Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В сорок первом (из 1-го тома Избранных произведений)

ModernLib.Net / Гончаров Юрий / В сорок первом (из 1-го тома Избранных произведений) - Чтение (стр. 7)
Автор: Гончаров Юрий
Жанр:

 

 


      — Так где ж тебя носило те года-то, и теперь откуда ты, скажи, — попросила Антонина. — Ты ранетый?
      — Был, — сказал Аверьян, переводя дух, возвращая кружку. — Несильно. Царапнуло только осколком, вот тут, — провел он рукой по бедру. — Мне б еще лежать в госпитале, до полного заживления, да госпиталь тот, должно, уж немцы весь повырезали. Прорыв там был. Не успели нас вывезть, как они — уж вот. Кто мог, кто ходячий, те ушли сами кой-как, ушкандыбали, а лежачие — все остались. Я вот ушел, седьмой день нынче… Хорошо ищ, на вещевой склад брошенный на пути повезло напасть, шинель вот взял, сапоги, полное обмундирование, а иные как на койках лежали в исподнем — так и чесанули…
      Слова у Аверьяна текли глухо, замедленно, как-то тускло; он, видать, здорово устал в своем пути; но, сидя на табуретке, выпив водицы, он быстро избавлялся от усталости, прямо на глазах оживая. Голос его тоже креп, становился гуще, бодрей, — немного, видать, надо было его мускулистому телу, чтоб вновь налилось оно упругой силой, — минуту лишь передыху…
      А Антонина, говоря с ним, просто глазам не верила — Аверьян! Прямо из небытия возникший человек! Ведь про него в Гороховке и думать забыли, последние года никто имени его даже не поминал!
      Их усадьба, Захара Ильича, отца Аверьянова, стояла в том же ряду, что и Антонины, хат за десять-двенадцать, почти на самом конце деревни. Сейчас там ничего нет, пустырь в бурьяне, только земля чуть бугрится, где хата стояла, да яма от погреба.
      Аверьянова отца Захара Ильича Антонина хорошо помнила: ростом высок, но сухонький, с жидкой бороденкой, глаза быстрые, влажно-красные и всегда как бы смеющиеся, точно Захар Ильич задумал про себя что-то чудное, удивительное и людям, и самому себе, и ему же первому смешно, что он такое промыслил, и нисколько ему не будет обидно, когда над ним посмеются и другие. Был он крестьянином, как все, имел до революции небольшой надел, хозяйство — не лучше, не хуже других: корова, свинья, куры, с десяток гусей. Лошадь, правда, была, гнедая, малорослая, с посеченными бабками, но крепкая, безотказно работящая. Захар Ильич побывал кой-где, кой-чего повидал, обожал толкаться на ярмарках, среди торговцев, слушать ихние разговоры. От них поселился в нем бес предприимства, все он всякие дела доходные соблазнялся затеять, и затеял-таки, — чего так тянуть свою долю, концы с концами только сходятся! — открыл в Гороховке в своем доме шкалишную, иначе сказать — питейное заведение, кабак. Где-то перед самой германской войной Захар Ильич это сделал и даже не нажился ничуть, потому как вскоре началась война, пивные запретили, а там — революция. Когда нэп объявили, Захара Ильича снова в доходы потянуло: небольшую маслобойку завел. Принимал в работу семя от окрестных мужиков; одному не управиться, держал батрака, хоть и не звался он так, а просто — родственник, по-родственному помогает. За эту маслобойку и турнули Захара Ильича, когда пошла коллективизация и кулачить стали.
      А Аверьян остался, не услали его с родителями. Захар Ильич был смекалистый, загодя почуял, к чему дело идет, за полгода раньше, должно быть, до своего конца отправил Аверьяна из дома в лесничество, за двадцать верст, каталем на государственную лесопилку. Чтоб считался Аверьян не в отцовом хозяйстве, самостоятельно живущим собственным трудом, и даже более того — рабочим классом, с теми, кто держит власть в своих мозолистых руках.
      Кой-какие родичи у Аверьяна в Гороховке оставались, и кой-когда он приходил повидаться, а главное — потуже живот набить деревенским хлебом, потому как рабочим на лесопилке хлеб давали нормированно, а в столовой была одна крупяная баланда да огуречный винегрет.
      Тут-то вот и стала гаснуть, замирать их любовь с Антониной, потому что все реже появлялся в деревне Аверьян, разлуки раз от разу все длинней становились, и потому что вокруг Антонины разговор шел — дескать, не к лицу ей с ним водиться, отец у нее советский активист, строитель новой жизни, а кто такой Аверьян, сын кулацкий, из хитрости на лесопилку пристроился… А скорей всего, потому, что любовь-то их и не была еще любовью, а так — начиналась только, едва-едва брезжила.
      Собственно, что и было-то? Ну, детьми играли вместе на выгоне, бултыхались в пруду. На пасху, Аверьян это правильно запомнил, крашеные яйца с горки катали. Постарше чуть — за яблоками в господский сад вместе лазали, тогда он еще во всей красе на бугре стоял, не порубленный. Охранял его немой, нанятый, страшно зол был, свиреп, и не столько сами яблоки привлекали, сколько азарт, страх перед немым: залезть крадучись, натрясть, набить полные пазухи и от немого убежать, от его свирепой погони и палки.
      Вот уж когда совсем постарше стали, когда Антонине сарафан выходной, праздничный, сшили, туфли нарядные справили, — для улицы, для хороводов, возраст-то невестин уже, надо же себя показывать, на семнадцатом ее году, — тогда вот что-то промелькнуло между ними, оставило зарубки на памяти и теплом всякий раз грело сердце при воспоминании.
      Однажды они из Ольшанска с воскресных базарных торгов вместе ехали. Антонина отбилась от своих в толпе, в рыночном многолюдье, сколько ни искала — не нашла, и пришлось ей идти домой в одиночку, пешком. В поле ее нагнал Аверьян; возил с отцом продавать масло, отец остался на ярмарке кончать свои торговые дела, потолковать с нужными людьми, а Аверьян с пустыми бочками на телеге на малорослой крутобокой гнедой один тарахтел по дороге назад в Гороховку. Был он без шапки, волосы у него отросли густые, длинные, русые, вьющиеся на концах, была на нем голубая рубаха навыпуск, подпоясанная витым шнурком с кисточками, черные штаны в светлую полоску, хромовые сапоги — припылившиеся, но все равно с блеском. Они, Лопуховы, хорошо уже жили, денежно, маслобойка приносила доход.
      Аверьян посадил Антонину, и они поехали дальше вместе под жарким дневным солнцем, узкой полевой дорогой, стиснутой с обоих боков рослыми, бледно-зелеными еще хлебами, с шумом обметавшими колосьями тележные спицы, свешенные с грядки босые ноги Антонины, — обувку она сняла, когда пошла домой, чтоб не тратить ее зря и чтоб легче было ногам.
      На покосах стояли огромные копны, пахучего сена, кой-где оно лежало еще в валках, просыхая, сенной дух кружил, дурманил голову — так пряно, сильно пахло молодое сено, разогретое щедрым солнцем.
      Антонина не заметила, как, в какой момент Аверьян свернул с дороги на покосы, к копнам. Лошадь они бросили, она с повозкой ушла от них к валках хрупать свежескошенную, еще волглую траву, а они, развалив копну, лежали на сене под огромным небом в белых облаках, о чем-то говорили. Антонина плохо понимала — о чем, не запомнила ни одного слова, да слова и не значили ничего, значило то, что они были вдвоем, одни в безлюдье поля, и это волновало Антонину до удушья в груди, почти до дурноты какой-то, беспамятства. Так она не была ни с одним еще парнем. Она отвечала что-то Аверьяну, какие-то слова срывались с ее сухих, сразу потрескавшихся губ. Потом Аверьян стал хватать ее за грудь, навалился, стал целовать беспорядочно, куда попадали губы; кофточка трещала на ней, задралась юбка, оголив ее колени, бедра. Антонина отбивалась, отталкивала Аверьяна руками, выворачивалась из-под него, а сама истомно таяла от сладости этой борьбы, жгучих, как яд, поцелуев, от дерзких прикосновений Аверьяновых рук, шаривших по всему ее телу. Истомленные, обессиленные, они затихали, потом тут же снова поднимали в сене возню, задыхаясь от его знойно-вязкого духа, от поцелуев, таких долгих, что Антонине казалось — сердце ее неминуемо лопнет, разорвется, если она не глотнет сейчас воздуха.
      До главного в тот раз не дошло, и вообще на этом все и кончилось, Аверьян вскорости переселился на лесопилку, а потом разорили их семью, усадьбу, и они виделись изредка, и то издали, и ничего подобного этому дню в сене у них уже не было.
      А там Аверьян совсем исчез, перестал появляться в деревне. Говорили, уехал, чтоб не тыкали его отцом, кулацким происхождением, куда-то на юг, на корабельные заводы…
      …С хрипотцой в горле от долгой жажды, отвычки говорить с людьми Аверьян продолжал свой рассказ дальше — как семь суток шел днем и ночью ярами, целиной, глухими дорогами, избегая большаков, среди раненых и гражданских беженцев, как не один раз он и эти люди попадали почти что в полное окружение да вырывались. Антонина слушала с замиранием, столько страшного он говорил, но ей хотелось знать про него и другое, сразу, в минуту, всё — как шла его довоенная жизнь, женат ли он, где его дом, семья, и кто у него есть, какие дети, где воевал он, — и она спрашивала про всё это, перебивая его своими вопросами.
      Он отвечал тоже отрывочно, вперебивку.
      — А нигде меня и не носило особенно, я как тогда в Николаев уехал, добрые люди присоветовали, так все там и жил, специальность у меня была электросварщик, деньги получал хорошие… Поначалу в общежитии койка, потом комнату дали, двенадцать метров… Нет, так и не оженился. Хотел на одной, да чтой-то не понравилась потом, раздумал… Часть наша много где была, с июля самого, — под Борисовом, под Смоленском, на Брянском направлении. Народ побьют, на формировку — да опять… Я пулеметчик был, со станкачом, «максим» — знаешь? На колесах который. Покрошил я их! Бо-ольшая б, должно, цифра вышла, посчитать. Я позицию всегда с умом выбирал, где-нибудь в тенёчке, под кустом, под деревом. Замаскируюсь — с трех шагов не углядишь. Подымутся, пойдут, — они поначалу все нахрапом лезли, густо, — тут я их и валю… На передовой главное — без горячки, спокойненько, чтоб голова была ясная… Иной, как ошалелый, садит всю ленту дуром, а я очередями, прицельно, наверняка. Наведу не спеша, поправочку на расстояние, на ветер, — они и брык один за другим… Если по машинам, мотоциклам, — особая лента, бронебойно-зажигательная. Хоть одну — а в припасе всегда держал, на случай. Они и горят тут же, с первой очереди. Станкач — машина верная, бьет сильно, далеко, прицел удерживает точно, это не то, что тыркалка этот, дегтяревский, с диском… Конечно, надо еще уметь…
      Аверьян говорил без похвальбы, просто как мастер говорит о своем ремесле, которое он постиг.
      — Да ты прямо героем там был! — не удержала Антонина в себе этого восклицания.
      — Ну, героем — не героем… — похвала не тронула Аверьяна, он эти слова как бы пропустил мимо. — Там иначе нельзя, вот что! Раз на передовую попал — или ты их кроши, или они тебя в два счета ухайдачат… Ну, а зачем мне свою жизнь терять, другой уж не будет… К тому ж не трехлинейка эта, хлопалка, в руках была, а станкач, им воевать можно…
      Аверьян передохнул, облизнул языком шершавые губы.
      — А пришел я, между прочим, к тебе не случайно. Шел — всяко путлял, и так приходилось, и этак, в какой стороне стрельбы нет — туда и сворачивали. А как вышел я вчера на Ольшанский район, так и решил — ну, буду теперь держать курс на Гороховку. Родные все ж места, давно не бывал, Антонина там, любовь моя когдатошная, с ней повидаюсь!
      — Надумал! — хмуро усмехнулась Антонина, скрывая, что слова эти про давнишнюю любовь пришлись ей по душе. Помнит, значит! И в такое время вспомнил, когда немцы по пятам догоняют, когда иной бы подумал — не задерживаться надо, а на попутную машину да поскорей, подальше в тыл… Но вслух она сказала, вкладывая в свои слова неверие и укоризну: — Десять лет, как ни больше, нужды такой не имел. Должно, и не помнил даже!
      — Кабы не помнил — я бы тут сейчас не сидел, — сказал Аверьян веско. — Если хочешь знать, я и жену себе не завел, что помнил. Ко мне ведь многие девки с этим лезли, сами. Парень я, как видишь, не кривой, не хромый, отдельную комнату имел, получки выгонял побольше инженеров, одевался — шик, картинка, в выходной желтые полуботиночки, коверкотовый костюм, рубашечка шелковая, белая, с отложным воротничком… Приду с ребятами в парк пива выпить, стою у ларька с кружкой, а девчата парочками тут же мимо — шмыг, шмыг, глазами — зырь, зырь… Но мне ни одна не нужна была, я об тебе помнил!
      — Ну и что ж ты… если помнил… — затрудненно произнесла Антонина, до краски в лице смущенная таким прямым, откровенным признанием Аверьяна. — Что ж ты не открылся, не приехал? Письма даже ни разу не прислал! Иль на марку денег не хватало? — спрятала она себя за шутку, за слегка язвительный тон.
      — А зачем бы я был тебе нужен? — спокойно, как не раз обдуманное, сказал Аверьян. — Подумай, кто ты и кто я? Могло бы что у нас произойти? Ты вон кто — председательница, член партии, депутат, орденом награжденная, а на мне то еще клеймо… Ну, заявился бы я сюда. Ну, допустим, и у тебя ко мне старое ожило. Я ведь знаю, ты по мне сохла, мне говорили подружки твои, и сам я это видал, чуял… Не случись так в тридцатом годе, мы б с тобой поженились, это точно… Мне ни до тебя, ни после ни одна девка так не нравилась… Ну, так вот, значит, допустим — пришел бы я к тебе со сватаньем… Пошла б ты за меня, даже если б захотела? Представляешь, что поднялось бы? Такое б вокруг этого завертелось! Да не додустили б ни за что, и тебе б свету белого не стало, и мне б только одно — бежать да подале. Вся бы сразу власть тут же вмешалась, и вперед всех — партийная, что ты себе ради блажи анкету, всю биографию портишь, их таким делом конфузишь. Они тебя идейно воспитывали, воспитывали, а ты — на тебе, за классового врага замуж собралась! Вот что было бы!
      — Да какой же ты враг?! — воскликнула Антонина. В словах Аверьяна слышалась застарелая боль, проевшая ему душу, бередившая ее, как незаживающая рана. — Ну, отца твоего — верно, да и то зазря, перегнули, отобрали б одну маслобойку — и дело с концом. Ну, а ты при чем? Сын за отца не ответчик, себя ты полностью обелил рабочим своим стажем, трудом своим…
      — Сын за отца! — болезненно покривился Аверьян. — Так только говорилось. Ты другой дорожкой шла, ты этих делов не видела, они тебя не коснулись… А на деле так было: клеймо пришлепано, записано в графу — и тащи на себе по смерть, не отмоешься! Я учиться на рабфаке хотел, сунулся, а меня — круть, верть, так, сяк, прямо не говорят, глаза в сторону… Короче — не приняли. Я рабочий вон какой был, меньше ста процентов не давал, ко мне учеников ставили, чтоб кадры учил. А в комсомол подал — не приняли. Прямо — опять ничего, другие для вида зацепочки нашли… Наградами, премиями — обходили! На красной доске разные морды — ударники, стахановцы. А я показателями не хуже — а меня нет! Пошел раз в партком, впрямую — почему? Опять глаза туда, сюда, словами круть, верть, — вот то, вот се… Мало, мол, одних показателей, еще общий облик… Те, дескать, идейный уровень повышают, в кружках занимаются, а вы не ходите, на лекциях не бываете… Чепуха! Один человек мне, наш, цеховой, верно сказал — чего ты ломишься, ничего ты не добьешься, клеймо на тебе, понял?
      Клеймо! Классово чуждый элемент ты, так к тебе всю жизнь и будут с подозрением присматриваться, а поверить — все равно не поверят. И дальше чернорылого работяги тебе ходу нет, не рвись, не пустят…
      Лицо Аверьяна, темное от щетины, дорожной пыли, стало еще темнее, глаза ушли куда-то вглубь, под брови, спрятались во мраке глазниц; Антонина только моментами видела их напряженный, острый блеск.
      — Сколько ж ты в себе накопил! — жалея Аверьяна, сказала она.
      — Побыла б ты в моей шкуре — накопила!
      Антонина не стала возражать, в ней как-то не поднималось чувство против Аверьяна за эту кипевшую в нем злость от воспоминаний о старых обидах, испытанных несправедливостях. Внутренне она даже соглашалась с тем, что Аверьян по-своему прав, что злость и обида его законны, есть у него для них основание: не по вине, конечно, нее он свои расплаты, а незаслуженная обида жжет человека сильнее угля из печи…
      В молчании прошло какое-то время, Аверьян поостыл, сказал уже обычно, без раздражения, опять с той доверительностью, с какой говорил ей своей признание:
      — Вот почему я о себе вестей и не давал. Ну, а сейчас вот к тебе взял да пришел. К тебе —поняла? Не просто на Гороховку поглядеть, мне на нее — тьфу, и вспоминать не хочется… Уж если верней, совсем чтоб верно сказать, — за тобойпришел.
      Аверьян даже шумно выдохнул воздух с последними словами — так ему душно сделалось вдруг, много, видно, было заключено для него в последних этих словах и не так-то легко было ему решиться их выговорить.
      — Как, то есть, за мной? Зачем? — ничего не поняла Антонина. Разум ее спрашивал и недоумевал, а сердце в груди вздрогнуло, ощутимо, толчками погнало по телу жаркую кровь, — в загадочных словах Аверьяна оно уже расслышало то, что еще не расслышал, не понял ум Антонины.
      — Что — зачем? — резковато, преодолевая так свою стеснительность, сказал Аверьян. — Ну, чтоб жить нам с тобой вместе…
      — Чтой-то ты говоришь — не пойму… — Щеки Антонины обдало жарким пламенем, она сама почувствовала, как они вспыхнули, зарделись. Благо, в полумраке ничего этого было не видать. — Ты сказал — за мной? Вроде как увезть меня куда-то хочешь. Так я ведь не сама по себе, Аверьян, у меня колхоз, я себя от него оторвать не могу. Иль я не так поняла? А потом, ты вот говорил только что, дескать, неровня мы, потому и подойти с таким раньше не смел… Так теперь ты это в сторону отставляешь? Ничего ж вроде не переменилось, и теперь все то помнится. И теперь языками молотить смогут… Почему?
      — А теперь потому, что всему этому конец.
      — Чему — всему?
      Антонина как поглупела: чуяла за словами какой-то смысл, а схватить не могла, мешало ей сердце своим волнением, весомым стуком, жаром крови.
      — Ну, другие порядки идут.
      Аверьян выговорил это без прежней своей твердости, как будто не очень хотел произносить эти прямые слова, полностью обнажающие его мысли, — лучше, если бы Антонина не требовала их, а догадалась сама.
      — Ах, вон ты что! — Кровь у Антонины сразу отхлынула от головы, виски даже будто обручем стянуло. — Вон ты что… — повторила она медленно, уже совсем по-другому осознавая Аверьяна, сидевшего перед ней в напряжении: он знал, что это решающий в их разговоре момент, что он покажет ему Антонину, как он сейчас показал ей себя, открыл ей свое сокровенное.
      — Постой! — В первую очередь она только удивилась как-то — таким неправдоподобным показалось ей то, что Аверьян для себя принял как нечто уже явное, вполне уже свершившееся. — Постой, так ты что ж думаешь… Нет, неужто ты вправду думаешь, что государству нашему уже совсем конец пришел, не устоит оно?
      — Не думаю, а так оно и есть.
      — С чего ж ты это взял? Если много городов сдали, если отступление… Так не все ж время так будет, соберется и наша сила!
      — Да ты раскрой глаза, погляди! — нервно двинувшись к ней всем корпусом, перебил ее Аверьян. Заговорил напористо, горячо: — Что ты видишь, что знаешь, копаешься тут с коровами да курями, что тебе известно? Тебе по радио набрешут и в газетке для бодрости набрешут — ты и веришь, и повторяешь, как попка! А я тамбыл! — весь так и дернулся на табуретке Аверьян. — Я не по газетке, я своими глазами видал, какая их силища прет, какие у них танки, а что у нас. Ихняя пехота из автоматов сыплет, так и бреет подчистую всё, а у наших в руках одни пукалки пятизарядные, девяносто первого года… По танкам пол-литрой с бензином! Вот и вся наша техника против ихних танков. Готовились, готовились, шумели про свою мощь, шумели: «тройным ударом на удар», — и вот он, тройной — пол-литра! Остановишь их пол-литрами, как же. Под Смоленском «хенкели» по макушкам берез носились, из пулеметов чесали так — головы не поднять, чуть не колесами нас давили… Ничего не боятся, броня на них стальная. А наши «ишаки» — «рус-фанер», чесанут по нему разок, он и горит, бедняга… Нет уж, на старой границе не удержали — теперь не удержишь. Там из бетона укрепления были, и то не помогли, а тут нигде ничего, ровная земля… Только им на танках и катиться. Москву уже окружают, ты и это не слыхала? А Москву возьмут — всё, хана, кончен бал, погасли свечи. Только за Урал отступать, в болота, в комарьё… Да они и туда придут. Нашу дивизию три раза разбивали, человек пятьсот каждый раз только и оставалось. Это от десяти тысяч! Я поначалу воевал люто, еще вера была, хорошая машина в руках. А потом вижу — напрасно всё! Они наших кладут и кладут бессчетно, а сами почти без потерь. А вот как с госпиталя убегал, да гусеницами нас давили, — тут уж я нагляделся, последняя вера пропала… Смотри сюда, я тебе перечислю…
      Аверьян выставил перед собой пятерню, другой рукой стал загибать пальцы.
      — Кадровый наш состав, самая сила, где? Перебит весь. Раз! Авиацию они еще при самом начале на аэродромах сожгли, она и взлететь не успела, — два! Танки, — «броня крепка и танки наши быстры…» — я их за все время и не видал, где они, куда подевались, должно, там же, с самолетами, погорели… Три! Все базы продовольственные, склады военные, всё, что годами скоплено было, — всё уже там, на его территории. На пушку три снаряда в день выдают, повоюй тремя снарядами… Четыре! Ленинград окруженный, Москву обходят, Донбасс у них весь, Тулу, заводы оружейные, не сегодня-завтра возьмут, а может, и взяли уже… Пять! Еще считать? Иль хватит? Чем воевать, кому? Старики, что ль, с печи слезут, они одолеют? Ну, что ты так на меня глядишь, что? Думаешь, потому говорю, что все-таки подлюка, вражина, как меня считали, фашистам рад, при фашистах мне лучше будет? Черта лысого, было б так — уж давно сто раз я им мог сдаться. Три раза? на передовой был и все три раза? в окружение попадали. Мы по лесам, по болотам скрозь них шли, а они в рупоры кричат: «Рус, Иван, выходи, сдавайся, хлеба дадим, каши дадим!» А у меня ноги в крови, плечи в крови — я станкач свой тащу без патронов, четыре пуда железа, в болотной жиже захлебываюсь, хлеб — уж забыл, какой он… Только надо все ж когда-то разумно поглядеть. Нет у нас такой силы, чтоб с ними сражаться. Что было — истрачено, с неба — не упадет… Вот это я понял крепко, эту вот неделю, что от них без передыху чесал. Беги — не беги, смысла нету, куда б ни убежал — настигнут все равно. Только ноги трудить да под ихние бомбы соваться…
      — Что ж ты задумал? — спросила Антонина одними губами.
      — А ничего. Одежу вот эту сменю, на обычную… В такой одеже они сразу схватят, в лагерь пленных загонят. Где-нибудь поначалу пересижу, а там — поглядим, толкач муку покажет… Есть у меня знакомый, можно сказать — дружок, в госпитале лежали, отсюда верст сто, на Корочу… Звал к себе в деревню. За двоюродного брата объявит. А ты — за жену мою сойдешь. Тут тебе оставаться нельзя, останешься — петля сразу, сама понимаешь. Каждая собака тебя тут в районе знает, продадут… Ну, вот я тебе все и сказал.
      У Аверьяна пересохло горло — от нутряного жара, душного волнения; голос его на последних словах хрипел. Он взял со стола кружку, сам черпнул воду, глотнул жадно, обливая подбородок, борта шинели.
      — Ну, рассчитал ты!.. И за меня все рассчитал! — проговорила Антонина, наблюдая, как он пил, утирался широкой мозолистой ладонью.
      — Рассчитал верно, — сказал Аверьян. — Побыла б там, со мной, поглядела б, что я, — и ты б так-то рассчитала.
      Это яснее ясного. А иначе одно — пропадать. И ты пропадешь. Ну, тронешься ты отсюда… Ваши, говоришь, поехали? Думаешь, далеко они уедут? Сколько таких телег на дорогах я повидал! Стронутся, проедут сто, двести, триста верст, а потом все равно к немцам попадут. Иль под их танки, подавят их, иль бомбы на клочья разнесут… Спрашивается, на что надеялись, чего страдали? Ну, куда ты уедешь, за Дон? Да они там через пару-тройку дней будут. На Волгу? Они и туда дойдут. В Сибирь? И в Сибирь придут, это уж как пить дать. Конец один — власть ихняя будет, как по всей Европе. У кого сила — у того и власть. А сила — у них.
      — И как же ты думаешь, я, по-твоему, на такое способная — вот сейчас все кинуть, всех кинуть, самой схорониться?
      — Не знаю, способная иль нет, но если жить хочешь, разум хоть малый есть, мозгами шевелить умеешь…
      Комок внезапно закупорил Антонине горло. Как он мог думать о ней так, рассчитывать на нее в своих планах? А ведь он рассчитывал, обдумывал, когда шел, не внезапно это у него родилось. Хоть не совсем уверенно, но все же предполагал он, что она на его слова согласится! Не было бы такого предположения, хоть какой, но надежды, — он бы не стал заходить сюда, в Гороховку, к ней, не стал бы вести эти свои речи… Как он мог такдумать о ней!
      Обида и гнев, в одинаковой мере, поднялись в Антонине до такой остроты, что даже слезы выступили у нее на глазах. Ничего не могла она произнести, ни слова, комок продолжал стоять у нее в горле. Может, вот на что он рассчитывал, надеялся — на одинокость ее женскую, на то, что старое чувство потянет ее, пересилит надо всем, соблазн женский, соблазн семейной жизни с самым когда-то ей любым мужчиной одолеет ее, задурманит ей голову, рассудок, и она забудет, кто она, что она, какой на ней долг, все продаст за эту приманку — быть с ним, быть женой, матерью…
      Точно будто светлее стало у Антонины перед глазами: прежняя ясность разума возвращалась к ней. Она вспомнила колхоз, людей, дела, что ждали ее. Все это не то что забылось, но как-то куда-то отодвинулось на эти четверть часа, когда перед ней возник Аверьян, а с ним — и все то, что было запрятано, лежало где-то под спудом в ее памяти. Студенты, должно быть, уже пришли, надо их наделить хлебом, люди ждут ее распоряжений, еще столько нерешенного, а она сидит тут, черт-те что слушает, говорит сама… О чем, с кем!
      — Уходи! — сказала Антонина тихо и гневно. Аверьян был ей гадок, только это испытывала она теперь к нему. Она даже видела его сейчас по-другому. Все, что было в нем красивым, вызывало у Антонины теплоту любования, — все это куда-то ушло, исчезло из его облика. Его темное, заросшее лицо с глубокими, заполненными мраком глазницами несло в себе теперь одну неприятную жесткость. Та сила, мускульная мощь, что поначалу была так впечатляюще хороша в его большом теле, теперь отталкивала, тоже была неприятна, потому что в решительной ее устремленности угадывалась готовность на всё, и на большое зло, даже на то, чтобы враждебно, опасно обернуться и против нее, Антонины.
      — Значит, не желаешь… Зря! Ну, пропадешь, — кому, какая от этого польза?
      Аверьян, видела Антонина, почувствовал, что ее наполняет, понял, но тон у него был уговаривающий, мягкий: он, похоже, еще сохранял надежду склонить Антонину.
      — Уходи! — повысила она голос, поднимаясь с табуретки и отступая на шаг назад.
      — Я ж добра тебе хочу, одного только добра, — Аверьян протянул руку — удержать ее, как будто она не просто хотела отдалиться от него, а отступала из-под воздействия его слов, и он боялся, что расстояние ослабит их убедительность. — Жизнь хочу тебе сохранить, пойми ты это! Сейчас не понимаешь — после поймешь, еще благодарной будешь. Только потому и шел к тебе. Ты ж мне люба, вот как люба, пойми, сколько я про тебя думал, мечтал, карточку твою берег… Ну, что тебе себя губить, зачем, чего ради, уйдем вместе, перебедуем, а там опять жизнь пойдет, какая-нибудь, а пойдет. И мы с тобой, с тобой… Я ж знаю, никого больше ты не любила, никого другого у тебя в сердце нет…
      — Замолчи, слушать не хочу! — закричала Антонина, поднимая на него кулаки. — Ты с ума тронулся или что?
      Аверьян хотел договорить, но осекся, как-то бессильно сник, — понял, почуял, должно быть, что напрасно; что бы он ни сказал еще, что бы ни добавил, а его слова и то, куда он зовет Антонину, все равно будут для нее речью тронутого умом человека.
      — Ну, ладно… — произнес он глухо, в себя. — Тогда, значит, я больше тебя не увижу. Последняя, выходит, у нас встреча… Может, и меня где прихлопнет, как знать, что-то каждого ждет — и только худое… Обидно все ж таки, жизнь одна, второй не будет, а так она кувырком как пошла, так все и кувырком…
      Аверьян заметно угас, говорил опять как вначале, устало, растягивая слова, и были они какие-то случайные — как будто это только одни уста его говорили, а сам он был где-то поодаль от своих слов, думал другое. Голова его отяжеленно приспустилась, подбородком к груди, лбом вперед, на лбу морщинились складки, они были не по летам, не по возрасту Аверьяна глубоки, резки, в них была зримая усталость, они гляделись, как след его нелегкой старой жизни, но еще более — как печать фронтовых бессонных недель, последних суток, последних часов…
      — Ты только не думай про меня худо, вижу ведь, как ты думаешь… Я себя не жалел, трусом там не был. Вреда им тоже нанес, поболе многих других… Я и сейчас не дезертир. Только с такой ногой от них не ушкандыбаешь. Они на колесах все, гады. Слышишь, как они долбят? И всё в одном месте. Э, да где тебе разбирать, это я вот своим ухом понять могу… Это они у Липягов фронт рвут, последнюю уже оборону. А хлынут — считай, завтра уже возле Дона будут, такая у них быстрота… Вот какое дело-то! Помоги мне хоть, все ж не чужие вроде люди!
      — Чем еще помочь? — неприязненно насторожилась Антонина, внутренне напрягаясь. Что еще он задумал, ничего доброго, путевого от него она уже не ждала. На обоз взять? На обоз можно. Так — почему не помочь? Так надо даже обязательно помочь: ведь все-таки он же боец, раненый, с незажившей раной.
      Но Аверьян сказал:
      — Дай мне справку, что я колхозник и по здоровью инвалид с детства. Документ спросят, понимаешь, документ мне нужно. У меня красноармейская книжка одна. А с ней — лагерь. Я ее порву, выкину…
      — Вот ты себя губишь, это точно, Аверьян, — сказала Антонина, чувствуя, как опять в ней шевелится какое-то сожаление об Аверьяне, из-за того, что он с собою хочет сделать, и желание отвратить его от этого. — Поедем с нами! Не можешь идти — увезем на подводе. Не пустят их наши, успеем за Дон, пойдешь там в госпиталь, подлечишься…
      — И что потом? Опять на передовую, под их пули? С пол-литрой на танки? С пукалкой против их автоматов? Нет, баста, они меня вразумили, это не война, когда — так, это просто одно убийство. Никуда не поеду. Что будет — то будет. Дай справку. Без нее лагерь, смерть, понимаешь?
      — Как же я тебе ее дам, подумай! — ответила Антонина. Душа ее была близка к отчаянию от невозможности пересилить упрямство Аверьяна и невозможности сделать то, что он хочет. — Ведь ты боец, военнослужащий, ты ж в армии еще, присяга на тебе, а я, выходит, своей рукой тебе документ на дезертирство дам?
      — А без справки — лагерь. А лагерь — смерть. Видал я таких, что из плена, из лагерей ихних бежали. Там самый здоровый недели не выдержит, от голодухи загнется. Что тебе справка, кто будет знать, а мне это — жизнь!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8