1. Идеология как «эстетика»
В данном разделе предпринимается попытка использовать кантовскую когнитивную матрицу эстетической теории для анализа особенностей политической идеологии. В связи с этим понятие «идеология» будет рассматриваться не столько как политическая реальность (хотя иллюстративные примеры из политической данности, естественно, будут присутствовать), сколько как предмет исследования политической теории, что позволяет по-новому взглянуть на сам исследовательский предмет под названием «идеология».
Общеизвестно, что идеология является одним из самых критикуемых в политической науке и политической публицистике понятий. Поэтому использование последнего не особенно распространено в качестве собственно научной категории, чаще употребляется устойчивая лексическая конструкция «критика идеологии», введенная в сферу научного знания о политике К. Марксом в классической работе «Немецкая идеология» [Маркс, Энгельс, 1960]. Однако и эта теоретическая формула со временем утратила внимание политической теории, так как идеология объявлена досконально проанализированной.
На данный момент «ложность» идеологии фактически не подвергается сомнению политологическим сообществом [Zizek, 1994, р. 3–7]. Однако при этом ускользает из вида то, что сама интерпретация идеологии была отнюдь не однозначна [Eagleton, 1991, р. 1].
И знаменитая работа Маркса не стала истоком однозначного понимания идеологии[2], и тем более спорным было бы утверждение, что с тех пор предмет критического анализа идеологии представлял собой нечто определенное и устойчивое.
Рискну утверждать, что идеология как политическое понятие представляет существенную теоретическую ценность, поскольку до сих пор отображает безусловную политическую действительность, несмотря на все предсказания и констатации «смерти идеологии» [Белл, 2002]. Новые тенденции в развитии политической реальности требуют дополнительной аналитической и теоретической формализации понятия идеологии. Кроме того, необходимо обратить пристальное внимание на саму критику идеологии, так как очень часто данная критика является не только (и не столько) научной, сколько (в большей или меньшей мере) идеологической. И пример самого Маркса здесь весьма показателен. Иными словами, теоретическая рефлексия по поводу идеологии может в итоге оказаться не столько научным, сколько политическим явлением [Zizek, 1989, р. 189].
Особое внимание следует обратить на методологический подход к исследованию идеологии, предложенный известным представителем структурализма Л. Альтюссером. Согласно этому подходу, идеология есть «объект», имеющий как объективное, так и субъективное измерение. При этом Альтюссер обращает особое внимание на второй, «политический» смысл идеологии, выделенный Марксом, и отказывается от трактовки идеологии как тематического оформления тенденциозного описания объективного мира. Для Альтюссера функция идеологии – прежде всего в создании субъектов, которые испытывают определенное отношение к миру и отношение это имеет очевидную политическую окраску [Althusser, 1971, р. 161]. В качестве исключительно идеологической реакции индивида Альтюссер рассматривает ситуацию, когда полицейский обращается к человеку во втором лице: «Эй, ты»; по мнению ученого, единственным нормальным (и идеологическим) ответом в этой ситуации будет: «Меня зовут…» [Ibid., р. 174].
В приведенном примере недвусмысленно звучит своеобразный эстетический мотив идеологии. Здесь напрашивается явная аналогия с театральной эстетикой, когда у пожилой актрисы, играющей молодую девушку, по ходу пьесы спрашивают, сколько ей лет, она без тени сомнения отвечает: «Мне – восемнадцать» – и срывает аплодисменты зрителей. Именно эстетическая составляющая идеологии может дать дополнительные способы понимания идеологического воздействия на современную политическую жизнь. Задача облегчается тем, что теорией эстетики накоплен достаточный методологический потенциал, который может быть использован для исследования современного места идеологий [Eagleton, 2001] посредством формализации ее эстетического компонента.
В связи с этим идеологию можно трактовать как разновидность дискурса, обязательно проявляющегося во внешних эффектах. И именно такие дискурсы позволяют осуществляться спонтанной ориентации субъекта в окружающем политическом мире путем мобилизации самых глубоких и сокровенных аффектов [Althusser, 1971, р. 162; Eagleton, 1991, р. 17–21]. Подобное содержательное преломление взгляда на идеологию отсылает нас к «Критике способности суждения» И. Канта. Именно в эстетической теории последнего «загадочным» образом преодолевается «непроходимый» ни для чистого, ни для практического разума барьер между свободой и необходимостью, универсальностью и специфичностью. И именно поэтому Кант проявлял повышенный интерес к эстетическому опыту и эстетическому переживанию. Во введении к данной работе он отмечает: «Хотя между областью понятия природы как чувственно воспринимаемым (dem Sinnlichen) и областью понятия свободы как сверхчувственным (dem Ubersinnlichen) лежит необозримая пропасть, так что от первой ко второй (следовательно, посредством теоретического применения разума) невозможен никакой переход, как если бы это были настолько различные миры, что первый [мир] не может иметь никакого влияния на второй, тем не менее второй должен иметь влияние на первый, а именно понятие свободы должно осуществлять в чувственно воспринимаемом мире ту цель, которую ставят его законы; и природу, следовательно, надо мыслить так, чтобы закономерность ее формы соответствовала по меньшей мере возможности целей, осуществляемых в ней по законам свободы. Таким образом, все же должно существовать основание единства сверхчувственного, лежащего в основе природы, с тем, что практически содержит в себе понятие свободы, и хотя понятие об этом не достигает познания этого основания ни теоретически, ни практически, стало быть, не имеет своей собственной области, все же оно делает возможным переход от образа мыслей согласно принципам природы к образу мыслей согласно принципам свободы» [Кант, 1995, с. 123].
Таким образом, соединяя дискурсивный подход к идеологии, предложенный Альтюссером, и кантовскую теорию эстетики как критику способности суждения, можно по-новому формализовать понятие идеологии в категориях «прекрасное – безобразное» и «возвышенное – низкое». В связи с этим Т. Иглтон (один из сторонников трактовки идеологии как эстетики) отсылает нас к поздней эстетической теории Лукача [Eagleton, 1976, p. 26–27], который, в свою очередь, отошлет нас еще дальше к законам Платона, а также к Берку, признававшему (опираясь именно на авторитет Платона) потенциальную ценность искусства для политического образования граждан [Zuckert, 1996, р. 156–164]. И если глубинный смысл идеологии как кантовской эстетики сможет обнаружить взаимосвязь между природным детерминизмом и человеческой свободой (хотя и без систематизированного и исчерпывающего понимания этой связи), слухи о смерти идеологии действительно окажутся слишком преувеличенными.
От идеологии эстетики к эстетике идеологии
В контексте нашего рассмотрения идеологию эстетики не следует понимать как ту или иную точку зрения на эстетику как таковую. Здесь, скорее, нужно обратить внимание на то обстоятельство, что философская рефлексия физических ощущений (aestesis) и искусства (aestetics) идут рука об руку в истории рационализма по крайней мере с XVIII века.
Примечательно, что согласно неомарксистской трактовке идеология эстетики предстает как «стенограмма цельного проекта гегемонии» [Eagleton, 1976, р. 5]. В связи с этим можно обратить внимание на двусмысленность, которой характеризуется казус современного интереса к искусству, в своем финальном воплощении зачастую оказывающегося политическим[3]. Такой подход, конечно же, не новость. Начиная с Шиллера можно вполне определенно проследить обращение к эстетике для операционализации политического протеста против духовного опустошения, порождаемого кардинальной трансформацией социального порядка. Можно сказать, что обаянию эстетики, понятой идеологически, поддавались не только сторонники политического протеста, но и защитники status quo, и даже силы политической реставрации (достаточно вспомнить немецкий политический романтизм). Неомарксистская социология вообще утверждает, что категория эстетики в современном развитом мире есть стремление среднего класса к политическому господству [Ibid., р. 3].
Если рассуждать в мыслительной традиции Франкфуртской школы, то можно охарактеризовать Современность как расколотую действительность. Данный раскол проявился в противоречии между моральным и инструментальным разумом, между государством и гражданским обществом, между статусом гражданина и устремлениями буржуа, между индивидуализмом и патриотизмом. Все эти грани раскола – следствие безудержной энергии Модерна, который демонтировал центральный политический аппарат абсолютизма[4], изменив саму основу формирования социальной жизни. В этой ситуации «средний класс» (термин появился гораздо позже, чем само явление) обратился к ценностям индивидуальной автономии, используемой против «брутальной автократии абсолютизма» как «добровольного рабства» [Ibid., р. 8].
С формированием буржуазного общества соотношение принуждения и соглашения меняется в пользу последнего. Без такой трансформации автономия как деятельность свободных индивидов (особенно в экономической сфере) теряла смысл. Именно в этой ситуации философская эстетика приобрела столь высокую жизненную важность. Она стала областью теоретизирования, которая обещала (хотя и без исчерпывающей логической точности и моральной чистоты) объединить форму и содержание, дух и материю, процедуру и творчество, чувственную особость и рациональную универсальность. Эстетическая конструкция стала своего рода метафорой самоопределения, которое было самодостаточным явлением либерального общества и свободного рынка.
Эстетический опыт и переживание, своеобразный mutatis mutandis, с его уникальной комбинацией умственной деятельности и эмоциональной непосредственности, законного и логичного порядка, с одной стороны, и чувственных удовольствий – с другой, стал своего рода моделью-метафорой того самого пути, которым должен был двигаться Модерн в его политических проявлениях. Данное эстетическое переживание задавало направление новому типу господствующего авторитета. Последний в идеале мог быть воплощен в индивиде, не существующем в реальности, так как реальность порождала субъекта, который, как казалось, был не в состоянии создать гражданское общество и политическое государство как таковое, ибо это требовало одновременной поддержки и объединяющих ценностей, и частных интересов.
На кону было не что иное, как формирование нового типа субъективности, который (подобно непосредственности произведения искусства) обнаруживал закон в своей внутренней автономной и свободной идентичности, а не во внешней репрессивной власти. Освобожденный субъект такого идеологически-эстетического понимания – это тот, кто воспринял закон как принцип собственной автономии, разбив «высеченные на каменных плитах автаркии» порядки и переписав их заново «в глубине своего собственного сердца» [Eagleton, 1976, р. 42–43].
Если рассматривать ситуацию именно под таким углом зрения, то кантовская «Критика способности суждения» становится классическим «буржуазным» философским текстом идеологии эстетики. Следуя за Хоркхаймером и понимая кантовские произведения как обозначающие противоречия между феноменом и ноуменом, субъектом и объектом, необходимостью и свободой, тем, что «есть» и что «должно», можно рассматривать рациональные конструкции Канта как философскую и мыслительную данность становящегося капиталистического общества в его субъективности.
В этом контексте обращение Канта к эстетической способности суждения можно трактовать как политически значимую рефлексию, формировавшую исторический запрос на идеологический «цемент», который был бы одновременно и достаточно стойким, и достаточно податливым, чтобы соединить воедино новые субъекты абстрактного, атомизированного социального порядка, создавая тем самым современные нации-государства.
Более того, с точки зрения неомарксизма можно рассматривать кантовскую теорию эстетики в еще более широком контексте как «неприводимый к более конкретным формам стиль идеологии как таковой» [Eagleton, 1991, р. 20]. В подобном контексте эстетику можно трактовать как приближение к материалистическому пониманию идеологии, совершая рациональную трансформацию от эстетики идеологии к идеологии эстетики.
Для того чтобы применить кантовскую методологию способности суждения, следует обратить внимание на своеобразную двойную гармонизацию элементов субъективного опыта, обозначенную Кантом.
Первая гармонизация относится к взаимодействию субъективного эстетического переживания с миром объектов. Данная гармонизация выступает своеобразным медиатором проявления «прекрасного» в субъекте. При этом суждение о прекрасном не ограничивается только описанием формальных особенностей объекта (прекрасное нравится нам и при отсутствии прекрасного объекта как такового) [Кант, 1995, с. 167–169]; субъективная «несерьезность» обязательно присутствует, ведь мы считаем что-то красивым, не утруждая себя объяснением того, почему полагаем это нечто красивым. Подобное «легкомыслие» немыслимо ни в науках о природе, где господствует чистый разум, ни в моральной сфере, где правит бал практический разум.
Из сказанного выше следует, что решающим в данном случае является не формальная концепция прекрасного, а тот способ, которым прекрасное затрагивает субъекта, т. е. в первую очередь важна не красота как концепция, важны познавательные способности субъекта: интуиция и воображение. Именно в этом заключена одна из самых ценных способностей суждения, ибо наблюдение за беспристрастной формальной гармонией предмета порождает отраженную гармонию как свободную игру собственных способностей субъекта.
Можно сказать, что в кантовской способности суждения заложен не выводимый ни из чистого, ни из практического разума компонент «неожиданности» или удивления эстетического опыта и переживания. И оправданно будет предположить, что именно это удивление позволяло существовать в безликом ньютоновском понимании мира таким «счастливым случайностям», которые придавали субъективным мнениям значимость и авторитет.
Согласно логике кантовской способности суждения, индивиду доставляет эстетическое удовольствие спонтанное осознание соразмерности окружающего мира и его собственных способностей. И даже если допустить, что эстетическая способность суждения не дает нам никаких новых знаний ни в сфере чистого, ни в сфере практического разума, она, возможно, предоставляет нам не менее (а может быть, и более) глубокое понимание: осознание (поверх всего теоретического понимания), что окружающий мир является нашим домом, так как этот мир, так или иначе, существует в том числе и для того, чтобы удовлетворять наши способности, возможности и потребности.
И если человек Модерна не всегда считал, что это так, то ему во всяком случае было приятно осознавать, что это может быть так, даже если мы не в состоянии рационально понять и объяснить, почему это так.
В связи с этим можно упомянуть небольшую работу Лукача «Теория романа», в которой исследуется холистическая тотальность эпической структуры «буржуазного» романа, одновременно и контрастирующего с фрагментированностью современного общества, и компенсирующего ее [Lukacs, 1971].
В том же направлении развивается и социально-психологическая теория Альтюссера о мнимости: идеологии «приветствуют» субъекта, искажая его восприятие объективных социальных структур, как будто эти структуры были созданы специально для индивида и как будто индивид, в свою очередь, свободен принять ту или иную социальную роль, выработанную объективной социальной структурой до, вне и независимо от него [Althusser, 1971, р. 162–164].
Если следовать данной неомарксистской логике, то идеологию можно эстетически уподобить «душе товара», о которой с иронией писал Маркс и о которой В. Беньямин заметил, что если бы она существовала, то была бы «самым чутким созданием в сонмище душ, так как должна была видеть в каждом покупателя, удовлетворение нужд которого первейшая "душевная" потребность товара» (цит. по: [Eagleton, 2001, р. 92]). В подобной логике кантовский эстетический объект и «одушевленный» товар существуют «как будто» для удовлетворения наших способностей и обращаются не к нашим потребностям, а «как будто» к самой нашей сущности.
Если говорить о второй гармонизации, связанной с кантовским анализом прекрасного, то она относится к взаимодействию не современного изолированного индивида и объективного мира, а индивидов друг с другом. Именно эта гармонизация, потенциально имеющая большое политико-теоретическое значение, способствует формированию sensus communis (общего чувства). Можно сказать, что в этой концепции эстетической гармонизации индивидов соединились английская теория «морального чувства» и немецкий рационализм. И если Кант не соединял подобную эстетически-чувственную гармонизацию с моральным практическим разумом, Берк прямо указывал на то, что гармоничное гражданское общество возможно только как «закон сердца» [Берк, 2003], очевидно, перекликаясь с кантовской идеей sensus communis.
Вообще, кантовская рационалистическая мораль всегда смущала сторонников политического прогресса «лояльным» отношением к абсолютизму, а также «безнадежным формализмом», слабо соотносящимся с фактическими желаниями автономных индивидов. Поэтому неудивительно, что для современной политической теории sensus communis из эстетической теории Канта представляет гораздо больший методологический интерес, чем кантовский практический разум, так как последний слишком категоричен для теоретической рефлексии на тему актуальной возможности политического консенсуса.
Спонтанное совпадение эстетических суждений по поводу прекрасного или возвышенного в мире явлений создает для современной политической теории ту самую особо ценимую форму интерсубъективности, которую можно трактовать как сообщество автономных индивидов, проявляющих свою мгновенную совместную способность к общему чувству.
Кант обозначает это sensus communis посредством различения между эстетическими суждениями, одно из которых гласит, что тот или иной объект прекрасен, а второе – что тот же объект довольно приятен.