на время предоставил свою квартиру, дома не было, но всюду валялись его звуковые пленки и аппараты. Я поставил наугад одну и услышал взрывы и крики: «Сволочи! Сволочи! Бей его!» Кто-то стонал. «Мои глаза, мои глаза…» Кравиц коллекционирует записи. В его сонотеке в Магнолии я слышал последний вздох умирающего, записанный во Вьетнаме; на ленте было написано: «G.I. dying, Tet offensive, Battle of Saigon» . Я поставил еще несколько пленок: крики чаек, шум волн, женщина в момент оргазма… Биафра, 1968: лента перематывалась, но я слышал только тишину. Ни одного звука, ни одного крика, полная тишина… Поверьте, это подстегивает воображение…
      Парижская ночь испещрена взрывами. Я услыхал ритмичный звук шагов и подошел к окну. По улице Бак шли молодые люди, человек десять, и скандировали:
      Сытые буржуи похожи на свиней: Чем жирнее брюхо, тем они тупей.
      Вполне возможно, но мне кажется, что тысячи граффити на стенах парижских домов, лозунги, процарапанные на афишах, и тому подобное увековечивают победу профессиональной рекламы. Представляю себе такую картину: господин Бланше-Блестен вручает стипендию за победу в конкурсе «Publicis» какому-нибудь студенту.
      Я отправился ужинать к Липпу и на улице Севр наткнулся на Б., моего старого приятеля по юридическому факультету, ныне известного адвоката. Он стоял перед доской для афиш и созерцал надписи:
       Де Голля на мыло!
       Жандармы — фашисты!
       Фашизм не пройдет!
      Б. не заметил меня. Он задумчиво смотрел на доску; у него на лацкане была приколота ленточка ордена Почетного легиона. Вдруг он тихонько вытащил из кармана черный фломастер, быстро и осторожно огляделся, встал вплотную к доске и начал писать. Я читал:
      Свободу Тельману!
      Франко, по pasara?n!
      Смерть Кьяппу!
      Долой «Кагуль»!
      Я похлопал его по плечу. Он подскочил на месте, но потом узнал меня, и мы пожали друг другу руки. Я взял у него фломастер и написал:
      Свободу Димитрову!
      Отомстим за Маттеотти!
      Спасайте Эфиопию!
      Со сверкающими глазами он вырвал у меня фломастер:
      Ла Рок не пройдет!
      JP — убийцы!
      Всеобщее разоружение!
      Они убили Роже Салангро!
      Теперь моя очередь:
      Свободу Карлу фон Оссицки!
      Долой двести семейств!
      Отомстим за Гернику!
      Все на Теруэль!
      Я выпрямился. Мы посмотрели друг на друга. Очень волнующий момент. Не так часто вам бывает двадцать лет. Он снова взял фломастер:
      Требуем расплаты за убийства 6 февраля!
      Все за единый Левый фронт!
      Да здравствует Равноправие!
      Сталин с нами!
      Мимо медленно проехала полицейская машина, и мы сделали невинные лица. Б. почти прослезился.
      — Прорвемся, — пробормотал он. — Мадрид не сдается.
      — Блюм вышлет к ним самолеты, — поддакнул я.
      Я взял фломастер, но, оказалось, он кончился. Ничего, уж черного цвета нам не занимать. Мы еще раз с чувством пожали друг другу руки и разошлись. Я шагал гордо и свободно, высоко подняв голову. Я тоже принял участие в борьбе.
      Я разрывался между тушеной капустой у Липпа и рагу из бобов с мясом у Рене, но по случаю революции все рестораны были набиты битком. В конце концов я пристроился у Липпа. За соседним столиком молодая женщина рассказывала, что полицейские убили уже сотню студентов, а тела бросили в Сену, чтобы никто ничего не узнал. Она уплетала вареную говядину, в подробностях описывая, как в комиссариатах насилуют студенток и добивают раненых. На сладкое она заказала «наполеон». У меня потекли слюнки при виде пирожного, но от пирожных толстеют. Быстро прикончив «наполеон», женщина поднялась, и ее друзья тоже — ночь они проведут на баррикадах. Я спросил Роже Каза, как у них с провизией.
      — Держимся, — ответил тот.
      Я вышел успокоенный.
      На какой-то стройке подожгли бочку с дегтем, и вокруг огня метались темные фигуры. На фоне вонючего и трескучего костра стоял негр в круглой нигерийской шапочке и замбийском burdaka. На спине психоделически сияла надпись: «Screw you». Он орал: «Burn, baby, burn! Гори, детка, гори!»
      Этот воинственный клич американской «Черной силы» в районе Севр-Бабилон согрел мне душу и пробудил ностальгию, понятную только тому, кто оставил далеко-далеко, в Беверли
      Хиллз, бассейн с подогревом, «олдсмобиль» с кондиционером и четырнадцать телеканалов, не считая «научно-популярных».
      «Burn, baby, burn!»
      Когда я встречаю в Париже американца, я каждый раз испытываю прилив симпатии. Он подымает руки: «Гори!»
      И ведь он прав, этот американец, пляшущий перед французским огнем. Я нисколько не сомневаюсь: когда наши жандармы бросаются с дубинками в руках на Севр-Бабилон, они имеют дело с американским гетто, Вьетнамом, Биафрой и всеми, кто загибается от голода на этой планете. Восстание молодежи в Париже так естественно вписывается в это повествование, потому что касается не какой-то одной социальной коллизии, а всех существующих. Сжатые в кулаки руки французов — это руки не только белых, но и черных. С появлением телевизоров и радио мир, переполненный мерзостью, стал бесконечной провокацией, и вы атакуете все, что находится у вас под рукой, и крушите все — вы самовыражаетесь. Помпиду платит за убийство Че Гевары. Таким неожиданным способом парижские студенты возобновляют дело, на сей раз присовокупляя к составу почтенные «традиции французского гуманизма» и даже «мировую миссию». Если бы не было проблемы чернокожих, Вьетнама, Биафры и рабовладельческого прошлого, студенческая революция в Париже смахивала бы на бунт мышей в головке сыра. Но массированный удар трагедий мира на еще не опошлившееся сознание приводит либо к безволию и безразличию, которые позволяют показывать трупы, нищету и голод в восьмичасовых новостях, когда люди спокойно ужинают, либо к взрыву.
      «Burn, baby, burn!»
      Я подошел к нему:
      — American?
      — You bet. Chicago. Конечно!
      Я пригласил его к себе выпить. Он задумчиво поглядел на меня из-за очков.
      — No, thanks. Одно из двух: или вы педик, или вы из тех французов, которые вешаются на черных, когда нечего положить на зуб. Мне надоело быть жертвой благородной чувствительности белых. Чем вы занимаетесь в жизни?
      Чудное выражение: «Чем вы занимаетесь в жизни?» Я сразу начинаю думать о тех, кто, наверное, горы воротит после смерти, когда можно заниматься всем, чем угодно.
      — Я писатель.
      — Oh, shit! Я должен был догадаться. Я тоже.
      Теперь передернуло меня. Мы посмотрели друг на друга с отвращением. Нам вдруг показалось, что мы все друг о друге знаем.
      Я спросил:
      — Вероятно, вы приехали в Париж, чтобы спокойно поработать над романом о борьбе американских негров? Стипендия фонда Рокфеллера?
      Он разыграл удивление:
      — Ну и ну, как вы угадали?
      — Потому что я занимаюсь тем же самым. Нельзя упустить такой сюжет.
      Он рассмеялся. Негры всегда кажутся более смешливыми и радостными, чем все остальные, оттого что зубы у них сверкают гораздо ярче.
      — У меня классный сюжет, — сказал он. — Белая женщина, мать семейства, может испытать наслаждение только с черными, потому что это происходит как бы в другом мире и ей не кажется, что она обманывает мужа.
      По-моему, у него в глазах промелькнуло заговорщическое выражение. Неужели я встретил брата по расе? Я решил немножко прощупать почву:
      — А потом ваша милая дама будет жить с черным, но обманывать его с белым, чтобы ее чернокожий любовник мог испытать восхитительное чувство равенства рас.
      Несколько снарядов со слезоточивым газом разорвались где-то рядом с «Лютецией». Он кивнул:
      — Примерно так. Негр — певец и миллионер. Он живет на Багамах. Он объясняет это тем, что больше не может выносить белых американцев. На самом деле ему осточертели чернокожие активисты, которые его поносят, считая, что он мало им помогает.
      Говорю вам, брат. Брат по расе. Я узнал в нем священную искорку терроризма, который не делает исключения ни для кого.
      Он поднял палец:
      — Неожиданная развязка. Негр получает анонимное письмо: оказывается, его возлюбленная — трансвестит. А он ничего не замечал, потому что это была его первая связь с белой. Он не знал, как это делается.
      Мы пожали друг другу руки. На стройке шланги тужились над остатками пламени. Мы решили выпить по кружке пива.
      — Я приехал в Европу, чтобы написать роман о Лауре и Петрарке. Нет, не о «черных» Лауре и Петрарке — о подлинных, исторических… Наверное, я реакционер.
      Я вернулся домой с легким сердцем. В мире еще осталась кучка настоящих бойцов сопротивления. Постоянное дежурство… Но нельзя не признать, что жажда абсолютной чистоты и подлинности изолирует вас, отдаляет от других, запирает в маленьком королевстве вашего «Я» и пресекает все попытки к объединению. «Я» слонялся из угла в угол пустой квартиры и слушал, как разрываются гранаты. Никогда еще Мадлен так не плакала.

Глава XXII

      Час или два я писал. Это способ забыться… Когда вы пишете книгу, допустим, об ужасах войны, вы их не отрицаете — вы от них избавляетесь… Я бросил ручку и поднялся на шестой этаж. Мадлен сидела у себя в комнатушке. Живых людей в Париже надо искать в комнатах для прислуги… Я поцеловал ее.
      Ребенок должен родиться в конце июня. В ее темных глазах было странное выражение ожидания, как будто время для нее остановилось: я часто встречал такой взгляд у беременных женщин. Один психиатр сказал, что большинство неврозов по еще неизвестной причине во время беременности исчезают.
      — Как дела, Мадлен?
      Она мужественно улыбнулась, хотя дела шли плохо. Не хватает денег? Да нет, родители помогают. Но Балларду никак не прижиться во Франции.
      — Понимаете, он совсем американец…
      — Чего же ему не хватает? Здесь тоже можно найти расистов, если поискать хорошенько.
      — О, это мелочи…
      — The world’s series? Бейсбол?
      Внезапно я осознал свою агрессивность. Я из тех людей, которые признают право не любить Францию только за французами. Если лионец скажет мне, что Франция — страна дебилов, я ничего не буду иметь против, но если мне отпустит комплимент американец, я разозлюсь. Поди вот разбери…
      — Ему не найти работу, — сказала Мадлен. — Он окончил курсы дамских парикмахеров, но это невозможно, вы же понимаете.
      — Если нужно разрешение на работу, я все устрою.
      — Не в этом дело. Никто не хочет брать на работу чернокожего дамского парикмахера…
      —  Во Франции?
      Она смиренно развела руками:
      — Даже на курсах, где он делал прически бесплатно, многие женщины не хотели, чтобы к ним прикасался негр…
      Я издал злобный смешок. Рвущиеся вдалеке гранаты внезапно обрели яркий смысл. Я попытался успокоиться, я говорил себе, что Глупость — это святое, это наша общая мать, надо уметь покоряться судьбе. Чертовское идиотство, да еще с гинекологическими осложнениями. Эти сволочные бабы, не пожелавшие, «чтобы к ним прикасался негр», напоминают мне одну девицу, — я знал ее лет тридцать пять назад, — которая поначалу отталкивала мою руку, бормоча: «Нет, нет, если вы до меня дотронетесь, я упаду в обморок». На эзоповом языке это называется «приглашение на вальс». Видимо, рука чернокожего и впрямь действует на них необычно… Снаружи рвались гранаты, но все это фигня. Слезоточивый газ. Майская революция оказалась бутончиком. Я и не представлял, до какой степени последний месяц в Калифорнии издергал мне нервы. У меня сжимались кулаки, как у воинственного подростка. Я попытался расслабиться: закрыл глаза и принялся считать, скольких нацистов я убил во время войны, — но от этого приуныл еще больше. Вы хотите убить Несправедливость, а убиваете только людей. Камю писал, что к смерти приговаривают виновного, а расстреливают всегда невинного. Всегда одна и та же дилемма: любовь к собакам и ужас перед собачьей сворой. Я неприязненно взглянул на большой живот Мадлен.
      — У Балларда ностальгия, вот что, — сказала она.
      Я невесело рассмеялся. Негр, дезертировавший из-за любви и скучающий по родной стране, которую его братья по расе мечтают взорвать, — что может быть смешнее? Я чуть не сорвался с поводка.
      — Он вырос в Калифорнии, в Лос-Анджелесе, — сказала Мадлен. — А здесь, очевидно, все по-другому…
      — Мадлен, вы знаете, что такое Уотте? Это в Калифорнии, в Лос-Анджелесе. Целый квартал, разгромленный во время бунта, и тридцать два погибших.
      — Да, конечно, Баллард мне рассказывал. Но он не расист…
      Я почти рычал.
      — Что? Что он имеет в виду?
      — Он думает, что это надо перетерпеть, а благодаря китайской угрозе…
      «Желтая» опасность. Совсем о ней забыл.
      — Боже правый, — произнес я в полном отчаянии.
      — Он думает, что благодаря угрозе, которая нависла над Америкой, проблема цвета кожи исчезнет. Посмотрите, ведь во Вьетнаме белые и черные сражаются бок о бок, как братья…
      Я сжал зубы. Однако тут была доля правды, хотя и дурно представленная. Чего не хватает американским неграм и белым, так это общности страдания… Недавно, я как раз правил корректуру этих страниц, на американский Юг, снося целые поселения, обрушился циклон Камилла. Центр помощи пострадавшим сделали в Геттисберге , штат Миссисипи, в городе, где превосходство белой расы не обсуждается. И вот — о чудо! — этот лагерь был действительно единым, спасенные негры и белые спали вместе, как в каком-нибудь Аушвице. А 1 сентября 1969 года в «Ньюсуик» напечатали прелестную, быть может пророческую, фразу одной белой женщины с Юга: «Я думаю, что в наше время стоит наконец задуматься о цвете кожи».
      Я думаю, что Баллард трагически прав. Американским неграм и белым не хватает такого общего несчастья, какого они еще не знали за всю свою историю, но которое не раз переживали европейские страны, — примиряющего катаклизма.
      — Баллард очень привык к американскому образу жизни, — сказала Мадлен и грустно улыбнулась. — Я даже купила американскую поваренную книгу…
      Я стал автоматически перечислять:
      — Fried chicken. Gumbo soup. Baked beans. Lemon and apple pie, the way Ma cooks them .
      В коридоре послышались шаги, и вошел Баллард. Он похудел. Когда я видел его последний раз, ему было двадцать два. Самый что ни на есть нашенский американский парень. Красивые тонкие черты, как почти у всех негров с ямайскими корнями, длинная шея, выступающий кадык. Он был в такой растерянности, что едва заметил меня, и сразу сел на кровать. На нем были армейские сапоги. Он посмотрел на меня и кивнул в сторону окна.
      —  Can you tell me what’s all this about? What’s the matter with those kids?Что с ними такое? They don’t even have the problem. У них ведь даже нет «проблемы». Они тут все белые. Так в чем же дело?
      В этом крике души обезоруживало одно чудесное признание: признание любви к Америке.
      Для Балларда и, могу сказать не колеблясь, для девяноста девяти процентов американских негров их страна была бы самой прекрасной в мире, если бы не было расизма. Единственный недостаток этого земного рая в том, что он отвергает их.
      Баллард сидел на кровати и разглядывал свои сапоги.
      —  You know somethin’? They lost me here. Я не могу идти за ними. У них нет своих проблем, только чужие. Вьетнам, расизм у нас, Биафра, Южная Африка, Чехословакия… Все у других…
      Я торжественно сказал:
      — Да, в этом Франция. Ничто человеческое нам не чуждо. Это называют мировым призванием Франции. Де Голль тоже таков.
      Он взглянул на меня довольно зло:
      — Мне обрыдли ваши абстракции. Что они там говорят о проблеме чернокожих, на бульваре Сен-Мишель, это надо слышать. Как будто им в жизни все удалось. Как будто проблема чернокожих — это классовая борьба и капитализм. Они понятия не имеют, о чем говорят. А чтобы понять, надо быть американцем.
      В точности так говорят иностранцам южноамериканские политики…
      — Ты жалеешь, что сбежал?
      Он посмотрел на Мадлен и улыбнулся:
      — Нет.
      Она стояла перед газовой плиткой спиной к нам и плакала. Видели когда-нибудь плачущие спины? Мне хотелось встать, положить руки ей на плечи… Но она не моя. Я покосился на Балларда. Не идет ему этот баскский беретик. Неужели я ревновал?
      Он покачал головой:
      — Общество потребления, слыхали? Они хотят подорвать супермаркеты. Мы в Уоттсе их грабили… В этом наше отличие друг от друга. Шикарные цыпочки. Classy cats.
      Внезапно я почувствовал что-то страшно нелепое в том, что здесь, в парижских стенах, сидит этот высокий чернокожий американец. Это из-за длиннющей шеи и гипертрофированного кадыка маленький баскский берет казался таким смешным. Хотел бы я знать, что Мадлен в нем нашла. Я вздохнул. Ну да ладно, любовь зла.
      — All the cats here are communists, — объяснял он. — Все эти ребята — коммунисты. Завидев меня, они запевают все ту же песню коммунистической пропаганды. Они заводят со мной дружбу только потому, что я чернокожий. Их интересую не я, а мой цвет. Никогда не видел таких упертыхребят, даже у нас. — Он насмешливо взглянул на меня. — Say, what do you do when you are a black American and you are homesick? Crazy. Что делать, если вы негр из Америки и тоскуете по ней? Рехнуться.
      — После войны будет амнистия.
      Он ритмично притопывал ногой.
      — Война может длиться годы. Мадлен повернулась к нам. Некоторые женщины плачут так, как будто и не плакали. Их лицо остается абсолютно безмятежным, и в этом скрыто напоминание о тысячелетнем покорном самопожертвовании.
      — Он хочет сдаться добровольно.
      Баллард притопывал ногой и в такт кивал.
      — Здесь надо сделать еще две розетки, а то комната слишком темная.
      Мы молчали. Гранаты рвались все дальше и дальше. Homesick… Ну конечно. Негры — самое американское, что есть в Америке. Они до сих пор недалеко ушли от начал американской цивилизации. Причина очевидна: отстраненные от развития культуры и образования, негры все еще верят в «американскую мечту», American way of life , в общее представление об Америке. И даже несмотря на то, что их до сих пор удерживают в низших слоях общества, американские негры еще верят в ценности, к которым их никогда не подпускал изощренный интеллектуализм. По-прежнему несвободные и малообразованные, чернокожие из бедных южноамериканских семей сейчас ближе всех к идеальной жизни первых поселенцев. Изумительная провинциальность пастора Абернати типична для зарождающегося «американизма», который еще не успели дискредитировать интеллектуалы и абстракционисты.
      Баллард тихонько засмеялся и покачал головой.
      — Удивительно, — сказал он. — Завидев меня, они начинают наперегонки поносить Америку. И при этом сами они хотят все взорвать, а ведь у них даже нет «проблемы». Если бы у нас не было «проблемы», кем бы они занялись? Где хуже? У русских? У китайцев? Это же смешно. Ваши французики видят во мне только «проблему». Мне иногда кажется, что я нахожусь среди расистов, только все гораздо сложнее, потому что я не могу набить им морды. Они обсуждают Америку со снисходительными улыбочками, с чувством собственного превосходства. Как «хорошие» белые на Юге, когда они говорят о неграх. Для них Штаты — гнилье, поганый гадюшник. Я с пониманием все это выслушиваю и говорю «большое спасибо». Как будто я не американец, если у меня кожа черного цвета. Только это они во мне и видят — черную кожу…
      — Кстати, сколько времени прошло с тех пор, как ты уехал?
      — Почти восемнадцать месяцев… Как дела у отца?
      — Там сейчас напряженно.
      —  Backlash?Возвратный удар?
      — Главное — чемпионат…
      Он поднял на меня глаза.
      — Да, чемпионат. Большое соревнование. Кто кого превзойдет в фанатизме.
      — Ну и кто лидирует?
      Я задумался.
      — Рон Каранга. У него мощная поддержка… Условия свирепые: игра предполагает уничтожение соперника… Внутренним распрям между разными группировками «черной силы» не хватает только автоматов, как в Чикаго тридцатых годов. Воздействие рынка. В Университете Южной Калифорнии недавно убили трех студентов.
      Он немного помолчал.
      — Да, но, по крайней мере, back home, everything makes sense… Знаешь, что неладно. Знаешь почему… You know why. Причина известна: цвет кожи. Это все объясняет. Ты знаешь, за что борешься. А здесь вообще ничего не знают. Ничего не могут объяснить…
      Я подумал: «Здесь ты лишился своей “первоосновы” — цвета кожи. Осталась тревога, еще более глубокая и смутная…»
      Он слушал гремучую французскую ночь.
      — Вы можете мне объяснить, зачем студенты все это затеяли?
      — Чувствительность…
      Он покачал головой:
      — I don’t get it… He понимаю… По-моему, за всем стоят коммунисты…
      — А как Филип?
      — Его произвели в офицеры. Но он считает, что дело труба. Южные вьетнамцы не хотят воевать. Он в каждом письме говорит, что если бы его солдаты дрались, как вьетнамцы на Севере, он бы через две недели был в Ханое… Да, Филип — это воин… Мы не похожи.
      — Ты точно хочешь вернуться?
      Он промолчал.
      — Баллард никогда не привыкнет во Франции, — сказала Мадлен. — Тут слишком… слишком не по-американски. Он скучает по мелочам… как мои родители, когда им пришлось уехать из Алжира.
      Тонкие, почти хрупкие черты, длинные темные волосы… В этой девушке есть необыкновенная простота, открытая, как ее взгляд, которая словно исходит из первобытной преданности. Вы встречаете этот взгляд и говорите себе: на нее можно положиться. Нет более совершенной красоты в женщине.
      — В конце концов, это все из-за меня.
      Не знаю, верующая ли она, но этот спокойный, немного печальный голос полон христианской кротости…
      — Когда он сбежал ко мне, я была так счастлива, что ни о чем не думала… а теперь…
      Я машинально повторил:
      — Будет амнистия…
      Мне до сих пор не удалось изменить свой взгляд: в двадцать лет он был таким же. Мадлен, какая ты красивая! Я всегда более трепетно относился к красивым женщинам, чем к прекрасным. У прекрасных женщин такой вид, как будто им никто не нужен.
      Она налила нам кофе.
      — Это американский кофе. Я к нему привыкла.
      Баллард пристально посмотрел на нее, и я почувствовал себя лишним. Я думал: это их любовь, а не моя. Тем хуже, надо уметь уйти. Я сяду и буду писать еще полдня. Баллард встал и обнял ее. Черная щека прижалась к такой белой коже, и двое, за которыми с завистью следили мои глаза, воплотили в себе все совершенство взаимодополняющих контрастов — один из величайших законов мира. К горлу подступил комок, но я избавился от нахлынувших чувств привычным способом: скороговоркой выпалил про себя серию ругательств. В минуту бессильного гнева, когда невозможность помочь, защитить, избавить от страданий усиливается даже при виде лекарства, я примешиваю к своему внутреннему смятению весь адский «комплекс» брани в Бога и черта. Но поскольку среди моих читателей-расистов могут попасться верующие люди, я не оскорблю их глубинной духовности. Я уважаю чужого Бога.
      Решение — у меня перед глазами и под сердцем у этой белой. Единственный возможный исход, гармония контрастов — извечный земной закон. Кричать значит писать? Ну так назовите мне хоть одно литературное произведение, от Гомера до Толстого, от Шекспира до Солженицына, которое избавило бы от страданий
      Я встал. Я не мог больше оставаться. Сжатые кулаки демонстрируют лишь собственную беспомощность. Чувствуя себя мошенником, я поцеловал Мадлен в щеку, по-отечески. Мне хотелось заключить ее в объятия, склонить ее голову к себе на плечо. Черные волосы, благоухающие лесом моего детства… Нет ничего радостнее чужого счастья. С преувеличенной уверенностью, которая маскирует отсутствие уверенности, я сказал:
      — Все уладится.
      Не глядя на Балларда, я потрепал его по плечу. Это — невыносимые минуты: я чувствую себя лицемером и завистником… Тем не менее он не должен заподозрить, что в свои пятьдесят четыре я немножко влюблен в его жену. Им и без того тяжело. Просто отцовская нежность. И все-таки, уходя, я не удержался и ляпнул:
      — Знаешь, лучше не носи этот берет. Тебе не идет.
      Я вышел в подавленном настроении, с ужасом ощущая себя хорошим человеком.

Глава XXIII

      Кажется, на Туамоту еще остались девственные атоллы, но я не сел на самолет, а ограничился ужином у Липпа в компании гвинейского студента Кабы. Каба — одно из удивительных порождений нашего времени: в нем перемешались африканская мечта и марксистская диалектика, а мао-ленинизм заменил древнее всесильное колдовство, вызывающее дождь.
      Дело пахнет жареным. В Сен-Жермен-де-Пре жандармы и студенты совершают обмен: булыжники против слезоточивого газа. Роже Каз опустил на двери металлическую штору, и выйти из ресторана можно только через другую дверь на втором этаже. Ресторан окружен кордоном полицейских. На улице меня остановил краснолицый жандарм, храбрый вояка в каске, от которого за версту несло народным духом, добрым вином и добротной спермой, он был задрапированный, как боевая лошадь, и со щитом крестоносца в руке.
      — Туда нельзя.
      Я посмотрел в ту сторону: студенты были около церкви, направо. Я попытался объяснить ему, что к улице Бак, на которой я живу, нужно идти в противоположном направлении.
      — Видите, я поворачиваю налево…
      Воитель прищурился. Я отметил, что он как две капли воды похож на Короля карнавала в моей любимой, почти родной Ницце. Его глаза сужались все больше и больше, а на полных губах появилась улыбочка. Когда клинический идиот щурит глаза — это что-то, идиотизм буквально прет наружу, как перегар из проспиртованной глотки.
      — Ах, ты поворачиваешь налево? Получи, сволочь!
      И я получил удар дубинкой по голове. В первую секунду я вознегодовал, но потом меня осенило: я с бородой, в синих джинсах и куртке, без галстука и, в довершение всего, иду в компании молодого негра. Дубинка метила не в меня лично, а в мой внешний вид. Меня приняли за ублюдка. Доблестный воин ошибся классом.
      Слезы благодарности выступили у меня на глазах. Клянусь честью буржуа, меня защитили. Я не зря плачу налоги. Этот удар по башке доказывает, что я защищен от подонков общества. Я испытал чудесное чувство безопасности. Я вытащил дипломатический паспорт, удостоверение участника Освобождения, удостоверение второго заместителя министра печати и пошел искать лейтенанта. Я предъявил ему документы.
      — Майор Гари-Касев. Лейтенант, разрешите вас поздравить.
      Он взгляул на документы и отдал честь.
      — Я вырядился таким бандитом, чтобы произвести небольшую инспекцию. Ваши люди великолепны. Никогда не видел такой мгновенной реакции. Скорость удара превышает скорость взгляда. У меня у самого есть собака, обученная бросаться на мерзавцев, так что я знаю толк в дрессировке. Браво.
      Я горячо пожал ему руку. Мы вместе подошли к краснорожему галлу, я потряс и его клешню:
      — Так держать, друг мой. Вам хорошо платят? Он замялся и искоса посмотрел на лейтенанта. Наверное, верный служака. Их всегда слишком много.
      — Нормально, господин майор.
      — Завтра вам всем выдадут по литру добавки. Я поговорю с министром.
      Я удалился с чувством выполненного долга. Каба семенил за мной и очень за меня беспокоился. Все это время его было не видно и не слышно, хотя он не отставал от меня ни на шаг.
      Настоящее негритянское волшебство: этот парень так привык к уличным потасовкам, что в совершенстве овладел колдовской способностью испаряться, физически оставаясь на месте. Должно быть, за ним не одно поколение колдунов.
      — Вам не больно?
      — Ничего страшного. Главное, знать, что тебя защищают.
      Я понесся домой, бурля молодыми соками: мои двадцать лет вернулись галопом, невероятный гормональный подъем. Я надел свой самый изысканный костюм, с узором в «куриную лапку», приколол ленточку ордена Почетного легиона и нахлобучил парадную Homburg hat, сделанную по мерке у Желло. Зонтик, без него никак нельзя. Отлично. Я прифасонился.
      — Теперь, Каба, вы должны меня оставить. Вы не подходите к моему костюму. Давайте проваливайте. Я пойду делать революцию.
      Он неодобрительно покачал головой и вышел. Он боится нигилистов.
      Тот, кто не испытал чувства свободы, посмотрев фильмы братьев Маркс или «Диктатора» Чаплина, наверное, не поймет, зачем этим вечером я мотался по улицам Парижа, провозглашая любовь к ближнему. Провокация? Безусловно. Что же, по-вашему, можно сделать против Трои? Можно сделаться конем… Затылок еще ныл от удара дубинки, а в голове бродила только одна мысль: подлить масла в огонь гнева.
      И вот, одетый с иголочки, я шел по улице Севр; перед «Лютецией» меня ожидала приятная встреча. Трижды меня останавливали вежливые жандармы:
      — Осторожно, мсье, в вас могут бросить булыжником.
      — Оставьте меня в покое. Я побеждал в Куфре и Нормандии.
      Я показал министерский пропуск.
      Подошел какой-то мерзавец с железным ломом. Типичный француз, чернявый, мускулистый, в зубах окурок.
      — Придурок, — сказал он.
      — Хиляк, — сказала.
      — Фашист! — взревел он.
      — Еврей поганый, — откликнулся я.
      На этот раз я попал в цель. Ничто так не злит трудящихся, как если обозвать их евреями. Я точно знаю, что они чувствуют: то же, что и я, когда меня называют «поганым французом» в Америке. Моя кожа превращается в триколор. Ко мне подкатилась людская волна, и я предпринял стратегическое отступление в сторону жандармов, вопя во всю глотку: «Жидовье!»

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11