Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 2.

ModernLib.Net / Гончаров Иван Александрович / Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 2. - Чтение (стр. 53)
Автор: Гончаров Иван Александрович
Жанр:

 

 


      Так и мне, не ходившему дотоле никуда в море далее Кронштадта и Петергофа, приходилось часто впадать в сомнение при этих, по непривычке «страшных», но вовсе 40 не «опасных», шумах, тресках, беготне, пока я не ознакомился с правилами и обычаями морского быта.
 

717

 
      Другое дело «опасные» минуты: они нечасты, и даже иногда вовсе незаметны, пока опасность не превратится в прямую беду. И мне случалось забывать или, по неведению, прозевать испугаться там, где бы к этому было больше повода, нежели при падении посуды из шкафа, иногда самого шкафа или дивана.
      О многих «страшных» минутах я подробно писал в своем путевом журнале, но почти не упомянул об «опасных»: они не сделали на меня впечатления, не потревожили 10 нерв – и я забыл их или, как сказал сейчас, прозевал испугаться, оттого, вероятно, прозевал и описать. Упомяну теперь два-три таких случая.
      Идучи на фрегате «Паллада» из Кронштадта в Англию, мы проходили Зунд.
      Я писал тогда, как неблагоприятно было наше плавание по Балтийскому морю в октябрьскую холодную погоду, при противных ветрах и туманах. Кроме того, как я тоже писал, у нас умерло три человека от холеры. И привычным людям казалось трудно такое плавание, а 20 мне, новичку, оно было еще невыносимо и потому, что у меня, от осеннего холода, возобновились жестокие припадки, которыми я давно страдал, невралгии с головными и зубными болями. В каюте от внешнего воздуха с дождем, отчасти с морозом, защищала одна рама в маленьком окне.
      Иногда я приходил в отчаяние. Как, при этих болях, я выдержу двух- или трехгодичное плавание? Я слег и утешал себя мыслью, что, добравшись до Англии, вернусь назад. И к этому еще туманы, качка и холод! 30 С приближением к Дании воздух стал гораздо мягче, теплее, но туманы продолжались. При входе в Зунд мы, как всегда делается в узких проходах, вызывали лоцмана, чтобы провести нас проливом. Вызывают обыкновенно лоцманским флагом, а если флаг не виден, палят из пушки. Но, вероятно, флага, за туманом, с берегу не было видно (я теперь забыл эти подробности), а пушка могла палить и по другой причине: что бы там ни было, но лоцман не явился.
      Мы шли, так сказать, ощупью, подвигаясь тихо, осторожно, но всё 40 же подвигались: нельзя стать в открытом море на одном месте. Когда туман прояснился, мы были уже в проливе.
      Было тепло, мне стало легче, я вышел на палубу. И теперь еще помню, как поразила меня прекрасная, тогда
 

718

 
      новая для меня, картина чужих берегов, датского и шведского.
      Обаяние, производимое величественною картинностью моря и берегов, возымело свое действие надо мною. Я невольно отдавался ему, но потом опять возвращался к своим сомнениям: привыкну ли к морской жизни, дадут ли мне покой ревматизмы? Море и тянет к себе, и пугает, пока не привыкнешь к нему.
      Такое состояние духа очень наивно, но верно выразила мне одна 10 француженка, во Франции, на морском берегу, во время сильнейшей грозы, в своем ответе на мой вопрос, любит ли она грозу? «Oh, monsieur, c’est ma passion, – восторженно сказала она, – mais… pendant l’orage je suis toujours mal a mon aise!»1 Капитан и так называемый «дед», хорошо знакомый читателям «Паллады», старший штурманский офицер (ныне генерал), – оба были наверху и о чем-то горячо и заботливо толковали. «Дед» беспрестанно бегал в каюту, к карте, и возвращался. Затем оба зорко смотрели на оба 20 берега, на море, в напрасном ожидании лоцмана. Я всё любовался на картину, особенно на целую стаю купеческих судов, которые, как утки, плыли кучей и всё жались к шведскому берегу, а мы шли почти посредине, несколько ближе к датскому.
      Тревожился поминутно капитан, тревожился и дед, и не раз, конечно, назвал лоцмана за неявку «каторжным». Он побежал в двадцатый раз вниз. Вдруг капитан послал поспешно за ним.
      Они, казалось, оба были чем-то поражены. 30 – Мы на мели! – дошли до моего слуха тихие слова.
      Я пощупал ногой палубу: она перестала двигаться, ноги стояли будто на земле.
      Я смотрел на всё это рассеянно и слушал с большим равнодушием, что говорили кругом. Меня убаюкивал тихий плеск моря, теплая погода и поглощала картина новых берегов, а еще более радовала затихшая головная и зубная боль.
      – Какая благодать! – говорил я себе, ощутив под ногами неподвижные доски палубы. 40 Но что за суматоха поднялась на фрегате – «из-за таких пустяков!» – думал я.
 

719

 
      Засвистали всех наверх, поднялась возня, шум: «Спускать шлюпку! завозить верпы!» – только и слышалось. Офицеры, кто спал, кто читал или писал, – все принялись за дело.
      Верпы – маленькие якоря, которые, завезя на несколько десятков сажен от фрегата, бросают на дно, а канат от них наматывают на шпиль и вертят последний, чтобы таким образом сдвинуть судно с места. Это – своего рода домашний способ тушить огонь, до прибытия 10 пожарной команды.
      Но тяжелый наш фрегат, с грузом не на одну сотню тысяч пуд, точно обрадовался случаю и лег прочно на песок, как иногда добрый пьяница, тоже «нагрузившись» и долго шлепая неверными стопами по грязи, вдруг возьмет да и ляжет средь дороги. Напрасно трезвый товарищ толкает его в бока, приподнимает то руку, то ногу, иногда голову. Рука, нога и голова падают снова как мертвые.
      Гуляка лежит тяжело, неподвижно и безнадежно, пока не придут двое «городовых» на помощь. 20 И фрегат, потрогиваемый слабыми верпами, как будто подастся, поползет, крякнет, раздадутся радостные восклицания – а он ни с места. Нет, надо послать за «городовым».
      И послали.
      Смотрел я на всю эту суматоху и дивился: «Вот привычные люди, у которых никаких “страшных” минут не бывает, а теперь как будто боятся! На мели: велика важность!
      Постоим, да и сойдем, как задует ветер посвежее, заколеблется море!» – думал я, твердо шагая по твердой палубе.
      Неопытный слепец! 30 – Подступиться разве к ним и спросить, что их так тревожит? Приступу нет: и не глядят!
      Я помню только, что один из офицеров, барон Шлипенбах, оделся в полную форму и поспешно послан был в Копенгаген за пароходом помочь нам сняться с мели.
      Пока моряки переживали свою «страшную» минуту, не за себя, а за фрегат, конечно, – я и другие, неприкосновенные к делу, пили чай, ужинали и, как у себя дома, легли спать. Это в первый раз после тревог, холода, качки! 40 – Какая благодать! – твердил я, ложась, как на берегу, дома, на неподвижную постель. – Завозите себе там верпы, а я усну, как давно не спал!
      Чуть ли не грезилось мне тогда во сне, что мы дальше не пошли, а так на мели и остались, что морское начальство
 

720

 
      в Петербурге соскучилось ждать, когда мы сдвинемся, и отложило экспедицию и что мы все воротились домой безмятежно спать на незыблемых ложах.
      Но под утро, сквозь сон, я услышал звук боцманских свистков, почувствовал, как моя койка закачалась подо мной и как нас потащил могучий «городовой», пароход из Копенгагена. Тогда, кажется, явился и лоцман.
      На другой день, когда вышли из Зунда, я спросил, 10 отчего все были в такой тревоге, тем более что средство, то есть Копенгаген и пароход, были под рукой? Тогда только объяснили мне техническую сторону дела: что значит, когда судно «приткнется» к мели. Прежде всего, даже легкое приткновение что-нибудь попортит в киле или в обшивке (у нашего фрегата действительно, как оказалось при осмотре в Портсмутском доке, оторвалось несколько листов медной обшивки, а без обшивки плавать нельзя, ибо-де к дереву пристают во множестве морские инфузории и точат его), а главное: если бы 20 задул свежий ветер и развел волнение, тогда фрегат не сошел бы с мели, как я, по младенчеству своему в морском деле, полагал, а разбился бы в щепы!
      «И опять-таки мы всё воротились бы домой! – думал я, дополняя свою грезу: берег близко, рукой подать; не утонули бы мы, а я еще немного и плавать умею». Опять неопытность! Уметь плавать в тихой воде, в речках, да еще в купальнях, и плавать по морским, расходившимся волнам – это неизмеримая, как я убедился после, разница. В последнем случае редкий матрос, привычный пловец, 30 выплывает.
      Таким образом «опасная» минута, продолжавшаяся ночь, была мною вовсе не замечена.
      Но не на море только, а вообще в жизни, на всяком шагу, грозят нам опасности, часто, к спокойствию нашему, не замечаемые. Зато, как будто для уравновешения хорошего с дурным, всюду рассеяно много «страшных» минут, где воображение подозревает опасность, которой нет.
      На море в этом отношении много клеплют напрасно, благодаря «страшным», в глазах непривычных людей, 40 минутам. И я бывал в числе последних, пока не был на море.
      Впрочем, нельзя сказать, чтобы и сами моряки были вовсе нечувствительны ко всем случайностям, постигающим плавателей. Не из камня же они: люди – везде
 

721

 
      люди, и искренний моряк – а моряки почти все таковы – всегда откровенно сознается, что он не бывает вполне равнодушен к трудным или опасным случаям, переживаемым на море. Бывает у моряка и тяжело, и страшно на душе, и он нередко, под влиянием таких минут, решается про себя – не ходить больше в море, лишь только доберется до берега. А поживши неделю-другую, месяц на берегу, – его неудержимо тянет опять на любимую стихию, к известным ему испытаниям. 10 Но моряк, конечно, не потревожится никогда пустыми страхами воображения и не поддастся мелочным и малодушным опасениям на каждом шагу, по привычке к морю с ранней молодости.
 

III

 
      По приходе в Англию забылись и страшные, и опасные минуты, головная и зубная боли прошли, благодаря неожиданно хорошей для тамошнего климата погоде, и мы, прожив там два месяца, пустились далее. Я забыл и думать о своем намерении воротиться, хотя адмирал, узнав о моей 20 болезни, соглашался было отпустить меня. Вперед, дальше манило новое. Там, в заманчивой дали, было тепло и ревматизмы неведомы.
      Упомяну кстати о пережитой мною в Англии морально страшной для меня минуте, которая, не относясь к числу морских треволнений, касается, однако же, всё того же путешествия, и она задала мне тревоги больше всякой качки.
      Адмирала с нами не было: он прежде фрегата уехал один в Англию делать разные приготовления к продолжительному 30 плаванию и, между прочим, приобрел там шкуну «Восток», для плавания вместе с «Палладой», и занимался снаряжением ее и разными другими делами. В Петербурге я видел его мельком и уже на Портсмутском рейде явился к нему в качестве секретаря и последовал за ним в Лондон. Он сейчас же поручил мне написать несколько бумаг в Петербург, между прочим изложить кратко историю нашего плавания до Англии и вместе о том, как мы «приткнулись» к мели, и о необходимости ввести фрегат в Портсмутский док, отчасти для осмотра повреждения, а еще 40 более для приспособления к фрегату тогда еще нового водоопреснительного парового аппарата.
 

722

 
      Он мне показал бумаги, какие сам писал до моего приезда в Лондон. Я прочитал и увидел, что… ни за что не напишу так, как они написаны, то есть таким строгим, точным и сжатым стилем: просто не умею!
      «Зачем ему секретарь? – в страхе думал я, – он пишет лучше всяких секретарей: зачем я здесь? Я – лишний!»
      Мне стало жутко. Но это было только начало страха. Это опасение я кое-как одолел мыслью, что если адмиралу не недостает уменья, то недостанет времени 10 самому писать бумаги, вести всю корреспонденцию и излагать на бумагу переговоры с японцами.
      Самое худшее было впереди, когда я вернулся из Лондона в Портсмут и когда надо было излагать в рапорте историю плавания до Англии и причины ввода фрегата в док. Я думал, что это ровно ничего не значит. Я помнил каждый шаг и каждую минуту – и вот взять только перо да и строчить привычной рукой: было, мол, холодно, ветер дул, качало или было тепло, вот приехали в Данию… (Боже вас сохрани сказать когда-нибудь 20 при моряке, что вы на корабле «приехали»: покраснеют!
      «Пришли», а не «приехали»!) Нет, вижу, не клеится. Ничего не выходит. «А вы возьмите, – говорят мне, – шканечный журнал, где шаг за шагом описывается всё плавание».
      Кроме того, я взял еще книги и бумаги подобного содержания. Погляжу в одну, в другую бумагу или книгу, потом в шканечный журнал и читаю: «Положили марсель на стеньгу», «взяли грот на гитовы», «ворочали оверштаг»,
      «привели фрегат к ветру», «легли на правый галс», «шли на фордевинд», 30 «обрасопили реи», «ветер дул NNO или SW». А там следуют «утлегарь», «ахтерштевень», «шкоты», «брасы», «фалы» и т. д., и т. д.
      Этими фразами и словами, как бисером, унизан был весь журнал. «Боже мой, да я ничего не понимаю! – думал я в ужасе, царапая сухим пером по бумаге, – зачем я поехал!»
      Мне припомнилась школьная скамья, где сидя, бывало, мучаешься до пота над «мудреным» переводом с латинского или немецкого языков, а учитель, как теперь 40 адмирал, торопит, спрашивает: «Скоро ли? готово ли?
      Покажите, – говорит, – мне, прежде нежели дадите переписывать…»
      «Что я покажу?» – ворчал я в отчаянии, глядя на белую бумагу. Среди этих терминов из живого слова
 

723

 
      только и остаются несколько глаголов и между ними еще вспомогательный: много помощи от него!
      В трехнедельный переезд до Англии я, конечно, слышал часть этих выражений, но пропускал мимо ушей, не предвидя, что они, в течение двух-трех лет, будут моей почти единственной литературой.
      «Зачем я здесь? А если уж понесло меня сюда, то зачем я не воспользовался минутным расположением адмирала отпустить меня и не уехал? Ах, хоть бы опять 10 заболели зубы и голова!» – мысленно вопил я про себя, отвращая взгляд от шканечного журнала.
      Кроме этих терминов, целиком перешедших к нам при Петре Великом из голландского языка и усвоенных нашим флотом, выработалось в морской практике еще свое особое, русское наречие. Например, моряки говорят и пишут «приглубый берег», то есть имеющий достаточную глубину для кораблей. Это очень хорошо выходит по-русски, так же как, например, выражение «остойчивый», «остойчивость», то есть прочное, надлежащее сиденье 20 корабля в воде; «наветренная» и «подветренная» сторона или еще «отстояться на якоре», то есть воспротивиться напору ветра и т. д. И таких очень много. Некоторые из этих выражений и подобные им, например «вытравливать (вместо выпускать) канат или веревку» и т. п., просятся в русскую речь и не в морском быту.
      Но зато мелькают между ними – очень редко, конечно, – и другие – с натяжкой, с насилием языка. Например, моряки пишут: «Такой-то фрегат где-нибудь в бухте стоял “мористо”»: это уже не хорошо, но еще хуже выходит 30 «мористее», в сравнительной степени. Не морскому читателю, конечно, в голову не придет, что «мористо» значит близко, а «мористее» – ближе к открытому морю, нежели к берегу.
      Это «мористо» напоминает двустишие какого-то проезжего (не помню, от кого я слышал), написанное им на стене после ночлега в так называемой чистой горнице постоялого двора: «Действительно, здесь чисто, – написал он, – но тараканисто, блохисто и клописто!»
      Жаль, Греча нет, усердного борца за правильность 40 русского языка!
      Не помню, как я разделался с первым рапортом: вероятно, я написал его береговым, а адмирал украсил морским слогом – и бумага пошла. Потом и я ознакомился с этим языком и многое не забыл и до сих пор.
 

724
 
IV

 
      Теперь перенесемся в Восточный океан, в двадцатые градусы северной широты, к другой «опасной» минуте, пережитой у Ликейских островов, о которой я ничего не сказал в свое время. Я не упоминаю об урагане, встреченном нами в Китайском море, у группы островов Баши, когда у нас зашаталась грот-мачта, грозя рухнуть и положить на бок фрегат. Об этом я подробно писал.
      В путешествии своем, в главе «Ликейские острова», я 10 вскользь упомянул, что два дня, перед приходом нашим на Ликейский рейд, дул крепкий ветер, мешавший нам войти, – и больше ничего. Вот этот ветер чуть не наделал нам большой беды.
      Мы подходили к островам около вечера. На глазомер оставалось версты три, и нам следовало зайти за коралловый риф, кривой линией опоясывавший всё видимое пространство главного, большого острова. Издали чуть-чуть видно было, как буруны перекатывались, играя пеной, через каменную гряду. В этой гряде было два входа 20 на рейд, один узкий с севера, другой еще уже – с юга.
      Фрегату входить надо было очень верно, как карете въезжать в тесные ворота, чтобы не наткнуться на риф.
      Адмирал не решился в сумерки рисковать и предпочел подождать рассвета. Отдали якорь при тихом, ласковом ветре, в теплой, южной ночи – и заранее тешились надеждой завтра погулять по новым прелестным местам. Наши суда «Князь Меншиков» и шкуна «Восток», – кажется, оба (забыл теперь) – уже пришли прежде нас и проскользнули в узкости легко. Небольшим судам, неглубоко 30 сидящим в воде, это нипочем. Офицеры оттуда приезжали к нам повидаться и уехали.
      Вдруг около полуночи задул ветер, не с берега, а с океана к берегу – а мы в этом океане стояли на якоре!
      Отдали другой якорь – и готовились бороться с неожиданным и внезапным врагом. Мы, не моряки, спали опять безмятежно и безмятежнее всех – я. По своему береговому, не совсем еще в морском деле окрепшему понятию, я всё думал, что стоять на месте все-таки лучше, нежели ходить по морю. Оно, пожалуй, и так, если 40 стоять во время шторма в закрытом порте, но мы стояли в океане! Так провели ночь, беспокойно, то есть они, моряки, следя за успехами ветра. На другой день, около полудня, ветер стал стихать: начали сниматься с якоря -
 

725

 
      и только что второй якорь «встал» (со дна) и поставлены были марселя (паруса), как раздался крик вахтенного:
      «Дрейфует!» («Тащит!»). «Отдать якорь!» – вслед за тем немедленно раздалась команда.
      Всё это, то есть команда и отдача якорей, уборка парусов, продолжалось несколько минут, но фрегат успело «подрейфовать», силой ветра и течения, версты на полторы ближе к рифам. А ветер опять задул крепче. Отдан был другой якорь (их всех четыре на больших 10 военных судах) – и мы стали в виду каменной гряды. До нас достигал шум перекатывающихся бурунов.
      Я – ничего себе: всматривался в открывшиеся теперь совсем подробности нового берега, глядел не без удовольствия, как скачут через камни, точно бешеные белые лошади, буруны, кипя пеной; наблюдал, как начальство беспокоится, как появляется иногда и задумчиво поглядывает на рифы адмирал, как все примолкли и почти не говорят друг с другом. Да и нечего говорить, разве только спрашивать: «Выдержат ли якорные цепи и 20 канаты напор ветра или нет?» Вопрос, похожий на гоголевский вопрос: «Доедет или не доедет колесо до Казани?» Но для нас он был и гамлетовским вопросом: быть или не быть? Чуть ветер тише – ну, надежда: выдержит; а заревел и натянул канаты – сомнение и злоба. А фрегат так и возит взад и вперед, насколько позволяют канаты обоих якорей, – и вот-вот, немножко еще – трах… и…
      – И что? – допытывался я уже на другой день на рейде, ибо там, за рифами, опять ни к кому приступу не 30 было: так все озабочены. Да почему-то и неловко было спрашивать, как бывает неловко заговаривать, где есть трудный больной в доме, о том, выздоровеет он или умрет?
      – Как «что»! Лопни канаты – и через несколько минут фрегат наваливает на рифы: ну – и в щепы!
      – Сейчас и в щепы! хорошо, положим – и в щепы.
      Конечно, это огромная беда, но всё же люди спаслись бы…
      – Тут, у этих рифов, при этом волнении? Подите! 40 Я не унывал нисколько, отчасти потому, что мне казалось невероятным, чтобы цепи – канаты двух, наконец, трех и даже четырех якорей не выдержали, а главное – берег близко. Он, а не рифы, был для меня «каменной стеной», на которую я бесконечно и возлагал всё
 

726

 
      упование. Это совершенно усыпляло всякий страх и даже подозрение опасности, когда она была очевидна. И я смотрел на всю эту «опасную» двухдневную минуту как на дело, до меня нисколько не касающееся.
      И только на другой день, на берегу, вполне вникнул я в опасность положения, когда в разговорах об этом объяснилось, что между берегом и фрегатом, при этих огромных, как горы, волнах, сообщения на шлюпках быть не могло; что если б фрегат разбился о рифы, то ни 10 наши шлюпки – а их шесть-семь и большой баркас, – ни шлюпки с других наших судов не могли бы спасти и пятой части всей нашей команды. При волнении они, то есть шлюпки, имели бы полный комплект гребцов, и места для других почти не было бы совсем, разве для каких-нибудь десяти человек на шлюпку, а нас всех было более четырехсот. И те десять человек стесняли бы свободные действия гребцов – и не при этом океанском волнении. «И просто не выгрести бы на таких волнах!» – говорили мне. 20 Бывшие на берегу офицеры с американского судна сказывали, что они ожидали уже услышать ночью с нашего фрегата пушечные выстрелы, извещающие о критическом положении судна, а английский миссионер говорил, что он молился о нашем спасении.
      Однако лейтенант Савич, чуть ли не на двойке (двухвесельной шлюпке) с двумя гребцами, изволил оттуда прокатиться до нас по этим волнам – «посмотреть, что вы тут делаете», – сказал он. И, посидевши с нами, так же отправился назад. И теперь помню, как скорлупка-двойка 30 вдруг пропадала из глаз, будто проваливалась в глубину между двух водяных гор, и долго не видно было ее, и потом всползала опять боком на гребень волны. Я не спускал глаз с Савича, пока он не скрылся за риф, – и, конечно, не у него, а у меня сжималось сердце страхом: «Вот-вот кувырнется и не появится больше!»
      Провели мы еще, что называется, mauvais quart d’heure1 в Татарском проливе, где мы медленно подвигались к устьям Амура. Офицеры на шлюпках посылались вперед для измерения глубины – и по их следам шел 40 тихо и фрегат, беспрестанно останавливаясь, иногда в ожидании прилива. И вот в один вечер стали на якорь на хорошей глубине. По сторонам видны были оба берега,
 

727

 
      манчжурский и острова Сахалина, – и очень близко. Мы расположились покойно. Утром стали сниматься с якоря, поставили грот-марсель, и в это время фрегат потащило несколько десятков сажен вперед. Якорь опять отдали.
      Глубины под килем все-таки оказалось достаточно, но далее подвигаться не решились, ожидая, что с приливом воды прибудет. Но оказалось, что мы стоим уже на большой воде, на приливе, и вскоре вода начала убывать, и когда убыла, под килем оказалось всего фута 10 три-четыре воды.
      Вот тут и началась опасность. Ветер немного засвежел, и помню я, как фрегат стало бить об дно. Сначала было два-три довольно легких удара. Затем так треснуло, что затрещали шлюпки на боканцах и марсы (балконы на мачтах). Все бывшие в каютах выскочили в тревоге, а тут еще удар, еще и еще. Потонуть было трудно: оба берега в какой-нибудь версте; местами, на отмелях, вода была по пояс человеку.
      Но если бы удары продолжались чаще и сильнее, то 20 корпус тяжело нагруженного и вооруженного фрегата, конечно, мог бы раздаться и рангоут, то есть верхние части мачт и реи, полететь вниз. А так как эти деревья, кажущиеся снизу лучинками, весят которое двадцать, которое десять пудов, – то всем нам приходилось тоскливо стоять внизу и ожидать, на кого они упадут.
      После смешно было вспоминать, как, при каждом ударе и треске, все мы проворно переходили одни на место других на палубе. «Страшновато было!» – как говорил, бывало, я в подобных случаях спутникам. Впрочем, 30 всё это продолжалось, может быть, часа два, пока не начался опять прилив, подбавивший воды, и мы снялись и пошли дальше.
      V
      Мы подвергались опасностям и другого рода, хотя не морским, но весьма вероятным тогда и обязательным, так сказать, для военного судна, которых не только нельзя было избегать, но должно было на них напрашиваться. Это встреча и схватка с неприятельскими судами.
      Сколько помню, адмирал и капитан неоднократно решались 40 на отважный набег к берегам Австралии, для захвата английских судов, и, кажется, если не ошибаюсь,
 

728

 
      только неуверенность, что наша старая, добрая «Паллада» выдержит еще продолжительное плавание от Японии до Австралии, удерживала их, а еще, конечно, и неуверенность, по неимению никаких известий, застать там чужие суда.
      В последнее наше пребывание в Шанхае, в декабре 1853 г., и в Нагасаки, в январе 1854 г., до нас еще не дошло известие об окончательном разрыве с Турцией и Англией; мы знали только, из запоздавших газет и писем, что близко к тому, – и больше пока ничего. 10 Я помню, что в Шанхае ко мне всё приставал лейтенант английского флота, кажется Скотт, чтоб я подержал с ним пари о том, будет ли война или нет? Он утверждал, что не будет, я был противного мнения. Пари не состоялось, и мы ушли сначала в Нагасаки, потом в Манилу – всё еще в неведении о том, в войне мы уже или нет, – и с каждым днем ждали известия и в каждом встречном судне предполагали неприятеля.
      В этой неизвестности о войне пришли мы и в Манилу и застали там на рейде военный французский пароход. 20 Ни мы, ни французы не знали, как нам держать себя друг с другом, и визитами мы не менялись, как это всегда делается в обыкновенное время. Пробыв там недели три, мы ушли, но перед уходом узнали, что там ожидали английскую эскадру.
      Так как мы могли встретить ее или французские суда в море, – и, может быть, уже с известиями об открытии военных действий, – то у нас готовились к этой встрече и приводили фрегат в боевое положение. Капитан поговаривал о том, что в случае одоления превосходными 30 неприятельскими силами необходимо-де поджечь пороховую камеру и взорваться.
      Все были более или менее в ожидании, много говорили, готовились к бою, смотрели в зрительные трубки во все стороны.
      Один только отец Аввакум, наш добрый и почтенный архимандрит, относился ко всем этим ожиданиям, как почти и ко всему, невозмутимо-покойно и даже скептически.
      Как он сам лично не имел врагов, всеми любимый и сам всех любивший, то и не предполагал их нигде 40 и ни в ком: ни на море, ни на суше, ни в людях, ни в кораблях. У него была вражда только к одной большой пушке, как совершенно ненужному в его глазах предмету, которая стояла в его каюте и отнимала у него много простора и свету.
 

729

 
      Он жил в своем особом мире идей, знаний, добрых чувств – и в сношениях со всеми нами был одинаково дружелюбен, приветлив. Мудреная наука жить со всеми в мире и любви была у него не наука, а сама натура, освященная принципами глубокой и просвещенной религии. Это давалось ему легко: ему не нужно было уменья – он иным быть не мог. Он не вмешивался никогда не в свои дела, никому ни в чем не навязывался, был скромен, не старался выставить себя и не претендовал 10 на право даже собственных, неотъемлемых заслуг, а оказывал их молча и много – и своими познаниями, и нравственным влиянием на весь кружок плавателей, не поучениями и проповедями, на которые не был щедр, а просто примером ровного, покойного характера и кроткой, почти младенческой души.
      В беседах ум его приправлялся часто солью легкого и всегда добродушного юмора.
      Кажется, я смело могу поручиться за всех моих товарищей плавания, что ни у кого из них не было с этою 20 прекрасною личностью ни одной неприятной, даже досадной, минуты… А если бывали, то вот какого комического свойства. Например, помню, однажды, гуляя со мной на шканцах, он вдруг… плюнул на палубу. Ужас!
      Шканцы – это нечто вроде корабельной скинии, самое парадное, почти священное место. Палуба – скоблится, трется кирпичом, моется почти каждый день и блестит как стекло.
      А отец Аввакум – расчихался, рассморкался и – плюнул.
      Я помню взгляд изумления вахтенного офицера, 30 брошенный на него, потом на меня. Он сделал такое же усилие над собой, чтоб воздержаться от какого-нибудь замечания, как я – от смеха. «Как жаль, что он – не матрос!» – шепнул он мне потом, когда отец Аввакум отвернулся. Долго помнил эту минуту офицер, а я долго веселился ею.
      В другой раз, где-то в поясах сплошного лета, при безветрии, мы прохаживались с отцом Аввакумом всё по тем же шканцам. Вдруг ему вздумалось взобраться по трехступенной лесенке на площадку, с которой обыкновенно, 40 стоя, командует вахтенный офицер. Отец Аввакум обозрел море и потом, обернувшись спиной к нему, вдруг… сел на эту самую площадку «отдохнуть», как он говаривал.
      Опять скандал! Капитана наверху не было – и вахтенный офицер смотрел на архимандрита – как будто
 

730

 
      хотел его съесть, но не решался заметить, что на шканцах сидеть нельзя. Это, конечно, знал и сам отец Аввакум, но по рассеянности забыл, не приписывая этому никакой существенной важности. Другие, кто тут был, улыбались – и тоже ничего не говорили. А сам он не догадывался и, «отдохнув», стал опять ходить.
      При кротости этого характера и невозмутимо-покойном созерцательном уме он нелегко поддавался тревогам.
      Преследование на море врагов нами или погоня врагов 10 за нами казались ему больше фантазиею адмирала, капитана и офицеров. Он равнодушно глядел на все военные приготовления и продолжал, лежа или сидя на постели у себя в каюте, читать книгу. Ходил он в обычное время гулять для моциона и воздуха наверх, не высматривая неприятеля, в которого не верил.
      Вдруг однажды раздался крик: «Пароход идет! Дым виден!»
      Поднялась суматоха. «Пошел по орудиям!» – скомандовал офицер. Все высыпали наверх. Кто-то позвал и 20 отца Аввакума. Он неторопливо, как всегда, вышел и равнодушно смотрел, куда все направили зрительные трубы и в напряженном молчании ждали, что окажется.
      Скоро все успокоились: это оказался не пароход, а китоловное судно, поймавшее кита и вытапливавшее из него жир. От этого и дым. Неприятель всё не показывался.
      «Бегает нечестивый, ни единому же ему гонящу!» – слышу я голос сзади себя.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55