Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рассказы, фельетоны, памфлеты 1901-1908

ModernLib.Net / Гашек Ярослав / Рассказы, фельетоны, памфлеты 1901-1908 - Чтение (стр. 9)
Автор: Гашек Ярослав
Жанр:

 

 


      Не зная, что и думать, надзиратель повторил еще раз, что Шейбе пора в часовню.
      – Не пойду,– прозвучало в ответ,– кнедлик у меня отняли, а теперь, когда я им понадобился, со всех ног беги. Не буду министрантом – и точка.
      – Шейба, подумайте, что вы говорите. Это бунт.
      – Какой же это бунт,– принялся защищать Шейбу один из его товарищей,– хоть и говорится: «Служи господу богу»,– но есть ведь тоже хочется, Я так понимаю.
      Пришел главный надзиратель:
      – Шейба, одумайтесь, ступайте в часовню.
      – Не пойду.
      – Тогда пойдете к начальнику.
      – Ну и пусть.
      Известие о бунте арестанта Шейбы быстро распространилось среди надзирателей.
      – Эта камера № 18 давно казалась мне подозрительной,– толковали между собой надзиратели.
      – Арестант Шейба в бога не верит,– разнеслось по всей тюрьме,– за это его к начальнику вызвали.
      Между тем Шейба с серьезным лицом уже стоял перед начальником, сознавая собственную значительность.
      Начальник тюрьмы ругался, побагровев от гнева.
      – Да как ты, свинья, смеешь мне говорить: «Не буду министрантом задаром». Отслужишь мессу и – в карцер.
      – Не буду.
      Придя в отчаяние, начальник тюрьмы в бессильном гневе крикнул:
      – Ну что, будешь министрантом?
      – Не буду.
      – В карцер его,– приказал начальник надзирателю.
      Шейба шел гордо. Теперь он боролся не из-за кнедлика, а из-за принципа. Даже преддверие ада – карцер – не могло его сломить. Он уселся в темноте на нары, радуясь, что никто не заставит его выполнять обязанности министранта.
      В это время начальник тюрьмы, ломая руки, метался по кабинету. Через четверть часа придет капеллан, а у них министранта нет. Какой позор!
      Капеллан опоздал на пять минут. Он не торопясь шел в канцелярию, размышляя о том, сколь ничтожна плата за проповедь и мессу.
      За сегодняшнюю проповедь ему должны заплатить по крайней мере десять крон, а не жалкие три золотых. Да, это было бы по справедливости. За проповедь – столько же, сколько за мессу. Ведь проповедь благотворно влияет на арестантов, особенно сегодняшняя: о том, что о каждой земной твари пекутся на небесах.
      Усмехнувшись, капеллан вошел в кабинет, где начальник тюрьмы удрученно сидел возле печки.
      Увидев капеллана, начальник встал и отдал честь:
      – Доброе утро, ваше преподобие.
      Снова усевшись и уставившись расстроено на печку, он проронил:
      – Вы только представьте себе, Шейба устроил забастовку.
      Капеллан удивленно посмотрел на начальника. Вроде бы трезвый.
      – Но, господин начальник...
      – Шейба взбунтовался, ваше преподобие,– продолжал начальник,– не хочет выполнять обязанности министранта, потому что я его лишил добавочного кнедлика. И я приказал посадить его в карцер.
      – Мне нужно с ним поговорить,– решил капеллан,– откройте карцер.
      Начальник тюрьмы махнул рукой. Если Шейба не послушался слуги государства, которое посадило его в тюрьму, вряд ли он станет слушать слугу господа против которого взбунтовался.
      – Думаю, ваше преподобие, от этого будет мало проку,– бросил он безнадежно.
      Капеллан ушел в сопровождении надзирателя. Начальник тюрьмы остался в одиночестве. Глядя на часы он думал: «А сейчас он, верно, грозит ему пеклом».
      А капеллан стоял в этот момент на пороге темного карцера, рассматривая Шейбу, которого освещал про «икающий сквозь открытую дверь дневной свет. В полумраке на лице Шейбы явственно читалось упрямство. Арестант гордо и непреклонно смотрел на капеллана. Ага, к нему уже депутацию прислали. Он чувствовал себя чрезвычайно важной персоной и отвечал твердым голосом:
      – Нет, ваше преподобие, ни в коем разе министрантом не буду.
      Капеллан прибег к помощи Фомы Кемпийского. Он обрушил на Шейбу несколько высказываний этого отца церкви:
      – Боже, не оставь этого человека в плену ложных заблуждений, но дай ему истину самопознания. Пусть не в себя, а единственно в тебя верует он, о всемилостивейший. Боже вездесущий, наставь его, дабы с охотой служил он тебе. Шейба, станете прислуживать во время мессы?
      – Не стану, ваше преподобие.
      И разразился бой, жестокий бой между Шейбой и капелланом. Бой теолога против бастующего арестанта. За спиной капеллана надзиратель грозил Шейбе ключами. Но Шейба стоял на своем. Даже если надзиратели станут избивать его ключами, как они это умеют, когда никто из заключенных не видит, он не уступит. Он не простой арестант, он поднялся выше...
      Наконец, как и предполагал начальник тюрьмы, капеллан добрался до пекла. Надзиратель счел нужным вмешаться в разговор и добавил то, о чем капелла забыл упомянуть при перечислении адских мук:
      – Черти будут лизать вас, Шейба, огненными языками,– выпалил он, вытаращив глаза.
      – Ну и пусть,– серьезно ответил Шейба.
      Капеллан терял терпение. Рядом в коридоре шумели арестанты, надеявшиеся по дороге в часовню подобрать бычок, они кричали:
      – Хотим в костел, в костел!
      – Вы слышите, Шейба, ваши товарищи жаждут освежить свои души посещением часовни, а вы их этого лишаете. Вы понимаете, что это смертный грех?
      – Я тоже хочу в костел, ваше преподобие, я добрый католик и умру в той вере, в которой меня воспитала мать, но даром быть министрантом не хочу.
      – Стоит вам после мессы попросить у господина начальника прощения, и он снова станет давать вам этот кнедлик.
      Шейба пожал плечами. Он чуял подвох. После мессы! Ишь! Ну, нет! Не на такого напали. После он ничего не получит, посадят в карцер на хлеб и воду.
      – Ваше преподобие,– добродушно сказал Шейба,– кто станет покупать кота в мешке? Береженого бог бережет. Вы говорите, ваше преподобие, господь бог вычеркнет меня из числа сыновей своих. Господу, ваше преподобие, дела нет до таких арестантов, как я. Только я без кнедлика служить не буду.
      – Вы верите в бога, Шейба?
      – Верю.
      – Верите, что бог накажет вас за непокорность?
      – Верю.
      Этот ответ сбил капеллана с толку. Если бы Шейба сказал: «Не верю», он бы ему доказал, наверно, доказал бы, что его ждет божье наказание за неверие. А тут что сказать? Ему нужен министрант, во что бы то ни стало, иначе он не сможет отслужить мессу и потеряет десять крон.
      – Шейба, прошу вас, пойдемте в часовню.
      Ого! Капеллан его просит! Шейба почувствовал себя еще более значительным. Он знал, что садясь нарушает правила, однако опустился на нары.
      «Кто хозяин положения? – подумал Шейба.– Я!»
      – На вас наденут кандалы,– добавил к просьбе капеллана надзиратель, желая придать ей вес.
      – Ваше преподобие, если вы пообещаете мне, что – я получу кнедлик и что мне ничего не сделают, я пойду. А иначе не пойду, даже если меня будут в карцере до посинения держать.
      – Обещаю вам,– сказал капеллан. Шейба, встав, подошел к капеллану:
      – Ваше преподобие, я еще попрошу – дайте мне руку.
      Сбитый с толку капеллан решил, что Шейба хочет облобызать его руку в знак благодарности. Но Шейба бодро потряс протянутую ему руку, добродушно прибавив:
      – Уговор дороже денег.
      Капеллан чуть не лишился чувства от испуга. Что, если Шейба бывший убийца? Ведь капеллан никогда не спрашивал, за что он сидит. По дороге к часовне священник спросил у Шейбы, который шагал с видом победителя, выигравшего почти безнадежное дело:
      – За что вы, собственно, сидите?
      – За грабеж, ваше преподобие, за мелкий грабеж.
      Слава богу, всего лишь за грабеж. Вздохнув с облегчением, капеллан отправился к начальнику тюрьмы сообщить об условиях, на которых арестант Шейба согласился прекратить бунт. Начальник тюрьмы выругался, но что поделаешь, рукопожатие капеллана обойдется государству в сто кнедликов ежегодно.
      Богослужение прошло, как положено. Шейба выполнял свои обязанности с еще большим рвением, чем раньше...
      * * *
      После мессы капеллан вместе с начальником тюрьмы отправился выпить винца.
      – Посудите сами, господин начальник,– сказал священник в винном погребке,– три золотых за проповедь, это все-таки слишком мало. Позаботьтесь, чтобы мне платили десять крон, иначе в следующий раз забастую я...
      А в это время Шейба, вкушая с таким трудом доставшийся ему кнедлик, говорил с набитым ртом:
      – Н-да, братцы, богу до меня дела нет, но без кнедлика я ему не слуга.
      С тех пор в камере номер 18 Шейба пользуется неограниченным уважением.

ТАКОВА ЖИЗНЬ

      (Американская юмореска)
      Мисс Мэри сказала мистеру Вильсону! – Милый Вильсон, нужно быть искренними, ведь уже завтра мы станем мужем и женой. Каждый из нас не без греха. Расскажем же друг другу всю свою жизнь.
      – Я должен начать первым, не правда ли? – спросил мистер Вильсон.
      – Начинай,– сказала мисс Мэри, только ничего не пропускай.
      – Ладно,– сказал мистер Вильсон, устраиваясь поудобнее и раскуривая трубку.– Родился я в Мериенс, в Канаде. Отец мой, милая Мэри, был добрый человек и очень сильный, Медведей по лесу гонял. Короче, добряк каких мало. Так мы спокойно прожили пять лет. И хотя мне было всего-то пять лет, я помню, что отца тогда упекли на десять лет. Ведь он зарабатывал для нас как мог и чем мог. От Мериенс до самых нижних озер нет ни одного более или менее богатого человека, который бы до сих пор не вспоминал про банду папочки Вильсона. Он заработал для нас кучу денег грабежом богатых фермеров. Мне, четырехлетнему карапузу, папочка сделал на именины самый лучший подарок, какой только может быть,– взял меня с собой поглядеть, как они у озера будут купца грабить. «Через год возьму тебя опять»,– обещал он, и так жаль, что его и мое желание не сбылось,– как я уже сказал, папочка схлопотал десять лет.
      Но даже и тогда он сумел сохранить хладнокровие, так как после объявления приговора заявил: «Джентльмены, благодарю вас от имени своих детей, Я тратил в среднем два доллара в день. В году 365 дней, стало быть, за год я истратил бы 730 долларов. За десять лет – 7300 долларов. Джентльмены, еще раз спасибо вам от моих детей за 7300 долларов. Ура!»
      Хозяйство вела моя матушка. Она решила, что хватит жить в глуши, лучше переехать в какой-нибудь город. Хозяйство, правда, продать было трудно, потому что мать хотела получить за него большую сумму, гораздо большую, нежели соглашались за него заплатить. Тогда она просто застраховала наше имущество. Запасы мы тайно распродали. Мне было ровно шесть лет, когда мама подозвала меня к себе и сказала:
      – Мой мальчик, я думаю, твой отец будет тобой гордиться, потому что в таком раннем возрасте ты проявляешь такие способности. Хотел бы ты посмотреть на большой костер? Знаешь, на такой костер, как если бы загорелся наш дом и с ним все остальное?
      – Конечно, хотел бы.
      Матушка продолжала:
      – Ты мечтал о коробочке спичек, на тебе целых пять, и, раз уж ты от этого получишь удовольствие, подойди к сараю, подожги пучок соломы, но только никому ничего не говори, даже если бы отец, когда вернется из тюрьмы, убил тебя – помнишь, как он застрелил негра Торри?
      Я поджег всю ферму. Мы тогда заработали 60000 долларов. Матушка в награду купила мне Библию в изумительном кожаном переплете, каждый сантиметр которого стоит 1 доллар 25 центов. Это была якобы кожа предводителя индейского племени сиоукс, Позднее мы обнаружили, что предводитель жив, а торговец библиями нас надул.
      Матушка моя после нашего переезда в Нью-Йорк не сидела сложа руки. Эта предприимчивая женщина твердо решила, что она станет владелицей большого цирка, в котором будут выступать настоящие индейцы. Она разослала в западные журналы объявления, что краснокожие приличного обличья и с приятными голосами будут приняты на работу. Случилось так, что их пришло примерно тридцать. И среди них – предводитель племени сиоукс по имени Годадласко, или же Звоночек, тот самый, на коже которого нас надул торговец библиями.
      Случай был необыкновенный, и матушка влюбилась в этого краснокожего. Итак, на восьмом году жизни у меня появились новые братишки – премиленькие сиоуксодянчики с бронзовым оттенком кожи, двойняшки.
      Кормить их грудью матушка не могла, потому что Годадласко не пожелал, чтобы они были вскормлены – молоком француженки – моя мать была, как известно, из Канады, а французы когда-то шлепнули там несколько индейских повстанцев. Он приставил к двойняшкам кормилицу-негритянку. И тут случилось так, что отец моих новеньких братиков влюбился в эту негритянку, а когда мне исполнилось девять лет, сбежал с ней на запад, не выполнив договора относительно выступлений в цирке моей матушки. Она, конечно же, потребовала законной защиты. Годадласко, или же Звоночек, был изловлен в одном городе и посажен, а во время очной ставки оскорбил матушку грязным ругательством. Она вытащила пистолет и пристрелила его. Присяжные ее оправдали, и матушкин цирк сделался заведением, которое посещало самое лучшее общество Нью-Йорка и Бруклина. За 50 центов с носа она показывала меня, потому что именно я, девятилетний мальчик, пока шло судебное разбирательство по делу моей матери, орал что есть мочи:
      – Если вы ее осудите, я перестреляю всех присяжных IX, X и XI категорий!
      – Ах,– выговорила Мэри,– как я вас уважаю, Вильсон!
      – А потом,– продолжал мистер Вильсон,– когда мне было десять, я сбежал из Бруклина с девятилетней девочкой, забрав из дома 10 000 долларов. Мы шли по реке Гудзон вверх по течению от фермы к ферме, без остановки-, разве только для того, чтобы устроиться под деревом и прошептать друг другу: «милый-милая...»
      – Ах, дорогой Вильсон! – выразила восторг Мэри.
      – За Олдеби,– продолжал он,– несколько молодцов увидели, как я разменивал стодолларовую банкноту, напали на нас, обобрали до витки и бросили в реку. Девочка моя так и уплыла – у нее оказалась слишком мягкая головка, так что от удара молотком, которым ее наградили те лихие молодцы, она потеряла сознание. Я же, хоть моя голова тоже была проломлена, выбрался из воды и к вечеру доплелся до какой-то деревни; у тамошнего пастора, который обо мне позаботился, забрал аккуратненько все сбережения и с ближайшей станции отправился в Чикаго...
      – Дайте мне руку! – попросила Мэри.– Да, вот так! Как я счастлива, Вильсон, что вы, именно вы будете моим мужем!
      – А дальше,– рассказывал Вильсон,– я мог положиться только на себя. Продолжение было следующее: в десять лет чистильщик обуви, о таких случаях вы, наверное, уже слышали,– я просто хочу заметить, что в Европе в рассказах об Америке всегда используется фраза: «Он был чистильщиком обуви». В одиннадцать лет – все еще чистильщик, в двенадцать – тоже, а в тринадцать меня уже отдали под суд, так как я тяжело ранил счастливого соперника. Той, которую я обожал, было двенадцать лет, и я каждый день чистил ей туфли, Потом,– вы представляете! – на другой стороне улицы в нее тоже влюбился чистильщик, четырнадцатилетний малый, и, чтобы меня доконать, сбавил цену на один цент за пару обуви. Та, которую я боготворил, была очень практична. Чтобы сэкономить цент в день, о»а перешла к моему конкуренту. Я купил револьвер, потому что тот, который я носил с собой постоянно, начиная с восьми лет, казался мне недостаточно надежным, чтобы кого-нибудь застрелить. К сожалению, даже новый револьвер не помог мне ухлопать соперника. Я его только тяжело ранил...
      Мистер Вильсон сказал со вздохом:
      – Поэтому, милая Мэри, очень вам советую, никогда не покупайте револьвер системы «Гриан».
      – Во время судебного разбирательства выяснилось, кто я, собственно, такой и как три года назад сбежал из дома. Я сделался героем дня. Журналы утверждали, что если меня осудят, то народ в исключительных случаях – а таким и был мой случай – может освободить заключенного, а господ присяжных– стереть в порошок. Я сам произнес речь в свою защиту, которую закончил так: «Граждане! В ваших глотках, возможно, уже застряло сдавленное „да“ – очень хорошо, я осужден. Граждане, в ваших глотках, возможно, уже застряло сдавленное „нет“ – очень хорошо, я освобожден».
      Этому спокойствию я был обязан не только всеобщим восхищением, но и тем, что с меня было снято обвинение, а господа присяжные стали чистить обувь только у меня.
      Один издатель в Чикаго выпустил открытки с моими фотографиями, а одни известный богач, который на старости лет не знал, куда девать деньги, захотел меня усыновить. Так что я переехал к нему во дворец.
      Но я был воспитай слишком вольно и не позволил ему делать мне замечания, на что он так обозлился, что его хватил удар.
      Я забрал все, что мог, и уехал на запад, в Сан-франциско – там, уже четырнадцатилетним юношей, выкрасил себе лицо в желтый цвет, заказал длинную черную косу и поступил в кафешантан в качестве китайца, который – наверняка первый и последний – умел правильно петь американские пески.
      Мое инкогнито вскорости было разоблачено настоящим китайцем, торговцем, который после представления обратился ко мне на чистейшем китайском языке. В гневе он так меня отмолотил, что я больше полугода пролежал в больнице.
      – По выходе из больницы,– небрежно продолжал он,– я нанялся на приличный торговый корабль, где все занимались контрабандой. А когда наш корабль взорвали, я, конечно, взлетел на воздух вместе с ним, но упал так удачно, что рыбаки подобрали меня и оставили на берегу, так что я очутился на мели в буквальном смысле слова, особенно касательно моего кармана. Тогда мне было уже пятнадцать лет. У доброго фермера, который нанял меня в пастухи, были большие стада. До города было всего пять часов ходу, так что мне было нетрудно в один прекрасный день отогнать все стадо в город, продать там все 120 голов перекупщику и удрать на восток.
      – Дорогой Вильсон,– восхитилась Мэри,– я мечтала только о вас...
      – Я торговал оружием,– не останавливался Вильсон,– я продавал индейцам спирт, библии и молитвенники, в семнадцать лег я был самым юным проповедником одной секты, индейцы меня уважали и почитали, а так как у одного моего конкурента, тоже проповедника одной секты, дела с торговлей, особенно с продажей спирта и виски, шли лучше, чем у меня, я приказал снять с него скальп...
      – Потрясающе, Вильсон...
      – Потом я поменял массу профессий, убил в драках пять человек...
      – Убить пять человек! Дорогой мой! – Мэри была вне себя от восторга.– Ну какой же вы милый...
      – Я ограбил два банка и наконец, дорогая Мэри,– сказал нежно Вильсон,– сделался совладельцем банкового концерна Вильсон энд компани и владельцем такой прекрасной дамы, как вы, мисс Мэри Овей, владетельница ренты 2000000 долларов... Расскажите теперь о себе...
      – Что же мне рассказать? – задумалась Мэри.– Разве только, что я была богата и богата до сих пор, что жизнь моя текла спокойно и я мечтала о таком муже, как вы, человеке необыкновенном, не как все прочие. И вот вы явились. Дайте мне свою руку...
      Я люблю вас с первой встречи!
      Они поговорили еще немного, а на прощанье мистер Вильсон сказал:
      – О'кэй, завтра утром, в одиннадцать – карета, пастор, костел, и на всю жизнь вместе, Мэри, на всю жизнь...
      – Отличный парень,– сказала сама себе мисс Мэри, когда он покинул ее дворец.– Потрясающий парень, с таким не соскучишься. Да, а что это за книгу он здесь оставил? Видно, из кармана выпала.
      Она бережно подняла с пола книгу, открыла ее и прочитала название: «Искусство ошеломлять молодых девушек, чтобы они влюблялись в джентльменов».
      – Гм,– сказала она разочарованно. Открыв первую страницу, заметила подчеркнутую фразу: «На романтическую историю клюнет любая...»
      * * *
      На следующий день в девять часов утра мистер Вильсон получил длинную телеграмму:
      «Мошенник!
      Я все о вас узнала. Вы не совершили ничего замечательного из того, о чем рассказывали, никого вы не убивали и не грабили, вы заурядный сын Чарльза Вильсона, заурядного честного гражданина! А я-то была о вас такого мнения, негодяй! Между нами все кончено! Не смейте больше показываться мне на глаза!»

ЧЕРНОВА

      Еще совсем недавно жители Центральной Европы изнывали от скуки, На горизонте не предвиделось ничего занимательного. И вдруг неожиданно все пришли в страшное волнение. В центре этой скучающей Европы жандармы некоего государства расстреляли несколько десятков граждан этого же государства. Оказывается, расстрелянные говорили не на том языке, на каком говорили расстреливающие. Впрочем, был и еще один довод: расстрелянные, видите ли, не хотели, чтобы их новый костел был освящен. Не потому, что они не верили в бога. Наоборот: они же сами построили этот костел. Но освящать его явились венгерские священники... Католическо-национальное движение под аккомпанемент выстрелов из винтовок! Вот она, Чернова!
      «Несчастные словаки,– раздавалось в кофейнях и трактирах,– бедные ремесленнички!»
      Люди с симпатией смотрели на этих несчастных, на родине которых под Татрами, было совершено это массовое убийство.
      Несчастный народ! Раньше мы, правда, не очень-то об этом народе беспокоились. Время от времени в каком-нибудь трактире затянем словацкую песню; на масленице нарядимся в словацкие национальные костюмы, попляшем словацкие танцы да загикаем, как словацкие парни в своих горных деревушках под звуки «цыганской музыки». Дамы помечтают еще о словацких вышивках.
      В школах словаков причисляли к чехам. Вообще-то это очень неплохо, когда вдруг оказывается, что твоего народа стало на три миллиона больше. Затем немного беллетристики с сюжетами из словацкого быта, несколько туристических очерков, чтобы все-таки люди знали, какая это красивая страна.
      Вот, кажется, и все, что было связано с нашим интересом к Словакии и словакам. Разве еще только липтовский сыр, брынза да ошчипки – кусочек Словакии в гастрономических магазинах. Можно добавить еще оперетту Легара «Плетельщик корзин» да вспомнить русофила – словацкого поэта Гурбана Ваянского , выступавшего на съездах журналистов. Вот и воя Словакия, какую мы знали.
      Однажды один словацкий литератор где-то под Татрами попал в лапы медведя.
      «Какая это экзотическая страна – Словакия!– говорили читатели.– Сказочная Словакия!»
      Однако общество «Чехословацкое единство», созданное для оказания помощи обучающимся в Праге словакам, влачило жалкое существование. Хотя мы в это же время твердили: «Словакам нужна интеллигенция». А словацкие интеллигенты в Праге при такой «моральной поддержке» чуть не умирали с голода.
      Затем появился норвежский поэт и в открытом письме выступил в защиту словаков против потомков куманов и гуннов.
      В Чехии всеобщий энтузиазм. Глаза светятся радостью. «Ну, этот показал венграм! Поэт из Норвегии! Представляете себе, из самой Норвегии!»
      В этом «из самой Норвегии» лежит весь трагизм наших симпатий к народу, столь нам близкому. Выступление Бьерисона заслужило ту восторженную телеграмму, в которой чешское студенчество выразило свои симпатии норвежскому защитнику наших братьев.
      Благодаря этой телеграмме словаки по крайней мере опять поверят в искреннее отношение к ним чехов: после многих разочарований они вообще перестали верить в братскую любовь.
      Один из наших депутатов парламента даже ездит в Пешт на совещания с их угнетателями, а это все-таки несколько странное проявление братской любви.
      И, наконец, мы дошли до того, что, читая газеты, высказывали даже удивление тем, как давно венгерские власти не арестовывали ни одного словацкого патриота.
      Тут пришла Чернова!
      Осужденный на два года священник Андрей Глинка совершил по нашим городам турне с выступлениями. Ведь это в его родном местечке произошло массовое убийство. Он много говорил нам об угнетении словаков. Для большинства из нас все это были вещи незнакомые.
      Охваченные энтузиазмом, под пение словацких песен мы выпрягли лошадей из его кареты и, провозглашая славу словакам, отвезли его в гостиницу.
      Чего только не вызвала к жизни Чернова! Мне даже кажется, что мы перестали уже быть «глубинным народом», что нас может побудить к действию пролитая кровь. Она брызнула и на нас. Там были и женщины...
      Словацкая женщина! Частица истории несчастного народа. До этого убийства не очень-то много мы знали о словацкой женщине. Люди, побывавшие в Словакии, говорили, что словачки красивы. И на этой констатации наши симпатии кончались. Разумеется, были еще вышивки.
      Когда кто-нибудь заговаривал о том, в каком жалком положении находится словацкая женщина, люди обычно отмахивались: ну, наверно, не так уж все плохо. Кто бы осмелился писать о словацких женщинах, что они духовно бедны!
      В Чернове были убиты и женщины! Словацкая женщина. Как она живет? Однажды я был в центре Оранской жупы , и мне знаком облик словацкой женщины. Натруженные работой руки, а в глазах безнадежность. Тяжкий труд на каменистом горном поле... Зимой приходится брать в долг, а весной нужно долг отрабатывать. И пашет женщина чужое поле. И только если выкроится немного времени, удастся вспахать и свое скудное полюшко.
      Женщина шла за плугом, печальная, сгорбившаяся. А когда запела, это была тоскливая песня. Что ей дала жизнь? Нищету и горе. Мужа дома нет: ушел на заработки. Когда вернется, выплатит долг ростовщику и снова должен будет уйти. А однажды вовсе не вернется... И останется одно утешение – стаканчик водки. Человек пьет, чтобы забыться. Сначала помолится, потом пьет. Ростовщика он не проклинает, прощает ему. Да иначе и нельзя.
      Есть у нее десятилетний сын, ходит в школу и уже знает венгерский язык. Умеет даже петь «Jstem almeg a Magyar», то есть «Боже, храни венгра». Крепкий парень, из него вырастет настоящий венгр. А раз венгр, значит, пан. Спустится с родных гор в низину, к венграм, и забудет свою мать. Да простит ему бог! Там ему будет лучше!
      И дальше бредет сгорбленная женщина за плугом и думает, думает... Слезы выступают у нее на глазах. Это слезы словацкой женщины. В них -отчаяние и безнадежность.
      А от гор эхо доносит новую песню. С панского поля идут девушки. Они работают в поместье главного жупана. Приказчик их обворовывает, а водку разбавляет водой. Одна из девушек сложила песню про вора-приказчика. Она настроена весело. Завтра уезжает в город, на службу к венграм. Ее завербовал на работу некий симпатичный пан, тот самый, который набирает для города служанок, раздает крестики, молитвенники и четки. Читать она не умеет. В счет будущего жалованья взяла четки. Завтра она покинет свои горы и, может быть, больше сюда уж не вернется.
      «Только бы не воротилась с позором,– говорят старики.– Помнишь, как Жофка? Ее потом отвезли куда-то в дома позора. Ну, да благославит тебя господь бог!»
      И старый отец осеняет ее крестом. Что делать: нужно добывать деньги. Чтобы отец позволил дочери отправиться в город, симпатичный пан дал ему пять золотых. Для Оравы это целое состояние.
      Торговцы живым товаром объезжают Ораву, Трен-чин, Нитру, Турцу, Спиш, Гонт, Гемер и вербуют девушек. Торговля идет у них весьма успешно. А когда девчата возвращаются обратно, они привозят с собой болезни.
      Горестная это картина – статистика болезней. А венгерское правительство молчит, ведь дело идет всего лишь о словаках! И если оно изо всей силы противится отъезду за границу венгерских девушек, то в северных, населенных словаками районах оно своим полным безразличием, по существу, поощряет эту торговлю живым товаром.
      Доктор Благо указал однажды на это в сейме. Ответ ему был дан весьма определенный: нигде в Европе правовое положение женщин не находится на таком высоком уровне, как в Венгрии.
      После событий в Чернове министр юстиции заявил в венгерском сейме, что нигде в Европе народы не пользуются такой свободой, как в Венгрии.
      А жандармы этого рыцарского народа стреляли в Чернове по словацким женщинам, И это – в центре Европы в двадцатом веке!

«УМЕР МАЧЕК, УМЕР...»

      (Очерк из Галиции)
      Не было в округе Латувки другого такого страстного плясуна, как Мачек. Ах, как он отплясывал мазурку, и подскакивал, и притопывал, а кунтуш распахнут, а очи горят!
      Как раз по нему была песня Мазурского края:
       Ходит Мачек, ходит, под полою фляжка,
       Вы ему сыграйте – он еще попляшет,
       У Мазуры та натура –
       Мертвый встанет, плясать станет...
      Вот такая же «натура» была и у Мачека. Пусть он как угодно пьян, пусть сидит в корчме куль-кулем и только бормочет: «Святый боже, прости меня»,– но дайте ему услышать музыку, сыграйте ему, и он еще попляшет. Да как! И подскакивать начнет, и притопывать, и кунтуш распахнет, и очи вспыхнут... Но стоит перестать играть – и тогда...
      Тогда достаточно тому же дядюшке Влодеку подойти да тихонько толкнуть его со словами: «Хорошо пляшешь, Мачек»,– и Мачек свалится наземь. Но попробуйте заиграть снова – ой-ой, опять пойдет плясать Мачек, пока звенит музыка.
      Дальше в той песне поется:
       Умер Мачек, умер, на столе, бедняжка,
       Вы ему сыграйте – он еще попляшет...
      И по этой причине многие латувчане думали, что если б и умер их сосед Мачек и уже лежал бы на столе, то стоило бы только сыграть ему, как он пустился бы в пляс.
      Особенно настаивал на таком мнении дядюшка Влодек, однако, увы, не успел убедиться в своей правоте, поскольку сам вскоре умер: задавило его бревном, скатившимся с горы.
      Впрочем, по утверждению другого латувчанина, музыка, под которую плясали крестьяне в Латувке в Смерши и в Богатуве, так грохочет, что способна пробудить и мертвого. На беду свою этим он оскорбил мнение большинства, и его скинули в ручей, из которого он кричал:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12