Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Золотая классика - Россия молодая. Книга 1

ModernLib.Net / Художественная литература / Герман Юрий Павлович / Россия молодая. Книга 1 - Чтение (стр. 27)
Автор: Герман Юрий Павлович
Жанр: Художественная литература
Серия: Золотая классика

 

 


      – Ну и народ, ай народ! Наплачешься с ним, Сильвестр Петрович!
      Иевлев молча сел на лавку, низко опустил голову, закрыл глаза, будто от света свечей. Говорить не хотелось.
      Ночью он спал плохо: было жарко, душно, хотелось пить. Напился, остудил горницу, – не спалось. Все вспоминался Кочнев на воронежских верфях, измазанный в смоле, со складным аршином, с ловким топором, как смотрит на оснащенный корабль, как говорит:
      – А ничего построили, Сильвестр Петрович. Доброе суденышко! И ходкое будет, непременно ходкое...
      И он, Кочнев, мог помыслить такое о человеке, с которым одною дерюгою укрывался, с которым из одной мисы хлебал?
      Стиснув зубы, взбил под головою кожаную подушку, со злобою спросил сам у себя:
      – Что же делать? Им волю дай, так они всех перевешают! Сегодня Прозоровского, завтра Апраксина, потом и меня. Что же делать?

5. ПРИДЕТ ВРЕМЯ – УДАРИМ СПОЛОХ!

      Ночью к Афанасию Петровичу в таможенную избу явились Молчан с Ватажниковым и с давно пропадающим где-то в скитах Кузнецом. Крыков вышел к ним на мороз под играющие в небе огни северного сияния; позевывая, кутаясь в накинутый на плечи полушубок, спросил:
      – Чего пришли, полуночники? Дня не хватило? Э, да и Кузнец с вами?
      – А того пришли, – строго сказал Молчан, – что нынче в Тощаковом кружале случилась беда. Скрутили нашего Ефима, поволокли на съезжую...
      Крыков сразу перестал зевать и потягиваться, повел дружков в камору, где сложено было оружие для таможенных солдат. В сенях спросил у Молчана быстрым шепотом:
      – Холопя княжеского ты на Двине побил?
      – Известно, я...
      – Один?
      – Не полком, чай, силенкой не обижен.
      Заскрипела дверь каморы.
      – Вот чего не хватает нам! – сказал Молчан, глядя на мушкеты и полуфузеи. – Ударили бы сполох, пожгли бы дьявола-воеводу, взяли бы бритомордых иноземцев в топоры...
      – Ты, мил-дружок, и без мушкетов воюешь, – молвил Крыков. – По всему городу шум пошел...
      Молчан угрюмо усмехнулся:
      – Одним Иудой меньше стало, – какое это дело. Смехи...
      Глаза его мерцали недобрыми огоньками, все его крепкое тело прохватывала дрожь.
      – Выпить бы! – попросил Ватажников. – Намерзлись мы с ним за две-то ночи...
      – За две?
      – А он со мною того Иуду следил, – пояснил Молчан. – Покуда Андрюшка-покойник с девками играл, покуда далее гулять отправился.
      – И нынче то ж, – устало пожаловался Ватажников. – Задами из кружала, через Пробойную улицу, а по нам воеводские псы из мушкетов, словно бы по волкам.
      Афанасий Петрович принес в полштофе водки, соленых огурцов, хлеба. Ватажников выпил, рассказал подробнее, как все случилось и прошлой ночью и нынешней. Тот Андрюшка и на Азове извет сделал и здесь ладился к некоторым. За христианскую стрелецкую кровь его кончили. А ныне, в кружале, беседа была мирная, говорили о том, о чем нынче везде говорят: что-де идут свейские воинские люди воевать Архангельск. Ефим Гриднев на то ответил, что и не таких бивали, а нынче вряд ли побьем, куда ни ступишь – все иноземцам ведомо. Спор зашел об иноземцах – для чего им такая воля дадена, что нет на них никакой управы. Один сказал: сам царь-де иноземец, подмененный за морем. Наш-де истинный – в заточении. Другой сказал: иноземец бритомордый да никонианец трехперстный – одна суть. Тот весь спор сошел тихо. Тогда Ефим Гриднев облаял воеводу поносными словами, что он казну ворует и управы на него нет, поелику его иноземцы на Кукуе хвалят...
      – Длинно больно сказываешь! – прервал Крыков. – И не пойму я толком, что за народишко там был?
      – А работные людишки: кто с Соломбальской верфи, кто с Вавчуги – за гвоздями, вишь, корабельными приехали; дрягили еще, салотопники монастырские... – объяснил Молчан.
      – Ну, облаял Ефим, далее что было?..
      – А далее то было, что Ефим наш Гриднев еще слово сказал на воеводу, будто не отбиться нам от шведа, коли князя не свалить, и будто еще продал он нас всех в басурманскую шведскую веру, где заместо бога Мартын Лютый управляет, и что люди воеводские Гусев и Молокоедов, да думный дворянин Ларионов, да лекарь его иноземец за то и деньги получили немалые – куль золотых. И что-де Мартыну Лютому теперь на Двине, на Воскресенской пристани столб будут ставить – для моления...
      Молчан налил себе чарку, медленно выцедил через зубы:
      – Народишко слушает. Тут какой-то возьми и скажи – «слово и дело». Приказчик будто баженинской верфи. Бой сделался, не сдюжили мы с ихней силой, уходить пришлось...
      – Пугливые больно! – сказал Крыков.
      – Тебе говорить бесстрашно тут сидючи, ты бы там повоевал! – обиделся Молчан. – Рейтаров навалилось человек с дюжину, саблями стали бить.
      Крыков молчал.
      – Пытать его будут! – сказал Ватажников. – На дыбе. Огнем жечь...
      – Ужо попытают! – ответил Молчан. – А за что?
      Кузнец, молчавший до сих пор, вдруг исступленно завопил:
      – За что? Никоциант проклятый, сатанинское зелье, соблазн дьявольский – курите? Чай ноне пить стали, – что он есть? Напиток анафемский, вот что он есть! Тьфу, тьфу, мерзостные, проклятые, царя в Стекольном подменили, нам басурмана привезли, бороды режет, кончает веру истинную, злодей...
      Крыков положил руку на плечо Кузнецу, сказал с силой:
      – Уймись, кликуша!
      Кузнец вырвался, оскалился на Афанасия Петровича, маленькие глаза его горели бешенством:
      – Ты? Ты кто таков есть? Сам бритомордый, вон трубка твоя никоциантская, сатана, не трожь меня лапой своей... Лютое гонение претерплю, да не с вами, с табашниками, с еретиками, с детьми антихристовыми...
      Молчан сгреб Кузнеца за ворот старого прохудившегося кафтана, тряхнул, велел замолчать. Ватажников сказал:
      – Вот и делай с ним дело. Давеча сказывали: по скитам всюду постятся до того, что и на ногах стоять не могут, приобщаются старинными дарами и, простившись с миром, ожидают в трепете трубы архангела. Есть которые нынче до смерти запостились, голодной смертью померли...
      Кузнец вновь вырвался из рук Молчана, зашептал, тараща глаза:
      – Быть кончине мира в полночь с субботы на воскресенье, пред масленицей: земля потрясется, распадутся в песок каменья, померкнут солнце с луною, дождем звезды посыпятся на землю, протекут реки огненные и пожрут всю тварь земнородную. В огне явится антихрист: плоть его смрадна, пламенем пышет пасть, из ноздрей, из ушей тож огни пылают...
      – Водою его, что ли, холодной спрыснуть? – с тоской в голосе сказал Крыков. – Давай, Ватажников, принеси ведерко...
      Ватажников засмеялся, махнул рукой:
      – Мучитель, право мучитель! Ходит по избам, говорит слова прелестные; кои люди и рты раскрыли: Нил Лонгинов с Копыловым колоды себе выдолбили, гробы, помирать собрались. Женки ревмя ревут. На верфь на баженинскую заразу свою занес, проповедник: кои мужики дельные были – от дела отвалились, помирать готовятся. Ополоумел, ей-ей...
      Афанасий Петрович взял трубку, открыл кисет; Кузнец на него покосился, тихо сказал:
      – Уйду я. Нечего мне с вами делать.
      Крыков ответил спокойно:
      – Иди, иди! И впрямь нечего! Кликушествуешь только...
      Кузнец ушел, не поклонившись, сухой, отощавший, с яростным взглядом. Молчан с завистью произнес:
      – Силища, черт! Не жрет, не пьет, не спит – как не помер по сей день. И мастер на диво: все может сделать – копье, фузею, пушку отлить, колокол для церкви. Ни мороза не боится, ни бури в море, – все ему нипочем. А как говорить зачнет, народишко только его и слушает – даром, что околесицу плетет...
      Помолчали. Афанасий Петрович попыхивал трубочкой, думал: «Да, силища! Такого ничем не переломишь, покуда сам не сломается. А сломается, такие пойдет кренделя да вензеля выписывать, ахнешь!»
      – Афанасий Петрович! – окликнул Молчан.
      Крыков встряхнул головою, взглянул на гостей.
      – Дай нам пистолей, дай мушкетов, пороху дай, пуль, – требовательно сказал Молчан. – Вон их у тебя – полна клеть. Дай – не пожалеешь...
      – Рано!
      – Время, не рано. Давеча был здесь проходом беглый стрелец Протопопова полка Анкудинов Маркел. С Азова идет в скиты – таиться. От него и прознали мы про холопя – изветчика Андрюшку, коей Иуда на дыбу столь много народу кинул. В Азове было бы по-доброму, кабы начали во-время...
      Крыков молчал, внимательно слушал.
      – Был там добрый начальный человек над ними – стрелец, многолетний старик, тож в Протопоповом полку служил. Ранее был в крестьянах за боярином Шейным, а в те поры со Степаном с Разиным хаживал. Обжегши шест – с тем шестом, как с копьем, дело свое святое делал – бояр бил смертно. Так оный старичок славный Парфен Тимофеев сулил на Москву идти, стариною тряхнув, воевод по пути всех казнить, хлеба народу давать, а на Москве иноземцев проклятых и бояр кончать за те полки, что безвинно все побиты...
      – Ну?
      – На первое сентября в том году было назначено, да не совладали. За караул похватали да пытать зачали. А мы б здесь, Афанасий Петрович...
      – Рано! – твердо сказал Крыков. – Рано, друг добрый. Как в Азове будет, а то и плоше.
      – Не веришь, что народишко поднимется? – блестя глазами, спросил Молчан. – С верфи с Соломбальской работные люди многие пойдут, с Вавчуги поднимутся, баженинским только скажи, кто беде виновник – зубами порвут. Пожгем злодеев наших, головы на рожны, выберем себе доброго человека, по правде станем жить...
      Лицо у Молчана стало вдруг детским, мечтательным, глаза подобрели, весь он словно оттаял. Говорили долго, до третьих петухов. Афанасий Петрович хмурясь сказал, что народу встанет не так уж много, что ежели раньше времени подняться – побьют и дело ничем не кончится, что вот-де приехал Иевлев Сильвестр Петрович – человек нрава крутого, у воеводы не ужился, может еще и наведет добрый порядок в городе.
      Молчан с издевкой улыбнулся в черную курчавую с проседью бороду.
      – То-то не ужился волк с медведем. Все они одна сатана. Давеча собрал приезжий господин капитан-командор кое-кого из здешних людишек. Кочнев, корабельный мастер, о воеводе заикнулся, так Иевлев твой так на него зашумел, ажно свечи повалились, чуть дом не спалил. А Семисадов, что до боцмана под Азовом дослужился и безногим приехал, об иноземцах вякнул, чтобы их – на съезжую. Так где там! Ефима на съезжую – оно, конечно, можно...
      Так и разошлись Крыков с Молчаном и Ватажниковым, ни до чего не договорившись. Афанасий Петрович лег перед светом, но сон не шел. В тишине все чудился треск многих шведских воинских барабанов, полыхающее зарево над Мхами, где стоит рябовская изба, сама Таисья с малым Ваняткой на руках, а к ней идут лихие воинские обидчики.
      Днем Молчан пришел опять, застал Крыкова одного, спросил злобно:
      – Отстать от дела хочешь? Ответь по-честному.
      Крыков отложил книгу – воинский устав пешего строю, сказал просто:
      – Не дури, Молчан! Мушкеты дам, пистоли тоже дам, порох есть. Командовать, как сполох ударите, сам возьмусь. Все вы, черти, на горло более горазды, воинского дела не ведаете вовсе, а ежели не ведаете, то и побьет вас стрелецкий голова в одночасье. Так говорю?
      Молчан нехотя кивнул, соглашаясь.
      – Людей надобно поднимать не порознь, а сразу поболее, делать баталию надобно спехом, иначе сомнут нас. Со стрельцами, с драгунами идти дружно. А есть ли середь них наши люди? Молчишь? То-то, брат! Не так оно просто выходит! Для чего же кровь русскую лить – боярину да иноземцу-вору на радость? Не дам!
      Крыков помедлил, заговорил не торопясь, словно раздумывая:
      – Мало нас еще, друг, мало. Так мало, что вряд ли одолеем обидчиков наших. Да и свейские воинские люди на город, слышно, собрались идти. Отбиться от ворога надо, то дело большое, кровавое, многотрудное. Рассуди головою, не бычись, – как быть?
      Молчан не отвечал, хмурился.
      – Думай сам: поднимемся, а об это время швед возьмет, да и нагрянет – как тогда делать? Говори, коли знаешь, научи!.. То-то, что и сказать нечего! Живем под кривдою, поборы иссушили нас, иноземец да воевода-мздоимец, да судья неправедный – все то так. А швед – матушка родная, что ли? Видим ныне лихо, а что увидим, как он придет? Пожжет да порежет всех, одна зола останется, да кости, – вот чего будет. Ему, вору, междоусобье наше на руку, оттого ослабнем мы, легче ему брать нас. И выйдем мы перед городом Архангельском, перед Русью, перед Москвою – изменниками. Так али не так?
      Молчан не ответил, ушел к дружкам – говорить с ними. Вечером у старой церквушки Воскресенья Крыков и Молчан почти столкнулись – оба шли быстро.
      – К тебе иду, Афанасий Петрович, – шепотом заговорил Молчан. – Еще беда: ныне в соборе схватили Ватажникова, повели править розыск. Я схоронюсь, ежели вынырнуть не в доброе время – воткнут голову на рожон, не помилуют. Да рожон что! Один добрый человек давеча сказывал: новую казнь государь из-за моря привез – колесо, на том колесе руки-ноги ломают живому, вишь чего фрыги удумали...
      Он улыбнулся мгновенно:
      – Так-то, Афанасий Петрович, крутая каша у нас заварилась. Воеводе Азов причудился, будто как в допрежние времена его на копья поднять вздумали. Ну, а кому охота? Воеводе-то жизнь красная, со щами, а щи с убоиной, к тем щам пироги пряженые, вина – пей не хочу, зачем воеводе помирать? Вот и воюет воин за свой живот...
      Молчан говорил быстро, без злобы, с веселым добродушием.
      – Ну и дядюшку, небось, поминает. Все ж таки родная кровь. А того дядюшку господин Разин на крепостной стене в городе Астрахани пеньковою петлею удавил. Степушко-то знал, кого давить, не ошибался, небось. Видится боярину Алексею Петровичу и здесь на Архангельске Степан...
      Крыков молчал – слушал, вникая в быстрые мысли Молчана.
      – Покуда нет меня, – сказал Молчан, – ты, Афанасий Петрович, живи тихохонько. Тебя с нами не видывали, ты о нас и не слыхивал. Ватажников и Ефим – кремни, не выдадут ни на дыбе, ни на огне. Ни с какой сугубой пытки не заговорят. А ежели воеводские псы, что сами прознали про Андрюшку-холопя, и возьмут меня за караул, – я ни на кого не скажу. Понял ли?
      – Понял.
      – Ну, прощай, Афанасий Петрович, до доброго часу.
      – Прощай, друг.
      – Авось, свидимся.
      – Авось.
      Молчан нырнул в пробой между гнилыми, обмерзшими бревнами частокола. Сердито залаял цепной пес, со звоном посыпались где-то сосульки, и все затихло. «Увижу ли его? – подумал Афанасий Петрович. – Ужели и его возьмут? Может, и не возьмут?»
      С тяжелым сердцем вернулся он к себе на таможенный склад.

6. ПОБОЛЕЕ БЫ НАМ ТАКИХ ОФИЦЕРОВ!

      В это самое время капитан-командор Иевлев писал письмо на Москву – Апраксину Федору Матвеевичу.
      «Дорогой и почтеннейший кавалер господин Апраксин!
      Место для цитадели определено со всем тщанием при помощи господина Егора Резена, который есть инженер достойнейший. Искать место для строения сего дела – не из легких событий нам, морозы лютуют и снег пребольшой, но мы – бомбардира ученики, прошли с ним и огни и воды – не жалуемся. Прошу тебя для ради нашей сердечной дружбы: коли видаешь нынче бомбардира, попроси его как можно только без задержания простить капрала – некоего Крыкова Афанасия. Напомни, что об сем капрале просил государя покойный наш генерал Гордон Петр Иванович, ибо Крыков нестерпимую обиду понес от мздоимца-иноземца, который Гордону близко известен был. Как я помню, государь тогда же обещал Гордону помянутого Крыкова в чин произвести, но силен иноземный Кукуй, – указа и поныне нет. А коли можно бомбардира не тревожить сим делом, то сам обладь, – в крайности нахожусь, мало офицеров дельных и честных. Данилыча просить не для чего. Он хоть и по старой верности, да без подношения, пожалуй, позабудет. Спаси его бог, дурно о нем поговаривают, жаден больно. Ты бы присоветовал ему, господин Апраксин, берегтись, бомбардир нынче с дубиною, а завтра и с тою мамурою, что купил в Митаве и сказал при сем: “Вещь на отмщение врагов наших”. Дубину и позабыть можно, а мамура дважды не говорит, как господин Ромодановский изволил смеяться. Ох, ох, мне Сашка наш, беспокоюсь об нем сердцем. Еще прошу, Федор Матвеевич, навести Машеньку мою и дочек, проведай ихнее житье, кажись не все там ладно, может нуждишка какая, не откажи похлопотать по коллегии, чтобы хоть прогоны мои им заплатили, не помирать же в самом деле за мздоимцев да казнокрадов. Еще поторопи, Федор Матвеевич, сюда обоз с пороховым припасом пушечным, да еще пыжевники и прибойники, что давеча делались. Куда их к бесу угнали, не в Таганрог ли? Еще прошу, не гневайся, что столь много просьб до тебя имею, прошу – пошли с оказией, какая на верфь будет, различных книг добрых. Но чтобы без подлой такой лжи, как книга Иоганна Корба, где все мы россияне в пресмешном виде представлены на утешение туркам и шведам, что-де и воевать нас не для чего – никуда мы не годимся.
      Еще пишу тебе, что на верфи Соломбальской дела идут утешительно, хотя людишки там, как и раньше, хуже скотов содержатся. В кои разы мы с тобой об сем предмете имели беседы, ох, Федор Матвеевич, как уберечь нам работных людей от лютости, от воровства и бесчинства начальных господ? Баженин на Вавчуге от великих прибытков своих вовсе ума лишился, здесь он великая персона и с ним ни об чем спорить нельзя. Еще полотняный завод построил, сам пушки льет для кораблей и озорничает над людьми крепко.
      Однако расписался я слишком. Поклонись от меня всей нашей честной кумпании, помяните меня, недостойного, когда будете с Бахусом играть да с “Ивашкой Хмельницким” биться на смерть...»
      Сильвестр Петрович запечатал письмо, поднял на Егоршу усталые глаза, спросил, здесь ли Семисадов. Егорша ответил, что здесь, давно дожидается.
      – Зови!
      Боцман вошел, поздоровался, сел на лавку.
      – Что волком глядишь? – спросил Иевлев.
      – Не курицей родился! – загадочно ответил Семисадов.
      Сильвестр Петрович помолчал, подвинул табак боцману.
      – Определил я тебя в дело! – сказал он погодя. – Довольно тебе баклуши бить...
      – В какое в дело? – спросил Семисадов.
      – На постройке в крепости – десятским.
      – Это чтобы на людей вроде цепного пса?
      – Да ты погоди! – усмехнулся Иевлев. – Погоди ругаться. Выслушай...
      – А чего мне слушать? Нагнали народишка почитай со всего Беломорья, бабы воют, мужики ругаются, стон стоит, а вы – десятским...
      – Да строить-то цитадель надо?
      – Ну, надо!
      – Как же ее строить?
      Семисадов молчал, пыхтел трубкой.
      – Не знаешь чего ответить? Голова! Не пойдешь десятским?
      – Не сдюжаю, Сильвестр Петрович! Народа больно жалко!..
      – Жалеть – дело простое...
      – Слушать меня не станут...
      – Десятским не пойдешь, в помощники к себе возьму...
      Боцман покосился на Иевлева, но промолчал.
      – Брандеры будем строить, суда зажигательные, вот по этой части. Пойдешь?
      Семисадов ответил не сразу:
      – Брандеры строить могу.
      – То-то.
      – Завтрева выходить к месту?
      – Завтрева и выходи.
      После Семисадова Иевлев говорил с донскими корабельными мастерами, спрашивал, как у них повелось засыпать устья, какие на Дону для сего дела хитрости и придумки. Кочнев и Иван Кононович вмешались в беседу. С цитадели приехал быстрый в движениях, жилистый, с насмешливыми глазами инженер бременец Егор Резен. Иевлев стал ему переводить то, что говорили донцы: Резен настойчиво учил русский язык, но не все еще понимал. Казаки говорили степенно, было видно, что дело они знают хорошо. Один черный, глазастый, со смоляными тонкими усиками, пожаловался:
      – Вы прикажите, господин капитан-командор, дать лесу нам, мы по-своему корабль построим. Не верят нам на верфи. А приехали мы сюда не для того, чтобы на печке спать, велено нам от Апраксина на нашей верфи судно построить. Вот Иван Кононович, наиуважаемый мастер, говорит: надо испытать донское судно. А иноземец смеется, пес, бесчестит нас...
      Разгорячась, выругался.
      В горнице заговорили все сразу: Резен заспрашивал, что за донской корабль, казаки стали хвалиться своим судном перед беломорским кочем, Иван Кононович замахал на них руками, – где вам до нас, мы льдами хаживаем, разве вам угнаться...
      Попозже, ближе к рано наступающей северной ночи, Сильвестр Петрович с Егоршей двуконь поехали смотреть караулы – как бережется стрелецкий голова от шведа. Зима перевалила к весне, мороз не так жегся, как в январе, но все-таки было еще холодно. Желтые звезды тихо мерцали в далеком черном небе, во дворах иноземцев лениво брехали меделянские псы, похрустывал снег под копытами низеньких северных коней. Караулы бодрствовали исправно, окликали издали:
      – А ну, стой! Чьи вы люди?
      На таможенном дворе, под мерцающим звездным небом, несмотря на позднее время, капрал Крыков делал учения по-новому, как велел Сильвестр Петрович: вместо старых команд о пятнадцати темпах – всего три. Во дворе, на сухом веселом морозном воздухе, четко, ясно, громко гремел голос Афанасия Петровича:
      – Орлы, слушай мою команду! Ранее было: подыми мушкет ко рту, сдуй с полки, возьми заряд, опусти мушкет книзу, сыпь порох на полку, закрой, стряхни, клади пулю, клади пыж, вынь забойник, добей пульку и пыж до пороху. Теперь будет одно слово: за-аряжай! – И погодя: – Прикладывайся! Пли!
      Егорша сказал шепотом:
      – Чисто делают, Сильвестр Петрович, даром что таможенное войско. И с разумом...
      Таможенники учились стрелять плутонгами: один ряд бил огнем стоя, другой перед ним с колена заряжал. Стреляли нидерфалами – падали, поднимались, опять падали.
      Крыков, заметив всадников, подошел, сконфузился:
      – Чего днем не поспели, ночью доделываем, господин капитан-командор. Не управиться за день с учениями. По-иному стрельба нынче, по-иному строй. Ребята мои сами желают, – про шведа наслышаны...
      – Дай бог нам поболее таких офицеров! – тихо ответил Иевлев. – Дай бог, Афанасий Петрович...
      Крыков совсем смешался, стоял, глядя в сторону.
      Иевлев и Егорша уехали, процокали копыта за частоколом. Крыков, возвращаясь к своему войску, думал: «Разобьем шведа, сгодится мое учение и на иное. Может, и верно – сыщем сами свою правду...»
      Прошелся перед строем, коротко приказал:
      – Готовься! Заряжай! Делай ходко, орлы!

ГЛАВА ВТОРАЯ

 
Ваш долг есть – охранять законы,
На лица сильных не взирать.
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять.
 
Державин

1. ПОМИРАТЬ СОБРАЛИСЬ

      Мужики собрались помирать не в шутку.
      Женки выли в голос. Страшно было смотреть, как мужья – здоровые, бородатые, краснощекие, жить бы таким и жить, – вдруг принесли в избу долбленые тяжелые гробы для самих себя.
      Женка Лонгинова, Ефимия, запричитала, кинула об пол пустой горшок, горшок разбился вдребезги. Дети – сын Олешка да дочка Лизка – с интересом заглянули в гроб, чего там внутри. Из гроба пахло свежей сосной.
      – Стели! – велел Лонгинов.
      – Чего стелить-то? – взвизгнула Ефимия.
      – Ой, Фимка! – с угрозой в голосе сказал Лонгинов.
      Бобыль Копылов, пыхтя, тащил второй гроб – обмерзший, пахучий, тоже долбленный из целой сосны. Кузнец ему помогал. Ефимия, остервенев, взяла в руки помело, закричала истошно:
      – Чтобы духу вашего не было, чтобы не видела я срамоты сей поганой! Неси вон гробы, иначе кипятком ошпарю, нивесть чего сделаю!
      Лонгинов сел за стол, подперся рукою, Кузнец сверкнул на Ефимию глазами, она не испугалась, замахнулась помелом. Дети, Олешка с Лизкой, раскрыв рты, смотрели из угла на расходившуюся мамыньку, на присмиревшего отца. Мужики посовещались. Кузнец предлагал идти помирать в избу к Копылову, он бобыль, там никто не помешает святому делу.
      – Не топлено у него! – сказал Лонгинов. – Заколеешь десять раз до страшного суда. Не пойду!
      – Натопим! – пообещался Кузнец. – А не натопим – все едино. О чем мыслишь, нечестивец.
      – Натопим, натопим! – закричала Ефимия. – Чья изба-то, его? Он захребетник, шелопут, Федосей проклятущий, от всякого дела отстал, лодырь, сатана, одно знает – добрых людей смущать...
      И вновь двинулась с помелом на Кузнеца.
      Он вышел на крыльцо, от греха подальше, на скорую руку помолился, чтобы не побить скверную женку. Но от молитвы на душе не полегчало. Злобно думал: «Это я-то захребетник? Столь натрудиться, сколь я, – ни един рыбак не сдюжал. Захребетник! Дожил! Ну, ништо, помру, вот тогда припомнишь...»
      Пришлось нести гробы в нетопленую, промерзшую избу Копылова. Покуда работали – ставили домовины на лавки и столы, – взопрели, Лонгинов повеселел, сказал Кузнецу:
      – Фимка-то моя! А? Золото женка! Пугнула тебя метлою...
      Кузнец сердито хмыкнул – нынче не следовало болтать лишнее. Копылов раздувал огонь в печи. Олешка и Лизка, босые, прибежали сюда по снегу – смотреть, как мужики помирать собрались, стояли у порога, посинев от холода, толкали друг друга локтями.
      – Слышь, ребятишки! – сказал Лонгинов. – Слетайте духом к мамке, пусть какую-нибудь рогожку даст – постелить...
      Олешка и Лизка стояли неподвижно.
      – Ну ладно, не надо! – вздохнул Лонгинов.
      Дрова в печи разгорелись, Копылов куда-то убежал. Лонгинов и Кузнец сидели друг против друга, вздыхали. Ребятишки подобрались поближе к огню, перешептывались. Кузнец вынул «Книгу веры» – стал читать вслух слова:
      – Он же, Максим Грек, о зодии и планет глаголет: еже всяк веруяй звездочетию и планетам и всякому чернокнижию – проклят есть. Книги Златоструй Маросон – сиречь черные – прокляты есть. Беззаконствующий завет папежев Петра Гунгливого, Фармоса и Константина Ковалина еретика, иконоборца – проклят есть...
      Копылов все не шел.
      – Строгая книга твоя, – молвил Лонгинов, – ругательная!
      – Молчи! – велел Кузнец.
      – А кого в ей поносят – не разобрать, – опять сказал Лонгинов. – Как говорится – без вина не разберешь...
      – Ты слушай смиренно! – приказал Федосей.
      Лонгинова сморило, он подремал недолышко, проснулся оттого, что с грохотом отворилась дверь: Копылов, разрумянившийся от бега по морозу, принес штоф вина, хлеба, копченую рыбину. Кузнец хотел было заругаться, Копылов не дал:
      – Ты не шуми! – сказал он строго. – Мы, брат, не праведники, мы грешники. Нынче в гроба самовольно ложимся, чего тебе еще надобно? Сам не пей, а нас не неволь. И в книгах твоих ничего об сем деле не сказано – может, Илья с Енохом сами пьющие...
      Кузнец плюнул, отворотился в сторону, не стал глядеть. Лонгинов и Копылов выпили по кружечке, завели спор, как надобно брать нерпу, каким орудием сподручнее. Дети, угревшись у печки, заснули, Лонгинов не смог их добудиться, закутал в армяк, понес домой.
      – И в гроб лег, а все винище трескает! – молвила всердцах Ефимия. – У других мужики как мужики, а я одна, горемычная, маюсь с тобой, с аспидом...
      Лонгинов вздохнул: жалко стало Фимку.
      На печи завыла вдовица покойного брата. Дети проснулись, тоже заревели. Лонгинов слушал, слушал, потом взялся за голову, закричал бешеным голосом:
      – Не буду помирать, нишкни! В море такого не услышишь, что в избе...
      Ефимия сразу перестала ругаться, поставила мужу миску щей, отрезала хлеба. Глядя, как он ест, утирала быстрые слезинки:
      – Не станешь более помирать, Нилушка?
      Он молчал.
      Ефимия пообещалась:
      – Ну, сунется твой праведник, живым не уйдет...
      Кузнец с Копыловым ждали долго, Лонгинов все не шел. Копылов широко зевнул, кинул в гроб полушубок, лег. Кузнец лег в соседний, рвущим душу голосом завел песню:
 
Древен гроб сосновый,
Ради меня строен...
 
      Копылов опять зевнул.
      – Ты не зевай, – со всевозможной кротостью молвил Кузнец. – Ты выводи за мною...
      – Я, чай, в певчие не нанимался...
      – Поговори...
      – А чего и не поговорить напоследки-то. Там – намолчимся.
      – Пес! – выругался Кузнец.
      – Я пес, да не лаюсь, а ты праведник, да гавкаешь...
      Дрожащим от бешенства, тонким голосом Кузнец запел сам:
 
Я хоть и грешен,
Пойду к богу на суд...
 
      – Заждались тебя там, – сказал Копылов с насмешкою. – Небось, сокрушаются: и иде он, любезный наш Федосеюшка?
      – Ослобони от греха! – взмолился Кузнец. – Убью ведь...
      – Да я для разговору...
      И погодя спросил:
      – Так во сне и преставимся? Или как оно сделается?
      Федосей не ответил, только засопел сердито.
      Проснувшись, Копылов рассердился, что застыл в гробу, мороз лютовал нешуточный.
      – Иди, дровишек расстарайся! – велел Кузнец.
      – А ты тем часом отходить станешь?
      – Мое дело...
      – Пожрать бы? – с сомнением в голосе молвил Копылов.
      Поискал топора и вышел во двор.
      Утром лонгиновские Олешка с Лизкой прибежали посмотреть, как соседи помирают. Кузнец, лежа в своем гробу, сердито молился, Копылова в избе не было. Лизка осмелела, подошла к Кузнецу поближе, спросила тоненьким голоском:
      – Дядечка, а где соседушка наш – Степан Николаич?
      Кузнец ответил нехотя:
      – Дровишек пошел поколоть, студено больно...
      – А наш тятя сети чинит, – стараясь перевеситься через край гроба, сказал Олешка. – Мамка евону одежу всю спрятала, чтобы помирать не ходил.
      К вечеру Кузнец вылез из гроба, стал от стужи приплясывать по избе. Копылов так и не пришел. Нисколько не отогревшись, Кузнец постучался в избу Лонгинова, Ефимия его не впустила. Надо было уходить, искать других мужиков, вновь готовиться к смертному часу. Творя молитву от злого искушения, вскинув за спину тощую котомку, Кузнец зашагал по скрипящему снегу вдоль вечерней улицы. Возле Гостиного двора он встретил Копылова – тот бежал по утоптанной тропинке, озабоченный, с сухой рыбиной подмышкой. Кузнец, завидев беглого, не удержался, облаял его мирскими словами. Копылов сказал в ответ:
      – Нонче, брат, не помрешь так-то даром. По избам солдаты пошли, народишко имают – цитадель строить против свейского воинского человека. Всех берут – подчистую. Ежели готовый покойник – того не тронут, а которые еще дожидаются страшного суда – тех берут. Давеча на торге говорили, я слышал: Фаддейку Скиднева забрали – он шестеро ден в гробу лежал.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41