Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В защиту права (Статьи и речи)

ModernLib.Net / Справочная литература / Гольденвейзер А. / В защиту права (Статьи и речи) - Чтение (стр. 4)
Автор: Гольденвейзер А.
Жанр: Справочная литература

 

 


      Так судьба Достоевского как бы предуказала, что эти вопросы должны занять важное место в его творчестве. Содействовало этому и то, что и врожденные черты характера, усилившиеся вследствие полученной на каторге тяжелой болезни (Он впервые упоминает об эпилепсии в письме к брату от 30 июля 1854г. См. Мочульский, ук. соч., стр. 123.), и житейские невзгоды, которые преследовали его почти до конца дней, направляли его мысль преимущественно на наиболее мрачные стороны человеческой природы и судьбы.
      И действительно, ни у одного из писателей (Конечно, за исключением авторов детективных романов.) мы не находим столько описаний преступников и преступлений, как у Достоевского. Он постоянно возвращается также и к теме о суде и наказании.
      О вкладе, сделанном Достоевским в психологию преступления, написано очень много, и этой стороны его творчества я касаться не буду (Никто не станет отрицать глубину и тонкость психологического и психопатологического анализа душевного мира порочных и преступных типов, выведенных в романах Достоевского. Но приходится признать, что его герои являются именно типами и не всегда похожи на живых людей.).
      Но отношение Достоевского к проблеме наказания, как мне кажется, еще не получило удовлетворительного истолкования (Впрочем, следует отметить интересный этюд Gerhard Ledig. "Das Problem der Strafe bei Dante und Dostoewsky", Weimar, 1935.).
      В этом отчасти виноват сам Достоевский, так как его позиция {71} в данном вопросе двойственна и противоречива. Достоевский говорит о наказании, как публицист и как художник. И в то время, как в публицистике Достоевского последовательно проводится положительное отношение к наказанию, бытописание "Записок из мертвого дома" и отрывочные штрихи, посвященные наказанию в его романах, дают материал для совершенно иных выводов.
      Предоставим слово страстному поклоннику и авторитетному истолкователю Достоевского Н. А. Бердяеву ("Достоевский, - говорит Н. А. Бердяев, - имел определяющее значение в моей духовной жизни... Он потряс мою душу более, чем кто-либо из писателей и мыслителей" ("Миросозерцание Достоевского", Прага, 1923. Предисловие). Поклонение Достоевскому, как мыслителю, в некоторых кругах русской интеллигенции принимает характер настоящего культа. Покойный С. Л. Франк как-то сказал при мне, что Достоевский был величайшим русским философом. А. 3. Штейнберг начинает свою книгу "Система свободы Достоевского" словами: "Достоевский - национальный философ России" (стр. 9), а в заключительных строках ее пишет: "После Достоевского русская философия уже не заглохнет, от него она идет. Но после Достоевского не может уже и весь остальной человеческий мир пройти безответно мимо России" (стр. 143). Влад. Вейдле в своей недавно вышедшей французской книге называет Достоевского "величайшим русским мыслителем" (а Владимира Соловьева - только "крупнейшим русским профессиональным философом"). См. "La Russie absente еt presente", Paris, 1952, стр. 217.).
      "По "своеобразной криминалистике" Достоевского, - говорит Бердяев, "свобода, перешедшая в своеволие, ведет ко злу, зло - к преступлению, преступление с внутренней необходимостью - к наказанию". Наказание есть "онтологическое последствие преступления"... "Страстный интерес к преступлению и к наказанию определяются тем, что вся духовная природа Достоевского восставала против внешнего объяснения зла и преступления из социальной среды и отрицания на этом основании наказания... Достоевский с ненавистью относился к этой позитивно-гуманитарной теории. Он видел {72} в ней отрицание глубины человеческого духа и связанной с ней ответственности. Если человек есть лишь пассивный рефлекс внешней социальной среды, то нет человека и нет Бога, нет зла и нет добра". "Всё творчество Достоевского есть изобличение этой клеветы на человеческую природу" (Ук. соч., стр. 90. Я не хочу полемизировать, но считал бы всё же нужным указать, что ни один сторонник "теории среды" не пытается сваливать всю ответственность за преступные деяния на внешние обстоятельства и снимать с преступника всякую ответственность. Правда, так рассуждает в "Преступлении и наказании" "господин Лебезятников, следящий за новыми мыслями", но не следует забывать, что Лебезятников - карикатура. Вопрос о влиянии "среды" и других факторов на преступников с новой стороны освещается теперь исследователями, которые пытаются приложить к нему выводы научной психологии. Сошлюсь на новейшее исследование д-ра Абрагамсена, о котором упомянуто выше. "Я пришел к неизбежному выводу, - говорит он на первых же страницах книги, - что общество во всех своих разветвлениях (т. е. семья, школа, община и правительственные учреждения) несет часть ответственности за всякую вину, наряду С совершителем преступного деяния" ("Who are the guilty". New York, 1952, стр. 3). Однако, и этот автор постоянно подчеркивает личную ответственность преступника. "Все мы заражены бациллами туберкулеза, - говорит он в другой части своей работы, - но лишь немногие из нас заболевают этим недугом" (стр. 50). Он определяет преступный акт, как дробь, в которой числителем являются врожденные наклонности преступника плюс конкретная ситуация, приведшая к совершению его деяния, а знаменателем - его способность к сопротивлению обоим факторам (стр. 67).).
      В интересном этюде "Проблема наказания у Данте и у Достоевского" немецкий ученый Ледиг делает следующий логический вывод из приведенного хода мыслей. "Достоевский, - говорит Ледиг, - не желает смягчения уголовной репрессии из сострадания к преступнику. Проявляющаяся в этом черта консерватора-государственника тесно связана с метафизически важной функцией, которая в мировоззрении Достоевского {73} принадлежит преступлению" (Gerhard Ledig. "Das Problem der Strafe bei Dаnte und Dostoewsky", Weimar, 1935, стр. 65.).
      Еще дальше идет Бердяев, который, как всегда, не боится крайних выводов из принятых им предпосылок. По его словам, Достоевский "готов стоять за самые суровые наказания, как соответствующие природе ответственных, свободных существ... Сторонники суровых наказаний более глубоко смотрят на природу преступления и на природу человека вообще, чем гуманистические отрицатели зла. Во имя достоинства человека, во имя свободы Достоевский утверждает неизбежность наказания за всякое преступление" (H. А. Бердяев. "Миросозерцание Достоевского", стр. 90.).
      Однако, тут приходится взять Достоевского под защиту против его поклонников. Хотя Михайловский назвал Достоевского "жестоким талантом", отрицать гуманность в авторе "Бедных людей" и "Униженных и оскорбленных" было бы клеветой. Ни в одной строчке, написанной Достоевским, нельзя найти оправдания смертной казни или других тяжких форм наказания. Он влагает в уста кн. Мышкину страстную речь против смертной казни ("Идиот"). Страницы "Записок из мертвого дома" вопиют против ужаса и позора телесных наказаний, бывших "бытовым явлением" на каторге той эпохи. Правда, Достоевский протестует против оправдательных приговоров присяжных, но он никогда не требует применения жестоких или унизительных наказаний. Я вернусь к этому вопросу в конце настоящего этюда.
      Не подлежит, однако, сомнению, что везде, где Достоевский имеет случай высказать свое принципиальное суждение о наказании, мнение это оказывается положительным. С этим связана и его оценка уголовного суда, в котором Достоевский видел необходимое орудие для наложения на преступника законной кары. "Заслуживает внимания, - отмечает цитированный выше Ледиг, - что в романах Достоевского уголовные судьи и {74} чиновники розыска сплошь выступают, как лица, чрезвычайно высоко стоящие и в моральном и в умственном отношении, иногда даже как люди, обладающие едва ли не гениальной интуицией. Причину этого нужно искать не в том, что Достоевский в своей жизни встречал преимущественно таких высоко стоящих представителей судебного мира, но в его желании выказать почтение к авторитету уголовной юстиции" (См. Ук. соч., стр. 66.). Какой контраст с Толстым!
      "Преступление и наказание" писалось в первые годы после судебной реформы 1864 года (Роман впервые появился в журнале "Русский Вестник" в 1866 году, одновременно с "Войной и миром".), и действие романа происходит накануне введения новых судов. Раскольникова судит еще дореформенный русский суд, о котором в русской литературе едва ли можно найти доброе слово. Но говоря о процессе Раскольникова, Достоевский не находит нужным отметить ни малейшего недостатка даже в этом суде. Он только слегка иронизирует, но и то не над архаическими формами старого суда, а, напротив, над тем, что "тут кстати подоспела новейшая модная теория временного умопомешательства, которую так часто стараются применить в наше время к иным преступникам".
      Суд выносит Раскольникову, по мнению автора, мягкий приговор;
      "Кончилось тем, что преступник присужден был к каторжной работе второго разряда, на срок всего только восьми лет, в уважение к явке с повинною и некоторых облегчающих вину обстоятельств".
      В одной из своих бесед с Раскольниковым "пристав следственных дел" Порфирий Петрович делает замечание: "Вот что новые суды скажут... Дал бы Бог, дал бы {75} Бог". Но когда эти новые суды начали действовать, Достоевский не выразил никакого удовлетворения по поводу судебной реформы, которая была так восторженно принята русским обществом. Напротив, в "Дневнике писателя" за 1873 год мы находим следующие отнюдь не лестные замечания о вновь введенном в России суде присяжных:
      "Одно общее ощущение всех присяжных заседателей в целом мире, а наших в особенности,... должно быть ощущение власти, или лучше сказать, самовластия. Ощущение иногда пакостное, т. е. в случае, если преобладает над другими... Прокурор, адвокаты будут к ним обращаться, заискивая и заглядывая, а наши мужички будут сидеть и про себя помалчивать: "Вот оно, как теперь, захочу значит, оправдаю, не захочу - в самое Сибирь".
      Всякий, кто имел случай наблюдать присяжных из зала судебного заседания, или сам был присяжным, признает этот упрек совершенно несправедливым.
      Присяжных, "а наших особенно", Достоевский обвиняет главным образом в том, что они выносят слишком много оправдательных приговоров:
      "Мания оправдания во что бы то ни стало... захватила всех русских присяжных даже самого высокого подбора, нобльменов и профессоров университета... Испугала эта страшная власть над судьбой человеческой, над судьбой родных братьев и... мы милуем, из страха милуем... Не хотел бы я, чтобы слова мои были приняты за жестокость. Но я всё-таки осмелюсь высказать... Самоочищение страданием легче,- легче, говорю вам, чем та участь, которую вы делаете многим сплошным оправданием на суде. Вы только вселяете в душу цинизм, оставляете вопрос и насмешку над вами же... Вы тем даете подсудимому шанс исправиться? Станет он вам исправляться! Какая ему {76} беда? "Значит, пожалуй, я не виновен вовсе", - вот что он скажет в конце концов. Сами же вы натолкнете его на такой вывод. Главное же, что вера в закон и в народную правду расшатывается".
      Естественно, что из всех деятелей суда Достоевский относится отрицательно только к защитникам подсудимых, которые добиваются этого столь пагубного оправдания обвиняемых. И Толстой не любил адвокатов. Но он не любил их за то, что они, в качестве официально допущенных судом заступников за подсудимых, создают иллюзию, будто права подсудимого охранены, - и тем дают суду возможность со спокойной совестью разыгрывать лицемерную комедию юстиции. Но по совершенно иным мотивам обличает адвокатов Достоевский. Для Толстого адвокаты сообщники в злом деле уголовного суда, а в глазах Достоевского они наемные противники правосудия, старающиеся всякими уловками избавить своих клиентов от заслуженной кары. Как по своим мотивам, так и по форме, некоторые упреки Достоевского стоят на уровне тех выпадов, которые издавна делались против адвокатов:
      "Ведь какова же их должность каторжная, - читаем мы в "Дневнике писателя" за 1873 год, - подумаешь про себя, вертится, изворачивается, как уж, лжет против своей совести, против собственного убеждения, против всякой нравственности, против всего человеческого. Нет, подлинно не даром деньги берут".
      В "Братьях Карамазовых" в роли защитника Мити выступает знаменитый, выписанный из Петербурга "за три тысячи", адвокат Фетюкович. В этой фигуре Достоевский, как известно, дает карикатуру на Спасовича, которого он незадолго пред тем подверг строгой критике за его защиту Кроненберга.
      В описании суда над Дмитрием Карамазовым мы о защитительной речи Фетюковича сначала читаем:
      {77} "Голос у него был прекрасный, громкий и симпатичный, и даже в самом голосе этом как будто бы заслышалось уже нечто искреннее и простодушное".
      Однако, эти добрые слова говорятся лишь для того, чтобы еще резче оттенить фальшивую и нечестную натуру знаменитого адвоката. Даже его подзащитный не верит его искренности. Накануне процесса он говорит своему брату Алеше:
      "Что адвокат! Я ему про всё говорил. Мягкая шельма, столичная. Бернар! Только не верит мне ни на сломанный грош. Верит, что я убил, вообрази себе, уж я вижу".
      Публика и особенно наполнившие судебный зал дамы восторженно внимают словам Фетюковича. "С наслаждением рассказывали, например, как он всех прокурорских свидетелей сумел вовремя "подвести" и по возможности сбить, а, главное, подмарать их нравственную репутацию... чтобы ничего уж не было забыто из принятых адвокатских приемов".
      Но более рассудительные из числа слушателей с самого начала не верят в конечный успех Фетюковича.
      - Да, что-то скажет господин Фетюкович?
      - Ну, что бы ни сказал, а наших мужичков не прошибет.
      Или вот отзыв, сказанный уже после речи "прелюбодея мысли":
      - Ловкий народ пошел. Правда-то есть у нас на Руси, господа, али нет ее вовсе? (Следует отметить, что, создавая текст воображаемой речи Фетюковича в защиту Мити Карамазова, Достоевский так увлекся этой нелегкой задачей, что почти совершенно забыл о всяком сарказме. Эта речь, так же как и предшествующая ей речь прокурора, читается с большим интересом. Помню сильное впечатление, которое производила речь Фетюковича в исполнении артиста, игравшего эту роль в превосходной инсценировке "Братьев Карамазовых" в Московском Художественном театре. Позволяю себе отметить два промаха, допущенные Достоевским в описании прений сторон по делу Карамазова. Как прокурор, так и защитник выступают в своих речах в качестве "свидетелей по слухам": Фетюкович рассказывает о своем разговоре со Смердяковым накануне его самоубийства, а прокурор говорит о том, что "двум лицам в этом зале совершенно случайно стал известен" один факт, будто бы опровергающий показание Ивана Карамазова. Такие заявления, конечно, недопустимы в речах сторон на суде, и председатель должен был немедленно остановить обоих ораторов. Фетюкович также допускает ошибку, когда пытается убедить присяжных (в том числе, значит, и "купца с медалью, у которого двенадцать человек детей"), что, даже если бы Митя действительно совершил убийство, то это не было бы отцеубийством, так как Федор Павлович "не заслуживал имени отца". Это и не психологично, и подрывает силу всей предыдущей аргументации защитника, убедительно доказывавшего, что не Митя был убийцей Федора Павловича.).
      Совершенным контрастом к злой иронии, с которой изображен Фетюкович, представляется в той же главе романа характеристика товарища прокурора Ипполита Кирилловича и председателя суда. Хотя и здесь не обходится без иронии, но эта ирония добродушная и снисходительная. Прокурор Ипполит Кириллович, - читаем мы, - "был довольно самолюбив, но о карьере своей не очень заботился. Главная цель его жизни заключалась в том, чтобы 'быть передовым человеком. Притом имел связи и состояние. На дело Карамазовых смотрел горячо, но лишь в общем смысле. Его занимало явление, классификация его, взгляд на него, как на продукт наших социальных основ, как на характеристику русского элемента и проч., и проч."
      "Наш прокурор, - читаем мы дальше, - как человек и характер, кажется мне, был гораздо серьёзнее, чем многие о нем думали". И его обвинительная речь, в противоположность к речи Фетюковича, дышит искренностью чувства и убеждения:
      {79} "Главное, тем взяло его слово, что было искренно: он искренне верил в виновность подсудимого, не на заказ, не по должности только обвинял его и, взывая к "отмщению", действительно сотрясался желанием "спасти общество"...
      Что же до председателя нашего суда, то о нем можно сказать лишь то, что это был человек образованный, гуманный, практический, знающий дело, и самых современных идей".
      Дело Дмитрия Карамазова кончается обвинительным вердиктом. Подсудимый признан присяжными виновным по всем пунктам и ему даже не дано снисхождения. Приговор этот является судебной ошибкой, так как в действительности Митя своего отца не убивал. Но при слушании дела обстоятельства сложились для него фатально: действительный убийца Смердяков покончил с собой накануне заседания, свидетельница защиты Екатерина Ивановна, желая выгородить его брата Ивана, перешла на сторону обвинения, а сам Иван, - который косвенно дал Смердякову свое согласие на убийство и, мучимый совестью, имел в виду реабилитировать на суде своего брата, - во время показания впал в состояние умопомешательства. И самоубийство Смердякова, дававшее повод для серьёзных подозрений, и особенно болезнь столь важного свидетеля, как Иван, конечно, давали повод направить дело к доследованию или, по крайней мере, отложить заседание до его выздоровления.
      Достоевский недвусмысленно выражает свое удовлетворение по поводу приговора, хотя и сам называет его "судебной ошибкой". Ведь несомненно его мысль передает голос из публики, заявляющий после приговора:
      "Да-с, мужички наши за себя постояли". Этими словами названа и глава, в которой описывается финал процесса.
      {80} "Мужички" (Впрочем, на поверку оказывается, что мужики составляли только меньшинство в составе присяжных, судивших Карамазова. "Состав же двенадцати присяжных, - говорит в романе рассказчик, - я запомнил: четыре наших чиновника, два купца и шесть крестьян и мещан нашего города".), осудив невиновного Карамазова, оправдали доверие нашего романиста. Они не поддались чарам заезжего "прелюбодея мысли" и оказались незараженными модной тенденцией оправдывать преступников и признавать их жертвами среды. К тому же, Дмитрий Карамазов, хотя и не убил, но заслужил кару всей своей беспутной жизнью и грешными помыслами.
      Думается, однако, что последнее слово по делу Мити Карамазова сказано не мужичками, сидевшими на скамьях присяжных, а теми мальчиками, которые в последней сцене романа хоронят своего бедного товарища Ильюшечку Снегирева. Один из них, Коля Красоткин, неожиданно задает Алеше Карамазову вопрос:
      - Карамазов, если не задержу вас, один бы только еще вопрос, прежде, чем вы войдете?
      - Что такое, Коля? - приостановился Алеша.
      - Невинен ваш брат или виновен? Отца он убил или лакей? Как скажете, так и будет. Я четыре ночи не спал от этой идеи.
      - Убил лакей, а брат невинен, - ответил Алеша.
      - И я то же говорю! - прокричал вдруг мальчик Смуров.
      Не "мужички наши", а эти русские мальчики за себя постояли.
      {81} Всё, что изложено до сих пор, говорилось Достоевским по приказу "Валака, царя моабитского" - его религиозно-морального мировоззрения. Но совершенно иные слова слышим мы от него тогда, когда он выступает, как художник и бытописатель, и, как библейский Валаан, "должен полностью сказать то, что влагает Господь в уста мои".
      В своих суждениях о преступлении и наказании Достоевский говорит о том, что страдание есть путь к душевному очищению, что мука рождает раскаяние и поэтому является благодеянием для грешника. Эти же мысли пытается внушить Раскольникову Соня Мармеладова:
      - Страдание принять и искупить себя им, вот что надо.
      Но иное говорят и чувствуют сами грешники, изображенные Достоевским в его романах и воспоминаниях.
      Правда, Дмитрий Карамазов часто говорит именно то, что ему велит сказать мировоззрение Достоевского (Комментаторы, приписывающие Достоевскому теорию "самоочищения страданием", иногда ссылаются на душевные муки, переживаемые Дмитрием и Иваном Карамазовыми, и на самоубийство Смердякова. Однако, едва ли можно доказать какую-либо теорию тем, что сыновья, в душе желавшие смерти отца, испытывают угрызения совести, когда он - хотя бы косвенно, но всё же по их вине - убит. Самоубийство отвратительного резонера Смердякова ничем в романе не мотивируется. Вероятнее всего, что, неосторожно признавшись Ивану Карамазову в совершении убийства, он опасался, что Иван на суде разоблачит его действительную роль.). Но это связано с тем, что "Братья Карамазовы", при всей гениальности общей композиции романа и художественном мастерстве отдельных сцен, - рассудочное произведение, в котором герои исполняют предназначенную им автором роль (Знаток и поклонник Достоевского С. О. Гессен пишет о "Братьях Карамазовых", что "в этом последнем своем творении художник, воплотивший в могучих образах сущность Добра, превозмог публициста". Но превозмог ли художник мыслителя? В той же статье С. О. Гессена мы читаем: "поразительно совпадение значения образов романа с содержанием различных философских доктрин", а далее отмечается "систематическая полнота изображенного в них мировоззрения". Эти замечания как будто подтверждают мое мнение о рассудочности романа. Ср. С. О. Гессен, "Достоевский и Владимир Соловьев", "Современные Записки", т. XLV, стр. 273, 289 и 294 (Париж, 1931).).
      {82} Но вспомним "Преступление и наказание", самый знаменитый и популярный во всем мире роман Достоевского. Что чувствует Раскольников, этот принесший повинную и осужденный на каторгу убийца? "Он не раскаивался в своем преступлении", - категорически заявляет автор.
      Действительно, Раскольников признался, но не раскаялся.
      "Совесть моя спокойна, - думает, находясь уже на каторге, Раскольников. Конечно, сделано уголовное преступление; конечно, нарушена буква закона и пролита кровь, ну и возьмите мою голову... и довольно".
      Те "благодетели человечества", - думает Раскольников, которые для захвата власти прибегали к преступлению, "вынесли свои шаги, и потому они правы, а я не вынес, и, стало быть, я не имел права разрешить себе этот шаг...
      Он строго осудил себя, и ожесточенная совесть его не нашла никакой особенно ужасной вины в его прошедшем, кроме разве простого промаху, который со всяким мог случиться. Он стыдился именно того, что он, Раскольников, погиб так слепо, безнадежно, глухо и глупо, по какому-то приговору слепой судьбы, и должен смириться и покориться пред "бессмыслицей" какого-то приговора, если хочет сколько-нибудь успокоить себя".
      {83} Оказывается, что осуждение и каторга внушили Раскольникову тот самый цинизм, которого Достоевский в "Дневнике Писателя" ждал в результате оправдательных приговоров присяжных. Ведь не иначе, как цинизмом, можно назвать заявление Раскольникова, что он нарушил только "букву закона", когда убил для грабежа старуху-процентщицу и, единственно для своей безопасности, убил вместе с ней ни в чем неповинную сестру ее Лизавету.
      Раскольников не раскаивается ни до, ни после суда и наказания. Его явка с повинной к следователю Порфирию вызвана не раскаянием или признанием своей вины, а чувством безысходности и невозможностью дальше жить под гнетом подозрений и улик.
      Не раскаиваются и те закоренелые преступники, о которых Достоевский рассказывает в "Записках из мертвого дома". Почти на каждой странице этой замечательной книги, которую недаром сравнивали с Дантовым "Адом" ("Едва ли существует другая книга, которая была бы столь родственна "Аду" "Божественной Комедии" (Ledig, ук. соч., стр. 80). "Он повел читателя, - говорит в своей речи памяти Достоевского А. Ф. Кони, - в гробницу живых людей, скученных вместе, но страдающих одиноко и розно... Он показал всё это без злобы, без иронии, без идеализации и преувеличения. Живою картиною встают под его пером стены каторжного острога, а в этих стенах каторжные порядки, а в порядках этих сдавленные, приниженные люди. Надломленные, да - но не обезличенные... Не серой массою, над которой безучастно и точно проделываются карательные предписания, а живым организмом, с разнообразными личными оттенками, является население Мертвого дома" ("На жизненном пути", т. IV стр. 253).), мы находим опровержение всего того, что впоследствии писал об этом Достоевский. "Ни признаков стыда и раскаяния", - так резюмирует рассказчик Александр Петрович свои впечатления о переживаниях каторжан.
      {84} "Преступник, восставший на общество, ненавидит его и почти всегда считает себя правым, а его виноватым. К тому же он потерпел от него наказание, а чрез это почти считает себя очищенным, сквитавшимся".
      И далее:
      "Большинство из них совсем себя не винило. Я уже сказал, что угрызений совести я не замечал... Преступник знает и не сомневается, что он оправдан судом своей родной среды, своего же простонародья, которое никогда, он опять-таки знает это, его окончательно не осудит, а большей частью и совсем оправдает... совесть его спокойна, а совестью он и силен и не смущается нравственно, а это главное".
      Таким образом, Достоевскому-художнику приходится отбросить теорию очищения страданием, так как она не согласна ни с художественной правдой, ни с правдой жизненных наблюдений... Чего же в действительности достигает наказание, необходимость которого так усердно защищает Достоевский - моралист и публицист?
      Заглавие "Преступление и наказание" дает читателю основание ожидать, что тому и другому будет уделено в романе приблизительно равное внимание и место. Но о том, как переживает Раскольников свое наказание, говорится только в кратком Эпилоге. Эта часть романа написана высоко художественно, но посвящена она главным образом картине развития чувства Раскольникова ж поехавшей за ним в Сибирь Соне, этой тургеневской девушке из романа Достоевского. О том, как повлияло наказание на душу Раскольникова, мы не узнаем ничего, - кроме уже приведенного выше указания, что никакого раскаяния он не испытал и на каторге.
      Богатый материал по вопросу о наказании дают и - "Записки из мертвого дома", основанные на свежих, {85} непредвзятых впечатлениях автора от только что пережитой им каторги.
      "Конечно, - читаем мы в "Записках", - остроги и система насильных работ не исправляют преступника; они только его наказывают и обеспечивают общество от дальнейших покушений злодея на его спокойствие. В преступнике же острог и самая усиленная каторжная работа развивает только ненависть, жажду запрещенных наслаждений и страшное легкомыслие... Большинство было развращено и страшно исподлилось. Сплетни и пересуды были беспрерывные: это был ад, тьма кромешная".
      Эти строки мог бы написать и Толстой. О новой тогда системе одиночного заключения рассказчик из "Мертвого дома" говорит:
      "Я твердо уверен, что знаменитая келейная система достигает только ложной, обманчивой, наружной цели. Она высасывает жизненный сок из человека, энервирует его душу, ослабляет ее и потом иссохшую мумию представляет, как образец исправления и раскаяния... Без труда и без законной, нормальной собственности человек не может жить, развращается, превращается в зверя".
      Это как будто писал не тот человек, который, укоряя русских присяжных в склонности к оправдательным приговорам, поучал их тому, что "острогом и каторгой вы, может быть, половину спасли бы".
      Достоевский-художник ,так же правдив, как Толстой, и многие страницы "Записок из мертвого дома" могли бы занять место и в Толстовском "Воскресении". Припомним, например, следующий отрывок, в котором Достоевский так далек от публицистики своего "Дневника писателя" и так близок к идеям Толстого:
      {86} "Всякий, кто бы он ни был и как бы он ни был унижен, хоть инстинктивно, хоть бессознательно, а всё-таки требует уважения к своему человеческому достоинству. Арестант сам знает, что он арестант, отверженец, и знает свое место пред начальником; но никакими клеймами, никакими кандалами не заставишь забыть его, что он человек. А так как он, действительно, человек, то следственно и надо с ним обращаться по-человечески. Боже мой! Да, человеческое обращение может очеловечить даже такого, на котором давно уже потускнел образ Божий. С этими-то несчастными надо обращаться наиболее по-человечески".
      И тут мы далеки от опасения, будто гуманный приговор присяжных может вызвать "цинизм" в душе обвиняемого. И дальше:
      "Сколько в этих стенах было погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром. Ведь надо уж всё сказать: ведь этот народ необыкновенный был народ. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего.
      Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно".
      От внимательного взора Достоевского не ускользнула и та сторона наказания, которую с такой силой изображает Толстой, - его воздействие на душу тюремщиков и других исполнителей уголовных приговоров. В "Записках из мертвого дома" мы читаем:
      "Кто испытал власть и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо, носящее на себе образ Божий, тот уже поневоле невластен в своих ощущениях. Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается, {87} наконец, в болезнь. Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть от привычки до степени зверя... Человек и гражданин гибнут в тиране навсегда, а возврат к человеческому достоинству, к раскаянию, к возрождению становится для него невозможен. К тому же, пример, возможность такого своеволия действуют и на всё общество заразительно: такая власть соблазнительна".
      Это говорится о праве налагать телесное наказание, но может быть отнесено ко всякой форме уголовной расправы.
      Так Достоевский во всём "хорошем, настоящем, что он писал", - во всём, что он писал, внимая правдивому голосу своего художественного гения, - дает почти столь же отрицательную оценку наказания, какую мы находим у Толстого.
      Как примирить отношение к проблеме наказания Достоевского-художника и Достоевского-мыслителя? Мне кажется, что ключ к разрешению этого вопроса дают некоторые замечания, которые мы находим в "Дневнике писателя" за 1876 год.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13