Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Золотая классика - Россия молодая. Книга 1

ModernLib.Net / Художественная литература / Герман Юрий Павлович / Россия молодая. Книга 1 - Чтение (стр. 25)
Автор: Герман Юрий Павлович
Жанр: Художественная литература
Серия: Золотая классика

 

 


      За щами рыбак Парфен, мужчина суровый и малоразговорчивый, вдруг сказал:
      – Пусть здоров будет на долги годы Афанасий Петрович. Я его и за вихры драл в старопрежние времена, а нынче велю: поклонитесь господину Крыкову. Он проведал, что монаси из Николо-Корельской обители зло удумали: новых рыбарей себе набрать покрутчиками, а про вас, которые были на верфи, монаси порешили не вспоминать. Возьмем, дескать, новых служников, будут покорнее. И не пожалел труда Афанасий Петрович: всех рыбарей обошел и объехал – и ближних и дальних, – упреждая, чтобы не нанимались в обитель, не делали худо против братьев своих, Белого моря старателей. Никто из нас не пошел покрутчиками в монастырь, пришлось келарю снова вам кланяться...
      Рябов взглянул на Крыкова, – тот сидел опустив голову, красный, катал крошки на столе.
      – И отказались мы все от монастырских прибытков. Куда бы келарь обительский ни направлял стопы свои, там знали, как надобно делать, научил Афанасий Петрович! Вот он каков Афонька, таможенный капрал!
      Молчан сидел неподалеку от Рябова, щурился на огонек свечи, думал свою думу. Старичок самоедин Пайга ушел спать в сенцы, совсем душно ему было в горнице. Штофа не хватило, пришлось еще посылать к Тощаку.
      Разомлев после голодного житья на верфи, многие рыбаки в тот день так и не дошли до своей избы: кто полез на печь – спать, кто завел песню без конца, кто еще раз отправился в баню – попарить кости до глубокого нутра. Бабка Евдоха всех мазала беликом – доброй мазью из медвежьего сала, поила старым и верным снадобьем, настоенным на лютике, утешала, угощала. Дверь в избе то и дело хлопала, приходили соседи – кто с пирогом, кто с грибником, кто с кислой брусничкой – послушать, погуторить, посоветовать. Таисья, замучившись, уснула, сидя на лавке...
      С утра многими санями поехали в монастырь. День выдался погожий, солнечный, у монастыря покрутчиков встречали монахи с поклонами, чинно, по приличию. В келарне были накрыты столы, покрутчики входили четверками, кланялись иконам, кланялись келарю, он благословлял. Кормщик называл по именам своих людей: вот тебе, мол, отец келарь, тяглец, вот тебе – весельщик, вот тебе – наживочник, а кормщить – благослови меня. Келарь задавал приличный вопрос:
      – Спопутье ведомо ли тебе, кормщик?
      – Ведомо, отче.
      – Глыби морские, волны злые, ветры шибкие – ведомы ли?
      – Так, отче, ведомы.
      – Поклонился ли честным матерям рыбацким, что покуда жив будешь, не оставишь рыбарей в море?
      – Поклонился, отче.
      – Иди с миром!
      Садились за столы – пить большое рукобитие. Послушники, опустив очи, ставили на столы водку – по обычаю. Первым блюдом шла треска печеная, в масле и яйцах, за треской подавали навагу в квасе с луком. Обитель на сей раз не поскупилась – настоятель напугался, что вовсе останется без служников; отец келарь ходил вдоль столов, сам подкладывал кушанья, ласково напутствовал покрутчиков, чтобы с богом в душе готовились к лову. Рыбаки помалкивали: нынче келарь хорош, каков будет к расчету?
      Вышли из трапезной под вечер. Уже вызвездило, опять взялся морозец. Когда лошадь пошла рысцой по монастырской дороге, Семисадов невесело сказал Рябову:
      – Ну что, кормщик Иван Савватеич? Отслужились мы матросами?
      Рябов не ответил, покусывал соломинку.
      – Так-то, брат, – сказал Семисадов, – отшумелись мы с тобой. Посмирнее жить, что ли, начнем, как думаешь?
      Молчан ответил вместо Рябова:
      – Смирен пень, да что в нем?

5. ПИСЬМО

      Дорогу к обители покрыло наледью, но весенние ручьи уже звонко шумели в чистом холодном вечернем воздухе. Свежий ветер посвистывал в ушах, лошади фыркали.
      У монастырских ворот маленький солдат соскочил с коня, постучал сапогом. Отец воротник испуганно посмотрел на конных воинских людей, спросил, для чего приехали. Сильвестр Петрович велел отворять без промедления.
      Настоятель был немощен, нежданных гостей принял Агафоник. Он был в исподнем, едва успел накинуть на плечи подрясник. В келье отца настоятеля было душно, пахло жареной свининой. Иевлев сел, заговорил сразу о деле. Агафоника от страху прошиб пот, он замахал короткими руками, стал грозиться владыкою Важеским и Холмогорским Афанасием. Сильвестр Петрович прервал:
      – Дело, за коим я прибыл в обитель, решено именем государевым. Морского дела старатели надобны к Москве. Что монастырь из своей казны заплатил за сих людей тяготы и повинности, – то дело доброе и святым мужам зачтется навечно. Не будем же, отче, время наше терять без толку, а посмотрим список служников ваших, дабы могли мы некоторых и вам оставить, а иных безо всякого промедления по указу государеву отправить к Москве...
      Агафоник присмирел, подал лист. Сильвестр Петрович стал писать, кто останется на работах в монастыре, кто пойдет служить царю. Келарь цеплялся за каждого, говорил, что монастырь оскудеет, что монахи пойдут по миру. Когда дело дошло до Рябова, келарь взвыл не на шутку. Иевлев рассердился, топнул ногой, Агафоник завизжал. Спорили долго, наконец Сильвестр Петрович сдался: ему более нужны были корабельные плотники и мастера, нежели кормщики. Рябова решено было оставить в монастыре артельным кормщиком. Семисадов, Лонгинов, Копылов, Аггей Пустовойтов и многие другие назначены были к Москве. С поклонами провожая Иевлева до ворот, Агафоник спросил, для какого промысла батюшке-царю надобны морского дела людишки. Сильвестр Петрович ответил:
      – То, отче, дело не наше...
      – Давеча иноземец лекарь Дес-Фонтейнес молвил, будто татарина будем воевать...
      Иевлев, принимая из рук солдата повод, ответил с недоброй усмешкой:
      – Лекарю, я чаю, виднее.
      Когда Сильвестр Петрович вернулся домой, Апраксин сидел в своей обычной позе у огня, делал математические вычисления. Две остромордые собаки лежали у его ног. Наверху, в горнице, негромко пела Маша...
      – Словно птица, – сказал, улыбаясь, Федор Матвеевич, – весь вечер нонешний поет. И так славно... – Потянул к себе кожаную сумку, лукаво посмотрел на Иевлева, вынул из сумки письмо.
      – Прочти!
      Сильвестр Петрович развернул лист, впился глазами в прыгающие, неровные торопливые строчки царева письма:
      «Понеже ведает ваша милость, что какими трудами нынешней осенью под Кожуховом через пять недель в марсовой потехе были, которая игра, хотя в ту пору, как она была, и ничего не было на разуме больше, однако ж, после совершения оной, зачалось иное, и прежнее дело явилось яко предвестником дела, о котором сам можешь рассудить, коликих трудов и тщания оное требует, о чем, если живы будем, впредь писать будем. С Москвы на службу под Азов пойдем сего же месяца 18-го числа...»
      Иевлев читал, Маша наверху пела:
 
Ласточка косатая, ты не вей гнезда в высоком терему.
Ведь не жить тебе здесь и не летывать...
 
      – Прочитал? – спросил Апраксин.
      Сильвестр Петрович молча кивнул головою. Потом сказал грустно:
      – А нас не зовут...
      – Позовут! – уверенно ответил Федор Матвеевич. – Не нынче, так завтра, а не завтра, так послезавтра. Еще навоюемся, Сильвестр. Сие только начало, как Переяславль был началом нонешнему корабельному делу...

6. В МОРЕ

      В море монастырские служники вышли, едва только воды очистились ото льдов. На карбасах вздевали паруса, долго махали женам, стынущим на берегу. Было еще холодно, с ветром летели колкие снежинки.
      Когда карбас проходил мимо верфи, Рябов повернул голову к черным махинам, к кораблям, только что спущенным на воду.
      У пристани чернели «Святое пророчество», «Павел», «Петр» и еще новые суда.
      – Во, сколь много! – тихо, с восторгом сказал Рябов.
      – Флот! – шепнул рядом Митенька.
      Город Архангельский уходил все дальше и дальше назад, ветер посвистывал в парусах. Делалось холодно.
      Рябов переложил руль, натянул вышитые Таисьей рукавицы, прищурился, ходко повел головное судно в море. Сзади на карбасах забегали, вздевая паруса. Что делал артельный – Рябов, то командовали и другие кормщики...
      – Так ли? – крикнул от мачты Молчан.
      – Так, так! – кивнул Рябов.
      На баре ветер засвистал пронзительнее, суда накренились, пошли быстро, словно полетели. Митенька, хромая, подошел к кормщику, посмотрел веселыми искрящимися глазами, спросил:
      – Любо, дядечка?
      – Любо! – не сразу ответил Рябов. – Как ни было б многотрудно, а нет мне жизни без моря. Скажу по правде: ушли наши давеча от монастыря в дальний поход, на дальнее море, прошел слух – бить татарина. Меня не взяли. Весело ли оставаться? Ничего не поделаешь – остался. А нынче и вздохнул, как паруса вздели. Толичко и дышу здесь, а в городе душно мне, пыльно, скучно...
      Он смотрел вдаль, как смотрят поморы, – сузив глаза, почти не мигая, острым ясным лукавым взглядом. Необозримое, громадное, в мелкой злой зыби раскинулось море, глухо и грозно предупреждая: «Берегись, человек, куда ты со мною тягаться задумал!»
      – Вишь! – сказал Рябов. – Пугает! А? Да мы-то с тобой не пугливые, верно, Митрий? Как думаешь? Мы его вот как знаем – морюшко наше! Нас так просто не возьмешь...
      Он помолчал, глядя туда, где небо смыкалось с волнами, потом спросил:
      – А что они за моря такие, Митрий, Черное да Азовское? Вроде нашего, али подобрее?

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
РОССИЙСКОМУ ФЛОТУ БЫТЬ

      «И уже несуетная явилась надежда быть совершенному флоту морскому в России».
Предисловие к «Морскому уставу»

 
Плащ и кольчугу! Через час – вперед.
Рог не забудь. Пусть вычистят мою
Пистоль, чтобы не выдала в бою...
Пусть кортик абордажный по руке
Приладят мне...
Пусть пушечным сигналом в должный срок
Оповестят, что сборов час истек...
 
Байрон

      Понеже корень всему злу есть сребролюбие, того для всяк командующий должен блюсти себя от неправого прибытка... а такой командир, который лакомство велико имеет, не много лучше изменника почтен быть может.
Петр Первый

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1. ВНОВЬ В АРХАНГЕЛЬСКЕ

      Прошло несколько лет.
      В последних числах декабря 1700 года, в студеную, морозную ночь у ворот дома воеводы архангельского и холмогорского князя Алексея Петровича Прозоровского, что сменил Апраксина, остановился кожаный дорожный возок, запряженный четверкой гусем. Было очень холодно, в небе ходили голубые копья и мечи северного сияния, за Двиною тоскливо выла волчья стая. Татарские кони в санной запряжке прядали ушами, на ресницах лошадей, на ушах, на спутанных гривах сверкал иней.
      В возке раздался смех, возня, потом оттуда вперед валенками-катанками выскочил молодой человек в ловком полушубочке, опоясанном шарфом, при сабле и пистолете, в треухе. За ним вылез другой – поменьше ростом, поплечистее, в медвежьей, для дальнего пути, шубе.
      – Чего ж не стучишь? – сказал тот, что был в шубе, ямщику. – Застынем на стуже эдакой. Стучи живее!
      Ямщик соскочил с облучка, пошел бить кнутовищем в ворота.
      – Вот и возвернулся я, Сильвестр Петрович, к дому к своему, – сказал тот, что был помоложе. – Сколько годов прошло, а сполохи все играют, словно и не миновало вовсе времени.
      Иевлев молча вглядывался в строения воеводской усадьбы.
      – Ишь настроил себе Алексей-то Петрович, – заметил он с насмешкой. – Апраксин куда беднее жил. А этот – и палаты новые, и башни, и чего только не вывел. Видать, крепко кормится на воеводстве...
      К ямщику не торопясь подошел караульный в огромном бараньем тулупе, с алебардою. Спросил трубным голосом:
      – Кого бог несет?
      – К воеводе-князю с царским указом от Москвы, – ответил Иевлев. – Померли они там, что ли?
      – Зачем померли? Ночь, вот и спят люди божьи. Навряд ли теперь достучишься. Воротник у воеводы глуховат, а другие которые слуги – тем ни к чему, стучат али не стучат...
      – А если пожар? – спросил Иевлев.
      Караульщик сердито сплюнул:
      – Для чего бога гневишь?
      И сам стал стучать древком алебарды в ворота, сшитые из толстых сосновых брусьев. Погодя подошел другой караульщик – тоже ударил древком. За частоколом лаяли псы, а более ничего не было слышно.
      Впятером – приезжие и караульщики – нашли большое мерзлое полено, отодрали его от земли, стали бить поленом в ворота так, что закачался весь частокол. Наконец завизжали двери в воеводской караулке, старческий голос закричал с натугой:
      – Тихо! Боярску крепость повалите! Что за люди?
      Иевлев с бешенством крикнул, что коли сейчас не откроют, он хоромы подпалит огнем, не то что крепость повалит. В воротах отворилась калитка. Приезжие вошли в сени; боярские хоромы дохнули горячим, душным теплом, запахом инбирного теста, росным ладаном. Зашелестели, забегали тараканы, храп на половине воеводы стих, воевода – в исподнем платье, всклокоченный, опухший от сна – вышел к гостям, готовый к тому, чтобы затопать на дерзких ногами, отослать их на конюшню, под кнут. Но Иевлев встретил его таким свирепым блеском холодных синих глаз, таким окриком, такой неучтивостью, что Алексей Петрович попятился, сам первый, да еще ниже, чем по чину надлежало, поклонился, велел подавать себе халат, топить поварню, баню, стелить дорогим гостям пуховые перины да собольи одеяла...
      – Отоспаться успеем, князь! – сказал Иевлев. – Наперед всего изволь прочесть указ его величества, отписанный к тебе!
      Сняв кожаную сумку, висевшую слева на ремне, Иевлев раскрыл ее, достал косо оторванный, грязный кусок бумаги, на котором нацарапаны были рукою Петра разбегающиеся неровные строчки. Воевода взял указ, поцеловал, заорал на слугу, чтобы подавал немедля очки. Слуга с заячьим писком – воевода на него замахнулся – выскочил из горницы и пропал: очков князь не имел, все это знали, бумаги читал Алексею Петровичу дьяк Гусев. Угадав причину замешательства, Сильвестр Петрович взял в левую руку шандал с оплывшими сальными свечами и велел всем слугам и пробудившимся от сна домочадцам выйти вон. Когда в горнице осталось всего трое людей – испуганный воевода, сам Иевлев и его офицер, которого он ласково называл Егоршей, – Сильвестр Петрович запер обе двери и негромко, твердым голосом, показывающим всю значительность царевых слов, прочитал:
      «...а посему указал у города Архангельского боярину князю Алексею Петровичу Прозоровскому на малой Двине речке построить крепость. И ту крепость строить города Архангельского и Холмогорского посадскими и всякого чина градскими людьми, и уездными государевых волостей, и архиепископскими и монастырскими крестьянами, чьими бы кто ни был, ибо в опасении пребываем, что король свейский Карл великие беды учинит нам посылкою воинских людей кораблями и галеасами и галерами через море для разорения города Архангельского. И чтобы тех неприятельских людей в двинское устье не пропускать и города Архангельского и уезду ни до какого разорения не доводить и обо всем том писать почасту в Новгородский приказ...»
      Сильвестр Петрович дочитал бумагу, сложил ее бережно, протянул воеводе. Прозоровский, готовый было к тому, что приезжий офицер явился, дабы схватить его и в кандалах везти на Москву в Преображенский приказ за слишком вольное «кормление» на воеводстве, – не веря ушам, стоял неподвижно, посапывал коротким задранным носиком. Потом, очнувшись, испугался больше прежнего: шведы идут на Архангельск?
      – Еще не идут, – ответил Иевлев, – но весьма могут пойти, чтобы здесь покончить с кораблестроением морским и запереть Русь без выхода в Студеное море.
      Боярин охнул, перекрестился, сел, зашептал бессмысленно:
      – Об том знают бог да великий государь...
      Высокий ростом офицер Егорша пренагло фыркнул на испуг князя, ответил с издевкою:
      – И богу ведомо, боярин воевода, и великому государю ведомо, и нам, грешным, сие знать надобно...
      Иевлев, барабаня пальцами по столу, позевывал с дороги, смотрел в сторону, на стенной ковер, увешанный оружием – булавами, мечами, буздыганами, пищалями, сулебами, охотничьими, окованными серебром, рогатинами, – эдакое оружейное богатство у вояки-князя!
      – Шведы нас... воевать! – воскликнул князь. – Да как же мы, сударь, совладаем при нашей скудости, где войска наберем, пушки, кулеврины... Легкое ли дело – крепость! Как ее построишь? Ты сам посуди, вникни: шведы сколь великий урон нам учинили под Нарвою. А там видимо-невидимо войска нашего было, сколь обученных, преславных генералов, сам герцог де Кроа...
      Иевлев ответил со спокойным презрением:
      – Те генералы и герцог де Кроа – гнусные изменники. Кабы не они, еще неизвестно, чем кончилась бы нарвская баталия...
      – Вишь, вишь! – не слушая, закричал князь. – Вишь! И то разбиты были наголову, а здесь, как будет здесь? Побьют, ей-ей побьют, и с крепостью побьют, и без крепости...
      Он вскочил с лавки, покрытой ярких цветов ковром, наступая на полы длинного стеганного на пуху халата, метнулся к Иевлеву, спросил шепотом:
      – На кой нам корабли? Были без кораблей и будем без них. Ты человек разумный, русский, дворянского роду. Отец твой-то корабельное дело ведал ли? Дед? Прадед?
      Иевлев тоже встал, ответил негромко, но с такой жестокостью и так гневно, что боярин часто задышал и взялся рукою за сердце.
      – Я царскому указу не судья! – сказал Сильвестр Петрович медленно и внятно. – Что велено, то и будет делаться – волею или неволею. О флоте речь особая, кто прирос гузном к земле – того на воду и кнутом не сгонишь. О крепости будем говорить завтра. А не позже как через неделю на постройку пойдет первый обоз с камнем и прочим припасом. Ежели станет ведомо мне противоборство делу, для которого прибыл я сюда, немедля же отпишу в Новгородскую четверть да князю-кесарю господину Ромодановскому, дабы здесь на веки вечные думать забыли шведу кланяться. Князь-кесарь умеет хребты ломать, ему супротивников жечь огнем не впервой...
      Прозоровский обмер, замахал на Иевлева руками:
      – Да что ты, сокол! Я не об себе, я об народишке. Как народишко меж собою говорит, так и я. Разве ж посмела бы моя скудость. Куда нам рассуждать! Истинно, истинно об том знают бог да великий наш государь...
      Иевлев не ответил, от угощения и от бани отказался, ушел спать.
      Алексей Петрович, охая, привалился к жене, княгине Авдотье, под жаркую перину, зашептал, ужасаясь приезду нежданных гостей и смертно пугая супругу:
      – Кто? Антихрист, ей-ей антихрист. Глазищи бесовские, морда белая, ни кровиночки, сам весь табачищем никоциантским провонял. Из тех, что за море, в неметчину с ним, с дьяволом пучеглазым, таскались, еретик, едва серным пламенем не горит. Я ему, окаянному, и так и эдак – не внемлет, ничему не внемлет...
      – Да что, да, господи, – задыхалась от ужаса княгиня, – не пойму я, ты толком, толком, князюшка, по порядочку...
      – Дурища, говяжье мясо! – сердился воевода. – Ты вникай, коровища! От шведа нам велено здесь скудостью нашей борониться, крепость строить. Я ему, ироду, взмолился, а он и слушать не восхотел, зверюгой Ромодановским, Преображенским приказом, пыткою грозится. Ахти нам, жена, пропали теперь, достигла и до нас длань его, проклятущего...
      Авдотья затрепыхалась, раскрыла рот до ушей:
      – Сам приехал? Государь?
      – О, господи! – в тоске воскликнул воевода. – Тумба, горе мое, у других жена, у меня пень лесной... Тебя не жалко, подыхай, – детишечек, голубочков, кровиночек своих, жалею: в бедности, лихой смертью скончают животы своея. Да не вой, крысиха постылая, нишкни, услышит бес, антихрист...
      Под мерный шорох тараканов, утирая полотенцем пот, тупо глядя в стену, воевода жаловался:
      – Еллинский богоотступник, богомерзкие науки велит всем долбить, – где оно слыхано? Еретические книги всем приказано знать, в пекло, в ад сам добрых пихает! Сказывают люди: на Москве кой ни день – машкерад, демонские рыла поверх своего скобленого насаживают, бесовские пляски пляшут, гады, и звери, и птицы...
      – Ой, не пойму, не пойму, никак не пойму! – жаловалась княгиня. – Чего ты сказываешь – не пойму...
      – Не тебе, тараканам сказываю, более некому...
      И опять бубнил:
      – Хульник, богопротивник, вавилонский содом делает, именитые рода бесчестит; как почал головы рубить, остановиться, дьявол, не дает, размахался, пес пучеглазый, все и дрожим дрожмя...
      Поднялся, кинул полотенце, приказал:
      – Казну прятать будем, вставай, сало ногатое!
      В спадающих с жирного брюха подштанниках, сшитых из дорогой цветастой кизильбашской камки, в скуфье на плешивой голове, потный, злой, князь-воевода пыхтя стащил с места окованный медью тяжелый сундук, дернул за железное кольцо, полез в подполье, где хранилась казна... Над открытым люком принимала мешки и коробы княгиня Авдотья. Долго, до утра, мешая друг другу, сбиваясь, начиная с начала, считали, что накопилось за долгие годы воеводства в Черном Яре, Камышине, Коломне, Новгороде, Саратове, Муроме, Азове, что бралось поборами, въезжими, праздничными, что вымогалось с народа за убитое тело, за игру в зернь, за курение вина, что бралось с помощью ярыжек-доносчиков, что носили насмерть запуганные добровольные датчики – подарки, посулы, на свечи в храм божий, на сироток христианских, что «рвалось» с подлого люда всеми кривдами, коими воеводствовал боярин-князь Прозоровский.
      Считали угорские тяжелые темные червонцы, считали веселые голландские, флорентийские, польские дукаты, аглицкие шифснобли-корабельники с изображением корабля, меча и щита, пересчитывали огромные светлые португальские монеты «крестовики» с крестом, рейхсталеры, что прозывались ефимками, рупии, гульдены, стерлинги. Все было в казне у Прозоровского, всего набирал воевода за долгие дни своего «кормления». Уже солнце выкатилось, морозное и красное, когда с воеводского двора сытые добрые кони вынесли боярский возок с казной, запечатанной в немецкой работы хитром сундуке. На сундуке сидел воеводский сын – недоросль Бориска, жевал пирог с вязигой, сжимал под шубой нож, чтобы ударить любого вора, который сунется к боярскому добру. Казну велено было везти в Николо-Корельский монастырь – на сохранение игумну. Бориска вез игумну еще и письмецо, писанное под диктовку князя – полууставом. Письмо писал недоросль, но было оно так составлено, что Бориска в нем ничего решительно не понял.
      Проводив недоросля, воевода велел подать себе капусты с клюквою и полуштоф остуженной водки. Через несколько времени он взбодрился и воспрянул духом, рассуждая, что не так-то он прост и пуглив, на Азове-де похуже пугали, да не напугали. И милость царская была при нем, пучеглазый в те поры сильно его обласкал и возвысил, назвал таким же себе верным, как и немчин Франц Лефорт...
      Но думный Ларионов и дьяк Молокоедов принесли боярину такие вести, что Алексей Петрович совсем опять потерялся: нынешней ночью на двинском льду, неподалеку от Гостиного двора, безымянные злодеи ножом убили до смерти холопа воеводы Андрюшку Сосновского...
      – Андрюшку? – пролепетал боярин.
      – Андрюшку, князь, – твердо сказал думный дворянин Ларионов, который всегда все говорил твердо. – Убили холопя насмерть. Мороз крепкий, так он и заледенел за ночь вовсе. Словно деревяшка...
      – Андрюшку? – опять спросил боярин.
      Думный дворянин слегка пихнул дьяка локтем, чтобы Молокоедов приметил испуг князя. Молокоедов вздохнул.
      – Андрюшка, Андрюшка, – подтвердил думный. – Вовсе, говорю, заледенел. И оскалился...
      – Вон эдак! – показал Молокоедов, и сам оскалился, да страшнее, нежели покойный Сосновский. – Да куды-ы... ножом...
      – Ограбили?
      – Кабы ограбили – тогда ладно, – молвил Ларионов, – кабы ограбили – дело просто...
      – Не ограбили?
      – Нисколько. Кои при нем деньги были – все и остались.
      – Шапку-то сняли? – с надеждой в голосе спросил боярин.
      – Зачем? И шапку не тронули. Шапка при нем, рукавицы, полушубок с твоего плеча, что ты ему за добрую службу да за изветы пожаловал, пояс наборной...
      Князь засопел, налил себе еще водки, выпил не закусывая. Думный дворянин, подрагивая сухой ногой в остроносом сапожке, говорил непререкаемо, и от каждого его слова все жутче делалось воеводе:
      – За Азов здешние тати его порезали, не иначе. Сведали супостаты, что он, Андрюшка, тебе извет подал в приказной палате на тамошних стрелецких бунтовщиков. Он же, Андрюшка, давеча мне сказывал, что-де видал тут, в Архангельском городе, одного из Азова беглого стрельца. Сей стрелец его, Андрюшку, опознал и матерно ругал и поминал, кто за него, за Андрюшку, пытку принимает, и еще слова говорил поносные на тебя...
      – На меня?
      – Что-де зря тебя в Азове на копья не приняли, что-де ты да немчин-фрыга Лефортка – одна сатана, что-де зарок вы дали русского человека извести смертью, что-де народишка ничего не позабыл и все изменные имена ему, Андрюшке, тот беглый сказал: взяты-де твоим изветом – пес ты, дьявол, сатана! – за караул стрелецкого полку Яшка Улеснев, да писарь Киндяков, да старец Дий. Ведомо тому стрельцу беглому, что ты, воевода, Кузьку Руднева да Сережку Лопатина засылал в Предтеченский на Азове монастырь – сведать, чего оный Дий говорит прелестного...
      – Было, было, – скороговоркой молвил боярин. – Они и сведали...
      – Сведали, да ноне на свете не живут...
      – Как?
      – Побили их, князь, некие люди. А потом камень к ногам, да и в воду. Вечная им память – Сережке да Кузьке. И сказывал еще тот стрелец, что быть Андрюшке к ним – чтобы, дескать, молился, да перед смертью не грешил...
      – От Азова до Архангельска, – тихо сказал боярин, – добежала весть. Куда деваться, господи?
      Думный еще раз толкнул дьяка. Молокоедов высунулся, посоветовал:
      – Розыск бы время начать, князюшка. Самая пора нынче, по горячему следу. По-доброму, как в Азове делывали. Кнутом, да дыбою, да огоньком – все бы и сведали...
      – Имать проходимцев надобно, – молвил думный Ларионов. – Всех за караул, а там с богом и попытать... Да ты, Алексей Петрович, не горюй, толковать тут длинно не надобно. В Азове было ты и вовсе обмер, как прослышал, что стрельцы тебя на копья вздумали брать, а потом все вовсе дивно обернулось. И государь тобою доволен был, ласкал, и ты сам в большую силу взошел. До тебя ныне рукою не достать. Сам думай: Лефорта покойного стрельцы крови хотели, тебя извести, да государя. Вишь как... Значит, и есть ты наивернейший государю слуга...
      – Так-то оно так, – молвил воевода неопределенно, – да ведь в одночасье и пожгут...
      – Пожгут – не обеднеешь. Государь-батюшка не оставит... А здесь мы с дьяками медлить не будем. Изветчика отыщем, да, помолясь, и зачнем пытать. С пытки чего не откроется: народишко вольный, бескабальный, Андрюшку смертью убили, начала лучшего и не надобно. Велишь ли?
      – Велю! Да с толком чтобы делали...
      – Сими днями имать зачнем.
      Проводив думного Ларионова с дьяком, князь опять тяжело сел на лавку и задумался. Ужас, который испытал он в Азове в дни открытия тамошнего заговора, вновь с прежней силой охватил все его существо. Дико и подозрительно оглядываясь по сторонам, он засопел, кликнул дворецкого, шепотом велел ему делать по всему дому дубовые засовы, ставить немецкие хитрые замки, под окнами и у крыльца с постоянством держать верных караульщиков. Дворецкий – старик Егорыч, взятый еще с Азова, – тоже испугался, спросил, дыша на боярина чесноком:
      – Ужели с изнова почалось?
      – Будто бы починается.
      – Извести собрались?
      – Собрались, Егорыч...
      – Я и сам так рассудил: Андрюшку смертью убили, быть беде...
      Боярин для всякого опасения соврал дворецкому:
      – Ты об том молчи, только я верно говорю: смертью будут убивать не токмо мое семя, но и холопей всех до единого. Ты – бережись. Береженого и бог бережет. Гляди в хоромах, всякого человека примечай, слушай речи по дому, на всей на усадьбе...
      Егорыч потряс редкой бороденкой, сказал жестко:
      – Будь в надежде, князь-боярин, на Азове не выдали, здесь обезопасим. Ты нам отец-батюшка, мы – твои дети...
      И ушел легонькой своей, неслышной, шныряющей походкой.
      Боярин подумал, повздыхал, у кивота повалился на колени, стал молиться, чтобы не помереть злою смертью, чтобы изловить злокозненных, чтобы себе добро было, а недругам – казнь лютая.

2. МНОГО ВОДЫ УТЕКЛО

      Иевлев проснулся поздно: ночью опять привиделся все тот же сон, проклятый, постоянный кровавый сон. Беззвучно плыли, кренясь на яминах и ухабах, малые телеги, в тех телегах сидели по двое, назначенные на казнь, закрывали прозрачными ладонями огоньки напутственных свечек, будто пламя свечи и есть жизнь. Телеги плыли бесконечно, и казалось, изойдет сердце мукой, не выдержать, не стерпеть сего зрелища. И то, что не было во сне никаких звуков, и то, что Петр тоже появился в тишине, так несвойственной его присутствию, и то, что он протягивал ему, Сильвестру Петровичу, «мамуру» – знаменитый палачев топор князя-кесаря, и то, что он, Иевлев, не мог взять мамуру, чтобы рубить головы, и пьяный Меншиков с безумными прозрачными глазами – который все куда-то шел, шепча и плача, – все это было так невыносимо, что Сильвестр Петрович проснулся совершенно разбитым и долго лежал неподвижно, перебирая в памяти те дикие дни. И опять, в сотый раз, с бешенством вспоминал безмятежное лицо Лефорта и бесконечные балы, которые он задавал в проклятые дни казней...
      Было слышно, как в сенцах перед горницей Егорша тихо с кем-то разговаривает. Потом вдруг он с досадою выругался, тихонько отворил дверь.
      – Чего там? – спросил Сильвестр Петрович, нарочно зевая.
      – Я уж думал, занемог ты, господин Иевлев, – сказал Егорша, – таково жалостно во сне слова говорил...
      – Натопили печи, что не вздохнуть! – сердито ответил Иевлев. – Чего слыхать-то?
      – Многое слыхать. Нынешней ночью холопя боярского на Двине смертно порезали...
      – За что?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41