Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Россия молодая (№1) - Россия молодая. Книга первая

ModernLib.Net / Историческая проза / Герман Юрий Павлович / Россия молодая. Книга первая - Чтение (стр. 23)
Автор: Герман Юрий Павлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Россия молодая

 

 


— Гляди, плачет! Обидели, видать…

— Стой, пусть дальше сказывает…

— Сказывай, дедка, сказывай… Полегчает…

Пайга рассказывал про майора Джеймса, про то, как осталась там, далеко, вся его семья — дети, внуки, как его вели в город — веревкой к седлу. Трудники догадывались:

— Вишь, что сделали! Удавку — на глотку и повели!

— А тебя пряниками заманили? Али сам пришел?

— Ну, его в карете привезли…

Зычный хохот несся по избе:

— В карете! Хо-хо!..

Иногда старик Пайга рассказывал, как зверовал в тундре, как ловил рыбу, как женил сына, хоронил отца. Рассказывал про тадибея-знахаря, как тот от болезни лечит. Сам показывал тадибея, как скачет и заклинает. Трудники смеялись:

— Во, чудище!

— Кажному человеку своего попа надобно. А вот я ему нашего попа покажу — чего он скажет!

— Ты — потише!

— Чего — потише! Наш попище, почитай, трезвый и не родился.

Молчан, много где бывавший, рассказывал:

— А чего? Народ как народ. Честный, завсегда к тебе с открытым сердцем. Я у них живал, ничего, обижаться нельзя. Народ кроткий. Хоронят они по-своему — покойников в дальнюю дорогу сбирают: в чуме, в избе ихней, шесты поломают, положат к покойнику в гроб ложку, чашку, все, чего в том пути занадобится, хорей его еще, погонялку, чтобы было чем в том краю олешек погонять… Верно говорю, отец?

Пайга кивал старой головой, будто понимал, что говорит Молчан, улыбался, медленно укладывался спать возле двери.

Как-то Рябову занедужилось, простыл — ломало плечи и ноги, в голове стреляло словно из пушки. Тогда ночью Рябов заметил: старый Пайга вынимает из-за пазухи чурочку, что-то странное с ней делает. Встал, присмотрелся, понял: Пайга кормил своего бога кашей, чтобы выручил кормщика из лихоманки.

— У каждого свой бог! Самоедину бог — чурочка, — сказал Рябов Митеньке. — Толку не видать, а тоже надеется…

В феврале еще похоронили многих. Зима стояла крутая, морозы не отпускали. Долгими ночами во все небо играли сполохи — в черном ковше ходили золотые мечи, копья, стрелы. Старики, разрывая душу, все пели о смерти, о гробе, о прахе. Один — желтый, иссохший — читал в темноте длинной ночи напамять:

«Живот речет: — Кто ты, о страшное диво? Кости — наги, видение твое и голос твой — говор водный. Что гадает звон косы твоея? Поведай мне! Смерть речет ответно: — Я — детям утеха, старым отдых, я — рабам свобода, я — должникам льгота, я — юным вечный спокой. Живот речет: — Почто стала на пути моем и гундосишь немо? Пойди от нас туды-то и туды-то, Смерть, в темные леса, в чисты поля, за сини моря; а се я тебя не боюся…»

Трудники, слушая старика, посмеивались. Кто постарее — ворчали:

— Какие такие хаханьки нашли?

— Пошто, бесстыжие, регочете?

Старик, подождав, опять читал по памяти:

«Смерть речет: — Молодым-молодехонек, зеленым-зеленехонек, о живот, красота, сердце мое услади. И любовь моя быстрее быстрой реки, острее вострого ножа…»

Из темноты неслись насмешливые бесстрашные слова:

— Она полюбит!

— Хитрая! Ей только поддайся!

«Живот же речет, — опять бубнил старик из своего угла: — Ты — косец. Коси ты нивы твои, к жатве спеющие. Я — юн, я — плод недозрелый, здесь нет тебе дела…»

— Дескать, валяй отсюдова!

— Перемучаемся, мол, без тебя!

«Смерть же речет: — О живот! Слышишь ли звон, звон тетивы на луке моем? И се из острых остра смертная стрела тебе уготованная…»

Так, бок о бок со смертью кое-кто дожил до заветного для поморов времени — до Евдокии. Звезды горели ярко и чисто, играли переливами, подмигивали низко над самым морем. К этой поре зима кротеет, надо думать о будущем лове. Вспоминали: в Крещенье целый день тянул крепкий «север» — к большому лову.

В эту ночь, в первый раз за все время корабельных работ, запел Пашка Молчан. Сидел, привалившись к стене, постукивал по лавке грязной ладонью, пел никем еще не слышанную песню, не похожую на то, что певали другие трудари.

Песня была тягучая. Молчан пел ее с угрозой в голосе, медленно оглядывая лица, едва освещенные светом лучины, коптящей в поставце:

На судне была беседушка построена,

Ну, построена беседа кипарисовая…

В беседе стоят столики дубовые,

На них скатерти разостланы шелковые…

Рябов сидел неподалеку от Молчана, смотрел, как сошлись у него брови над переносьем, как блеснули белки полузакрытых глаз, как притопнул он лаптем:

За столами-то сидели да двенадцать молодцов,

Да двенадцать молодцов-то, все донских казаков,

И вновь с угрозой — тихой и гневной:

Как один-то был молодчик, он почище всех,

По суденцу молодчик все похаживает,

В звончатые он во гусельки поигрывает,

Вспоминает батюшку — славный тихий Дон…

Песня старикам не понравилась, что мало божественная. Молчан посмеивался, показывая ровные белые зубы, улыбка у него была недобрая, жестокая. Рябов задумчиво сказал:

— Нет, песня ничего! Неспроста поется…

Молчан быстро на него взглянул, вновь потупился. Старики завели свое — про сердитого бога. Когда кончили и стали хвалиться каждый своей песней, Семисадов плюнул и велел Молчану показать, чего-де он еще может, да сполна. Молчан не отвечал, улыбался.

— А что это, дяденька, за человек такой — в твоей песне на гуслях играл? — спросил из дальнего угла Митенька.

— Человек наибольшой…

— Кто ж он?

Молчан обвел взглядом избу поверх голов трударей, сказал негромко, но так, что слышали все:

— Песня сложена про Степана Разина, вот про кого.

В избе сделалось тихо. Старики у печки перешептывались между собой. Семисадов громко вздохнул. Молчан потянулся так, что захрустели кости, спросил:

— Напужались?

И стал разуваться — спать. Старый Пайга пошел к двери — укладываться на холодке.

— Да ты погоди! — попросил Молчана Рябов. — Чего заспешил? Хорошо поешь, еще спой.

— Спеть? Так вы боитесь песен…

— Зачем нам бояться? — спросил Семисадов. — Песня, она для того и песня, чтобы ее пели. А песни твои хорошие — вольные.

Молчан спел еще:

Ух, вы гряньте-ка, ребята, да вниз по Каме, по реке,

Вниз по Каме, по реке, да к белокаменной тюрьме.

Белокаменну тюрьму да всю по камню разберу,

С астраханского да с воеводы с жива кожу я сдеру…

Старики закрестились, Семисадов громко хохотнул, Рябов хитро щурился.

Молчан тонко, гневно выпевал:

Еще грянули ребята да вниз по Каме, по реке,

Вниз по Каме, по реке, да к белокаменной тюрьме.

Белокаменну тюрьму да всю по камню разобрал,

С астраханского воеводы с жива кожу я содрал…

— За что он его так, дядечка? — спросил серьезно Митенька.

— За дело, небось! — ответил Рябов.

Кругом заговорили, заспорили, вспоминали неправды и воровские дела воевод, дьяков, начальных людей, отца келаря, Осипа Баженина, иноземцев, Джеймса, Снивина, всех, кто мучил и бесчестил безвинных беломорских, двинских трударей, рыбаков, зверовщиков, черносошников…

— Мало одной кожи-то! — сказал Семисадов. — За наши беды и поболе содрать можно, чтобы вовеки неповадно было…

И неустанно подводили мины под фортецию правды.

Петр Первый

Глава одиннадцатая

<p>1. Воры</p>

В морозные ветреные сумерки на таможенный двор со скрипом въехало более дюжины саней, крытых рогожами, крепко затянутых лыковыми веревками. Мужики, с заиндевевшими бородами, замерзшие, злые, кнутами нахлестывали усталых коней, спрашивали начального человека, кричали, что ждать не станут. Евдоким Прокопьев позвал Крыкова. Мужик с сизым от стужи лицом попросил Афанасия Петровича:

— Принимай кладь, хозяин. Да не медли, для господа, застыли, терпежа более нет…

— А что за кладь? — спросил с удивлением Крыков.

— С верфи — мука аржаная, сухари печеные, масло, соль, туши мясные…

Евдоким Прокопьев подмигнул Крыкову. Тот позвал солдат-таможенников, открыл амбар, велел таскать кули и бочки. Сам увел озябшего возчика в избу, попотчевал водкой, сбитнем. Мужик, отмякнув, рассказал, что обоз послан сюда немчином по прозванию Швибер.

— А ранее возил с верфи? — спросил Крыков.

— На подворье возил гостям-купцам, — сказал возчик. — Дважды в Гостиный двор возил. То еще по осени было, колесами ездили.

В эту минуту в избу вошел быстрым шагом майор Джеймс. Он был взбешен, но сдерживался, потому что не придумал еще, что сказать, а что-то сказать непременно следовало.

Афанасий Петрович смотрел на майора.

Джеймс заговорил:

— На верфи имелся избыток. Я купил сей избыток для прокормления солдат таможни.

Крыков молчал. Евдоким Прокопьев глядел в угол.

— Я купил выгодно для таможни! — воскликнул Джеймс.

Афанасий Петрович и на это ничего не ответил.

Попозже, посоветовавшись с Евдокимом и капралом Костюковым, Афанасий Петрович отправился искать Иевлева. На верфи в Соломбале его не было, не было и в воеводском доме, где он жительствовал. Старик-воротник сказал Крыкову, что Сильвестр Петрович уже более недели как уехал на Вавчугу — на другую верфь, туда ему и почту возят из Москвы.

Перевалило уже за полночь, когда Крыков верхом выехал лесной дорогой на баженинскую верфь. Было морозно, студеный ветер хлестал лицо, леденил, высекал слезы из глаз. Баженинские сторожа, вооруженные мушкетонами и пищалями, долго не пускали застывшего на холоде Крыкова в дом Осипа Андреевича. Крыков осмелел, сказал, что он по государеву спешному делу. Ворота заскрипели. Афанасий Петрович спрыгнул с коня, разминая озябшие ноги, быстро поднялся по высокому крыльцу.

В доме вздували огонь, бегали с лучинами, со свечами. Показался сам Баженин — огромный, нечесаный, в пуху, босой, спросил, за каким бесом всех побудил? Крыков ответил, что скажет обо всем Иевлеву и никому более.

Сильвестр Петрович в накинутой на плечи беличьей шубке скорым шагом вышел к Крыкову, молча, не перебивая, выслушал нехитрую историю о том, как попались в руки таможенникам воры с верфи.

Баженин хохотнул в дверях, сказал Крыкову:

— Для того весь дом ты побудил?

Иевлев повернулся к Баженину, приказал властно:

— Иди-ка отсюда, Осип Андреевич! Иди!

Баженин ушел посмеиваясь, Иевлев прошелся по светлице, заговорил задумчиво:

— Что ж, спасибо тебе, Афанасий Петрович, спасибо. Я и сам знал, что воруют, обкрадывают трудников, да как татя схватить? Спасибо! Строение корабельное есть дело государево, и воровство на сем деле имеет наказанным быть прежестоко. Жаль, воевода наш, Федор Матвеевич, нынче на Москве, он на сии мерзости крут, рука у него тяжелая. Ну, да управимся и без него. Через часок-другой поедем в Архангельск, я только малым делом потолкую с Кочневым да с иноземцем, с Яном…

— Ужились они? — спросил Крыков.

Иевлев махнул рукой:

— Где там! Что ни день — грызутся, перья летят. Мирю, кричу, ругаю их, работать надобно, ничего не поделаешь… С ног я сбился, Афанасий Петрович: две верфи, сколько кораблей сразу заложили, а люди бегут, не работают…

— Которые бегут, которые помирают! — с едкой усмешкой сказал Крыков.

Сильвестр Петрович ничего на это не ответил.

К вечеру они оба вернулись в Архангельск, и Иевлев тотчас же посетил полковника Снивина. Снивин был учтив, низко кланялся, сказал, что видит для себя высокую честь в посещении столь славного гостя. Сильвестр Петрович оставил без внимания слова Снивина, велел немедленно и за крепким караулом доставить майора Джеймса и надзирателя с верфи — Швибера. За Швибером Снивин послал двух рейтар, Джеймс сам вышел из соседней комнаты, — там он играл в кости с супругой полковника.

Майор был на голову выше Иевлева, его сытые глаза равнодушно смотрели из-под насурмленных бровей, но Сильвестр Петрович сразу заметил, что Джеймс боится, равнодушие он только напускает на себя. Снивин тоже был встревожен. Анабелла в соседней комнате ломала руки и плакала…

Швибер нисколько не отпирался: он, войдя, был уверен, что майор успел все рассказать и во всем покаяться. Джеймс топнул на него ногой, назвал лжецом, даже замахнулся, но полковник Снивин посоветовал ему быть благоразумным.

— Я предполагал, что поступаю правильно, когда дешево купил продовольствие для таможни! — сказал Джеймс. — Разве я мог знать, что оно краденое? Швибер продает, я покупаю, вот и все!

— Сии поступки в обычае наказывать битьем кнутами нещадно! — ответил Иевлев. — Татей казнят по-разному. Еще бывает руку уворовавшую правую сламывают навечно, чтобы той рукой тать более не крал. Еще рвут щипцами ноздри, уши рубят, а закосневших в воровстве вешают площадно. Об жестоких нравах московитов вы и сами осведомлены немало, часто об сем предмете беседуете…

Он говорил лишнее, но сдержать себя не мог.

— Кнутами казнь прежестокая. Битье нещадно означает смерть — не менее того…

Джеймс часто стал дышать, взгляд его из сытого стал молящим, Швибер рухнул перед Сильвестром Петровичем на колени. Иевлев, не глядя на них, сказал Снивину:

— До прибытия господина воеводы приказываю вам, полковник, содержать майора Джеймса и надзирателя Швибера под домашним арестом за строгим караулом. Имущество их также приказываю вам, полковник, объявить заарестованным, а деньги пересчитать и запечатать казенной печатью. Муку, мясо, сухари — все, что на таможенный двор свезено, сейчас же препроводить вам должно в Соломбалу, на казенную корабельную верфь… Надзиратель Швибер, вы поедете со мной на верфь, я должен знать, с кем и как вы воровали…

Не поклонившись, он вышел из дома полковника, вскочил в седло, погнал измученного коня в Соломбалу. Сзади в возке под караулом ехал Швибер, сморкался и плакал.

На верфи Сильвестр Петрович нарядил следствие. Швибер сразу же назвал своих помощников: попа-расстригу Голохвостова и ярыгу по кличке «Зубило». Голохвостов ни в чем не винился, сидел опухший от пьянства, наглый, посмеивался, показывая черные корешки зубов; ярыга Зубило возрыдал, стал искать руку Иевлева для лобзания.

Иевлев приказал вести себя на поварню.

Во дворе били барабаны, будили трудников. Холодный морозный ветер дул с моря. Смутно белели засыпанные снегом закрытые эллинги. Хлопали двери изб, в темноте отовсюду слышались надсадный кашель, ругань, топот сапог, крики десятских, старшин, артельных — народ шел на работы. Подручные кузнецов вздували горны, багровое пламя освещало худые землистые бородатые лица, вперебор со звоном били молоты, повизгивали пилы. Закипала смола в котлах…

Сильвестр Петрович вошел в поварню, две стряпухи испуганно поклонились; он взял у одной из них черпак, налил себе в мису, отведал, спросил бешеным голосом:

— Для людей сварено?

Стряпухи завыли, надзиратель Швибер осторожно отведал варево, сказал, пожав плечами:

— Сия похлебка не так уж дурна!

У Сильвестра Петровича словно бы даже просветлело лицо:

— Не слишком дурна? Что ж…

И велел налить всем трем ворам по цельной миске, чтобы наелись всласть. Воры хлебали, он стоял над ними, спрашивал:

— Хороша похлебка?

Со Швибера лил пот, он глотал, давясь, захлебываясь; но Иевлев был так страшен, рука его с такой силой сжимала татарскую плеть, глаза так щурились, что надзиратель все хлебал и хлебал и никак не мог остановиться. Сзади, мягко ступая в валенках, подошел Иван Кононович, сказал, поглядев на Швибера:

— Помрет он, Сильвестр Петрович…

Иевлев велел вести воров за караул, сам вышел на ветер — отдышаться. Весь день он пробыл в Соломбале, пытался навести добрый порядок на верфи, ходил по избам, сам смотрел, как закладывают в котлы продовольствие, сам снимал пробу и с тоской думал, что на Вавчуге, небось, ничем не лучше, чем здесь. Татьба не ночная — дневная, и сам Баженин в ней — не последний человек. Как же быть? Что делать?

До поздней ночи он просидел на лавке в душной избе корабельных трудников — плотников, кузнецов, конопатчиков. Народ говорил, он слушал, не смея взглянуть людям в глаза, не смея перебить. Когда все выговорились, Иевлев с трудом поднял взгляд, заговорил медленно, тяжело:

— Корабли строить есть дело государево. Пора быть флоту…

Семисадов сказал со вздохом:

— Ведаем, Сильвестр Петрович. Полегше бы только: мрет больно народишко. Маненько бы полегше…

Иевлев ответил, что обидчики пойманы, будут наказаны, корм пойдет получше. Рябов усмехнулся на его слова, сказал насмешливо:

— Ой, Сильвестр Петрович, так ли? Одного татя поймал, другие не дадутся. Хитрее будут. Да и то: вот на Вавчуге ты сам видел, а лучше ли там? Говорят, не лучше — хуже, от тебя и концы в воду спрятаны. Здесь Швибер — немчин, на Вавчуге Баженин — свой. А толку что?

Молчан издали с ненавистью крикнул:

— От них дождешь! Наголодаешься, кнутами засекут, ручки-ножки повыдергивают, на страшный суд и предстать в таком виде будет соромно…

Сильвестр Петрович прищурился на чернобородого, косматого Молчана, спросил отрывисто:

— Кто таков?

— Человек божий, обшит кожей! — нагло ответил Молчан.

Так ничем и не кончилась беседа. Люди были измучены и ожесточены до крайности, все хотели с верфи уходить, об иноземных мастерах Николсе и Яне отзывались с ненавистью, Швибера сулили убить до смерти, ежели еще придет на верфь.

Ночью Сильвестр Петрович вернулся в пустой холодный воеводский дом, высек огня, зажег свечи, велел прислать дьяка с почтой и затопить печь. Когда дьяк вошел, Иевлев уже спал, сидя, неудобно откинувшись в кресле…

<p>2. Большое рукобитие</p>

В субботу на верфь пожаловал отец келарь, привез рыбарям, что трудились когда-то на Николо-Корельский монастырь, милостыньку: сани-розвальни ржаных поливушек, соленой рыбки, два бочонка ставленного квасу. Трудари на милостыньку посмеивались:

— Ироды окаянные. Поливушки спекли из тухлой муки. Плесенью шибает…

— А рыбка-то! Ну и засол…

— Монастырская милостыня — дело известное…

Начальству было особое приношение: Николсу да смотрителям, артельщикам, старшим — вяленое лосевое мясо, отборные курочки, меда наилучшие, рыбины легкого копчения на можжевеловом дыму.

Приехал Агафоник за делом: сговорить рыбарей снова пойти на монастырь работать. С келарем начальство спорить не стало: люди на верфи поослабели, пора было заменять другими. Сменщиков уже гнали стрельцы по торным дорогам из Онеги, Пинеги, с Повенца и Каргополя. Дело корабельное намного сделано. Доделают другие…

Агафоник, подбирая полу однорядки рукой, перешел корабельный двор, сел в избе трударей, оперся бородой на посох, спросил:

— Усмирели, спорщики, я чай?

Рябов, запихивая в рот монастырскую поливушку, смотрел на келаря неотрывно, пока тот не отвел взгляд. Так же смотрел и Семисадов, жег завалившимися глазами. А незнакомый, чернобородый, надо быть из острожников, улыбался в усы.

Агафоник, ежась, заговорил:

— Господа корабельщики могут вас, дети, отпустить к монастырю, коли обитель заплатит за вас недоимки, да выкупных надбавит, да подушных. Ныне отец настоятель за прошествием времени вас простил, ибо не ведали, что творили. Коль животами своими дорожите, спасайтесь — вон ведь сколько померло…

И Агафоник с сокрушением покачал головой.

Рябов вышел вперед, спросил:

— Запивная деньга с собой?

Агафоник от злобы подскочил, ударил перед собой посохом: острожники, мертвецы живые, а, вишь, о задатке толкуют, будто на воле, будто сами себе хозяева.

— Чего?!.

— Спрашиваю — с собою ли запивная деньга? — спокойно повторил Рябов.

— Да ты в уме? Мало всего, что было? Я спасать их пришел, а он мне что говорит?!.

Рябов поправил в поставце лучину, сложил на груди могучие руки. Рыбари сидели и стояли вокруг — тихие, испуганные, поглядывали с ожиданием то на келаря, то на Рябова, то на Семисадова и Пашку Молчана.

— Не ты, отец, первый нас желаешь, — медленно, с достоинством заговорил кормщик, — не ты, даст бог, и последний. Море наше большое, а рыбаков на морюшке не так-то много. Монастырь казну на рыбе складывает — то всем ведомо. Кого попало наберете — сами каяться будете. Снасть ваша дорогая, богатая, не враз новую построите. Верно ли говорю, други?

Рыбаки робко подтвердили:

— То так!

Рябов говорил дальше:

— Обиды вы нам, служникам монастырским, злые чинили. Молитесь, а не по-божьему делаете! За что жестоким заточением наказаны были многие морского дела старатели? За что заперли в подземелье, словно бы татей, добрых наших трударей? За что меня невольником на чужеземный корабль продали?

Агафоник застучал посохом, закричал, заплевался, но вскорости притих. Рыбаки смотрели на него недобрыми глазами. Злее всех смотрел чернобородый, незнакомый. Рябов молча выслушал все угрозы и ругательства отца келаря и упрямо завел свое: нынче, мол, тому не быть, что о прошлом годе было. Хитро прищурив зеленые глаза, вдруг принялся нахваливать работу на верфи: от добра добра не ищут, тут царевы корабли строятся, большой за то выйдет трудникам почет и награждение…

Келарь от удивления даже рот раскрыл: ну и кормщик, ну и врет лихо. Награждение им тут выйдет, как же!

Торговались и ругались до поздней ночи. Так Агафоник и уехал ни с чем.

Когда дверь за отцом келарем закрылась, старики накинулись на Рябова:

— Теперь пропали мы…

— Дурость твоя упрямая, а нам — смертушка…

— Вишь, какой сыскался: хоть на кол — так сокол!

За Рябова встали Молчан и Семисадов. Кормщик отмалчивался. Молчан зло скалил белые зубы, отругивался:

— Напужались! Молельщики! Все едино сюда придет — некуда ему более податься…

Дед Семен наступал:

— Некуда? Свет клином на нас сошелся?

Молчан крикнул:

— И на воле люди добрые есть. Не продадут нас, небось, понимают что к чему…

Семисадов говорил наставительно:

— Смелому уху хлебать, а трусливому и тюри не видать! Потерпи малость, трудники. Придет к нам келарь, посмотрите…

Два дня о келаре не было ни слуху ни духу. На третий пришел в избу — бить большое рукобитие. Опять привез угощение — еще целые розвальни.

— О прошлого разу, не в обиду скажу, — говорил Рябов, — мучица с тухлинкой была… Да нынче вспоминать ни к чему, так, для разговору…

Агафоник вздыхал:

— Разве за всем уследишь? В сырость свалили мучицу — вот и прохудилась…

Перед тем, как ударить по рукам, Рябов для удовольствия трударей спросил:

— Али других не нашел? Рыбари перевелись у нас, что ли?

Агафоник притворился, что не слышит, подтянул рукав однорядки, заложил в ладонь, по правилу, запивную деньгу. Рябов тоже подтянул рукав кафтана. Ударили с силой, Агафоник от боли скосоротился. Из руки в руку пошла запивная деньга. Послушник, что приехал с Агафоником, давал каждому кожаную бирку, — бирка обозначала, что более с трударя рвать нечего, чист перед государевой казной. Утром должны были рыбарей отпустить…

— Вот оно как, — молвил Семисадов, проводив келаря, — живем — хлеб жуем, а будет, что и с солью…

<p>3. Быть войне!</p>

Поздней ночью в ворота спящего дома воеводы Архангелогородского и Холмогорского застучали дюжие Ямщиковы кулаки, в светелке сторожа-воротника засветился огонек, по светлицам и покоям, по горницам и сеням забегали сонные слуги, поволокли дрова — топить печи, кули на поварню — стряпать, воду на коромыслах — топить баню. Воротник с поклонами распахнул обе створки скрипящих ворот, поезд воеводы въехал во двор. Сильвестр Петрович, сонный, в нагольном полушубке, в валенках, надетых на босу ногу, сбежал с крыльца, кинулся обнять доброго друга, но из возка вместо Федора Матвеевича вышла Маша, добротно укутанная, с блестящими на лунном свете глазами, с ямочками на щеках, — такая красивая, славная и свежая, что Сильвестр Петрович даже как-то ослабел, не поверил своей радости, отступил назад, в сугроб. Выпрастывая ноги из волчьей шкуры, Апраксин весело смеялся, спрашивал громко, на весь двор:

— Да ты что, Сильвестр, богоданную жену не признаешь? Ты куда от нее побег? Веди скорее в дом, намучилась она дорогою, намерзлась, вся иззябла…

Иевлев, не стыдясь шумевших с упряжками конюхов, ямщиков, егерей, обнял жену, поцеловал ее в холодные щеки, в глаз, в висок. Она отстранялась, смотрела в его лицо, шептала:

— Словно и не ты! Похудел как! Сильвестр, лапушка моя…

В парадных покоях воеводского дома пахло нежилым, дымили печи, с громким лаем, стуча когтями по голым доскам пола, носились длинномордые охотничьи псы. В верхних горницах было потеплее, полы здесь Иевлев сплошь заложил пушистыми шкурами белых медведей и оленей, на стенах висели ковры, по коврам — охотничьи рога, рогатины, ножи, мушкеты Федора Матвеевича. На столе посредине иевлевской горницы тускло отсвечивал полированный медный глобус, валялись трубки — глиняные и вересковые, кисеты с табаком, горкой лежали готовальня, корабельные чертежи, книги в телячьих и сафьяновых переплетах…

— Как на Москве, у дядюшки! — сказала Маша.

— Что как у дядюшки? — не понял Сильвестр Петрович.

— Книги, листы, списки…

Он кивнул, все еще не веря тому, что Маша с ним, здесь, в Архангельске. Маша вздохнула, попросила беспомощно:

— Потяни за рукав, не снять мне самой шубу-то.

Сильвестр Петрович потянул, — одна шуба снялась, под ней оказалась другая, легкая.

— И ее сними! — сказала Маша.

Иевлев снял другую, под ней был меховой камзольчик.

— Словно капуста! — засмеялся счастливо Сильвестр Петрович.

Обе шубы и камзольчик лежали на полу, никто их не поднимал. Маша переступила через мех, Иевлев протянул к ней руки, она прижалась к нему всем телом.

— Намаялась? — жадно целуя ее, спросил Сильвестр Петрович.

— Волков больно много шныряет по дорогам! — ответила Маша. — Так и скачут сзади. А глаза у них зеленые. И разбойники тоже были…

Она расстегнула на груди душегрейку, встряхнула головою, волосы рассыпались. Тонкими пальцами стала быстро заплетать косу. Щеки ее жарко горели с мороза.

— Долго ехали?

— Быстро!

Сильвестр Петрович, мешая ей, заплетал вместе с ней косу. Заплетали долго, путаясь пальцами, счастливо поглядывая друг на друга. Он спрашивал про Москву, про дядюшку, про Машиных подружек и своих дружков, она отвечала невпопад, обоим было от всего этого смешно.

— Погоди! — сказала Маша, отталкивая мужа.

Заскрипела дверь. Машина девушка принесла короб с вещами, мешок, сзади слуга, пыхтя, тащил тюк, зашитый в рогожу, — книги, подарок Родиона Кирилловича. Девушка поклонилась Иевлеву, поздравила с добрым свиданьицем. За стеною ухнула об пол еще вязанка смолистых поленьев. Федор Матвеевич велел нынче натопить покрепче, чтобы отогрелась молодая жена Сильвестра Петровича.

— Ужо отогреется и без печки, — ворчливо ответил старый дворецкий Апраксина. — То не наша забота, Федор Матвеевич. Давеча заглянул я в ихнюю горницу — Сильвестр Петрович боярыне своей косу заплетает. В старопрежние времена того не бывало…

Апраксин сидел в кресле у печки, вытянув ноги к огню, с нахмуренным лицом. За спиною покашляли — он обернулся: полковник Снивин, узнав от караульных на рогатке о приезде господина воеводы, пришел к нему выразить свое почтение и осведомиться о драгоценнейшем здоровье. Воевода насчет здоровья ответил коротко и сухо и велел докладывать, что и как в городе. Полковник с поклоном рассказал разные пустяки. Апраксин слушал, недовольно поджав губы, неподвижно глядя на огонь.

— Более ничего не было?

Полковник еще поклонился, рассказал о том, что господин высокознатного роду офицер Джеймс заарестован господином стольником Иевлевым вместе с иноземным подданным Швибером. Оба томятся и ждут милостивейшего разрешения высокочтимого воеводы.

— За что заарестованы? — осведомился Апраксин.

Снивин рассказал. Апраксин, попрежнему глядя на огонь, ответил:

— По татю и клещи, по вору и кнут!

Полковник выпрямился, сложил руки на эфесе шпаги, произнес значительным голосом:

— Майор Джеймс есть офицер, и его честь не позволяет мне…

У Апраксина от бешенства округлились глаза, он поднялся, приказал Снивину более никогда не в свои дела не соваться. К ужину полковника не пригласили, хоть он видел, что слуги собирают на стол. Снивин ушел зеленый от обиды…

Кушанья раскладывала Маша. Федор Матвеевич объявил, что теперь в воеводском доме быть ей полновластной хозяйкой. За столом сразу же заговорили о делах, о строении кораблей, о том, что делается на Москве. Насчет Джеймса и Швибера Апраксин спросил мимоходом и сказал, что подержит негодяев под ключом до той поры, покуда не завоют волками…

— Теперь послушай о походе Кожуховском, — говорил Федор Матвеевич. — О сем походе Москва долго помнить будет. Маша твоя, и та о нем наслышана, а уж поход — дело не женское.

— Мы с дядюшкой в ту пору в Коломенском гостили, на Москве-реке, — сказала Маша. — К нам раненые шли да увечные. Полон двор народу был… И преображенцы были, и семеновцы, и бутырцы…

Апраксин стал рассказывать, как войска Ромодановского переправлялись через Москву-реку на лодках, покрытых досками и бревнами. На этих судах были прорублены пушечные порты, из которых палили орудия. В деле участвовали гусары, палашники, рейтарские роты и много полков, а кроме того очень ссорились командующие — Бутурлин с Ромодановским. Иван Иванович даже выстрелил в Федора Юрьевича. Стрельцам во многих боях примерно досталось, и потешные их всегда побивали. Бомбардир Преображенского полка — царь взял в плен стрелецкого полковника Сергеева, за что генералиссимус его особо благодарил. Петр Алексеевич сам построил зажигательную телегу с копьем, телегу подожгли, раскатили, и копье впилось в вал противника. Плетень загорелся, земля осыпалась, войско пошло на штурм.

— Не взять мне в толк, — перебил Иевлев. — Что оно такое было? Потешное сражение?

— Маневры! — ответил Апраксин. — И жаль, друг мой добрый, что нас там не случилось. Много важного и нужного военные люди с тех маневров для себя узнали и накрепко запомнили: и подкопы, и взрывы минами крепостной стены, и штурм с лестницами. Много было гранат, и бомб, того более — горшков, начиненных порохом. Засыпали перед неприятелем, под огнем рвы; под огнем редуты строили, аппроши, — науки все зело полезные…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41