Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорогой мой человек (№2) - Дорогой мой человек

ModernLib.Net / Современная проза / Герман Юрий Павлович / Дорогой мой человек - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Герман Юрий Павлович
Жанр: Современная проза
Серия: Дорогой мой человек

 

 


— Ну, раз нельзя, то и не надо! — обиделся Володя.

— Ну вот, в бутылку полез, — зевая, сказал Цветков, — я ведь шучу. Впрочем, давайте спать, добрый доктор Гааз, завтра нелегкий день…

Утром у командира было такое лицо, как будто они ни о чем существенном с Володей ночью не говорили — командир и подчиненный, да еще и не слишком разворотливый подчиненный, который так толком и не управился с укладкой своих трофейных медикаментов.

— Здесь вам не заграница! — прямо глядя в Володины злые глаза, сухо и коротко отчеканил Цветков. — Здесь война, и пора это запомнить!

— Заработали, доктор? — уже на марше осведомился Холодилин. — Маленький наполеончик, вот кто этот человек, не согласны?

— По-моему, он отличный командир, — поправляя на спине тяжелый рюкзак со своей аптекой и инструментами, сказал Устименко. — И заработал я правильно!

На исходе дня отряд вышел к железной дороге Солянище — Унчанск. В серой мути дождя из лесу было видно, как мимо будки путевого обходчика на полном ходу проскочила автодрезина с застывшими в ней немцами — в касках, в плащах, со станковым пулеметом на передней скамейке. Из будки выскочил обходчик, сделал «под козырек», долго еще смотрел вслед дрезине.

— Уже служит! — угрюмо произнес Цветков.

Когда совсем стемнело и красным засветилось окошко обходчика, командир с Голубевым рывком открыли дверь в будку, вытащили оттуда за шиворот благообразного, пахнущего селедкой старичка и велели ему вести их к «фашистюгам». Старичок, заламывая руки, подвывая, повалился на железнодорожный балласт, стоя на коленях попросил «милости» — пощадить его старую старость. Но Цветков сунул ему в лицо ствол своего «вальтера», и старичку пришлось вести отряд к переезду, где, по его словам, было никак не меньше шести фрицев.

Теперь рядом с командиром шел старый конник Романюк, за ними, держа гранаты и пистолеты наготове, двигалась «ударная группа» — пересмешник Ванька Телегин, мелиоратор Терентьев и всегдашний подручный командира Митя Голубев. «Резервом» было поручено командовать Бабийчуку.

Из открытой настежь двери избы на переезде доносились унылые звуки губной гармоники. Даже издалека было видно, что там топится печь, отблески огня играли на мокрых рельсах, возле которых медленно прохаживался немец-часовой с карабином под мышкой, тень его с методической точностью появлялась на фоне освещенной двери то справа, то слева.

— Пошли! — резко вдруг приказал Цветков.

И тотчас же «ударная группа» оторвалась от «резерва» и, поднявшись на невысокую насыпь, быстрым шагом пошла к избе.

— Хальт! — взвизгнул часовой, но его визг был мгновенно задавлен бешеной, сиплой и крутой немецкой бранью, таким ее потоком, что Володя не сразу узнал голос Цветкова и далеко не сразу понял нехитрую затею командира.

А когда понял, гранаты уже рвались внутри избы, где только что раздавались тихие звуки губной гармошки, и короткие очереди автоматов гремели в осиновом лесу, за переездом — туда убежал, отстреливаясь, только один оставшийся в живых немец.

— Разрешите, я его достигну, — блестя в темноте глазами, попросил Митя Голубев Цветкова. — Я ночью вижу, товарищ командир, я лес знаю, а он немец-перец-колбаса…

— Отставить! — усталым голосом приказал Цветков.

Из осинника опять донеслась торопливая очередь автомата.

— В бога-свет от страху бьет, — с тоской сказал Голубев.

И, не выдержав, оскальзываясь по глинистому косогору сапогами, побежал за избу.

— Назад, дурак! — закричал Цветков. — Назад…

Но было уже поздно: немцу из его лесной засады решительно ничего не стоило срезать Голубева, мелькнувшего на светлом квадрате окна, из автомата. И он его срезал.

— Все! — негромко констатировал командир. — Вот вам, пожалуйста!

И предупреждение, и горькая угроза, и странная, угрюмая торжественность послышались Володе в этом «пожалуйста».

Похоронили Голубева неподалеку от проселка, километрах в двух от переезда. По-прежнему из желто-серого неба сыпался мозглый дождь, но теперь еще и ветер стал подвывать в старых осинах.

— Жил бы и жил, — негромко, осипшим после немецкой ругани голосом сказал Цветков над открытой могилой. — Жил бы и жил, со славой бы вернулся домой после победы…

Из кармана почерневшего от дождя реглана он вынул пять жетонов, снятых с убитых немцев, бросил их в ноги покойнику и добавил, отворачиваясь:

— Так, может, повеселее тебе лежать будет…

Голубева быстро забросали землей, Цветков закурил и пошел впереди отряда. А однорукий конник Романюк говорил Холодилину:

— Бывает, голос дан человеку — считается от бога. А бывает и командир от него, не иначе. Я честно могу сказать — поначалу предполагал: хвастун и трепло. И даже, извиняюсь, авантюрист. А теперь, други-товарищи, нет. У него этот дар есть, он понимает…

Володя шел сзади, слушал. И, как ни горька была потеря Голубева, вдруг показалось ему, что в ночном, предупреждающем окрике командира и в том, что случилось впоследствии, заложена основа будущего благополучия их летучего отряда «Смерть фашизму».

Глава вторая

ОСЕННЕЙ ТЕМНОЙ НОЧЬЮ…

Шестого ноября 1941 года, в десятом часу мглистого, вьюжного вечера, летучий отряд «Смерть фашизму», никем не замеченный, подходил к околице уснувшего села Белополье.

Встреченный отрядом еще в сумерки длинный и тощий, сильно выпивший мужик, которого за пристрастие его к немецкому слову «папир» сразу же прозвали «Папиром», сказал, что в селе никаких немцев совершенно нет, а приехали из района полицаи — шесть голов, собрались у здешнего председателя колхоза «Новая жизнь» Мальчикова Степана Савельевича, там с утра пекли пироги, варили студень и печенку жарили, наверное будут гулять.

— Какой такой может быть под немцами колхоз? — не поверил мелиоратор Терентьев. — Чего, дядя Папир, мелешь?

Дядька забожился, что колхоз немцы не разогнали, а выкинули лозунг: «Община без Советов», взяли с Мальчикова расписку о том, что община «Новая жизнь» будет работать исключительно на нужды великой Германии, и Степан Савельевич, естественно, подчинился.

— Значит, работаете на фашистов? — угрюмо осведомился Цветков. Стараетесь для врагов родины?

Папир стал что-то объяснять — бестолковое и малопонятное, дыша на Цветкова сладким перегаром самогона, но Цветков отстранился, не выслушав, дядька же заробел и смолк.

Когда миновали околицу села, Цветков приказал Папиру вести отряд к председателеву дому. Дядечка, остановившись, стал вдруг хвалить Мальчикова, но тут место было не для бесед, дядечка почувствовал на небритом своем подбородке холодный ствол автомата и зашагал задами к дому, где гуляли полицаи. Дом был кирпичный, «Новая жизнь» до войны слыла крепким колхозом, Степан Савельевич был награжден даже орденом. И странно и горько было видеть, что за тюлевыми занавесками председателева дома мелькают головы полицейских, назначенных представителями германского рейха, что там пьют водку и закусывают подручные фашистских оккупантов, выродки, предавшие и свою Советскую власть, и родину, и отчие могилы.

— Разговорчики прекратить! — велел Цветков. — Приказания слушать по цепочке. Бабийчука, Телегина и Цедуньку ко мне. Терентьев, вы этого Папира придержите. Устименко, вы где?

— Здесь я! — откликнулся Володя.

Папир опять попытался заговорить и даже схватил мелиоратора за рукав, но тот отпихнул его. Мокрая вьюга засвистала пронзительнее, сквозь густую, плотную белую пелену теперь светились только окна председателева дома.

На высокое, занесенное снегом крыльцо Цветков шагнул первым.

Незапертую дверь он распахнул ударом сапога, так же распахнул и вторую, прищурился от яркого света керосиновой «молнии» и, увидев полицаев, на которых были нарукавные повязки, сказал раздельно, не торопясь, спокойно:

— С праздничком вас, с наступающим…

— И тебя с праздничком, — оборачиваясь к нему всем своим большим, начинающим жиреть телом, ответил пожилой полицай с усами. — Если, конечно, не шутишь.

Тут они и повстречались глазами, и именно в это кратчайшее мгновение пожилой догадался, что сейчас произойдет. Рванув правой рукой из кармана пистолет, он все же успел крикнуть: «Не стреляй, слушай, погоди!»

Он еще что-то хотел сказать, но Цветков был не из тех, которые станут «ждать и слушать», и в эту секунду он и саданул длинной очередью из трофейного «шмайсера» от бедра, как делали это фрицы.

В соседней комнате вскрикнула женщина, пронзительно зашелся ребенок.

Полицаи стадом метнулись к комоду, на котором свалено было их оружие, но тотчас же на полпути застыли: сквозь выбитые стекла во всех трех окошках торчали матово-черные стволы автоматов Цедуньки, Бабийчука и Телегина.

— Значит, празднуем? — ближе подходя к накрытому столу, осведомился Цветков. — Отмечаем?

— Ты что же, гад, исделал? — крикнул ему рыдающим голосом немолодой мужчина в толстовке и полосатом галстуке. — Ты кого, бандюга, убил?

Сердце у Володи вдруг сжалось. Именно в это мгновение он внезапно подумал, что случилось непоправимое несчастье, но какое именно — он еще не знал. И, повинуясь только этому ощущению — ощущению непоправимой беды, он оттолкнул плечом Цветкова и, не думая о том, что его тут могут подстрелить, склонился над усатым полицаем. Тот умирал. Он завалился боком на праздничный стол, и из простреленной головы его хлестала кровь в непочатое блюдо со студнем.

А женщина где-то совсем близко все кричала, и ребенок плакал.

— Руки вверх! — приказал Цветков.

Пятеро полицаев подняли руки. А тот, что был в толстовке, — наверное, председатель Мальчиков, подумал Володя, — рванулся к умирающему, схватил его за плечи и попытался положить на стол, но однорукий дядя Миша Романюк ударом сапога сшиб его в сторону и, уперев ему в живот автомат, пригрозил:

— Убью, не пикнешь…

Крутая, последняя судорога свела умирающего, со звоном упало и разбилось блюдо со студнем, и сразу же замолчали и женщина и ребенок.

— Вывести всех отсюда! — срывающимся голосом велел Цветков. — Кончать этот базар!

— Ой, каты, что же вы сделали! — услышал Володя справа от себя. — Кого вы убили, каты проклятущие!

Он обернулся: женщина в зеленом блескучем платье, держа кудрявого ребенка на руках, стояла у дверной притолоки. Она что-то говорила, из глаз ее текли слезы, но в это время Бабийчук пихнул самого молодого полицая автоматом и велел:

— Битте!

Полицай с изумлением ответил:

— Мы же русские, обалдели вы все?

И тут случилось новое ужасное несчастье: пересмешник и весельчак Ванька Телегин, побелев, выстрелил в лицо этому полицаю. Странно сипя, словно прохудившийся резиновый баллон, полицай постоял немного, потом стал валиться на своего соседа — молоденького, с хохолком на затылке, рыжего, в очках.

— Это что же такое? — взбешенно осведомился Устименко. — Ты что делаешь, Телегин?

— А за русского! — ответил Телегин. — Не смеет он, товарищ военврач…

— Послушайте, товарищи! — крикнул тот, кто был в очках. — Вы должны меня немедленно выслушать, товарищи!

— Тоже пуля занадобилась? — оскалясь, спросил Телегин. — Товарищи мы тебе, изменник родины? Выходи!

Их повели мимо Володи. И Мальчикова в его праздничной толстовке тоже повели, а за ним бежала женщина в ярко-зеленом шуршащем платье, бежала и отталкивала от него пепельно-серого Цедуньку, который, как и все другие, как и они сами, понимал, куда ведут изменников и что с ними сделают в ближайшие минуты. И Володя тоже понимал неотвратимость того, что должно свершиться, и в то же время чувствовал всем своим сердцем, что это не может, не должно свершиться, во всяком случае не совершится, пока жив он Устименко.

Наконец их вывели всех из комнаты, где лежали двое мертвых, и замешкались, не зная , как выполнить дальнейшее . Валил мокрый, косой снег, и, жалко трясясь всем телом, стоял дядька Папир. К нему кинулась женщина, держа ребенка на руках, и ей Володя сказал, не зная сам, что говорит:

— Вам тут нельзя! Слышите? Вы ребенка простудите! Тут же холодно…

Свет из окна освещал ее исступленные глаза, и Володя, словно во сне, услышал, как кричит она Папиру:

— Да скажи же им, объясни, они не знают! Скажи про Степана Савельича, скажи, дядя Роман!

— Так они ж не слушают! — ломким голосом произнес дядя Роман. — Разве ж они слушают? Они же вовсе и не красные, разве красные могут так сделать?

— Минуту! — негромко сказал Володя Цветкову и, сведя его с крыльца, быстро спросил: — Вы слышали?

— А вы крови испугались? — так же быстро осведомился Цветков. — Ужасов войны? Изменников пожалели?

— Я никого не жалею, — приходя в бешенство и совершенно теряя власть над собой, прошипел Устименко. — Я и вас не пожалею, если вы посмеете дискредитировать самую идею партизанской войны. Не пожалею, потому что это бонапартистские штуки — даже не опросив, ничего толком не узнав, вслепую…

И, понимая, что Цветкова в его нынешней слепой ярости ему не убедить такими словами, он схитрил:

— А если они располагают полезными нам сведениями? Тогда как? Ведь в курсе же они дел всей округи, района? Нам как-никак дальше идти.

Цветков подумал, помолчал, потом распорядился всех вести в сельсовет. И Папира повели туда же, и женщину в зеленом.

— Теперь никакого сельсовета не существует, — со спокойной горечью в голосе произнес молоденький полицай в очках. — Теперь там помещение для приезжающих уполномоченных крайсландвирта, начальника сельскохозяйственного округа.

— Вот туда и отправимся, — мирно ответил Цветков.

Опрашивали полицаев порознь — командир, мелиоратор Терентьев, Холодилин и Володя. Устименке достался молоденький, в очках.

— Закурите! — тоном бывалого следователя произнес Володя, протягивая юноше сигареты.

— Я лучше своего, — неприязненно ответил полицай.

От непривычного за эти дни и ночи на походе комнатного тепла Володе стало нестерпимо душно, он оттянул на горле ворот пропотевшего свитера и, не зная, с чего начать, спросил:

— Как вы до этого докатились?

— А почему я должен отвечать на ваши вопросы? — вдруг осведомился юноша. — Кто вы такой, чтобы меня спрашивать?

— То есть как это?

— А очень просто. По лесам нынче бродит немало всякой сволочи — есть и такие, которые, извините, дезертиры…

— Ну, знаете!

— Есть и разных мастей националисты, — продолжал юноша, слепо вглядываясь в Володю блестящими стеклами очков. — Их германское командование довольно умело использует…

— Вы что же, не верите, что мы партизаны?

— А сейчас любая дюжина дезертиров при надобности выдает себя за партизан, так же как немцам они скажут, что искали, «где плен».

— Но мы же… — теряясь, начал было Володя, но юноша перебил его.

— Вы же, — зло и горько передразнил он, — вы же воспользовались вечной добротой нашего Андрея Филипповича, доверчивостью его. Увидев, как ему показалось, «своих», он опоздал , понимаете, и вы его убили! Убили! крикнул юноша. — Взяли и убили, потому что Андрей Филиппович всегда сначала верил , и он поверил, что ваш начальник — свой, а свой, ничего не зная, не станет убивать своего !

— Вы поверьте, — вдруг тихо попросил Володя, — вы только поверьте, потому что иначе нам никуда не сдвинуться. Послушайте, ведь любые бумаги могут обмануть, но вот так, как мы с вами сейчас, обмануть же невозможно! У меня нет бумаг, или там явки, или пароля, или еще чего, чтобы доказать вам, так же как и у вас ничего нет. Есть только мы — два советских человека, так я предполагаю. Я так надеюсь, — поправился он. — Я верю в это! И у нас случилось несчастье, беда, горе. Так давайте же разберемся.

— Давайте, — так же негромко согласился юноша, — но теперь поздно.

— Почему поздно?

— Потому что Андрей Филиппович убит и Толька Кривцов. Их никакими выяснениями не вернешь…

— Послушайте, — сказал Устименко, — но как-никак на вас нарукавная повязка полицая. Согласитесь, что все это не так просто…

— Да, не просто, — устало произнес юноша. — Все не просто в нашей жизни. Это только в пионерском возрасте все кажется удивительно простым и ясным, да и то не всем мальчикам и девочкам… Короче, нас послало на эту работу подполье. Вы, может быть, слышали, что в районах, временно оккупированных фашистскими захватчиками, деятельно работает наша партия и даже продолжает существовать Советская власть?

— Я… слышал, — ясно вспоминая минуты расставания с теткой Аглаей, кивнул Володя. — Конечно, слышал…

— Хорошо, что хоть слышали! — передразнил полицай. — Ну, так вот…

Он все еще пытался свернуть самокрутку, но пальцы плохо слушались его.

— Так вот… Как и что — я вам докладывать не намерен и не считаю нужным, но мы — кое-кто из комсомола — были приданы нашему старому учителю, еще школьному, Андрею Филипповичу, который в начале войны пострадал от нашего начальства. Фиктивно , конечно, а все-таки пострадал. И фашисты с удовольствием привлекли его к себе, они ему доверили полностью, а он подобрал себе нас. И убитый вами Анатолий Кривцов был его связным с подпольем. Догадываетесь, хотя бы сейчас, что вы наделали?

На лбу у Володи выступила испарина.

— Догадались? Герои-партизаны! Понимаете, что происходит, когда непрошеные мстители лезут не в свое дело, когда, ничего толком не узнав, не разобравшись ни в чем, всякие ферты шуруют по-своему…

— Ну, мы не ферты, — вспыхнул Володя, — нам тоже не сладко!

— А кому нынче сладко? Кому? Им не сладко, они нервные! От нервности Андрея Филипповича так, за здорово живешь, застрелили, из-за нервности, из-за того, что не может слышать слово «русский» от полицейского, — Толя наш убит. Ах, им не сладко! Ах, они переутомились!

Губы полицая задрожали, лицо вдруг стало совсем мальчишеским, и, всхлипнув, он сказал с такой силой отчаяния, что у Володи сжалось сердце:

— Идиоты со «шмайсерами»! Герои из мелодрамы! Дураки вонючие! Мы только развернулись, только начали, мы бы…

Громыхнула дверь, вошел Цветков — белый как мел, с присохшей к лицу гримасой отчаяния — и, увидев плачущего «полицая», заговорил быстро и невнятно:

— Я все понимаю, Сорокин, я принимаю всю вину на себя, я отвечу за свои поступки, готов ответить по всей строгости законов военного времени, но сейчас нам нужно уходить, фашисты могут нагрянуть, а мои люди не виноваты в моей дурости, я не имею права ими рисковать. Вы, конечно, отправитесь с нами, у вас нет иного выхода…

— Нет, есть! — с ненавистью глядя в белое лицо Цветкова мокрыми от слез близорукими глазами, ответил Сорокин. — Мы обязаны оставаться тут. Теперь, после вашего идиотского рейда, нам еще больше доверят оккупанты, и мы обязаны это доверие использовать полностью. И не вам нас снимать, не вы нас сюда поставили, не вы нам дали эту каторжную работу…

Он долго сморкался, задыхаясь от слез, потом протер платком очки, отвернулся и спросил:

— Ну как мы теперь будем без Андрея Филипповича? Как? У нас и коммуниста теперь ни одного нет, понимаете вы это? И связь нарушена, теперь ищи ее — эту связь…

— Связь отыщется, — тихо вмешался Володя. — Если у вас действительно такая организация, то как может быть, что вас не отыщет подполье, не свяжется с вами? Да и сами вы сказали, Сорокин, что теперь вам оккупанты должны еще больше доверять…

— Они Андрея Филипповича будут хоронить! — вдруг с ужасом воскликнул Сорокин. — Вы представляете? Они будут его хоронить как своего героя, они из этого спектакль устроят, а наши люди будут плеваться и говорить: «Иуда!»

Ссутулившись, не зная, что ответить, вобрав гордую голову в плечи, Цветков вышел из комнаты, а Сорокин деловито велел Володе:

— Прострелите мне руку, что ли! Не мог же я в перепалке остаться совершенно невредимым. Хоть это-то вы можете? И с другими с нашими нужно что-то придумать, а то донесет какая-нибудь сволочь о нашей тут беседе… Только не насмерть…

— Я — врач, я анатомию знаю, — угрюмо ответил Володя.

На рассвете летучий отряд «Смерть фашизму» был уже далеко от Белополья — километрах в пятнадцати. Люди шли насупившись, молча, подавленные. Уже все знали трагические подробности налета на «полицаев». Цветков шагал, опустив голову, сунув руки глубоко в карманы реглана. До дневки он не сказал ни единого слова, а когда рассвело, Володя с тревогой увидел, как за эту ночь завалились его щеки и обсохли губы — знаменитый «лук Амура».

— Я заврался, Устименко, — сказал он наконец, садясь на бревна в заброшенной лесопилке и устало вытягивая ноги. — Я вконец заврался и не понимаю, имею ли право жить теперь, после совершенного мною убийства. Надо смотреть правде в глаза — я убил коммуниста, подпольщика, убил, полагаясь на свою интуицию, на понимание по виду — что такое предатель и изменник…

— Вот вы интуицию поносите, — негромко перебил Володя. — И ругаете себя, что по виду! Но ведь я тоже только по виду, или благодаря интуиции, за них заступился. Тут, по-моему, дело другое…

— Какое такое другое? — раздраженно осведомился Цветков.

— А такое, Константин Георгиевич, что мне — вы, конечно, можете ругаться — совершенно невозможно тут поверить в измену и предательство. Наверное, это глупо, но когда я вижу мальчишку очкарика с эдаким хохолком, я не могу! Понимаете? Мне неопровержимые улики нужны, и ни на какой ваш интеллект я не поддамся. Я слишком в мою Советскую власть верю, для того чтобы так, с ходу, на предателя клюнуть…

— Что-то вы курсивом заговорили, — усмехнулся Цветков. — В общем это, разумеется, очень красиво: чистый грязью не запачкается — оно так, но жизнь есть жизнь…

Володю даже передернуло.

— Ненавижу эту формулировочку! — сказал он. — И всегда ее в объяснение низкого и подлого пускают.

— Значит, Володечка, вы вообще в измену не верите? В возможность таковой?

— Не знаю, — помолчав, произнес Устименко. — Во всяком случае, в измену, как вы ее себе представляете, не верю. И когда я только увидел этих полицаев, сразу подумалось: не так что-то!

— По физиономиям?

— Вы бы все-таки не острили! — попросил Устименко. — Правда в данном случае далеко не на вашей стороне, это следует учитывать.

— Насчет наполеончика?

— И насчет наполеончика тоже, — угрюмо подтвердил Володя. — Вам бы за собой в этом смысле последить.

— Ничего, вы одернете!

— Иногда вас не одернешь! Когда вы, например, зайдетесь в вашем командирском величии. Ведь это нынче с вами можно разговаривать, и то только по случаю беды, несчастья, а то извини-подвинься…

— Так ведь я все-таки командир?

— Советский! — сурово и прямо глядя в глаза Цветкову, произнес Володя. — Это существенно! И именно поэтому я на вашем месте поговорил бы с народом насчет всего того, что произошло…

Цветков зябко поежился, потом сказал:

— Кое в чем вы и правы! Мне, к сожалению, представлялось в бою все очень простым и предельно ясным.

— В бою так оно и есть, по всей вероятности. А ошибка совершена нами в разведке и в доразведке. Вернее, в том, что ничего этого просто не было.

— Ладно! — кивнул Цветков.

И велел дяде Мише собрать народ.

Неожиданно для Володи говорил Константин Георгиевич сильно, круто и талантливо. Не то чтобы он себя ругал или уничижал, он точно и ясно сказал, что, "упустив из виду многое, не надеясь и даже не мечтая увидеть здесь своих , я — ваш командир — повинен в большом несчастье. Попытаюсь всеми силами, а ежели понадобится, то и кровью, искупить невольную свою (а это еще хуже для меня в таком случае, как пережитый) вину и, во всяком случае, ручаюсь вам, что ничего подобного не повторится…"

Сбор, или собрание, или заседание отряда «Смерть фашизму», прошел, что называется, на высоком уровне. Досталось неожиданно и доценту Холодилину, которому, как выяснилось, дядя Роман, Папир, тоже пытался что-то растолковать, но доцент от Папира стругался. Попало и Романюку, как опытному вояке. В заключение Иван Телегин сказал:

— Товарищи дорогие, помогите! Ну, вернусь до жинки, Маша, моя дочечка, подрастет, спросит дитячьим голосом: папуля, а как ты воевал с погаными фрицами? Что ж я отвечу, товарищи дорогие? Нашего комсомольца Толю Кривцова убил? А?

— А ты не журыся, Ивочка, — сказал Бабийчук. — Ты навряд ли, голубочек, до того дня и сам доживешь. Война, она, брат, дли-инная…

Люди невесело засмеялись, разошлись. Цветков, жалуясь на то, что здорово холодно, притулился в своем углу и, закрыв глаза, сказал:

— В общем, шуточки войны.

И добавил:

— А насчет дочки Маши — это он ничего! В основном же, если вдуматься, то такие истории оглашать не следует. Ничего в них воспитательного нет. И лучше пусть их все Маши всего мира не знают!

— Нет, пусть знают! — насупившись, ответил Устименко. — Пусть даже очень знают.

— Для чего это?

— Для того, чтобы таким, как вы, неповадно было людей убивать.

— Ну, а если бы это действительно изменники были?

— Значит, вы от своей точки зрения не отступили?

— Я повторяю вопрос, Устименко: если бы они действительно были изменниками?

— Тогда бы их следовало судить и стрелять .

— Но сейчас ведь война!

— Существуют военно-полевые суды, насколько я слышал.

Усмехнувшись, Цветков закрыл глаза и как будто задремал, а Володя отошел от него к мелиоратору Терентьеву, который, уютно устроившись в опилках, объяснял бойцам, почему у него лично, несмотря на все «переживания», хорошее настроение.

— Оно так, оно, разумеется, нехорошо вышло, — сыпал Терентьев, нехорошо, даже ужасно. Ванька Телегин вон как переживает, — он кивнул на притулившегося у гнилой стенки Ивана, — но уроки извлекли. Правильно командир себя критиковал, правильно доложил нам всем, что пьяненький этот дядька, дядя Роман, Папир, хотел с нами поделиться своими соображениями, но мы не допустили…

— Я не допустил! — крикнул зло Цветков. — Я!

— Не допустили, — потише повторил Терентьев. — Это, конечно, тяжелый урок. И помню я, еще по молодости читал где-то, что партизанская война это великое дело, а «партизанщина» — плохо! Вот тут мы и проявили партизанщину. А теперь доложу я вам, товарищи, почему у меня лично все-таки настроение хорошее: потому что лично я убедился — здесь, в глубоком тылу, на Унчанке, живы наши дружки, действуют, живет подполье, трудно, а все ж оно есть. И под оккупантами, а все ж — наша земля. В дальнейшем же, конечно, надо согласовывать…

— Правильно, Александр Васильевич, — издали, довольно спокойно, но не без иронии в голосе, заметил Цветков, — верно все говоришь, только согласовывать нам на марше бывает все ж довольно затруднительно. В условиях болот, да еще нашей в этом деле неучености…

— Болота подмерзнут, — ответил Терентьев, — уже подмерзли, а неученость — дело прошлое. Сейчас хороший урок получили, надолго запомним. И даже имею я предложение: направить меня на связь — поищу, авось чего и нанюхаю толкового, на след нападу.

— Ладно, обдумаем, — велел Цветков. — А теперь и поспать невредно.

Праздник, седьмое, отлеживались, а восьмого ноября с утра Александр Васильевич Терентьев, мелиоратор, пошел на Щетинино, чтобы там начать поиски связи с подпольем, «нанюхать», по его выражению, хоть единого стоящего мужичка и вернуться в дом отдыха «Высокое», о котором у Цветкова были кое-какие благоприятные сведения. Председатель колхоза «Новая жизнь» Мальчиков и «полицай» Сорокин не могли не помочь — в этом Терентьев был совершенно уверен. «Ну, а если провал, то на войне бывает, что и убивают, — с невеселой усмешкой сказал мелиоратор, прощаясь с Цветковым. — Война такое дело…»

Вид у него был штатский, очень пожилой дядечка, измученный, документов никаких. На рассвете они с Цветковым выдумали подходящую биографию с максимальным приближением к правде — фамилия та же, профессия мелиоратор, был репрессирован советскими карательными органами за спекуляцию, бежал из места заключения во время бомбежки, слонялся по лесам, боясь попасть вновь в тюрьму…

— Ну, а если все-таки прижмут? — сощурившись на мелиоратора, осведомился Цветков.

— У меня сердце хреновое, — тонко улыбаясь, ответил Терентьев, — долго им не покуражиться.

— Хитренький! — усмехнулся командир.

— Да уж не без этого…

И, деловито попрощавшись со всеми за руку, мелиоратор ушел.

А Володя долго смотрел ему вслед, почему-то совершенно уверенный в том, что больше никогда не увидит выцветшие эти, светлые глаза, загорелое, в мелких морщинках лицо, не услышит глуховатый, окающий говор.


Я ХОЧУ БЫТЬ КОНТРАБАСОМ!

"В.А.!

Проездом появился Евгений — мой удачливый и учтивый братец! От него мне стало известно, что он видел некоего профессора Баринова, а от профессора стало известно про переплет, в который ты попал там, у себя. Известны, имей в виду, все решительно подробности, вплоть до твоего поведения в изоляторе, когда, по существу, ты понимал: приговор, не подлежащий обжалованию, вынесен. Это не мои слова, это слова Баринова. Боже мой, и чего я кривляюсь, все равно это письмо не попадет не только к тебе, но даже и на почту, так почему же не писать всю правду? Ты ведь знал, что болен чумой? И только потом выяснилось, что это всего только скарлатина.

Знаешь, даже Женька рассказывал мне все твои обстоятельства с восторгом. И совершенно искренне. Он умеет, между прочим, восхищаться и умиляться чужими подвигами, а в театре умеет «переживать». Знаешь, я заметила, что люди с трусливой и мелкой душонкой, так же как очень жестокие человечки, склонны к проявлению именно вот такой чувствительности — в театре, в кино, вообще там, где это себе недорого стоит. Люди же по-настоящему добрые, как правило, сопереживают не изображению страданий или подвигов, а помогают в страданиях делом и, совершая сами подвиг, не относятся к своему поступку почтительно. Здорово? Я ведь не такая уж дура, Володечка, как тебе казалось на прошедшем этапе наших взаимоотношений.

Ой, как страшно мне было слушать Женьку!

Знаешь, как он рассказывал?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8